Геннадий Ганичев
РЕАЛИИ ЖИЗНИ И ИСКУССТВА
Роман в форме словаря
ПЕРВАЯ ЧАСТЬ
В конце произведения все статьи перечислены, можно выбирать
* * *
Агония
Так сложилось, что агония моих родителей, их умирание стали главным впечатлением моей социальной жизни.
Собственно, с этого кошмара и началась моя социальная жизнь.
Уже в этой агонии – рак! – стало ясно, что мое существование в обществе может быть только борьбой.
Борьба началась рано: умерли родители, мне пришлось скитаться, - но я сам не сразу понять все ожесточение этой борьбы.
Не сразу понял, что это – борьба.
Я заметил, что мое ощущение ужаса постепенно растет вокруг образа агонизирующего Христа, но сам образ подсказан не только папой и мамой, но и мировой культурой.
Сейчас я уже не вижу страданий отца: они заслонены реальностью веры: Его распятием.
Мой отец страдал – в Боге! Почему?
Как после этого не сказать, что верю в Бога?
Но сомнений куда больше, чем самой веры.
Если сомнения – почва веры, то когда-нибудь (при моей ли жизни?!) они станут настоящей верой, - но что лично мне достанется от этого праздника жизни?
Если что и спасло меня от воспоминаний о кошмарах агонии родителей, так образ агонии.
Искусство перемалывает страшные вещи, делает их доступными и удобоваримыми.
Две агонии: агония – их, - и агония - Его.
Сумею понять, что верю по-настоящему?
Я так часто вижу Его на кресте, Его агонизирующего, что приписываю это не моей набожности, а испорченности моего воображения.
Как теперь говорят, мне просто нравится «картинка».
Но разве не всех нас подстерегает агония?
Как меня поразило детальное описание болезни и смерти Бодлера!
Разве сам образ агонии – не стимул для самосовершенствования?
* * *
Ад.
Ада слишком много в нашей реальной жизни.
Если б он был только воображаемым!
Как важно, что для Данте ад связан с большой физической нагрузкой.
Мне, столь любящему спорт и физическую работу, впервые пришло в голову, что литература может стать такой работой.
Литература - это преодоление того ада, в котором мы живем.
* * *
Адаптация.
Я думал, как же назвать тяжелую работу выживания в обществе, и, наконец, остановился на слове «адаптация».
Разве не кажется странным, что адаптация столь тяжела?
Скорее, адаптацию в России вернее было бы назвать выживанием.
Да и стоит предпочесть русское слово иностранному.
* * *
Адекватность.
Именно христианская вера призывает к неадекватности: ты не должен отвечать насилием на насилие, должен следовать не своему чувству, а мировому рацио, заботе о целом.
О Целом.
Так возникает культура: на ужас жизни ты отвечаешь не убийством, не ужасом, - а изучением литературы, созданием литературных произведений.
* * *
Академия.
ЛВИКА – это Ленинградская Военная Инженерная Краснознаменная Академия имени Можайского.
В мои семнадцать лет, в 1970 году, это был символ благополучия.
Тогда по рекомендации местного военкомата после окончания школы я подал документы на поступление именно туда, в это высшее военное учебное заведение.
Это был единственный шанс выбиться для меня, деревенского «паренька» - и я его сознательно упустил.
Уход из Академии вызвал единодушную неприязнь моих родственников. Причина моего ухода – неприятие советской морали: я не хотел разделять насилие, не захотел становиться его проводником.
Все же, выбор – был: или встраиваться в систему, или самому создавать себя искусством.
Или «в искусстве»?
Я предпочел второе.
Но сейчас нет-нет, да и съезжу на метро «Чкаловская», пройдусь по Пионерской улице, чтоб вспомнить все надежды.
Сколько мечтаний похоронила во мне армия!
Но уж лучше она, чем кто-то из людей: лучше институт, лучше государство, чем «нормальные» люди.
* * *
Акт половой.
В толкучке общественного транспорта незнакомый человек может коснуться ваших гениталий - и ассоциаций с половым актом уже не избежать.
Так мы оказываемся заложниками маньяков, а то и, чего доброго, перековываем людей в маньяков.
Сначала мы – заложники маньяков, а потом сами становимся ими.
Но уже спасает сама парадоксальность ситуации: с развитием СМИ полового акта показывается так много, что уже перестаешь его замечать: он сливается с общим фоном.
Разве не зловеще, что он оказывается доступным, легким, простым?
Самая интимная часть человеческой жизни стала товаром – и уже каждый человек понимает, что ему придется отказаться от интимности: просто потому, что он живет в наше время.
В двадцать лет человек несет в физическую близость всего себя, но позже хладнокровно рассчитывает свои действия.
Так много рекламы и прочих прелестей этого мира обращаются именно к неофиту, которому интересно все попробовать.
В юности казалось, радость только в том, чтоб раствориться в другом.
Но жизнь была иной: если надо думать о куске хлеба, тут уж не до «растворений».
По-моему, только женщина несет в себе уникальность и значимость полового акта, именно в ней заложена уникальность этого действа, раз уж продолжать жизнь доверено именно ей, только ей.
Никакие потрясения не заставят нас забыть о любви, - но что такое любовь на обычном, житейском уровне?
Массовая культура, тиражируя половой акт, все-таки напоминает о существовании любви: таким вот варварским способом.
* * *
Америка.
Путешествия в Европу убедили, что она не может претендовать ни на духовный, ни на культурный центр мира.
Претендует ли на это Америка?
Тоже нет.
На моих глазах мир обрел сразу несколько полюсов, и Россия стала одним из них.
Теперь не могу понять, как раньше не заметил всю естественность этого процесса, почему слепо верил в вечность диктатуры.
Именно Америка стала центром притяжения нового поколения.
* * *
Андрей Ефимович.
Герой рассказа Чехова «Палата номер шесть».
Этот рассказ сыграл слишком большую роль в моей жизни.
Уже в мои четырнадцать лет я поверил, что Чехов искренен до конца: да, жизнь – это сумасшедший дом, - и нужны немалые усилия, чтоб удержаться от реального, безобразного безумия.
Я и жил-то в сумасшедшем доме: не помню моего отца трезвым, не помню, чтобы мои родители могли общаться спокойно.
Как только мои родственники встречались, начинался Андрей Ефимович: происходило что-то непотребное.
* * *
Андрогинность.
Слишком важное понятие для 21 века.
Как ни странно, она прочно утвердилась уже в Советском Союзе.
Столь же прочно, сколько и незаконно.
В массовой культуре артист часто демонстрирует именно это качество, чтобы привлечь к себе внимание, - причем со скандальным оттенком.
Андрогинность – это, прежде всего, это «постсексуальность», что уже слишком много.
Первый знак того, что она входит в мою жизнь, были питерские гомики, оккупировавшие екатерининский садик рядом с Александринкой.
Так Невский проспект Питера стал аванпостом андрогинности и всех моих странных, неприятных для меня, необычных мыслей о сексе.
И разве случайно Аничков мост звали «мост шестнадцати яиц»?
Нет, это все происходило в рамках той же самой раздутой сексуальности, ложного понимания секса.
В мои сорок лет я писал роман «Дон Жуан», основанный на воспоминаниях об обыденном ужасе этой развращенности и насилия.
Мне было трудно понять, что это нормально, но я все-таки понял; трудно, потому что это считалось общепринятым.
