Перевод
.
Пять стихотворений Федерико Гарсиа Лорки
Цикл «Поэт в Нью-Йорке»
.
1
.
Пейзаж блюющей толпы
.
Сумерки на Кони-Айленде
.
Толстая женщина шла впереди,
корни напрочь рвала, на бубнов мочилася кожу,
жирная баба
переворачивает спрутов в агонии.
Бабища - та, что луну ненавидит -
пустилась бежать чрез улицы и пустые дома;
рвало ж ее по углам: голубей черепами.
И ярость вздымалась банкетов последних времен,
и демона хлеба звала с небесных обрывков, фильтровала страх фонарей в разбеганья метро.
Это кладби’ща, не град, знаю, и трупы,
и кухонь печаль – они под песком;
это трупы, фазаны, а яблоки – те-то откуда?
В глотку зачем нам совать их?
.
Джунгли рвоты! Их шум издали приближался.
Полые женщины тут с детьми из горячего воска,
деревьев – закваска, без устали официанты
соль на блюдах несут под арфой слюны.
Какие лекарства, сын мой? Блюй! Поможет что разве?
Не гусара же рвёт на груди проститутки!
Это не рвота кота, что сдуру лягушку отведал.
Нет, мертвецы это! Земляные их руки царапают двери из кремня: за нею гниют облака и десерты.
.
Толстуха шла впереди,
а с ней народ в кораблях, пивнухах, садах.
Своими бубнами рвота деликатно трясла
среди нескольких дев в крови,
что молили луну о защите:
«Тошно нам, тошно, нам тошно».
Мой взгляд - он мною потерян, не мой он,
взгляд мой дрожит, он раздет алкоголем,
корабли расчудесные он провожает,
а они с анемоновых пирсов уходят.
Я защищаю себя этим взглядом –
там волны – заря не посмеет зайти в них.
я, безрукий поэт, затерялся
в толпе, что блюёт,
нету и лошади резвой
мхи густые с висков моих срезать.
Но тучная баба - она все еще впереди,
народ же аптеки искал
хватануть там тропической горькой.
Только флаг-то подня’ли, тут псов набежало,
народ затолпился, прижался к ограде причала.
.
2
.
.
Пейзаж писающей толпы
.
Ночь в Бэттери-Плейс
.
Мужчины – они все остались одни:
ждали, ве’лики быстро помчатся – уже из последних.
Женщины – они все остались одни:
ждали, ребенок умрет – там, где парус японский.
В одиночестве все оказались,
в мечтах, а сами с раскрытыми клювами птиц, что в агоньи,
с зонтиком острым – пронзает он
жабу, что сплющена ночью,
а ниже – там - тишина – и тыща ушей
и крошечны рты воды
в ущельях, что против
яростной лунной атаки.
Мальчик – где парус - заплакал - и сердца их были разбиты,
увиденным устрашены, и не спало всё вокруг
и потому что всё ещё на почве небесной черны отпечатки,
имена темны и кричали, слюни и радии никеля.
Не имеет значения, что ребенок молчит, когда в него воткнут булавку последней,
не имеет значения, что ветер разнёс венчик хлопка,
потому что есть мир смерти со всамделишными моряками;
вы увидите их в арках - и они за деревьями стынут.
.
Бесполезно искать поворот,
где ночь забывает свой путь
тишину караулить у которой нет
ни рваной одежки, ни корки, ни плача,
потому что так одинок крошечный пир паука
хватит всё ж, чтоб сломать равновесье небес всех.
Нет и лекарства - ни от стона японского судна,
ни от этих неясных людей, что впотычку бредут по углам.
Поле как пёс кусает себя за хвост, чтоб
съединить корни в точке одной,
и клубок ищет по крупице свою жажду длины несвершённой.
Луна! Полиция. Сирены лайнеров там океанских!
Фасады из гривы - в саже они, в анемонах; перчатки - они из резины.
И всё это ночью разбито,
и на террасах видны только ноги.
И всё это сломано теплыми сточными трубами -
и где он источник? Как он ни ужасен, молчит.
О, люди, солдаты и женщины (эти что так малы?)!
Ясно, глаза их будут блуждать, точно у идиотов,
в свободных полях, где шипят кроткие кобры слепые, в пейзажах, где много могил, но яблок свежайших полно –
от них и придёт свет огромный, - а его богачи
за стеклом своих линз и боятся
запах тела со стоком двойным лилий и крыс
и чтобы сгорели те люди, что могут кругом обмочиться со стоном
или в стекла написать, а подумать, там волны: не умеют они повторяться.
.
3
.
Рождество на реке Гудзон
.
Это губка, серая губка!
Моряк недавно зарезан.
А река, она так огромна.
Вот и ветер границ неясных.
Остриё любви, остриё.
Моряки – их четверо было –
со стихией они сражались:
с миром граней, открытых взору:
их на всаднике лишь обскачешь.
