Люди в детстве
The people on the childhood
Анна Ахматова:
И никакого розового детства…
В том доме было очень страшно жить…
В детстве мне все казалось чудесным: люди, цветы, небо. Я много позже нашел слова к этому необычному состоянию: дар жизни. И еще позже я понял, что этот дар - от бога.
До пяти лет я жил у дедушки, а детсад помню уже после дедушки. Не помню, чтоб до школы я читал. Я открыл чтение уже в школе - и уже навсегда. Мне не представить дня в моей жизни, чтоб я не читал чего-то серьезного, классического по разным областям. И в мои шестьдесят восемь чтение «Истории математики» завораживает. Но с годами всё перевесила родная классическая литература. Чехов! Я оценил его мощь только на склоне лет, а прежде он только нравился.
Первое, что помню, - жизнь у дедушки.
Потом уже никогда такой идиллии не было.
Всю жизнь мне чудится, что можно вернуть то время: я вижу, как сидит дедушка: он кажется таким строгим в своем обычном черном костюме.
А вот и бабушка делает мне яичницу.
В моем распоряжении был целый сад, да еще и огороды! И корова ходила рядом.
Я чувствовал себя хозяином, но петух быстро расставил точки над «и»: когда я самоуверенно пошел на него, - он вдруг на меня бросился.
Я развернулся и убежал, но страх остался.
Страх и пред моей глупостью: зачем бежать на петуха?, - но и страх перед неадекватностью: петух не сделал скидки на то, что я ребенок.
Это время: до пяти лет – самое радужное в моей жизни – и как раз для него у меня нет слов: сплошная музыка счастья.
Эта чудесная эпоха закончилась с моим переселением в коммунальную квартиру.
Фактически до этого времени я не знал ни родителей, ни брата.
Мама не была столь предусмотрительна, чтобы заранее сблизить меня с братом, который был старше меня на целых шесть лет, на целое тогдашнее детство: я чуть ли не впервые встретил его именно в пять-шесть лет – и мое существование он встретил в штыки.
Разве не странно писать о себе? Вспоминать то, что проще забыть? Но как бы я посмел отказаться от этой правды? Если ее отринуть, моя жизнь станет для меня самого непонятной.
А что еще было до школы? Самое яркое впечатление - посещение свадьбы родственницы Тани Ивановой. И сама Таня так широко, красиво улыбалась, и была первой молодой женщиной, что я видел в жизни.
После нашей коммуналки это было необычайно красиво. Везде радостные, приятно возбужденные люди, раздолье: сад и большой дом. Для нас, детей, - особая комната: садитесь и ешьте, сколько хотите!
Таким новым было это ощущение радости: я будто опять вернулся к дедушке и бабушке, - хоть на самом деле я уже жил в тесной коммуналке!
Вот прошла чуть не вся жизнь, - а я продолжаю говорить с дедушкой и бабушкой.
Такова загадка человеческой души.
Ни с родителями, ни с братом не говорю, а с ними говорю, хоть это было так давно: в совсем раннем детстве.
Я хорошо помню маму, но мы никогда не разговариваем: не о чем: мы только смотрим друг в друга.
Потому что мало говорили.
Я уж не говорю об отце и брате.
А что до Тани, мне очень нравился ее папа: он удостаивал меня разговором – и непременно поражал тем, что говорил на равных.
Он хромал, куда-то все торопился, но передо мной останавливался и начинал говорить.
Был у Тани и младший брат: Сережа Иванов. Боже мой, какой приятный парень!
Я сам, хоть и ребенок, никак не мог быть довольным своей жизнью: в моей семье было слишком неблагополучно.
В Тигельном доме уже в 1960 году (мне – семь лет) у нас было две комнаты, но одна - в коммуналке на первом этаже, - а вторая комната фактически была квартирой на этаже третьем. Родители поменяли эти две жилплощади на одну квартиру - и для меня это было тяжело: теперь я постоянно видел пьяного отца и его сражения с мамой. До того они мало ругались, или при мне избегали прямой конфронтации. Для них эта постоянная борьба была нормой, но нормой для меня она стать не могла: для меня это было сущее проклятие.
Конечно, про меня при переезде не подумали. Кто бы спросил ребенка? Внизу мы жили в коммуналке – и отношения с соседями были тяжелыми, - а выше была большая отдельная комната.
Плохо было и то, что теперь мы жили в доме, что строился для железнодорожников, то есть он был недалеко от шумной узловой железнодорожной станции (поезда на Псков и грузовые составы шли регулярно). Шуму добавлял и международный артиллерийский полигон, стрельбы которого были среди бела дня, а случалось, и посреди ночи.
Прежде я видел отца редко, а теперь каждый день. Какое же это было испытание: то он уже пьяный, то пьянствует с компанией, - то он надолго пропадает – и я весь день один дома по неделям.
Брату Вове уже было четырнадцать лет. Он связался с плохой компанией и плохо учился. Это тоже стало испытанием для меня. Он считал, что меня родители балуют, не делал скидки на мою грыжу – и потому не защищал меня от более взрослых, чем я, мальчиков. Мне доставалось от братьев его приятелей!
Вова учил меня фольклору нашего двора!
Как-то плыл по морю,
Весь, как х-, измок.
Наконец уткнулся жопой в островок.
Островок пустынный, было ни души...
Хоть держись за жопу, хоть яйцо чеши.
Эта была первая песню, которую он спел для меня, - и тем привел меня в неслыханный восторг!
Вот и его первый анекдот:
В кинозале погас экран – и стало совсем темно.
Вдруг кто-то говорит:
- Темно, как у негра в жопе!
Ему сразу отвечают:
- Люблю людей, которые везде побывали.
Мои родители Анна Ильинична и Яков Степанович были добрыми людьми, но они жили свою жизнь, а в мою жизнь они не входили. Меня ничему не учили, про меня забывали, - но не от злости, а от своих тяжелых проблем. Я вспоминаю нашу квартиру в Луге без нежности; я покинул ее без сожаления. Правда, мама завещала ее брату – и мне бы все равно пришлось эту квартиру покинуть. Я вспоминаю ее равнодушно: как место, где я отбывал жизнь. Настоящей жизнью были книги, школа, тренировки в лесу. Мне оглянуться в детство страшно.
И вот я пошел в школу.
Какое событие!! Вокруг тебя сразу тридцать шесть человек, а ведь совсем недавно ты сидел один за книгой.
Я оказался рядом с Леной Васильевой: девочкой из офицерского дома.