С трудом, но дошло.
* * *
Аномалия.
Ее гораздо больше, чем нормы – и уже в юности, когда это проясняется, понимаешь: единственное, что можно, - это работать с аномалией: приручать ее, как дикого зверя, но и как часть твоей души.
«Музыку я разъял как труп», - говорит пушкинский Сальери – и то же надо сделать с аномалией.
Это работа!
Работа, от которой многое зависит в твоей жизни.
Сумеешь ты приручить свои беды – и они станут на тебя работать, а не сумеешь – кончишь убийством или еще каким скотством.
В моей жизни не было идиллий: не было теплой, сердечной семьи в детстве, не было проникновенных дружб, не было потрясающих друзей.
Это аномалия, но это и судьба.
Только вглядываясь пристальней в мою жизнь, я вижу, что в ней все было!
Да, я не дождался столь многого, чего ждал, но я был неправ, ожидая от других больше, чем от себя.
Никто не смеет сказать о себе: «Я – сумасшедший»! – ибо слишком мало шансов, что ты можешь знать о себе так много.
Если во мне и есть аномалия, то я сумел усилием воли, затянувшимся на всю жизнь, сделать ее предметом искусства.
Я сказал болезни: «Ты меня не убьешь! Наоборот, ты поможешь творить», - и болезнь работает на меня.
Мое острое ощущение аномалии и в общества, и в себе связано не с ужасными впечатлениями городка, в котором родился, но, прежде всего, с занятиями искусством: ты рассматриваешь себя под микроскопом, тщательно анализируешь свои поступки и мысли.
Аномалия для того и ясно осознается, чтоб не стать болезнью.
Это осознание и может, и должно стать работой.
Например, в моей работе экскурсовода (с 1991 года) ясно чувствуется нота беды, аномалии, кошмара.
Сначала эта музыка срывалась в визг, потом вписалась в общепринятые рамки, потом аномалия стала бодрящим духом работы.
Наконец, в этой работе появилась главное: она вела к литературе, то есть к равновесию.
В аномалии есть что-то механистическое, как в общественной жизни много механического.
Стоит подладиться под работу этих воображаемых, неумолимых часов, выйти на прямой контакт с машиной, которой является наше общество, – и жизнь утешит: она останется тяжелой, - но она станет достаточно легкой для того, чтоб тебя не раздавить.
То, что ты воспринимал, как насилие, через годы монотонной обкатки организм усваивает как норму, вырабатывает противоядие.
Я уверен, в обществе есть механизмы, защищающие от сумасшествия.
Ты изучаешь общество, ищешь в нем место своим слабостям – и, наконец, находишь эту нишу (или умираешь).
* * *
Античность.
Один из прекрасных снов, что я сумел пронести через всю жизнь. Столько мечтаний разбилось, оказалось жалким фантазированием, но прекрасные образы античности всегда со мной.
Разве не поразительно, что этот идеал детства оказался самым стойким?
Еще в детстве на страницах советских журналов мелькали античные образы, античность стала одним из божеств моего детства.
Таким же, как Европа, Москва, Ленинград, Литература, Математика, Физика, Химия, Спорт.
Пишу эти божества с большой буквы, раз пред ними преклонялся.
Жизнь прошла - и античность уцелела: этот сон остался прекрасным и сейчас.
Благодаря античности я снова вернул внимание к Европе, в которой с возрастом сильно разочаровался: сквозь призму античной культуры европейское искусство опять вернуло свою мягкость.
Конечно, в античности выделяю Византию: мои духовные православные корни - именно там.
При этом я хорошо понимаю, что не только Византия - мое прошлое, но и Великие Моголы.
Это прошлое я назвал чужим сознательно и не жалею об этом.
* * *
Аристократизм.
Все-таки, не стоит забывать это слово и нам, потомкам крестьян и революционеров.
Новый русский аристократ болезненно обожает власть и говорит об этом на каждом шагу.
Он уверен, что народ его любит и хоть сейчас изберет в президенты.
В нем есть что-то математическое: строгое, точное, неумолимое.
Ну, да! Он заседает в правлении банка, он является членом Академии Художеств, хоть никогда не рисовал, он приятно удивляет Европу своим талантом.
Нам только и остается, что преклонить колени перед этим человеком: настолько искренне он любит власть.
А власть?
А власть тоже его любит.
Аристократизм – только мечта, но эта мечта лелеется не только гражданами, но и государством.
Не зря же власти по сотому разу награждают одних и тех же: так создается будущая аристократия России.
Да, на государственном уровне это создание будущей российской аристократии выглядит довольно прямолинейным прикармливанием, - но мы не должны забывать, что речь идет о глубоких искренних чувствах, что все еще тлеют в нас, хоть и сожжены самой жизнью.
Не все ли равно, в какой форме явится мечта?
Пусть она придет свыше: как подарок государства.
Что ж поделать, если в России большей частью все происходит именно так.
Важно, чтоб ты ее не отринул как безумие, как кошмар.
* * *
Армия.
Странно думать, что хотел найти себя в воинской службе.
Решил, что буду военным по призванию.
Как часто такие «решения» были причиной многих трагедий: и моих близких, и моих лично.
Отец умер, когда мне было всего шестнадцать: в 1969 году, - и так хотелось разом решить все проблемы.
Хотелось «вписаться» в общество одним махом!
Ничего не вышло.
Задача и работа походить на других оказалась мне не по силам.
Я обожаю дисциплину, но проблема в том, что подчиняться приходится, кому попало: чаще всего людям, которым приятно унижать.
Помню мой самый первый кошмар: сержант послал меня чистить туалет только за то, что я отказался со всеми выпить водки.
Конечно, официально это было запрещено, но на практике всегда было нормой.
Именно эта случайность невыносима!
В армии очень нравилось постоянное физическое напряжение, но, когда увидел, что в нем мало смысла, обаяние ушло.
Но какой смысл искал ты, юноша? – спрашиваю себя.
Прежде всего, особой общности.
Мне чудилось, армия – некое братство.
Раз не получилось такого родства в моем городке, где родные переругались, где процветало пьянство, искал его в военной академии.
Это наивно, но мы все наивны в этом возрасте.
Да, армией в мои семнадцать хотел решить все проблемы, но ничего не вышло: «сознательная» установка на «спасение» оказалась ложной.
Ощущение чуждости общества ясно обозначилось в армии.
Все же в школе я не мог доверять до конца своему врожденному пессимизму.
Я был уверен, что в армии не пьют!!
Иначе б просто не решился туда сунуться.
Но дисциплина оказалась поверхностной.
Первое столкновение с обществом!
Оно било меня по башке, как упрямую скотину, пока не научился быть жестким, как все.
У меня есть фото сразу после дембеля: мне там уже лет 25!
Я думал, армейские кошмары меня убьют, - но я явно себя недооценивал.
* * *
Аскетизм.
Много лет я думал, что мой аскетизм вызван необычайной бедностью моих родителей, когда все продукты были наперечет, когда арбуз покупали только раз в год и он был неслыханной роскошью.
Только к пятидесяти пришлось убедиться, что ограничивать себя естественно, что на самом деле бедность моей семьи в детстве – великое благо.
Так что же: аскетизм – не призвание ли?!
Мой организм диктует мне, что и сколько есть, - и я стараюсь особенно с ним не бороться.
