Это «я» у Г. Ганичева многолико. Оно может раздваиваться, как в рассказе «Утка», где человек живет одновременно в двух мирах: реальном, ресторанном, в котором «парят официанты без лиц» и торжественно свершается что-то ужасное, бесчеловечное, где царят не люди, а жуткие маски, — и воображаемом, в холодной осенней роще, где это же «я» готовится убить — и убивает — утку из огромной стаи летящих к теплу птиц. А в ресторане эта приговоренная к смерти утка — «я», и на меня направлено мое же ружье. Интересно, что в рассказе движения танцующего, ресторанного певца и охотника синхронны, что производит довольно сильное впечатление. «Я» отправляется в некое романтическое путешествие методом автостопа по классическому «Золотому кольцу»: Суздаль, Ростов, Владимир, Псков — с томиком Гёте и вырванным из хрестоматии «Евгением Онегиным». Однако сентиментальности, да, впрочем, и романтичности здесь нет. Есть побег от ужаса не романтической, а стало быть, тягостной реальности, которая давит на героя, как кошмар. Скорее рассказ этот предстает опровержением расхожего штампа советских лет о юных романтиках, путешествующих по незнакомым местам с любимыми стихами в рюкзаке, штампа, осмеянного еще С. Довлатовым в его «Компромиссе». Герой Г. Ганичева просто прячется в классику, как в кокон. А вот «я» (рассказ «Невский проспект»), школьный учитель литературы, в бесконечном одиночестве идет по знаменитому гоголевскому маршруту, и ощущение потерянности, ненужности, отчужденности от мира и людей («Моя жизнь не нужна мне», «Иду, но я не человек, а что-то кольчатое с продольным мозгом») словно вселено в него навеки. Только Гоголь, всемогущий Гоголь есть его опора, но — увы! — «злы мы, Николай Василич, ваша литература нас не делает лучше». И у этого «я» «дух захватывает перед всей этой классикой, перед ее высотой, которой нет места в моей обыденной жизни». Разумеется, именно тут, в страхе, и рождается желание смерти. Как единственного выхода из того, чему противиться бессмысленно.
Характерно, что даже писатели в рассказах Г. Ганичева тоже «мастера кошмаров». Именно так — «мастер кошмаров» — назван в одноименном рассказе писатель Голубев, чье творчество изучается литературоведами, но читателю, естественно, неведомо. И совершенно неведомо, какие именно кошмары он изображает: то ли реальные то ли мистические. Факт их сотворения в его прозе предполагает принять их как доминанту его творчества. И именно жизнь разводит Голубева с его женой, впоследствии начавшей изучать его творчество, а литература — соединяет. Другой писатель из рассказа «Гомо скрибенс» («человек пишущий») попросту сбегает с какой-то писательско-литературоведческой конференции и ходит по незнакомому среднеазиатскому городу, словно плавает в невесомости. Он тяжелый сердечник и, стало быть, стоит перед небытием: «Анна Андреевна, придите и спасите меня».
Израненная, одинокая душа. Мир как олицетворение давящего зла. Какое-то подспудное ощущение уже совершенно захлестнувшей человека пошлости и неразрывно связанной с ней жестокости. Не портрет ли жестокой постсоветской реальности, из которой неизвестно где искать выход? И которая сама по себе воистину бесконечна и нескончаема.
А сама личность при этом удивительно ранима и тонка. Чем-то сродни она герою рассказа «Весна в Москве» — старому вдовцу, никем не понимаемому, который от одиночества сочиняет письма какой-то неведомой любимой, в слепой надежде, что их кто-нибудь и когда-нибудь прочтет. Или тому маленькому мальчику («Мама»), который по прошествии многих лет понимает, что несчастного отца, пусть даже измучившего семью, надо просто пожалеть: «…я всегда чувствовал, как он любит меня, я один знал, что он может быть добрым. Он не мог без нас, я помню его тепло, давай его жалеть». Она, эта личность, воистину взыскует града небесного. И он порой мелькает: то в чьей-то улыбке, то в вечной нашей классике, то в обычном человеческом тепле. Но ведь его надо почувствовать.
Вообще, вся книга Г. Ганичева — плач по неведомому теплу, по друзьям, по ушедшему детству, которое все равно в человеке живет, по высокому и чистому миру поэзии, по Гоголю, по Пушкину, Чехову, Толстому… Странное сплетение вечной настороженности и веры, израненности — и страха перед новой болью. Мир Г. Ганичева полон мрака, но полон и надежды. Отсюда постоянное желание куда-то бежать, но от себя разве убежишь? Вот и остается имитировать это бегство путешествием, которое, по Мандельштаму, есть все-таки подмена истинного действия.
Но и остановиться тут нельзя, невозможно, иначе этот мир поглотит тебя без остатка. Г. Ганичев — воистину вечный и безысходный странник, и мотив русского странничества пронизывает его глубоко лирическую прозу. Возможно, кому-то покажется странной эта странническая проза. Но подчеркну общий корень этих слов. Странничество Ганичева — его способ существования.