Я и сейчас изредка встречаю Лену, но не рассказываю ей того, что пишу здесь. Мы по странной прихоти судьбы пересекаемся раз лет в десять, она работает в Лужской музыкальной школе.
Спокойная, тихая, воспитанная! Я просто боялся пошевелиться рядом с ней.
Человек из другого мира!!
В моем мире все всегда пьяные и говорят «б-ь», а в ее мире все ухожены и красивы.
Она жила в доме напротив – и мы, злые дети, бросали камнями в тот дом. Да, мы были хулиганами.
А что, если я выбил именно ее стекла?
Читатель, наверно, не догадывается, что случилось в тот день 1 сентября 1960 года: я обкакался.
Да, рядом с такой хорошей, красивой, воспитанной девочкой мне было стыдно признаться, что я хочу какать.
Пришел домой враскорячку – и хорошо, что дома никого не было: я все вымыл и повесил сушиться.
С кем я сидел потом, совсем не помню: это не имело значения. Конечно, мне бы всегда хотелось сидеть рядом с Леной, но тогда просить об этом было немыслимо.
Лена была из более высокой среды – это слишком ясно! После школы я, поступив в военное заведение, оказывался, как мне объяснили, на вершине советского общества. Почему же я отказался от этой «элитарности»?
Советское общество было не менее противоречивым, чем нынешнее: при объявленном равенстве были и свои миллионеры, и так же было очень трудно, родившись бедным, хоть чего-то добиться. Мой отец, понимая это, считал себя униженным, - но на все проблемы он был способен ответить только одним способом: пьянкой.
Тогда любовь отрывалась от жизни. Если сейчас информации об отношениях полов слишком много, то тогда все скрывалось. Тогда не было и намека на социальность этого чувства. И вообще, все чувственное автоматически попадало под запрет.
Так что же? Я могу признаться, что много лет я думал, что не могу и осмелиться испытывать чувства к Лене: настолько бесконечно далеко мы стояли на социальной лестнице.
Это кажется странным, но я так думал.
Меня ведь приучали к мысли, что всё плохо и всё запрещено.
Несколько раз я встречался с Леной на улице, говорил с ней, однажды даже договорились, что приду к ней на чай, – и все это казалось мне достижением: такое просто человеческое общение советскому ребенку даже через много лет кажется счастьем.
А с чаепитием сорвалось.
Сейчас я частенько еду в переполненном транспорте – и уже немыслимо различать человеческие лица в столь жуткой толпе. Я укутан в лица моего детства. Я не могу себе позволить кого-то стесняться. Обычно кто-то меня немилосердно толкает – и я, сжав кулаки, объясняю ему, как это мне неприятно.
Помню эту Лену, а помню и «нашу» Любу Мишину. Это уже мой социальный уровень! Рыжая, порывистая, сейчас она чем-то напоминает Кармен, хоть в Луге и не было табачной фабрики. Зато была фабрика домашней обуви! Так что сюжет Мериме можно перенести и на мою лужскую почву.
Она была сестрой «Серого», моего друга Сереги Мишина.
Говорить с ней было невозможно.
Только ей что-то скажу, она как заорет:
- Б-ь! Иди на х!
Только не подумайте, что тут что-то не так! В моем окружении многие говорили матом (Тигельный двор!) – и в устах девочки мат тоже звучал совершенно естественно.
Увы, и я сам так говорил. И даже курил.
Правда, с годами у Любы стало получаться более прилично:
- Уйди, гад!
Один раз она даже обмакнула ручку в чернила и яростно брызнула мне в лицо. К счастью, испачкала только пионерский галстук. Оставшиеся годы (она училась до девятого класса) я благоразумно ее избегал.
Люба была, как и я, из плохой семьи.
Но сейчас по словам учеников атмосфера в школе, как правило, еще хуже. Часто психологически она просто невыносима. Многие ученики уверены, что их травят. Половина учеников в классе, а то и больше – мигранты. Это связано с общим осложнением атмосферы в стране и даже в мире. Да, в России стали жить лучше в сравнении с 60-ми прошлого века, но сама жизнь неимоверно усложнилась.
Мы-то все же были идеалистами!
Кому же сейчас придет в голову идеализировать девочек, если везде слышен их мат?
Я учился с интересом, но у меня хорошо получалось далеко не всё.
Мама за все годы учебы только однажды спрашивала, как я учусь. Это было при выработке почерка. Предмет назывался «чистописанием». В 1960 году этот предмет был очень важным.
Мой почерк был ужасным уже в детстве! Может быть, это связано с тем, что я больше всего любил писать математические формулы.
Маму мой почерк доводил со слез.
- Как же ты не умеешь, Геночка! – вздыхала она.
Я при ней исписал целую страницу упражнений – и мои каракули ее только испугали.
Если уж такая простая проблема загоняла ее в тупик, то понятно, почему мне приходилось от нее все скрывать.
Не могу забыть, как и через шестнадцать лет мой почерк просто ошеломил преподавателя латинского языка в ЛГУ (Ленинградский Государственный Университет).
Мало того, что почерк корявый, так я еще и наделал тучу ошибок!
- Вы хоть когда-то где-то учились? – осторожно осведомилась она.
В детстве мне казалось невероятным, чтобы я после школы, уже дома, уже «для души», не порешал задачек, – а писать буквы мне казалось скучным!
Вот где был настоящий реванш брата! И отец, и брат имели хорошие почерки, писали прекрасно. Более того, мой папа выводил буквы столь хорошо, что его взяли в штаб писарем. Как говорили, там он и спился: при штабе всегда был спирт.
Мама очень переживала, что мне не давалась «столь простая вещь», но куда мудрее оказалась мой учитель начальных классов Вера Николаевна Гриненко: она не стала меня топить, закрыла глаза на мой плохой почерк – и даже тут мне «натянула четверку». Я не понимал, что она тянет меня на отличника.
И на самом деле, как долго я гордился этой грамотой! Пока, измученный скитаниями, в мои двадцать пять не снес ее на помойку, как и другие грамоты. Да, в эти годы я вдруг оказался без крыши над головой, потому что мама завещала квартиру брату.
Но как бы я отнес грамоты на хранение брату? Он бы обязательно их выбросил, как запросто затерял мои первые рассказы.
Не только чистописание: мне многое давалось трудно! Взять рисование. Почему-то хорошо помню, как злил учительницу своей бездарностью. Наш квартирный обмен свершился как раз с этой тяжеловесной, смешливой дамой!