* * *
Атавизм.
Людям часто кажется, искусство – некий ненужный придаток человечества, этакий досадный атавизм.
Ты можешь разбиться в лепешку, но обычный человек откажет тебе в человечности именно потому, что ты – человек искусства.
Он, этот самый «обычный» человек и объяснит, что ты ешь чужой хлеб: чужой только потому, что занимаешься литературой.
Это – норма: чтобы выжить, чаще всего человек сознательно отказывается от «порывов».
Для человека искусства не стоит отказываться от собственных «пережитков прошлого».
Я смотрю на мою жизнь: вся она - чреда бесполезных увлечений.
Читать нравилось всегда, бродить по природе – всегда, познавать – всегда.
В девять лет стал сам учиться играть в шахматы, но и теперь мне приятно ставить мат моему электронному сопернику.
Мне пришлось доказывать, что имею право на существование.
С атавизмом связаны не низкие, но именно детские чувства: организм отказывается взрослеть по всем «статьям», - а взрослеет только там, где это вызвано суровой необходимостью: в социальной сфере: там, где выжить совсем уж необходимо.
* * *
Аффект.
Философское слово, означающее проявление эмоций.
Выписывание собственных аффектов в собственных произведениях помогает их осмыслению.
В этом преимущество, но и слабость творчества: ты делаешь зримыми свои собственные слабости, прокладываешь дорогу собственным аффектам.
Творчество приводит к огромной сосредоточенности на себе самом, но такова уж его аффективная природа: твоя голова всегда на плахе аффектов твоей души, ты не всегда способен контролировать эту стихию.
Странно всю жизнь быть объектом пристальных, недобрых наблюдений, но это участь всех, кто создает что-то свое, - и ты уже должен защищать себя от чужих аффектов.
Распространено мнение, что человек искусства ищет особенно много впечатлений от жизни, - но на самом деле, это они его находят – и «находят» так много, что он вынужден защищаться от них.
* * *
Ахматова.
Ахматова - это пример для подражания, но не учитель.
Пример человеческой стойкости, верности искусству, - но и памятник тому ужасу, что творился в России под диктатурой.
Последние годы жизни Ахматова все больше превращается в статую, в ней появляется что-то античное.
Кажется, сам творец оценил в ней величие собственного замысла.
* * *
Банальность.
Чем ты взрослее, тем банальнее кажется тебе твоя жизнь.
Сама жизнь для тебя уже ни священна, ни чудовищна.
Как сказал Фет?
Бессмертной пошлости толпы…
Чтобы жить, мы должны оценить эту «бессмертную пошлость».
В ней накапливается рутина.
Даже страх – и тот банализируется.
Так десятилетиями слышишь каждый день о сотнях жертв – и уже нет сил принимать это близко к сердцу.
Даже то, что ты мог бы легко оказаться среди них, не пугает, а кажется банальностью.
* * *
Бег.
Любимое занятие в детстве: бежать в лес, наугад.
Не идти, а именно бежать, потому что стану, как Рональд Кларк, великим чемпионом по бегу.
Эта мечта помогала много лет бегать каждый день, и теперь, нет-нет, да и увижу бегущего себя.
Мой путь всегда пролегал через кладбище.
Возьму, да и забегу к бабушке.
В мои пятнадцать лет мама и папа еще были живы.
Теперь меня согревают эти воспоминания о моих скитаниях по лесу.
* * *
Бедность.
Стоит с самого начала признать, что бедность – это судьба.
Те сравнительно немногие, кто сумел ее избежать, своей исключительностью только подчеркивают правило.
Мне вот уже и не странно понимать, что я сам не просто беден, но и умру бедным.
Нет ли в этой столь естественной, внешне вполне приглядной бедности нищеты моего детства?
Неужели я бедный только потому, что таким родился?
В юности я вступал в жизнь со страхом и унижением: бедных презирали, - а я родился в катастрофически бедной семье.
Это был тот самый случай, когда бедность – катастрофа: не хватало денег даже на самое необходимое.
И теперь, через сорок лет, я живу в том же обществе: и сейчас быть бедным – стыдно.
Сейчас это, правда, не только стыдно, но и опасно: ты можешь просто умереть оттого, что нет денег на нужное лекарство.
Человек должен научиться кормить себя самого, он обязан всегда иметь деньги потому, что иного универсального языка для сосуществования людей просто нет.
На самом деле, это «должен» - слишком жестоко: часто люди при всем желании не могут прокормить себя.
Что же делает государство?
Оно довольно равнодушно созерцает выросшую до небес разницу между бедными и богатыми, словно б не понимая, что это кардинальное различие станет основой для будущих социальных потрясений.
И в Советском Союзе были армии нищих, но их тщательно скрывали.
Разве что-то изменилось?
Да, теперь каждый может купить плохонькую одежку и обувь, - а вот на еду ему может не хватить: среднему российскому пенсионеру приходится постоянно экономить на еде.
Разве случайно везде, где бы я ни путешествовал, я видел толпы нищих?
Или такой слишком банальный вариант: человек сводит концы с концами, - но ночевать ему негде.
Негде, потому что во всем мире цены на жилье недоступны.
Я не ломаю голову над тем, как заиметь машину или хорошую квартиру: я просто воспринимаю мое положение, мой статус кво как данность, как судьбу.
Жаль, не могу повысить уровень жизни моих близких: это на самом деле неприятно.
Мир - это организованный кошмар, замешанный на деньгах, - и тут уж ничего не поделаешь.
Наш мир организован именно деньгами - и потому он так безнадежно плох.
Ни морали, ни убеждений, ни желания совершенствоваться.
Нет! Только этот размен на банкноты.
* * *
Бездарность.
Так часто сам себя я уличал себя в бездарности, так часто другие обвиняли меня в этом, что мне было бы, по крайней мере, странно с этим спорить.
Пускай. Может, это и верно.
В детстве я тренировался каждый день со всем напряжением сил, мечтал стать легкоатлетом – и что?!
Ничего не получилось.
Ни с математикой, ни с физикой, ни с химией, ни с шахматами, ни с музыкой! Кажется, вся жизнь брошена на ветер!
Но именно это и нужно для искусства, именно это и спасает меня.
Литературное творчество «собирает» мою бездарность, возвращает веру в себя, делает человеком.
Да! Пишу бездарно, но – член Союза писателей Москвы.
Средне знаю иностранные языки, но работаю на них, зарабатываю себе кусок хлеба.
И тут бездарь!
Моя бездарность – это и дыхание Ужаса, дыхание той бездны, что ждет меня.
В 15 лет не смог поступить в математическую школу.
Позже то решил было стать артистом, а то режиссером.
Столько раз мое самолюбие было раздавлено, но теперь я понимаю, что это справедливо.
Я даже рад этому.
Да, я «нашел» себя в литературе, - но каково другим читать меня?
Не знаю.
Ничего не знаю.
Только иду своим путем.
* * *
Бездна.
«В морали, как и в моем физическом состоянии, я всегда чувствовал бездну», - сказал Бодлер.
Могу расписаться под его словами.
Словами моего безусловного литературного авторитета.
Когда в Париже на кладбище Монпарнасс (перевод «Гора Парнасс») увидел его могилу, так и ноженьки от счастья подкосились.
Здравствуй, Учитель.