Много их, моряков, сражалось
с миром тем, что и скор, и резок,
а не ведали сами, что
истый мир, он на небе, небе. .
.
Мы живём ради неба, неба.
Холмы молотов тут, тут, и густая трава в почёте.
Тут кишенье людей преогромно, а монеты в грязи находишь.
Мы живём ради неба, неба,
и чтоб воздух был за кварталом.
Червь, воспел он штурвала ужас,
а моряк – тот, что был зарезан –
пел он, пел водяному медведю:
суждено с медведем сдружиться.
И пели все аллилуйя.
Аллилуйя! Пустынно небо.
О, всё то же: «Восхвалим… восхвалим».
.
Ночь прошла на подмостках предместья,
гипсы проектов моих – они обмазаны кровью.
Помогал морякам парусов я остатки собрать.
Я с пустыми руками, и в шуме я устья Гудзона.
И не важно, что шевелятся младенца
миг каждый на ножках веточки вен,
что гадюка в тени родила под ветвями –
жажда крови утихла у тех, кто смотрит дитя.
Важно то, что кругом пустота, мир же - в устье,
только он в устье.
Не светает ещё. Нет жизни.
Только это: устье. Да, устье.
Это губка, серая губка!
И я: я недавно зарезан.
О, река! Да как ты велика!
Ветер граней моих, что исчезли!
О, любви моей остриё! Ты ранишь меня, ты ранишь!
.
А в церквях по углам-то – Лютер.
.
4
.
Слепая панорама Нью-Йорка
.
Если это не птицы,
покрытые прахом,
если это не стоны, бьющие окна свадьбы,
это тогда деликатные воздуха твари,
что источают новую кровь немеркнущей тьме.
Но нет, это не птицы,
ведь скоро те птицы станут волами;
белыми камнями стать они могут: поможет луна -
и всегда это дети - все в ранах, -
но до момента того, когда судьи поднимут свой полог.
Всяк знает боль: ту, что в обнимку со смертью, -
но истинной боли в душе не найдешь ты.
Нет боли в воздухе, ни в нашей жизни,
ни на прокуренных этих террасах.
Настоящая боль: та, что миру уснуть не дает, -
это малый ожог, но он жжет бесконечно – в тех
в невинных глазах непонятных миров.
.
Одёжку ты выбросил и позабыл, а она сильно давит на плечи, а часто небо сбирает ее в жестокие стаи.
Кто умирает при родах, знают в последний свой час:
всяк шум будет камнем, всяк след - биением сердца.
Нам всё равно иль не знаем, что есть и окраины мысли:
там китайцы и черви сожрут философа’.
А иные идиотики-детки находят на кухнях
маленьких ласточек на костылях:
могут сказать те «любовь».
.
О, нет! Это вовсе не птицы.
Зла, тревожна горячка пруда – ну, а птицы причём?
Это не жажда убийства, что гнёт нас всечасно,
не шум металла пред самоубийством (он всякое утро нас будит)!
Это капсула с воздухом – и больно нам всем от неё,
живое пространство мало, и свет в нём безумен, -
но размах как считать, коль розы и облака забывают
о крике китайском, что бурлит над портом в крови.
Много раз я терялся в китайском квартале:
всё ожог тот искал я, что наш мир будоражит, –
и только матросов нашёл я (развалились они на перилах),
да деток небесных, погребенных под снегом.
Настоящая боль была, думаю, там, в колодах:
дохли там рыбы, в стекляшки уже превращаясь.
Площади неба – на них не представить древних целехоньких статуй, дружбы нежнейшей вулканов.
И в голосе боли уж нету. Есть - только зубы, -
но зубы, - их уж не разомкнуть: черный атлас их вяжет.
И в голосе боли уж нету. Земля здесь, только Земля.
Вечны врата – для Неё,
а за ними – плоды, что созрели.
.
5
.
Рождество
.
Вьётся снег, словно стая белых собак.
Фонари все оглохли, пастух ищет вымя.
Мальчик из глины пальчики ранит
в треснувших липах, а липы все ж вечны.
.
Вот идут муравьи, и их ножки от холода стынут.
Две полоски кровавых ломают твёрдое небо.
Брюхи демона эхо нагнали в долины:
резонансы и стуки плоти моллюсков.
.
В зеленых кострах волки и жабы распелись,
а над ними муравейники живы рассвета.
Размечталась луна о больших веерах,
сон приснился быку, будто он продырявлен.
.
Плачет чадо, на лбу у него три слезы,
а Иосиф видит на сене шипа три из бронзы.
От пеленок несется в толпу гул пустыни,
да ведь цитры без струн, голоса без голов.
.
А Манхэттенский снег изгоняет рекламу,
он несет благодать для голов бестолковых.
По высоким углам вслед за Лютером вьются
попы-идиоты, да и херувимы летают.
Октябрь 2024 – январь 2025