А как злил учительницу пения! Было что-то свирепое, вызывающее в ее красоте. Бывало, как закричит: «Г-в, вы будете петь или нет?!».
Итак, рисование и почерк шли плохо. Как же тогда я стал отличником? Тут что-то не так.
По-моему, учительница Гриненко догадывалась, что у меня есть проблемы, и хотела подсластить горькую пилюлю жизни. Это получилось только у Веры Николаевны, учителя физики Пановой и учителя физкультуры Чигиря; другие были равнодушны.
Приятное воспоминание детства – друзья. Прекрасный товарищ по спорту – Саша Космачевский. Часто Чигирь нас гонял на тренировках на пару. Вот бегаем друг за другом по кругу!
Сейчас Пятая школа переехала, так что той спринтерской дорожки я уже не увидел.
Но не все же так идиллично с друзьями! Хорошо помню моего одноклассника Игоря Игнатьева.
Мы с ним никак не общались, но однажды в шестом классе он чуть ли не торжественно встал и на весь класс негодующе произнес:
- Г-в, с тобой бы я не пошел в разведку.
Я даже не нашелся, что и ответить: настолько глупым мне это показалось.
Плюнул мне с пол-оборота в рожу – так и что? Можно подумать, что я бы с ним – пошел!
Но тогда приветствовались такие прямые выпады. Мне было неприятно, что классный руководитель Валентина Александровна Киндюк никак не среагировала на эту выходку.
Летом 69-го, после конца 9 класса, физрука Чигиря обязали организовать массовый кросс: бежать предстояло всей школе.
Конечно, я не мог не прийти!
Вот побежали. Я для души рванул. Смотрю, отстали. Тогда я вернулся к основной группе.
Тут Игорь и изрекает свою историческую фразу:
- Г-в, ты чего побежал? Зачет по последнему.
Эта фраза «Зачет по последнему» навсегда осталась в моей голове: зачем стараться, если установка на самых слабых? Боже мой! Да это установка всей той эпохи!
Разве не так было во всем? Вот что, к примеру, творится на уроке немецкого? Я быстро что-то расскажу, а потом учительница вытягивает по фразе из дурачья, что не хочет учиться. Но такие ли они «глупые»? Они же знали, что никуда эти учителя не денутся: «тройку» все равно поставят.
Для отчетности.
Да, Игорь – обычный мальчик: упрямый, убежденный и даже привлекательный в своей убежденности, - но тут-то он становился проводником идеологической политики нашей коммунистической партии и нашего правительства!
И чего стараться, если такой Игорь разом очертил все твои горизонты?
Разве мало было таких Игоречков в моей жизни? Они мне говорили «Ты учишься только для себя». Или так: «Ты учишься, чтобы не работать».
Если я пытался что-то написать в поезде, мужик напротив сразу реквизировал мою ручку: «Я не люблю, когда пишут». Весомый довод!
За меня уже все знали, каким я должен быть, давление толпы всегда было огромным.
Разве дело в одном Игоре? Вот я иду в первый класс – и что первым меня встречает? Плакат с надписью «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!». Хорошо помню этот лозунг над входом в школу. При остром дефиците всего нам, детям, объясняли, что скоро мы заживем в раю. «Правда, есть масса мелких недостатков».
Да ведь это дикая страшная ложь!
А зачем учиться? В обществе не было культа знаний. Мне мой брат говорил: «Вы, интеллигенты, сидите на нашей шее». Другая родственница вторила: «Где ты учишься? В университете? Как тебе не стыдно учиться? А кто будет работать? Иди на фабрику!».
Так страшно вспоминать все это!
Мои родственники считали меня глупым человеком только потому, что я сам ушел из военной академии. Именно ушел, а не «ушли» (за пьянку отчислили не одного). Да, моя специальность (обработка космической информации) была востребована, - но как можно все сводить к деньгам?!
Мой самый большой друг детства – Игорь Тарасов. Спринтер. Я даже бывал у него дома! После школы мы встретились: оба поступили в военные академии. Его будущая специальность – инструктор по советскому оружию в арабских странах, а моя – обработка космической информации.
Последний раз я видел Игоря с женой 42 года назад, а потом его след исчез.
А какой приятный был Толик Ефимов! Его дом был прямо напротив нашей школы. Он хорошо играл в волейбол – и это стало почвой для сближения. Конечно, в моем архиве есть его фото, как и фотографии других моих одноклассников.
Мне нравился отец одного мальчика, чье имя я забыл. Я знал отца, потому что Мишины (друг Серый был Сергеем Мишиным) были его соседями.
При встрече он необычайно вежливо для Луги здоровался и уважительно произносил:
- Привет, начальник.
А мне было-то всего лет пятнадцать!
Это не было шуткой: меня ставили в пример, как спортсмена и победителя разных олимпиад.
Взрослым очень не нравилось, когда с ними пытались общаться на равных.
Помню, я сказал человеку лет тридцати из Тигельного двора «Здравствуйте!», так он обиделся:
- Ты почему мне говоришь «Здравствуйте!»? Ты же ребенок.
Но я-то по младости думал, что мы все – как бы «свои», раз живем в одном дворе.
Меня пугало это разделение общества и по доходам, и по возрасту.
А сколько интересных людей было среди моих соперников по шахматам! Правда, эти мужики из Тигельного двора обожали нехорошие слова на буквы «п», «х» и «б».
Надо все же и вспомнить, что Луга была от Питера за сто первым километром – и в советское время к нам высылали «нежелательные элементы». Не всегда это были плохие люди! Помню очень интересного шахматиста, что позже оказался в Израиле.
В моих друзьях были Саша Захаров и Вася Прокофьев. Их родители были военными – и я изо всех сил старался скрывать, что наш уровень жизни куда как ниже.
Конечно, я завидовал их воспитанности, их уверенности в себе. Они-то знали, что им помогут!
Я очень переживал, что моя семья – самая бедная.
Мне нравилось приходить к Саше в гости и из-за солидности его квартиры. Его папа был полковником!
Но если б только полковником: он еще и выглядел солидно.
И сам Саша был хозяином жизни: он уже открыто жил с девочкой старше его – и гордился этим, и вызывал мое восхищение откровенными разговорами об этом.
Был у меня очень приятный одноклассник Вася Кошелев. Мы вместе играли в волейбол за школу – и каково же было мое удивление, когда я его встретил на Зимнем стадионе Питера сразу после школы.