У каждого бездна своя.
Хорошо тому, кто ее не чувствует, кто сумел закрыть на нее глаза.
Та бездна, что окружает меня и среди дня застит солнце, постепенно спряталась в социальную нишу.
Да! Когда я творю, мне хорошо: я боюсь только социальной бездны: все мои проблемы, лишь попав в социум, начинают вибрировать и разрушать мое существование.
Какие бы ни были проблемы, в литературе они разрешаемы, но - не в социуме.
В дыхании бездны – близость смерти.
Как к ней привыкнуть?
Да точно так же, как привыкаешь к приближению смерти.
Смотришь в этот мир – и знаешь, что завтра тебя в нем не будет.
Я всегда чувствую, что она зовет меня.
Что мне дает это ощущение?
Чему оно учит?
В детстве я проводил целые дни в полном одиночестве, мало видел своих родителей, - так что школа всегда была отдушиной.
Из этого острого одиночества и родилось ощущение близости бездны, готовой меня поглотить.
Уверенность в себе несли только занятия и тренировки.
* * *
Безумие.
Это вовсе не болезнь.
Речь идет о состоянии души, когда человек может творить, когда раскрываются все его знания и чувства.
Как еще это назвать?
Может быть, неистовство?
Сократ: «Неистовство, которое у людей от бога, прекраснее рассудительности, свойства человеческого».
Если ты работаешь в искусстве, безумие кружит над тобой, ты – его естественная добыча.
Я безумен именно в силу сверхчувствительности, которая доводит до изнеможения, но и заставляет много вкалывать: только работа снимает стресс существования.
Безумие - художественная форма болезни.
Она освящена традицией, а потому требует изучения, а не просто внимания.
Со старостью в моей жизни стало больше безумия (я стал больше понимать и его, и саму жизнь!), но оно стало осознанным, ежедневным, естественным.
Увы, всё становится естественным в столь запутанном мире.
Прежде безумие укладывалось в островки – и я знал, как их много, и смиренно ждал каждой новой встречи с таким самим собой.
Стать сумасшедшим на самом деле – значит, отразить мир адекватно, не суметь обмануть себя.
Наша эпоха - имитации сумасшествия, игра в ужас и безумие!
Это для многих стало путем к известности, продуманным шагом.
Интересна фраза Анджея Вайды: «В своем безумии мир догнал русскую классическую литературу».
Один из политиков (Жириновский) откровенно имитирует безумие и создал на этой основе свою карьеру.
Последний раз почувствовал себя юношески сумасшедшим осенью 2001 года в Петербурге, в мои 48 лет.
Нет, я не был рад этому, я не этого ждал от любимого города, не затем туда возвращался.
Когда мне страшно до безумия, понимаю: во мне воскресает тот юноша, что еще на кого-то надеется.
Мириады юношей, как я – и все мы, земные создания, с болезнями – и все, что надо тут понять, это только то, что надо создавать себя самому и тем самым себя спасать.
Спасать – работой.
Если ты талантлив, то талант вылечит надежнее любого врача.
В социальной жизни безумие - когда ты отвечаешь насилием на насилие.
Так мой сосед изводит меня громкой музыкой - и моя задача: не сойти с ума!
Или кто-то нарочито толкает меня в метро!
Меня не покидает ощущение, что именно в эти тяжкие моменты бытия энергия творчества закипает во мне - и эту энергию важно не спутать с тем ужасом, в который погружает меня общество.
Конечно, когда человек какает у меня под окном, выставляет на созерцание свою попу, хотя бы и женскую, он не думает, что в этом обыденном скотстве есть что-то особенное.
А ведь это – социальное безумие.
Наверняка, кто-то какает и под окном этого человека - так что он просто присоединяется к норме.
Может, речь идет просто о традиции безумия?
Так иностранцы не могут понять, почему на улице все люди нарочито суровы и, прежде всего, женщины.
Их что, кто-то обидел?
По-моему, лучше всех о бытовом безумии написал Музиль, что в своем романе «Человек без свойств» детально проанализировал укорененность безумия в нашей жизни.
В «нашей» не значит «русской жизни», но в жизни современного человека, независимо от национальности и пола.
Я приведу только короткую цитату.
«Это было явно сумасшествие ((речь о процессе над Моосбруггером)), и столь же явно это была лишь искаженная связь наших собственных элементов бытия.
Оно было разорвано на куски и пронизано мраком, - но Ульриху почему-то подумалось: если бы человечество, как некое целое, могло видеть сны, возник бы, наверно, Моосбругер».
* * *
Бессонница.
Бессонница мне неприятна. Тем более неприятна, что она преследует меня всю жизнь.
Я лишь стараюсь, чтоб она не стала болезнью.
Она никогда не была чем-то особенным, как у Ахматовой: никогда не получала статуса второго, иного бытия.
Мой организм заносит меня в это состояние – и я рационально нахожу в нем плюсы.
Только рационально!
Потому что мне бы не хотелось культивировать эту человеческую слабость, какой бы безобидной она ни казалась.
* * *
Библиотеки.
До 1970-го читал книги матери в нашей лужской квартире: ее библиотека насчитывала где-то томов пятьсот лучшей русской и зарубежной классики.
Что же было самое важное прочитано мною?
Собрание сочинений Льва Кассиля (важно только потому, что прочел первым).
Собрание сочинений Пушкина.
Собрание сочинений Стефана Цвейга.
Собрание сочинений Новикова-Прибоя.
Собрание сочинений Сергея Ценского.
Это те, кого читал много, причем Пушкина и Цвейга – куда больше других.
Мама получала право покупать книги – большой дефицит по тем временам (начало 60-ых 20 века) - за «общественную деятельность» (участие в субботниках, в концертах самодеятельности), - но сама эти книги никогда не читала: было некогда.
Теперь это кажется смешным, но тогда книги были в необычайной цене: обладать ими были престижно.
Не зря мы, русские, считались «самой читающей нацией».
В 14-15 лет много читал литературы по науке. Вот самое запомнившееся:
Кузнецов. Жизнь Альберта Эйнштейна.
Книги по шахматам.
«Самоучитель шахматной игры» Панова.
Очень забавно, что родители невольно поддерживали мою страсть к книгам не только их покупкой по подписке!
Этот «Самоучитель» был первой книгой в мои семь лет, которую я попросил купить мне на день рождения.
После школы (1970 год) в Военной Академии началось чтение литературы 20 века, слабо представленной в домашней библиотеке: преподаватель физики почему-то стала давать мне интересные книги.
Например, Белля «Бильярд в половине одиннадцатого» и «Мир глазами клоуна».
Вот мои самые главные библиотеки:
1973-75. Библиотека у рынка на Большом проспекте Васильевского острова. Теперь это посольство. В основном, я здесь читал – вернее, пожирал – один за другим тома «Всемирной Библиотеки».
Она была разбита на три серии по 66 томов, и последняя часть была слишком идеологизированной.
Немыслимо было встретить в этой серии «современной» литературы произведения Джойса или Кафки.
Я тогда только женился и читал на подъеме, все дни, с утра до вечера.
Книги домой не давали!
Тогда держать в руках том Рабле было невиданным счастьем.
1976: библиотека при Московском вокзале.
Ведомственная, она была открыта для меня, проводника почтовых вагонов. Например, на работу я взял собрание сочинений Александра Островского и все три недели, пока длился путь Питер – Мурманск – Питер – Новосибирск – Питер читал его пьесы.
