В С Т Р Е Ч И
Казанова
Если перед вами прекрасная грудь, то что вы сделаете? Я в таких случаях всегда уступаю природе.
-Дайте отдышаться - и я вам не такое порасскажу! - Казанова улыбнулся. - В начале октября. 1746 года (я был тогда, кстати сказать, в штанах из чёрного сатина), когда театральный сезон только открылся, я, прогуливаясь в маске, набрёл на женщину в капюшоне. Она была одна, и я почувствовал, как непонятная сила влечёт к ней. И вот я страстно говорю, она слушает. Она колеблется, я настаиваю, она уступает. Мы встречаемся какое-то время. Я спал тогда четыре-пять часов, не больше. Обычно в спешке оденусь и ищу моего ангела. Но вы не знаете женщин! Моя яростная ненавистница как-то перехватила меня в тёмном коридоре и увлекла в свою постель. А я-то думал, что я с любимой! Наконец, эта признаётся, что отомстила. Я убегаю и мщу, как умею: вместе с женщинами сочиняю этой бестии гневное письмо!
Бабье коварство! Я вам даже расскажу, как мы познакомились: этой предательнице понравились кружева моих одежд. Я, это увидев, показал кружева со всех сторон, а заодно и мою грудь. Я хорош собой - и она уже влюблена.
Завещание Яна Чихольда,
почётного королевского дизайнера
и просто наборщика.
Есть искусство набора книги. Его высший принцип - удобочитаемость. Читабельность любой ценой, но при этом следует помнить, что типографическое искусство, как и хороший вкус, стоит выше индивидуальности. Правильный шрифт - дело такта. Шрифт - самое хрупкое искусство, и в то же время - высокое логическое искусство. Прошло время гротесковых, загадочных шрифтов 19ого века, ушла сама фрактура готического шрифта, когда он утончался и заострялся, слишком выглаживая бумагу; современная простота и каллиграфия, стилистика набора теперь требуют классической ясности и строгого, очищенного традиционализма в оформительском искусстве. Лишь в суперобложке допустима фантазия, но надо быть сдержанным и в самой фантазии ибо победа типографики над литографией мнима и кратка.
Начни так. Прежде всего, складно сформулируй текст титульного листа, будь аскетичен в выборе средств. Даже короткий титул должен заполнять страницу. Большое белое пространство между заголовком и названием издательства пусть не покажется случайным и пустым. Напряжённость белого пространства - также один из элементов оформления. Структура титульного листа определяется и разбивкой слов на группы.
Обращайся с буквами умело. Выкристаллизовавшаяся форма нашего шрифта - антиква, то есть минускул эпохи Возрождения. Антиква в титуле создаёт гармонию, однако такой титул выглядит несколько неподвижным. Строго симметричные шрифты некрасивы, нарушение законченной симметрии есть требование красоты, поэтому текст оборотного титульного листа делай как можно короче, а две первые и две последние страницы книги должны оставаться совершенно незапечатанными. В основном тексте набор обязательно плотный, даже ценой неудобных разделений слов.
В 19ом веке о значении пропорций страниц не думал никто, мир был наводнён диссонирующими, дисгармоничными страницами, а между тем, искусство набора - это искусство пропорций. Второе после пропорциональности условие красивой книги - правильная наборная полоса. Пока что она изучалась очень редко, а методически - и того реже.
Ты облекаешь слово в видимую форму, так будь верным и тактичным его слугой! Гармонично уравновесь поля и верхние строчки, втяжку слов сделай разумной. Абзацный отступ необходим: нерасчленённому изображению не хватает ясности. Широкие между строчные пробелы подчёркивают линейность строк, уменьшая пестроту набора; они же спасают слишком плохой набор. Только в рисованных шрифтах не существует правил для пробелов. Но в то же время сплошной набор должен выглядеть достаточно компактным, не допускайте в нём висячих строк, кавычки (немецкие гусиные лапки или французские перья) нарушают спокойную картину набора. Лучше применять шпации, лаконичные полукавычки. Капитель следует набирать вразрядку, курсив - как можно реже; когда много кавычек, можно прибегнуть и к курсиву. На многоточии экономьте, как Стерн. Если точки дать вразрядку, они разорвут набор.
Ещё до того, как барокко впервые дифференцировало набор типографскими средствами, стало ясно: сверхдлинным немецким словам идёт фрактура. Сама форма фрактуры сложилась на традиционной основе специфически немецкого искусства линий, а идеальный рисунок антиквы - это рисунок шрифта латинского языка, для которого антиква и была создана. Набирать антиквой немецкие тексты с их длинными словами и барочными нагромождениями? Это куда хуже, чем английские тексты с их спокойными типографскими образами: тут сплошь короткие слова, без большого числа прописных: букв, без акцентов.