Он сказался мастером спорта по прыжкам в длину. Я пишу «сказался», потому что на соревнованиях его не видел. Очень мне понравился: так профессионально говорил о спорте.
По приезде в Лугу в 2009-м узнал об его смерти. Мне очень не понравилось, что одноклассники мало говорили об умерших: половина мужчин из нашего класса уже умерло, - а вспомнить их оказалось некому.
Наш класс – тридцать пять человек: семнадцать мальчиков и восемнадцать девочек. Мальчиков умерло уже девять, а девочек – только три.
Школьные годы (всего десять классов) с четвертого класса я провел один в двухкомнатной квартире на улице Гагарина недалеко от вокзала. Как же я страдал от одиночества! Мама всегда на работе, папа всегда в загуле – и я один на один с квартирой. Я сам грею себе обед, сам решаю, когда бежать на тренировку, делаю школьные здания – и что-то читаю.
Хорошо помню, что с одной стороны моими соседями были железнодорожники (дом принадлежал этому ведомству), а с другой стороны жила приветливая бабушка Пилюцкая, досаждавшая обычным гудением телика.
Разве не странно, что это гудение печально сопровождает меня всю жизнь?
Увы, размер квартиры от неудобств не спасет.
Все же огромным событием был переезд из Тигельного дома в отдельную квартиру! Это совпало с полетом Гагарина в космос: 12 апреля (это была среда), 1961-ый год, мне уже 8 лет.
Главное, что участвовал дедушка. Конечно, он уже не носил вещей: он только их сторожил.
Маме даже не пришло в голову развестись, а на самом-то деле каким удобным был момент для развода: оставить отца с его бесконечным пьянством, забыть, как страшный сон! Но мама предпочла мучения.
Моим родителям, как и всему тому поколению, была свойственна самоотреченность: они, как правило, работали много за сущие копейки. Зарплата медсестры – 60 рублей, - и, чтобы выжить, мама работала всего на полторы ставки. Мы и выживали на эти 90 рублей, а мама, конечно, приходила домой уже в 9 часов вечера.
Всего 90 рублей! А зимнее пальто стоило сто рублей. То-то у меня его и не было.
Почему папа не давал денег на нас, детей? Я помню его в хорошем костюме, веселого, добродушного.
Однажды он купил мне спортивные тапочки и сказал, что это купил он.
Все прочее покупала мама.
Эти тапочки я в тот же день оставил в кинотеатре: просто по привычке ходить летом босиком.
Да, по раскаленному асфальту – босиком – и это никому не казалось странным.
Папа очень кричал на меня, когда я признался, что тапочки потерял. Помню, я испугался и до ночи бродил по Луге. Так не хотелось возвращаться домой!
Папа думал, что меня любит, потому что ему нравилось так думать. Конечно, дальше мыслей дело не шло.
Меня-то он просто пугал! Ему почему-то не приходило в голову сблизить реальность и фантазии.
Папа любил радоваться, но для этого ему надо было напиться. Так что ощущение от радости другого человека у меня не всегда приятное.
Однажды я прямо защитил маму от дикого пьяного крика: наорал на отца.
На другой день, протрезвев, он стал меня учить уму-разуму:
- Ты не знаешь жизни! Муж и жена – одна сатана!
И прочее.
Конечно, он ни в чем меня не убедил.
Однажды он так при брате орал на маму, что брат его ударил. Потом они помирились.
Какой день в моей жизни: Гагарин полетел в космос, - а мы переезжаем. Вещи собираются в большие тюки, мы несем их на улицу – и там их караулит милый дедушка. В памяти я все время возвращаюсь к этому дню: столь важному и для всей страны, и для меня. И дедушку больше помню из этого дня.
Я ведь до пяти лет жил у него. Мы говорили мало: видно было, что ему это тяжело.
Особенно большую роль в детстве сыграли мои друзья Була (Булыненко Вова) и Серый (Сергей Мишин). Лет через двадцать я зашел к Вове домой. Все та же мама! Маме очень нравилось, что мы общаемся.
Но что мы делали в детстве? Не только по дури били стекла в доме, где жили военные, - но главным занятием были наши походы в лес. Их часто вспоминаю с нежностью! А что, собственно, было? Мы просто гуляли по лесу.
Жаль, но мне еще придется рассказывать о близких людях; я, сколько мог, оттягивал этот момент.
Скудость эмоциональной атмосферы нашей семьи была просто невыносимой. Я всю жизнь думаю, почему же так получилось.
Ведь я родился, окруженный родственниками. Я – из клана Малининых, а всего в Луге нас было аж три клана: еще и Павловы, еще и Лысановы.
Конечно, я был уверен, что пройду всю жизнь этой огромной семьей человек в сорок.
Ничего подобного! Только я ушел из Академии, мои родственники спешно объявили меня «тунеядцем» - и мои приезды в Лугу стали нежелательными.
Но они стали невозможны и по другой, самой простой причине: именно в мои приезды брат часто напивался, - хоть он же и приглашал меня приехать: приехать именно к нему.
Какого же мнения обо мне были мои родственники, если им не приходило в голову пригласить меня, со мной поговорить, дать мне конфетку или что-то вкусное?
Ну, как обычно бывает с детьми.
Странно, но я так благодарен им за это! Меня закаляли и закалили. Спасибо.
Да, мне мало надо, - но мне трудно и побаловать других, хотя бы своих внуков: именно потому, что меня не баловали.
Все же стоит лишний раз дать понять ребенку, что его любят!
Может, они и любили, да я-то только и запомнил, что их беспробудное пьянство.
Мне было очень трудно общаться с близкими: настолько тяжелой была психологическая атмосфера в семье. Я совсем не помню, чтобы говорил с братом: он держался чужим и странным. И что это за позиция: «Вот узнаешь жизнь – запьешь и ты!»? Разве такое желают близким людям?
Он-то напивался при нас уже в его пятнадцать лет, когда мне было только девять.
Он жил у своей первой жены, а если все же иногда появлялся, то непременно пьяный и с неописуемо дикими выходками.
Как я мог общаться с людьми, если они с моей точки зрения вели себя слишком странно?
Помню, тогда в школах бывали проверки посещаемости – и часто выяснялось, что вместо занятий Вова отсиживается у друзей. Он мог хотя бы позитивно по отношении ко мне настроить их, своих друзей! Ничего подобного! Он был старшим, а я – ребенком.