1977: библиотека ленинградского университета.
Тут поражала специальная литература. Учебник латинского языка, к примеру, или народной латыни, или истории французского языка.
Или учебник древнегреческого языка.
Учебник древнерусского языка.
Потом я выловил все эти учебники в магазинах старой книги, но тридцать лет назад они были откровением.
Две важнейшие библиотеки Ленинграда:
Библиотека Академии Наук и Публичная библиотека. БАН и Публичка.
В БАНе впервые прочел переведенный кусок «Улисса» Джойса и начал читать роман в оригинале. Достать его можно было только в БАНе!
Помню, какое магическое впечатление на меня оказали книги «Публички»: как завороженный, бродил среди стеллажей, бродил восемь часов подряд, до одурения.
1981: чтение литературы на иностранных языках становится главным.
Библиотека зарубежной литературы Ленинграда у Охтинского моста. Тут было много французской поэзии. Зачитывался «про’клятыми» поэтами: Бодлером, Верленом, Рембо.
Кафка в оригинале пока что не произвел большого впечатления.
С 1986: Всесоюзная Библиотека Иностранных Языков в Москве.
Здесь открыл мир музеев. Прямо на стендах стояли прекрасные альбомы – и я с головой окунулся в мировое искусство.
Позже, в Париже, я встречал очень многое из того, что видел прежде в этом московском читальном зале.
С 1987: библиотека Завадовской Светланы Юрьевны, преподавателя истории французской литературы в Институте иностранных языков имени Мориса Тореза.
С 1989: библиотека Лифшиц Иды Ароновны, преподавателя латинского языка того же института.
1993: местные библиотеки Чешской Республики (Оломоуц и несколько других городков).
1993: Климентинум, главная библиотека Чешской Республики в Праге. Мое любимое место – «Славянская библиотека».
Когда равновесие в душе начинает убывать, обязана спасти библиотека.
Где, кроме нее, сможешь прийти в себя в путешествии?
Поэтому так важно скитаться по Европе, где полно музеев, библиотек, соборов, где можно отдохнуть.
С 1993 года: библиотеки Французского и Американского Культурных Центров при Библиотеке Иностранных Языков.
С 1975 по 1985 много читал в Лужской Городской библиотеке.
Все мои приезды в Лугу были переполнены именно этим занятием.
Что ни библиотека, то целая жизнь или воспоминания на всю жизнь
Все началось, конечно, с маминой библиотеки.
И после смерти матери вся ее библиотека досталась мне.
Разве я хотел этого?
По-моему, было бы лучше все разделить поровну.
Но сама мама решила, что от всего ее имущества мне хватит библиотеки, а брату досталась квартира.
Когда я развелся, то не мог возить эти книги с собой и спросил брата, не возьмет ли он их за какую-то символическую сумму.
Но брат намекнул, что я мог бы оставить ему библиотеку бесплатно.
Так библиотека мамы и была мною постепенно распродана, чтоб свести концы с концами.
Библиотека - это место, где я побеждаю ужас жизни, становлюсь лучше.
Это поле битвы с бытием, причем я заранее знаю, что уйду с победой.
Я читаю и - нахожу себя!
Так страшно среди людей, потому что рядом с ними очень трудно быть человеком (тем, что вкладываю в это понятие), а рядом с книгой расцветаю.
Это юношеское чувство преследовало меня всю жизнь, и только теперь потихоньку освобождаюсь от него.
Теперь я перестал собирать книги.
Зачем?
Самые нужные куплены, а прочие лучше читать в компьютере.
Поставив себе еще один сознательный предел, я, кажется, готовлю себя к смерти.
Мои вкусы сформировались слишком поздно - и часть моей библиотеки противопоставлена мне самому.
В юности я хотел читать все, писать обо всем, а теперь я точно знаю, что мне надо читать и писать.
У меня, например, «Высокая классика древней Греции» Лосева, а мне нужен «Эллинизм».
Так библиотека превращается в живое существо, с которым выясняешь отношения.
* * *
Биография.
Я до конца прав, утверждая, что у писателя не может быть легкой биографии: настолько тяжела его жизнь: тяжела заранее, неизбежно тяжела.
Мы все живем, как загнанные скоты, у нас, по сути, нет выбора.
То, что нам, писателям, работникам искусства, предлагает современный мир, - просто омерзительно.
Мы живем среди людей, для которых не существуют духовные ценности, мы для них – просто идиоты, подонки, монстры.
Они включают на всю катушку музыку, они поджигают наши двери, они унижают нас: чтобы мы, наконец, сдались, поняли, что мы – низшая раса рядом с этой распоясавшейся толпой.
Мы похоронены в современной жизни; чтобы выжить, нам приходится делать столь большие усилия, что о творчестве не может быть и речи.
Что же такое моя жизнь?
Разве она – не бесконечная цепочка унижений?
Разве все мои рассказы - не о том, как я барахтаюсь в ужасе жизни, как пытаюсь из него вырваться?
Биография - это привилегия человека.
Современный человек не имеет права на биографию.
В мои тридцать известный советский писатель Василь Быков сказал мне – после нашего часового, поразившего меня на всю жизнь разговора - в его квартире в Минске:
- У вас есть главное - биография.
* * *
Биоритм.
Я рано столкнулся с необходимостью сохранить свой биоритм, довериться ему, сделать его помощником, а не врагом.
Грубо говоря, надо найти верную комбинацию отдыха и нагрузки, равновесия и кошмаров, стресса и гармонии.
Например, мне часто нужно писать, лежа.
Биоритм лежит в основе не только творчества, но самых важных составляющих твоей жизни.
Например, очень важно приходить в себя после нагрузок.
Кажется, впервые я почувствовал свой биоритм в Петербурге, в 15 лет, когда приехал на спортивные сборы, предшествующие соревнованиям.
Я стал гулять по городу - и его красота потрясла меня.
Надо же!
А я мог бы просто валяться в постели рядом с этой красотой и не знать о ней.
Я инстинктивно нашел себя - и уже старался быть верным найденному.
С годами твой биоритм кажется тебе все жестче, но его и легче почувстовать, им легче управлять, в него легче вписаться.
День – на радость, день – на горе; так отмерено.
Разум - жалок: он соблазнен всем, что происходит в мире, всяческой фальшью, мишурой, красотой, - но само физическое существование жаждет аскезы, отречения, борьбы с миром и с собой.
Жаждет твоего, именно твоего ритма.
На эту борьбу с самим собой за свой собственный ритм и уходит вся жизнь.
Где уж тут понимать других, быть заботливым семьянином или скромным служащим!
В какие-то дни мое состояние столь ужасно, что целиком доверяюсь биоритму: куда уж он вынесет!
А летишь-то – с крутой горки.
Чудится, во мне все ложно с самого начала, - и только это возвращение к своему биоритму, только этот полет в никуда способен привести в чувство, возвратить к себе.
Та огромность противоречий, что изначально вложена в меня, обрекает на особое, странное существование.
Эта черта дарует ужасные состояния, очень близкие к болезни, но все же лишь спасительные.
* * *
Благодать.
В понимание благодати, этой милости Бога, каждый вкладывает то, что способен постичь.
Как не вспомнить мудрые стихи Тютчева?