Выспрашивайте старинный книги! Верите их в руки, рассматривайте страницу за страницей, штудируйте их, как единое целое, вникайте в их типографическое членение. Открывая готическую тайну скриптериев, я измерил много средневековых рукописей, но только в 1953 году мне удалось реконструировать золотой канон. Что до меня лично, то всему на свете я предпочитал карманные стройные издания: именно в них я себя нахожу в повседневной жизни.
На сём прощайте. Ян Чихольд.
Кляйст
Я прочёл, что он покончил с собой в гостинице, вместе с любовницей. Это был совсем не так! Я расскажу вам, потому что был очевидцем.
Однажды в прекрасный летний день они (сам маэстро и его подруга) были у нас в Н. Почему я тогда решил следить за ними? Сейчас не могу этого объяснить.
Как сейчас помню, они вошли в лес, редкий, весь в просветах. В солнечном живом свете его лицо казалось бледным. Они дошли до озера, взяли напрокат лодку и уплыли далеко-далеко под пышным, ликующим солнцем.
Я продолжал следить за ними: и потому, что они плыли вдоль берега и следить было легко, и потому, что они плыли в мои давние, желанные сны. Её раскрасневшееся, счастливое лицо в золотых прядях волос плыло над тихой озёрной водой, а её растерянная улыбка казалась до того глупой, что заставила меня улыбнуться. Эти двое - над зажжённой ласковой бездной! Нет, я не смогу этого забыть.
Солнце клонилось к вечеру, когда Кляйст сначала выстрелил в неё, а потом в себя! Надо ли говорить, что я убежал, что мне до сих пор страшно?
Не помню, что ещё было в тот день. Пошёл дождь, запахло дымом, роща уснула. И всё равно, проснувшись, я не верю, что Кляйст умер. В солнечные дни приезжаю на то место в рощу и брожу, пока не устану. Потом беру лодку напрокат и плыву над зажжённой бездной.
Господа! Я - паучок, простой и неприметный,
ни в каких каталогах вы меня не найдёте. Однако ж, и у меня есть кой-какие мысли. И вообще, что до самоосознания, то оно у меня не хуже вашего будет-с.
Есть пауки духа и таковых много-с. Мы не просто паучки, а с научным потенциалом и потому всё куда-то эволюционируем. Так, чего доброго, доразовьёмся до человеков. Хотя, если подумать, на кой это нам? Сейчас, к примеру, хозяйка квартиры, к которой я прикомандирован, меня уважает и позволяет висеть на окне ванной. А будь я человеком, ей-богу, смахнула б, как какого-нибудь паука. Люди - и это при всём-то их несовершенстве! - пародируют нас - и получается очень плохо-с. Слишком плохо-с.
К примеру, если вы, господа, что-то и создаёте, то позже вам приходится с этим бороться. А всё потому, что уж больно вы слабы в самоосознании. Ну, как же вы не поймёте: то, что ограничивает власть, и служит основанием свободы граждан. А вы за основание свободы принимаете ваши желания, эти слабые паутинки, которые разносит ветер!
Что о нас ни говорите, а мы любим чистоту и покой - и тут вам, господа, до нас далеко. Это таракашки активны, бегают вдоль строчек, будто читают, а по-нашему, дух прогресса не в суете. Как ни шевели усиками, как ни мозоль глаза, а мыслей не прибавится. Ты вот лучше-ка виси и думай; так-то надёжней будет. Конечно, и пауки разные: иной всю жизнь о мухе промечтает - да разве из-за этого следует осуждать паучистостъ как таковую? Паучата, паучёчки, паучонки - да нас мульёны! И полно башковитых. Что, разве мы одни плетём наши сети? А все эти пророки, экстрасенсы, политики, экономисты, газетушки и газетёнки - они, что, не забираются в чужие надежды, не плетут в них свои гнёздышки? Живые ткани человеческих отношений проросли их псевдопаучьей паутиной, вот! Вот кого бы бояться надо, а не нашей мирной, висячей философии.
Мы-то себя осознали-с. Наши мысли - это тихие, звенящие паутинки в ваших душах, господа. Но мы не плетём ужасы! Мы очень осторожно понимаем себя в вашем существовании, отнюдь не стремясь вас обмануть. Мы просто думаем, как умеем. Когда-то думали о промкооперации, а теперь о глобализации. Всегда ж найдётся «ция», к которой можно притулиться мыслью. Итак, расстанемся на доброй ноте. Сердечно рад встрече с вами.