Сколько у нас было противостояний, не поддается подсчету – да и зачем это делать? И потом, после школы, как и в детстве, Вове было важно подчеркнуть, что он мне не брат: если появлялась хоть какая-то возможность плюнуть в меня, он обязательно ею пользовался. Со своей любовью к стакану он просто забывал, что я – его брат. Увы, так прошла вся жизнь.
Он не смог мне и родителям простить, что ему дали кончить только восемь классов, а мне – все десять.
Но, Вова, ты же учился плохо!
Во всей моей жизни меня больше всего поразило, что мои близкие и я так и не смогли создать хотя бы видимость дружеских - хотя бы дружеских! - отношений. Где-то в спортлагере я мог поболтать с кем угодно, но только не среди «родных» и не в школе.
Но и еще хуже: родственники открыто враждовали друг с другом. Был даже «обычай» раздавить морально (порой и материально) по праву старшего. Особенно явным это стало после смерти дедушки.
В 1965-м умерла бабушка, в 1970-м - дедушка, - и после этого связи родственников резко ослабели.
Вот Ивановы взяли, да и оттяпали квартиру у дяди Жени! Мол, «Женька» – пьяница – зачем ему квартира? А другая родственница, став директором магазина, открыто нам объясняла, что с нами не стоит и знаться, раз мы бедные.
Можете себе представить, как меня впечатлили эти разговоры, если помню о них всю жизнь!
Не радовали меня и некоторые другие «обычаи» Луги: непременно пьяные на улицах, летом – парочки в траве.
Да как же без этого?
Это ощущение ужаса преследует меня всю жизнь именно с детства: почему люди столь низко ставили свою жизнь? Почему они не хотели жить? Почему часто жили по-свински?
Ивановы все же жили побогаче, и при этом ко мне благоволили. Как-то раз в знак особой милости они дали мне покататься на велосипеде (о своем я не мог и мечтать).
Я поехал аж на полигон!
Вот день был праздник Троицы – и сотни людей шли на кладбище.
Я стал осторожно спускаться к ним с горы – и не рассчитал: мне казалось, все видят, что я еду, - но какая-то женщина прямо вышла на мой велик!
Я зацепил ее колготки, а ведь они тогда были большим дефицитом.
В итоге меня отпустили, но перед этим наорали.
Так что я поскорей отдал велосипед обратно: чтоб, не дай бог, опять не попасть в какую-нибудь переделку.
Так уж получалось, что среди людей все было очень трудно, все грозило опасностями.
Мой папа, думаю, был интересным человеком (так о нем говорили), но он очень редко оказывался в нормальном состоянии: то ли пьяный, то ли в депрессии. Он много говорил с дядями, но всегда во время выпивки.
Он умер, когда я учился в десятом классе, но за несколько лет до этого он стал жить дома и работал на пилораме.
Папе приходилось остепеняться! Этот переход от разнузданного свинства к тихой печали, постепенно наполняющейся сознанием приближающейся смерти, дался папе нелегко: он помрачнел, общаться с ним было трудно.
Оживал он по обыкновению только за пьянкой, а сама необходимость зарабатывать деньги ему казалась печальным недоразумением.
Обычно я готовил уроки в комнате, а папа с кем-нибудь пировал на кухне.
Помню, он так пьянствовал с дядей Петей.
Сидят-сидят – и вдруг слышится стук в окно.
- Зинка пришла! - виновато шепчет Петр Ильич, капитан в отставке.
Зинка – это его жена, строгая тетя Зина (уже другая: продавщица магазина). Она заставила мужчин открыть дверь и строго отругала пьяниц.
Она поражала и меня, и всю родню своим нюхом: она находила мужа в любой точке Луги, где бы он ни пьянствовал!
И она не плакалась, как моя мама, и по поводу, и без повода, но вполне владела родным матом. Могла и «двинуть»: многие женщины прибегали к этому испытанному приему.
Этот дядя, что меня непременно лишний раз шпынял, ее откровенно побаивался.
Да, жизнь была такой: все жены боролись против всеобщего пьянства мужей.
Борьба за мужа была главной женской темой.
Кстати, эта тетя прибегла впоследствии к самому передовому способу: когда дядя Петя заболел, она поселила в квартире любовника – и так они жили десять лет! Он лежал со своей астмой в своей комнате, а тетя Зина в соседней время не теряла.
Вот и моя мама, когда она возвращалась с работы, начинала с прямого вопроса: о состоянии папы.
Если она заставала его в компании за бутылкой водки, следовало очередное бурное выяснение отношений.
Я хорошо помню, как к папе пришел самый близкий мне дядя: дядя Женя - и они дружно зазвенели стаканами на кухне.
Я, как всегда, делал уроки в комнате под этот привычный аккомпанемент.
Помню, папа спросил, хочу ли я поесть, - и я, как всегда, ответил, что хочу.
Мужики, не умея готовить, стали выяснять, что же есть. Есть - блины!!!
Я сам слазил за вареньем в подвал, а потом съел аж десяток. Папа и дядя были уже совсем пьяны, но зато как они радовались, глядя на меня!
Мамы дома не было.
Как забуду эту чудесную, хоть и краткую идиллию?
Я встал и пошел мыть руки.
Тогда вода была только холодной.
И тут я пролетел мордой весь подвал!
Именно так: я сам забыл его закрыть.
Так жахнулся, что жалобно заплакал.
Мужики встревожились.
Тяжелым испытанием для всех теть и для мамы тоже были так называемые «народные гуляния»: тут было принято напиваться до чертиков. Дяди на таких празднествах еле держались на ногах – и потому тети очень старались такие мероприятия избегать. Я ходил туда только лет в семь-восемь, но вид большого числа пьяных был так неприятен!
Папу надо было стеречь: он мог рухнуть, где угодно, - и уснуть.
За год до смерти папе объявили, что у него рак, - и тут он совсем уж изменился. Только теперь он окончательно поселился дома.
Папа – гроза моего детства! Бить он меня побаивался, рассказать мне что-то интересное не умел – и отношения свелись к дипломатическим.
Мне было очень тяжело его уважать. Вот заявится домой пьяным и уснет, растянувшись на полу! Я прихожу из школы, а у стола лежит папа в дорогом костюме и от него пахнет мочой. Я делаю уроки с одного края стола, а он – под столом с другой стороны.
Самое главное в папе - ему нравится быть слабым. Напиться до бесчувствия - вот это да! Напьется - и станет веселым зверем, станет сволочью. И так-то ему нравится, что он - сволочь!