И нам сочувствие дается,
Как нам дается благодать.
Оба слова: и сочувствие, и благодать – поэт преподносит, как самые важные в жизни человека.
Наверно, каждый должен задавать себе вопрос, что же такое благодать для него лично.
* * *
Благословление.
Живя, всегда помню прекрасные строчки Блока:
Благословляю все, что было.
Я лучшей доли не искал.
О, сердце, сколько ты любило!
О, разум! Сколько ты пылал.
Так странно, но и приятно думать, что могу подписаться под этими строчками.
И не будучи воцерковленным, ты можешь дождаться благословления самой Жизни.
Ты должен его дождаться.
Ты должен принять эту жизнь.
Даже ее ужас – и тот прими с восторгом!
Сквозь слезы, но с восторгом.
Потому что другой жизни у тебя не будет.
* * *
Близкие.
Мы все рождаемся среди определенного круга людей и потому уверены, что эти люди близки нам.
Страшно понимать, что из этого круга чуть ли не все уже умерли, а те, что живы, равнодушны к моему существованию, как и я – к их.
Что это?
Трагедия, или обычный ход жизни?
Почему мне скучно с теми, кто по рождению оказался мне близок?
Этот разрыв начался еще в моей юности: я так шокировал близких нежеланием закончить военную Академию и разводами, что наш разрыв стал неизбежным.
Других близких не было, не было среды – и я был заперт в искусство. Выключение из социума - самим социумом!
Что мне оставалось, как не почувствовать себя не перед людьми, а пред Ним?
Так мироздание стало важнее людей.
Так менялось мое предстояние пред миром: от людей – к природе, искусству, Богу.
Я уже не мог не узнать Его – и это громадное открытие заполнило всю мою жизнь.
Так получился мой роман о Христе.
Да, мои лужские близкие не помогли; не могли, не захотели помочь.
Ребенок во мне ждал помощи, но во мне видели взрослого.
Меня заставили понять: надо стоять на коленях не пред людьми, - а пред Судьбой!
Так мучительно, так долго ждал понимания от тех близких, что были рядом со мной в детстве, но чуда не произошло - и эта рана так и кровоточит всю жизнь.
Может, это моя человеческая бездарность?
Она еще никогда так не ранила меня.
Теперь, когда у меня есть семья, мне легче примириться с одиночеством в литературе, ибо тут одиночество - необходимое условие для разговора с Целым, Вселенной, Богом.
Так люди, мои бывшие близкие люди, стали внушать ужас.
Я избавился от него среди других людей.
Что было в этом ужасе?
Болезнь?
Люди ничего не дают тебе из того, что ты ждешь, - и «утешает», а, вернее, образумливает только понимание, что и ты им чужой.
Почему так много ждал от родственников, почему так долго считал их самыми близкими?
Что это: моя глупость или желание добра?
Они все же остаются близкими, хоть мы старательно избегаем друг друга.
В моих рассказах я никогда не анализировал моих отношений с близкими в Луге.
Зачем?
Это слишком страшно.
Зачем разматывать эти кошмары?
Я всегда предпочитал переносить их в метафизическую плоскость.
Поскольку в детстве общество для человека – это, прежде всего, его родители, а мои умерли рано, - то и понятие «общества» для меня не связано с человеческим теплом.
Разве не поэтому общество в мою юность, в семидесятые, больше походило на тюрьму, где насилие было самым обычным делом?
Ужасная особенность этого насилия – оно шло не только от людей, но и от государства.
Современное российское государство мне не кажется столь уж ужасным.
* * *
Бог.
Именно несовершенство людей первым обращает к Богу.
Сначала ты думаешь о людях, но позже - о том, что их объединяет.
Мне не решиться сказать, что я верю в Бога, но я чувствую, как что-то ведет меня.
Не скажу, что оберегает, но именно ведет.
Моя душа не принадлежит мне, я не имею права ее портить.
Да, мне тяжело среди людей, но, если они ведут себя достойно, я очень горжусь ими; мне кажется, тогда мы братья: братья по достоинству, по вере, по Богу.
Идея Спасителя чудесна, - но доживешь ли ты до понимания, как много она для тебя значит?
И вдруг – этот ослепительный свет!
С приближением конца жизни ты видишь, что мечтал только о Нем, о приближении к Его блистательным идеям и чувствам.
Весь твой путь, все, что в тебе есть, обращены к Нему и жаждут Его света.
Мне часто смешно, когда вспоминаю всю свою жизнь.
Почему в начале ее верил, что буду все ближе к женщинам: все больше их любить, все больше понимать, все больше ласкать?
Мне хотелось необычайной близости с людьми.
Разве не естественно, что эта глупая, литературная вера сменилась верой подлинной?
Вера в Бога для меня начинается с веры в единство мира.
Я никогда не верил, что мир - это лишь рой несущихся атомов, хоть в детстве решил посвятить свою жизнь науке.
Всегда кажется, будто ты не использовал столько возможностей, столько в жизни не сделал!
Все это - игра твоего маленького тщеславия, неумения увидеть за сутолокой своей жизни Его волю.
«Культура – образ Бога – Бог» - эта цепочка в основе моего духовного существования.
Убрать это – и моя жизнь рухнет как карточный домик.
Что же объединяет разрозненные факты моей жизни, наполняет их смыслом? Только Он.
Но для меня важно, что Бог не пренебрег (как в мусульманстве или иудаизме) культурой, но явился и там во всем блеске: создал традиции, образы, технику.
Вера в Него пришла через знание Его образа.
Будь Он абстрактным, так и остался б математической формулой.
В искусстве всего яснее, что служишь Ему, а не людям.
Даже если кто-то и примет твою работу в искусстве, он вряд ли найдет слова.
Слова критика Аннинского о моем романе о Христе потрясли именно тем, что прервали молчание, к которому привык.
Кажется, проделана огромная работа, но ее никто не должен был заметить, ибо так происходит чаще всего.
Кажется, одно движение божественного крыла – и ты вознесен до небес!
И пусть это только душевный порыв, но ведь он несет меня всю жизнь!
Помощь Бога ясна: от Него порыв и дар жизни, - но чем труднее дожить до помощи людей, тем ценнее она.
Человек инстинктивно обращен к Богу, если он хочет понять свое место в мире.
Он живет перед Богом, а не перед людьми.
Только вера дает силу.
Силу, но не ясность.
Далеко не всякий может заглушить в себе рацио, а ведь вера и размышление мало совместимы.
Я понимаю, что у меня нет сил жить, - но откуда они приходят, почему они каждый раз спасают меня?
Они не из моего жалкого воображения, но из Вечности, из Мира, из Бытия.
Ужас бытия не оставляет меня, но именно в этом привычном состоянии приходят силы, готовые меня спасти.
Как еще проявляет себя божественность мира?
Единое, Универсум, Целое зовут меня, приходят на помощь, но не торопят со смертью, не зовут в их царство.
Мне просто есть, чему довериться!
Мои лужские близкие сражались с моим желанием добра, они разбили вдребезги мою мечту, от нее ничего не осталось!
Это они силой своей неприязни толкнули в искусство, к Богу – и как бы не поблагодарил их за это?!
Как почувствовать Его присутствие в жизни?
Не нужен ли какой-то толчок, пробуждающий тебя от глупости?
Нет.
Его близость должна стать простой, ежедневной.