С уважением. Паучатов Степан Васильевич.
Жан-Луи Барро
Я на сцене, Жак Дюллен, мой учитель! Ты вывел меня и бросил в эту бездну. Сегодня играю Гамлета, и начинается роль с тишины сцены. Первое и главное, что чувствую на сцене: тишину театра. Мне нужна эта тишина, ведь мой театр - это жизнь с точки зрения тишины. Молчание - не немота: это звуки, которые не говорят. Подлинное - в молчании. Слышно, как я хожу, как дышу. Из моих жестов вышло безмолвие, но вот оно оттаивает - и начинаю ощущать
своим телом: смотрю грудью, дышу от пупка.
Работу над образом можно сравнить со стрельбой из лука: когда посылаешь стрелу, чтобы попасть, надо самому стать луком, а дыхание сделать стрелой. Игра дыхания создаёт образ, у языка жестов своё сольфеджио, своя грамматика. Движение творит пространство, голос-это оркестр. Тут вы не услышите обычных слов: голос не звучит: звучит пантомима рта, изначальное слово. Мой рот ваяет согласные, не доверяя гласным. Мои движения - это мои слова, мои гласные. Гласные, что рождаются и растут вместе со мной.
Вот я показываю, как рождаюсь Гамлетом. Рождается сердце, потом плоть, потом разум. Он родился во мне, я вылепил ему скулы, прорезал рот, я лопнул, я пока что умер, - а он живёт. Я вырвался из смерти, я родился - и во мне родился театр.
Театр также древен, как человек. Стирается грань между человеком и животным, театр рождает природу: воду, огонь, ветер - и человек растворяется в природе, а природа очеловечивается. Пантомима - всегда действие в настоящем: я рождаюсь среди моих зрителей, мой Гамлет, мой театр рождаются среди них. Мне не избавиться от отчаяния, но оно укрепляет веру. Когда всё разрушено, остаётся страдание - и надо, чтобы оно работало. В этом Гамлет не отличается от меня: одиночество и тревога рождают во мне театр.
В роли остаюсь самим собой, лишь меняю реакции. И Гамлета играю, как если б его написал не Шекспир, а другой Гамлет; вещи живут, живые и мёртвые - на равных. Люблю играть, как сегодня: в усталости. Я как бы во сне, нет сил сомневаться в себе, а это помогает работать.
Я уверен: театр любит общаться, любит понимать. Я считаю родным каждого, кто любит театр. Мечтаю о стиле бродячих комедиантов. Может быть, комедия моей жизни, моя постоянная бесплодная тревога создадут новую форму общения людей. Мы уже не понимаем, что хорошо, а что плохо, нам, как больным, постоянно нужно новое, мы как бы за стеклянной стеной друг для друга, - но Театру дано учить, дано преодолевать разобщённость.
Меня столько раз спасало моё ремесло, что верю: оно должно спасти и моих зрителей. Свою веру я хочу передать им. Люблю веру за её конкретность и ремесло за его прочность.
Сегодня почему-то чувствую на себе взгляд учителя. Дюллен, как сорок-лет назад, сидит за кулисами на протёртом соломенном стуле, и внимательно смотрит на меня. Я вижу его, волнуюсь и, наверно, играю плохо.
Ответ И. на запрос
некоего литературного
общества о знакомстве с
маркизом Де Садом.
В 1814 году я несколько раз его встречал. Он ходил тяжело, с трудом и любил поболтать с людьми, которых считал наивными. Наивными, замечу, не значит, глупее себя. Он здоровался с холодностью, исключавшей дальнейшее общение, и если мы и встречались, то вопреки его гордому, мрачному стариковству. От его круглого, свежего лица, когда-то делавшего его похожим на Вакха, лица, выражавшего радость, нежность, доброту, не осталось ничего.
Я не считаю его писателем, но это и не монстр. Что бы этот человек как-то особенно мучил женщин? Не верю. Скорее, в его лице общество травило всех, кто не умеет обделывать свои дела без шума. Я читал его письма - да и кто их не читал, ведь они ходили по рукам, они переписывались, как всякая запрещенная литература. Попробуй, забудь этот стиль! «Не надейтесь, что ваш отказ разрушит мою любовь! Я буду молча преследовать вас до могилы». Именно так. Не похоже, что он был ли рабом своего странного вкуса. Это очень личные и тем странные письма: в них не чувствуешь, что на земле есть ещё кто-то, кроме маркиза, и его адресата. Его чувства холодны, но его воображению не откажешь в пышности, а лёгкость письма у него явно врождённая. Читая, ты всегда чувствуешь, Де Сад родился во дворце принца, а его расчётливый и по настоянию отца брак стал лишь переводом в другой роскошный замок.