Понятно, что с таким образом жизни папа не всегда контролировал, где он пьет и даже на чьи деньги. Он мог просто свалиться под стол. Так в какой-то деревне он напился самогонки, по обыкновению, до зюзиков, - но его приютить не захотели, а посадили в автобус. В автобусе ночевка тоже не предполагалась - и его выбросили в снег. Он всю ночь провел в снегу, отморозил ногу - и так получил саркому - и умер от рака.
Эту версию, как читатель уже понял, я подслушал из разговоров родственников.
Упаси боже сказать мне, ребенку, правду! Я мог такое только подслушать.
Кажется, для них не было ничего страшнее.
С пониманием болезни папе пришлось повзрослеть: тут уже и мама не могла помочь. Он умер бы раньше, но ей, как медработнику, долго удавалось выпрашивать опиум. Когда поблажки не стало, папу заперли к больничной комнате и не давали наркотика. Через сутки он умер. Такой вот отечественный вариант эвтаназии.
Папа почему-то думал, что весь мир, как моя мама, готов о нем заботиться! Совсем нет! Эти многочисленные, случайные связи по пьянке были очень опасными - и папа этого не понимал.
Поразительнее всего, что это не вызывало общего осуждения.
Мама любила две вещи: работать в госпитале и бороться с папой. Все остальное у нее как-то не получалось. Ей и в голову не приходило, что может быть иная жизнь. Прийти домой со сладкой булочкой, поболтать за чаем, расспросить про школу, вместе сходить в кино - да зачем это надо?
А что же тогда надо? Работать!
Зато уж борьба со слабостями папы была столь интересной и захватывающей! Напился - отругать. Застала за пьянкой с дядей - отчитать обоих. Папа уснул в новой телогрейке и прожег ее папиросой - наорать. Заспорили, что посадить под окном: картошку или цветы – и получилась целая баталия! Разбили весь хрусталь, купленный с таким трудом.
Копили на него лет двадцать, а расколотили в минуту.
Для мамы главным были понятия Родины, Партии, Ленина.
Я уже ребенком чувствовал, что мне только и остается, что притулиться под этой огромной стеной и надеяться, что она меня не раздавит.
Что до папы, то эту заблудшую овцу мама и бесконечно, и безутешно, и безуспешно воспитывала.
Когда папа заболел, мне показалось, что он ужаснулся сложившимся между нами отношениям: между сыном и отцом.
А я ужаснулся уже в свою очередь, потому что это был другой папа! Он уже не искал скандала, не кричал «Потаскуха», а жалобно скулил от боли целыми днями.
Помню, как он просил посетить его в противотуберкулезном диспансере на Литейном, где держали безнадежных.
Меня на всю жизнь это поразило: обреченные на смерть люди узнавали о своей смерти в самом центре Ленинграда. Средь неслыханных красот.
Попросил – и как всегда, бестолково! Он не сказал мне, 15-летнему юноше, что есть часы посещения больных – и, когда я пришел к нему, как он просил, перед Новым годом, 31 декабря 1968 года, меня просто не пустила уборщица.
Мне, подростку, трудно было проигнорировать просьбу пожилой, грузной женщины.
Я еще не понял, что папа, почувствовав, что скоро умрет, стал сентиментальным: на окрик уборщицы я счел нужным уйти: так решительно она меня шуганула.
Но что же папа? Он очень обиделся! Он вдруг решил, что виноват я!
Но разве наши отношения могли сложиться по его схеме: словно б не было прежнего, вечно пьяного папы?
Конечно, он только меня испугал этим приступом проснувшейся нежности.
Ведь он уже не мог говорить: настолько частыми были приступы боли.
Общаться, налаживать отношения надо было раньше, когда это было так нетрудно!
Теперь он кричал и плакал от боли, я переносил его на руках по его просьбе – и мне это было страшно.
Какие там отношения: меня мучал страх: у меня не было опыта санитара.
Прожив столько лет, я только и могу сказать: я не встречал людей более легкомысленных, чем мои родители. Конечно, я уж никак не могу гордиться моим знанием жизни и людей, - но все же! Мои родители жили вопреки здравому смыслу.
А может, так жила вся эпоха?
Можно подумать, родители сделали все, чтобы умереть преждевременно. Они оба умерли от рака, а недавно, в 2015 году, от рака умер и мой брат Вова.
Мама считала информацией то, что предлагала компартия, а папа знал больше, но больше порол отсебятину. Так низко было поставлено знание! Да, информация была не знанием, но предложенным набором мыслей. Поразительно, что последнее устраивало слишком многих.
Мне нравился дядя Вася. Конечно, он, как и мой папа, воевал со своей женой: иначе, как «партийная курва», ее и не звал. Зато с ним можно было поговорить!!
Он часто менял места работы - и однажды я забрел к нему куда-то около Луги (я уже тогда любил много ходить). Он меня узнал и даже пригласил в столовую.
Повариха запротестовала:
- Он же не рабочий!
А дядя Вася:
- Это мой племяш!
Я так был поражен: тут были и хорошие оладушки, и суп какой-то особенный.
Я, кстати, не поддерживал дядю Васю в его борьбе с женой: тетя Валя всегда была корректна со мной.
Правда, ее «корректность» была иной раз оскорбительной! Придешь, - а она сидит полуголая. Она – такая огромная, в огромных трусах и бюстгалтере.
Мне очень нравилась та тетя Зина, что жена Иванова. Однажды она мне, ребенку, целый час рассказывала о своей тяжелой жизни. Она, как и Валентина Дмитриевна, жена любимого дяди Жени, работала учителем в школе для недоразвитых.
Из рассказа тети Зины я никак не мог понять, чем же те школьники хуже наших.
Мы сидели целый час - и она все рассказывала о себе!! Такое в моей семье и не представить!
Кстати, и питерская тетя Зина подолгу со мной говорила – и потому вспоминается часто.
А вот с дядей Ваней Павловым, муже Марии, сестры мамы, мне было трудно добиться хоть каких-то отношений. Когда я ушел из Академии, он чересчур глубоко меня запрезирал. Конечно, странно было б ждать иных чувств от бывшего артиллериста, но неприятно было то, что теперь он еще меньше скрывал презрение, чем в детстве.
Но был дядя, с которым мне было хорошо: Малинин Евгений Ильич. Жену дяди Жени звали Эльвирой, но Эллой - никогда. Странно, что я так мало ее помню. Мой папа не любил хоккей, а в 60-ые это была всенародная страсть. На хоккей я ездил на финках к дяде Жене, Малинину Евгению Ивановичу
После смерти матери в мои двадцать два года общение с родственниками стало просто невозможным: все единодушно выступили на стороне брата. Мама решила оставить квартиру брату, а родня решила, что я хочу ее оттяпать. Но я и не собирался оставаться в Луге!