В ужасной толчее метро сохраняется не только Его огромность, но и давящая огромность толпы.
Надо разделить эти огромности, суметь жить в ладу с ними.
Живешь будто в обмороке, но вот очнешься и вздрогнешь от мысли: Он – есть! Кажется, больше ничего и в жизни-то не надо, если такое думаю.
Меня смущает, что моя жизнь всегда настолько расписана по минутам (хоть с виду я – вольный художник), что простоять три часа на службе – неслыханная роскошь.
Я говорю с Ним, когда делаю то, что составляет смысл моей жизни: зарабатываю деньги, пишу рассказы, читаю настоящие книги, изучаю иностранные языки.
Почему мне так ясно, что Он - Отец Небесный?
Неужели на самом деле верю в Него?
Или это простая констатация факта, что земной дом непрочен?
Неужели небо ждет меня?
* * *
Божественность.
Понимание столь важной сущности очень отличается от понимания Бога.
Для меня абстрактное «божественность» куда ближе конкретного «Бог»: она каждое мгновение со мной.
В одной мысли о Боге - уже претензия на Него.
Но почему «претензия»?
Скорее, мольба.
Подружиться с божественным – вот что мне удалось: мне дано чуять этот отблеск Бога.
Бога нельзя приравнять к божественности.
Если ты веришь в Бога, то воцерковься, ходи в церковь, заведи духовника, святого отца.
Божественность - другое дело: она разлита в природе.
Если ты захочешь единства мира, если жить в хаосе невыносимо, то естественная мысль, что мир - Целое, обязательно настигнет тебя.
Рано или поздно, но настигнет.
Мои любимые художники запечатлели спор не с божественным, но с Богом.
Например, Бодлер в «Наказании» и Данте в «Аду»: у Данте богохульник показывает Богу фиги, у Бодлера - смеется над Богом.
А Фауст Гете?
Тоже хочет равенства с божественным.
Но почему не жить «вдоль» божественного, почему не покориться ему?
Я родился с этой идеей в голове.
Мне хочется сказать, родился в лоне этой благотворной идеи.
* * *
Болезнь.
Я пишу о болезни, потому что не встречал здоровых людей.
Мне даже хотелось бы сказать, хоть сколько-нибудь здоровых.
Но что же такое болезнь?
К примеру, когда жил в Петербурге, у меня был хронический насморк: постоянно простужался из-за ветра.
Но это – моя личная болезнь, - а болезни всей эпохи куда страшнее.
Во-первых, не надо путать болезнь с чем-то другим: с приступами ужаса, к примеру, этой естественной реакцией на мир.
Во-вторых, современному человеку нужен изъян, он не выдерживает гармонии и чистоты.
Что касается моих кумиров, то их проблемы со здоровьем были очевидны.
Разве не прав Андрей Белый, сказавший: «Манией преследования, своей болезнью, был связан Блок с Гоголем; унылая философия родового возмездия за «отщепенство» победила в Блоке».
Но что за «возмездие» мучает меня?
Возмездие – родиться в середине двадцатого века в послевоенном Советском Союзе.
Больное время!
И я сам, просто будучи честным, я должен указать на собственную болезнь, должен следовать литературной традиции.
Это для меня важно.
Разве могу себе хотя бы представить, что не болен?
Я родился в равнодушной к искусству среде, я должен был, чтобы выжить, культивировать в себе скотство.
Привести пример?
Например, как я мог не быть пионером и всюду не поддакивать?
Как я мог не присутствовать при частых попойках моего отца?
Попробуй, не доведи это до болезни: это постоянное созерцание низостей!
Или ты оставишь в себе низость только на уровне «художественной черты», не пуская ее в душу?
Такое невозможно.
Неуравновешенность художника – врожденная: он слишком остро реагирует на явления мира.
Мое творчество - не болезнь, поскольку оно – стимул жить: оно предназначено для преодоления, для ковки души.
Не для сумасшествия, но для победы над ним.
Если и есть болезненное, истеричное во мне, то оно все ж таки побеждается творчеством.
Я понимаю, что простое счастье: быть свободным, не падать низко, уважать себя – оказывается неслыханной роскошью в том мире, где мы живем.
Просто не думал о себе в детстве, пока занимался математикой.
Она стала моей первой любовью.
Я довольно поздно заметил, что она перестала быть творчеством, но лишь загоняла в комплексы.
К моим двадцати двум годам я уже не мог выражать в ней самого себя.
Если наука отторгала меня, то литература приняла целиком; даже мои кошмары – я вдруг открыл, что они довольно часто посещают меня - очень даже пригодились своей богатой образностью.
Так пришло мое настоящее творчество, и уже оно решало мои духовные проблемы.
Все в моем детстве мне внушало, что человек – жалкое, слабое существо, только и способное на то, чтоб немножко помучиться и умереть.
Моей средой отвергалась любая интеллектуальная деятельность, хоть ей и завидовали: только как возможности ничего не делать.
Чувствуя это, я никогда не разделял общих стремлений.
Обычное удовольствие родственников: напиться до бесчувствия – казалось огромным унижением, среда меня яростно выталкивала.
Именно это я считал болезнью, именно это возненавидел на всю жизнь.
И все же, ощущение собственной болезни всегда жило во мне.
Я рано научился его заглушать сочетанием больших физических и умственных нагрузок.
Главное – больше работать.
Твой организм – машина, что должна, чтобы жить, работать с полной загрузкой. Я всегда предпочитал физическое изнеможение, оно спасало всю жизнь.
Рано выяснилась главная «неприятность», главная особенность моего организма: я заболеваю среди людей, равнодушных к искусству: я попросту «овеян», схвачен их кошмарами.
Такие «другие» люди доводят меня до болезни, когда мое существование слишком близко пересекается с их жизнью.
Они не понимают, как они агрессивны, хоть они не виноваты в том, что они такие.
Тогда, в детстве и в юности, было очень трудно, потому что сражаться со своей болезнью приходилось в одиночку.
Что делать, если таков Рок: родиться в России в бедной семье горького пьяницы?
Но судьба была не только такой: я родился в 1953 году, 28 февраля, именно в тот день, когда Сталин умер – и уже не могу сказать, что родился в тоталитарной стране.
Нет, Хрущев не был диктатором, но, скорее, сумасбродом не очень высокого ранга.
Что мне оставалось?
Или сойти с ума, или подчиниться!
Или бесконечно много работать – и тогда будут просветы счастья, - или плыть по течению, особенно не усердствовать, - но тогда больше шансов скурвиться и просто сойти у ума.
Конечно, я выбрал борьбу, я бросил вызов Року, наследственности (должен бы спиться, как мой брат и отец), я целиком нашел себя в работе.
Это меня и спасло.
В юности слишком многое готово развиться в болезнь, но ты должен помнить, что болезненные состояния – еще не сама болезнь.
Те глубокие депрессии, к которым был склонен с рождения, заострились жестокостью русской жизни, - но не стоит ставить на себе крест: эти состояния прошли сотни миллионов людей.
Очевидно, эти ужасные состояния уже совершенно необходимы психике современного человека: они – естественная реакция на происходящее в мире.
Но и привыкнув к болезни, человек вырабатывает противоядие, он находит, как смягчить ужас, как ему противостоять.