Вот и всё. Я не хочу говорить более, ибо боюсь и не желаю думать об атом человеке, как о нём думает толпа.
Сид
Странное видение пронизывает всю мою жизнь: Сид, изгнанный королём неправедно, по навету, стоит на коленях перед провинциальной церквушкой и молится; если он поднимет глаза, его ослепит закат. Таким хочу нарисовать моего Сида.
Дома тонут в ярком, радостном свете, но закат слабеет, отчётливей рельеф горизонта. Мне близок этот контраст яркого облака и тени Сида; его фигура очерчивается строго, становится маленькой.
Я иду через лёгкий, акварельный снег, а вижу этот закат, в котором тонет фигура Сида. Откуда эта дымка на солнце, почему она так чарует меня? Я думал, мне больше нравится утренняя щедрость воплощений, в которой оживают даже эти сиреневые, жёсткие скамейки.
И тут я вспоминаю, что я художник и всё, что думаю, могу сказать в красках. Сиду акварель только б напортила своей чистотой и хрупкостью. Такой яркости заката нужна весомость масла. Создам такие краски, чтобы всё кругом умирало, а от Сида останется только силуэт на коленях. Красный цвет, взорвавшись, рассыплется, а спина Сида станет чёрной и тяжёлой.
Закат уходит, а Сид всё на коленях. Переходы тонов смягчаются перед тем, как вовсе исчезнуть. Красный делает горячими остальные цвета. Тени тяжелеют мягко. Если б свету добавить прозрачности! Воздух остановился б и зашевелилась нежность тонов. Тень Сида в хрупких ветвях, и ветви тёплые, как этот снег. 1981
Алексей Малинин, композитор, сочиняет свою оперу.
Ему чудится, он ставит свою оперу в театре:
А оперу назвать «Мария»! Эта сцена должна выглядеть иначе! Сыграйте её, как я прошу. Мария долго идёт через всю сцену и видит, что он мёртв. На это не меньше двадцати тактов. Она должна успеть подойти, а он должен успеть умереть. Умер! Я же вам говорю: вы - умерли!! Два такта чистой паузы, десять тактов звучит весь оркестр. Она не должна застревать рядом с ним. Она медленно отходит, закрывает ладонями лицо. Снова тихо, но вот короткое вступление - как новая жизнь. Арфа. Чуть больше арфы! Два такта перед темой очень чисто, виолончели берут тему. Все струнные; не так ярко. Мария, давайте без придыхания, сразу.
Тут, пожалуйста, банально: просто живите. Тревога поднимается до пиано и цепенеет в шёпоте одной вздыхающей флейте. Да, банальность, но плавная, добрая. Так что вытаскивайте ваше до, флейточка!
Что так коты взрёвывают? Неужели весна? Пустить этот кусок под пятнадцатый век? Арфу поменять на лютню. Кот спит на заброшенной лютне, на чердаке, лапкой во сне играет. Давит трёхдольность. Что-то с тембром; отдать скрипке. Скрипки, чуть бездушнее: ясного, холодного, техничного звука. Мария начинает навстречу скрипкам. Плохо, что ни Мария, ни я не знаем, кто он, почему он умер. Или опера обо мне? Тогда умираю оттого, что не дождался встречи с первой любовью. Или умер, потому что не пережил эту встречу? Теплее в тембре. Она уже справилась со слезами и испуганно смотрит в зал. Начинай навстречу скрипкам, чёртова кукла! (Кого ж это я ругаю?). Сексту бери точнее. Здесь целая нотка, держи её осторожней. Всё отдано струнным.
В этом куске будет много Глинки. С утра его Черномор летает по целотонной гамме. Не зря ж ему порхается! Мне бы ваши способности, Михаил Иванович! Почему вы так хорошо слышите вокруг малой сексты и секунды? почему избегаете квинты? почему дуэты ведёте на очень чистом контрасте? Не Марии, а вам бы спеть эту арию! Для вас я б больше старался. У вас высокий тенор и вы растёте на своих романсах. Да и на чём ещё расти слуху? Мария идёт через всю сцену, а кот спит на лютне на чердаке. 1976 - 1981