Вольно или нет, но школа подводила меня к простой мысли, что вообще-то жить не стоит. Красоты - нет,
искусства - нет. А что есть? А вот иди на фабрику и повышай производительность труда. А потом можешь смело умереть.
Я уверен, пьянство моих близких обусловливалось и этой прямолинейной политикой партии, а школа и была лучшим проводником такой политики.
Своим скотством Луга отказывала мне в праве на жизнь. Я понимаю, что другие видели Лугу иначе, но я-то сразу столкнулся с ее ужасом. Мои близкие не думали уберечь меня от этого раннего кошмара. И сам я – разве я мог знать, что кошмар затянется на всю жизнь?
Но разве что-то изменилось? Разве сейчас мне не приходится отстаивать право быть самим собой?
Мои близкие определили во мне куда больше, чем хотелось бы и им, и мне.
Я неприятен многим людям вокруг меня точно так, как когда-то был неудобен близким.
Почему мои родные, да и многие люди вокруг меня не считают долгом скрывать свои недостатки? То, что человек напивается, бесконечно банально, но он превращается в агрессора, когда он по-свински открыто ведет себя. Никто никогда так уже не унижал меня, как мой отец.
Уже к брату мне странно предъявлять такие претензии. Ну, не сложились отношения, - это не смертельно. Надеюсь, он ни в чем не упрекает меня, как и я – его.
Это ощущение полной беззащитности осталось от детства, но и никуда не делась привычка защищать себя. Я понимаю, что меня могут унизить, - и поэтому я всегда готов постоять за себя. Человек унижает тебя не потому, что он тебя не любит, а потому, что не понимает. Если уж мои близкие не предприняли никаких усилий, чтоб меня понять, то тем более странно это ждать от других людей.
Так мое детство стало тяжелейшей школой жизни, но именно эта школа позволила остаться в живых в питерской коммуналке.
Много лет с волнением я ездил в Лугу! Казалось, это свято - еще раз сходить на могилу родителей. Теперь мне очень трудно выдержать такие физические перегрузки.
Только мы закончили школу в 1970-ом году, как пришла весть, что муж убил Надю Затопаеву. Это при встрече рассказал Толя Ефимов.
А встреча с одноклассниками в 2009-м вовсе стала поминками: половина мужчин нашего класса уже умерло. Мы это обсуждали поверхностно, так что я и не решусь писать об этом.
В годы учебы нас мало что сплачивало - и как бы мы стали друзьями сейчас?
Чем ты взрослее, тем больше приходится скрывать. Конечно, в классе мне не приходило в голову рассказывать о моих домашних проблемах.
Уж хотя бы потому, что они казались очень банальными.
В школе надо было произносить только то, что от тебя ждут - и эта казенщина угнетала.
Присутствие в моей нынешней жизни моего детства огромно. С годами вижу как его преимущества, так и недостатки, - а так хотелось бы его идеализировать всю жизнь! Не получается.
Луга за полвека сильно изменилась. Сейчас мне трудно приискать предлог для поездки в мое детство: я не уверен, что надо уехать от семьи чуть не за тыщу километров, чтобы открыть свое одиночество.
Мои близкие скрывали от меня свои проблемы. В результате, они так и не стали мне близкими.
Почему они делали это? Я люблю мои проблемы. Именно молчание близких сделало меня таким слабым в начале моей жизни.
Папа мог общаться только за пьянкой – и что? Мне самому надо было запить, чтоб общаться с папой?!
Вне этого свинства он становился замкнутым и раздражительным, меня угнетал его загнанный, грустный вид.
И потом, я перестал уважать моих близких, насмотревшись на их скандалы.
Вряд ли они этого хотели!
Когда я на месяцы уезжал в спортлагерь, мама мне не писала. Кстати, она не писала мне и после школы, когда учился в Академии.
Бывало, в спортлагерь приезжали родители: посмотреть, как дети живут, как тренируются. От моих близких дождаться такого было немыслимо.
Мама много работала в госпитале, она спасала от пьянства сначала отца, а потом стала бороться и за брата, - но во всем этом ей явно было не до меня. Всегда не до меня.
Так что даже с ней не сложились отношения!
Не удивительно, что она оставила квартиру брату: многие думали, он просто не выживет с его тяжелым пьянством.
За все детство со мной не было серьезных разговоров с близкими людьми.
Маме просто было некогда!!
Кроме, конечно, детской комнаты милиции: после визита туда я сразу перестал хулиганить.
Да потому что реализация в спорте была интересней.
С годами выяснилось, что очень трудно помнить людей, с которыми мало общаешься.
Хотя б они и числились в «родных».
Похоже, родители считали, что я всем доволен и ничего не понимаю в реальной жизни. Я не мог им объяснить, чего хочу от них – и это их устраивало.
Странно б было жаловаться на маму, что мужественно, как на войне, сражалась за выживание семьи! Она победила: мы выжили, - но во время боя некогда было устанавливать человеческие отношения. Мы выживали, но не жили.
Мою занятость, увлеченность, мою бесконечную радость жизни понимали, как, как обычное ничегонеделанье. «Что с Генки возьмёшь? Человек без проблем! Всю жизнь провалял дурака!».
Со мной ни о чем не говорили – и для меня это обернулось незнанием самых простых вещей! Маме некогда было со мной говорить – и роль ликбеза пришлось взять на себя моей жене Люде. Мы смеемся, как сумасшедшие, когда выясняется, что я не знаю самого элементарного. Что ж, с женой мы вместе половину наших жизней: есть время и для ликбеза.
Сейчас кошмары детства не вызывают моего протеста. Я даже уверен, что они банальны. В этой мирной банальности мне легче примириться и с детством, и с жизнью.
По-моему, современный ребенок не стал бы и терпеть таких родителей, но мне не пришло и не могло прийти в голову как-то протестовать: такие отношения в семье были нормой. Так что я описываю не исключительность моей детской жизни, а ее безысходную, совершенную банальность.
Да, пусть читатель понимает, что я – только банален, что ни для меня, ни для кого мое детство не кажется чем-то удивительным: так банально, так общепринято пьянство в России.
Возможно, где-то мои дяди и мой отец были культурными и даже посягали на образованность, но мне, ребенку, доставалось только их свинство.
Меня не покидает ощущение, что поколение моих родителей считало себя обманутым. Я ведь всю жизнь мысленно говорю с ними – и чудится, будто их понимаю. Я вижу, что со многими жизнь обходится жестоко, - но желаю только то, что могу: сам стараюсь не попасть в эту колею.
После детства, после смерти матери мои родственники прокляли меня - и тем окончательно убили даже то маленькое человеческое тепло, что было в детстве. И для меня было бы странным считать этих людей родными. Поэтому я не вспоминаю их с трепетом.
Может, кто-то и смеется над традициями, но жить с ними легче! Более того: без них жизнь готова превратиться в трагедию. Я вот родился в семье и в клане без традиций - и что? Клан просто вымер - вот и все. Приехав в Лугу, я оказываюсь в пустыне.
Самое неприятная черта моих близких: они мало ценили жизнь. За небольшим исключением все курили, пили, сквернословили. Что ж удивительно, что именно это я ненавижу в людях? Я жил с врожденным чувством, что жизнь – от бога, - а они, по-моему, не любили свои жизни и тяготились ими. Если жизнь – дар, ты не будешь свинячить! А они свинячили. Оттого вся моя жизнь – бесконечный спор с ними, с их – к счастью, не всегда очевидным – скотством.
Как же я выжил в этом зверинце под названием «жизнь»? Кажется, в жизни слишком много такого, что должно меня похоронить - и почему я все же выплыл? Что-то не припомню, чтоб меня кто-то жалел. Да, мне помогали, но всегда в обмен на мою помощь.
Я вспоминаю школьных учителей и поражаюсь узости их кругозора. Люди просто работали, жили трудно, зарабатывали на хлеб насущный, - и мне даже через много лет не примириться с их бездарностью. Но я благодарен учителям за знание жизни: со школы и навсегда я был окружен простыми, грубыми людьми, которые ничего не знали, кроме выживания. И учителя, и родители, и родственники - все были без тени воображения, все не жили, а выживали - и что же тут нового?
С отцом мы всегда молчали - и вдруг незадолго до его смерти я с ужасом понял, что мы неспособны разговаривать друг с другом! На моих глазах мучительно умирал близкий человек, которого я не понимал. Как же мы оказались в этой психологической яме?
Отношение ко мне моих родственников стало меняться с середины 1990-ых, когда мне пошел пятый десяток, когда Луги уже не было в моей жизни. Тем не менее, эти двадцать лет я ездил туда уже с более спокойным чувством. За все это время у Вовы не появилось желания поговорить со мной серьезно, хотя бы «изобразить» старшего брата. Чего проще посмотреть письма, оставшиеся от родителей, их документы, - но Вова демонстративно их скрывал.
Мама любила Родину. Сыну хватит тарелки манной каши, а Родине надо отдать все. Понятно: у мамы большая любовь.
В советское время, особенно до получения жилплощади в 1981 году, я жил странником - и легко позволил брату взять важные мои документы: фото первых двух жен, документы и фото родителей. Конечно, они для меня исчезли! Когда было возможно это просить обратно? Так странных, бесчестных поступков у Вовы было много - и это вконец испортило наши отношения. Впечатление от отца и брата очень похожие: всегда курящие, всегда пьяные. Вова получился копией своего отца. Он ничего не сделал, чтоб избежать этого сравнения. Да, это мои близкие, это моя судьба. До смерти брата я решался так сказать: я надеялся на просвет в наших отношениях.
Но не было принято советовать! Не было принято! У меня даже была (и, надеюсь, еще есть) красивая юная родственница Света, что работала в паспортном столе Питера. Она как-то обронила фразу: «За 1500 рублей можно купить квартиру!». Я просто обомлел! Деньги!! Я не смел о них думать, я не верил, что сумею их зарабатывать. Я жил на рубль в день – и меня это устраивало. Разве я не хотел работать? Но в Интурист в 1983 году меня не приняли.
Но на мне поставили крест! Меня легко прокляли. Меня считали плохим. Мне не прощали изучение иностранных языков: тогда они казались совершенно бесполезными.
Неужели я производил столь плохое впечатление на моих родственников? Кажется, да. Меня шокировал вечно пьяный брат, а я всех удивил двумя разводами. Да, вот так.
В 1971 году я, курсант, случайно приехал в гости к Лене Малининой, моей питерской родственнице. Ее не встретил (она была в плавании), но меня горячо приветила ее мама Мария (кажется, Малинина Мария Алексеевна). После моей суровой мамы это было странно! Она хорошо покормила и пригласила приехать и в следующую субботу (только в этот день недели мне давали увольнительную в Академии). Я какое-то время с радостью к ней ездил, пока не вмешался мой дядя Леша. Как же поразил, когда запретил к ней ездить!! К ней, к своей жене, меня приглашавшей. Так к свинству отца и брата добавилось и это. Дяди, мои родственники, пили много, но прежде-то мне казалось, меня они привечают.
А Вова? Мы так и не наладили отношения! От мамы остались акции, которые потом обменялись на копейки. Поскольку у меня не было жилплощади и меня обворовывали, прятать эти бумажки было трудно. Вова выбросил все мои первые опусы (это конец 1970-ых годов) - и оставить у него было нельзя. Я без его спроса обменял десять бумажек по 500 единиц на одну или две крупных, чтоб в сумме они составляли те же пять тыщ. И что? Вова объявил родственникам, что я его обокрал. Он сказал это именно моим лужским близким, но не мне. Очень трудно понять это ожесточение, очень трудно. Корили за тарелку супа, называли вором! Что ж, такое испытание! Но каково после него ехать в Лугу? Наверно, только в таких кошмарах и открывается божественность мира, его тайна. Как ты не придешь к Богу, если мир столь ужасен? Поэтому я и говорю, что благодарен Луге, благодарен всему, что было. Понятно, что лучше никогда не видеться при таких отношениях. Никогда. Никогда.
Но пусть читатель не подумает, что мое детство было все в слезах!
Нет! К счастью, понимание жизни пришло ко мне куда позже! Понадобились смерти родителей, бомжевание, неудачные браки с оставленными детьми, три вуза (только один из них закончен), чтоб я, наконец, понял, куда я попал.
Как же глобализация изменила весь мир! А еще цифровая революция, еще пандемия! Но сейчас мир непоправимо изменился: мы все - пленники общемировых процессов. И США - пленник, хоть и с особым статусом. И мы уже не слабее Штатов, и с нами мир считается.
Столь многое изменилось со времени моего детства.
2014, 2021