Слишком многие в моем окружении отвечали на эти проблемы беспробудным пьянством, но я сам себе прописывал всегда одно и то же лекарство: творчество.
Ужас теряет статус и силу, если борешься с ним годами и всерьез.
Если ты знаешь о болезни, у тебя появляются шансы ей противостоять.
Что же я?
Я – такой же, как все: больной.
Ясно понимаю, что болезнь – это важная часть всей моей жизни и творчества.
К моим пятидесяти годам к себе привык, приступы ужаса смягчились, - я уже не считал его болезнью, привык к нему как к норме.
Понадобилась целая жизнь, чтобы вот прямо говорить с болезнью, примириться с ней.
Человек лечит себя сам.
Лечит в обществе, культивирующем болезнь и все что угодно ради прибыли.
Ты работаешь с болезнью, пока она не станет элементом творчества.
Конечно, хотелось бы творить не на основе боли, но из более солидных чувств.
Не получается.
Ты просто спасаешь себя от ужаса, а получается творчество.
Только б не скатиться в культивирование собственных заморочек, свести их, по возможности, на «нет».
Моя болезнь, уверен, связана с состоянием всего универсума.
Там далеко что-то со звездами, - а меня тут, на земле, крутит.
Творческое состояние, возможно, естественнее всего назвать «болезнью».
В болезни мне является и сила моих слабостей.
Да! Эти состояния не только преследуют, они и создают меня.
Болезнь не убивает, но дает понять, что смерть близка, что жизнь слишком бесценна.
Даже состояние «простого» покоя – уже на вес золота.
Болезнь, видимо, была, потому что ясно вижу ее следы.
Слишком сильно изменил мою жизнь ближе к пятидесяти.
Был ли болезнью тот огромный, непобедимый страх, что внушали мне люди?
Все вокруг меня в детстве внушали, что, если что и может быть, то только скотство.
Возраст внес ясность в этот страх, но не преуменьшил его.
Почему так?
Разве мои впечатления детства так уж оригинальны, необычны?
Нет, они тошнотворны в своей банальности.
Болезнь легко спутать с воодушевлением.
Она обостряет внутреннюю борьбу.
Вот что мешало моему общению и просто моему «общественному» развитию! Болезнь – когда ты застреваешь в старых обидах.
Самое главное - уйти от себя.
Почему-то душе чудится, что в моей человеческой слабости, моей болезни - бо'льшая часть как моих недостатков, так и моих плюсов.
Писатель бежит от себя, а не сосредотачивается на себе.
Мои родственники и даже одноклассники как раз обвиняли меня в самовлюбленности.
От меня слишком долго было скрыто то, что происходит во мне – и я чувствовал болезненность этой тайны.
Стремление постичь эту тайну я путал с любовью – и отсюда и мои первые нелепые браки.
Первые две жены не искали в браке постижения тайны, но лишь удобств.
Здесь мне хотелось бы привести тонкое высказывание французского филолога Ролана Барта:
- «Повествование, обнаруживающее возможности самой жизни, пусть и не всегда, но все же способно приводить в состояние некоего исступления, не испытав которого автор остается слеп к этим предельным возможностям.
Я убежден: лишь исключительный, невыносимый опыт позволяет автору обретать дальнозоркость, которой как раз и ожидает от него читатель, уставший от близости границ, навязываемых ему приличиями».
Повествование намекает о той болезненности, что сопровождает мое чтение литературы всю мою жизнь.
«Некое исступление»?
Что ж, так оно и есть.
* * *
Боль.
Мне повезло: у меня есть точка отсчета боли.
В мои десять лет мне оперировали грыжу без наркоза.
Я был распят болью, но сознание работало – и я слышал голоса.
Боль – часть болезни.
В жизни любого человека много боли, и надо пересиливать ее «как бы» беззаботно, жить с ней, как с другом.
Победить и болезнь, и боль можно, лишь социализировав их: сделав частью твоей жизни среди других.
Один на один ты вовсе бессилен пред этими монстрами.
С возрастом все яснее собственная боль, все яснее, что именно ее преодоление, привыкание к ней и стало главным в жизни.
Что делать, если мир столь несовершенен?
Остается к нему привыкнуть.
Все же мне ясно, что искреннее, высокое страдание непременно присутствуют в жизни человека, если этот человек стремится стать личностью.
Приступы боли время от времени – норма существования.
Привыкать к боли – это осваивать самого себя, учиться понимать жизнь.
В юности боль была столь частой, что совершенно пасовал пред нею.
Много лет казалось, боль вот-вот раздавит меня.
Даже боялся вечером остаться в своей питерской коммуналке, в своем «гробу»: именно здесь было особенно больно и жить, и чувствовать.
Так что я проводил дни либо в читальном зале, либо на концерте, либо на спектакле.
Но где-то ближе к пятидесяти годам боль стала чем-то привычным, даже компанейским.
Прежде я был уверен, горечь и боль, накопившись, раздавят меня, - но нет!
Мудрость тоже накапливается: она-то и убивает ужас, делает его социально активным, учит с ним работать.
Тысячи маленьких неприятностей сопровождают твою жизнь, ты никогда от них не отвяжешься.
С творчеством долго были связаны сильные болевые ощущения.
Боль оттого, что самим творчеством ты отъединен от других.
Только раннее одиночество приучило к боли творчества и помогло ее выносить.
Трудно понять рационально, умом, что никто не в силах смягчить эту боль, что именно она тебе нужна: иного воспитателя у тебя уже не будет.
Боль опасна тем, что на каком-то уровне она готова превратиться в болезнь.
Этого особенно важно избегать в скитаниях: тебе необходимо научиться регулировать лишения.
Часто переход за грань боли делал меня больным.
В такие моменты больше боюсь насилия: вероятность, что отвечу на него, возрастает.
Адекватная реакция очень помогает перебороть боль.
Что это: самотерапия?
Может, я и писал только для того, чтобы избавиться от боли, идущей из общества.
Без «плохих», болезненных чувств ты ничего не поймешь вокруг, ты окажешься сумасшедшим среди «нормальных» людей, но, испытывая боль, ты сам не должен ее развивать, доводить до ужаса.
* * *
Большевизм.
Бердяев: «Большевизм есть не внешнее, а внутреннее для русского народа явление, его тяжелая, духовная болезнь».
Эта болезнь – моей матери: она верила в большевизм, как иные – в Бога.
Моя болезнь – того же свойства; мои кошмары – русские кошмары.
Большевизм – именно русский кошмар.
* * *
Борьба.
Я люблю житейскую борьбу.
Мне пришлось ее «полюбить»!
Собственно, ее так много, что без любви к ней ты просто не выживешь.
Правильно сказал Лев Толстой:
- Жизнь – это неприятности.
Так, помню, в детстве бежишь на тренировке по гаревой дорожке, и мысль одна: «Только б добежать! Только б не сойти с ума от боли в ногах!».
Так привыкаешь к тому, к чему привыкнуть обязан.
Это ощущение лошади, которую заставляют работать, и она старается привыкнуть к работе.
Ощущение, очень близкое современному человеку.
Эти сжатые зубы надо нести и в жизни: так – легче.
Тогда столкновение в метро или очередное хамство не удивляют.
Кто не помнит пошлую советскую присказку?
У верблюда два горба,
потому что жизнь – борьба.
Эта жалкая присказка целого поколения «советских людей» легко могла бы стать названием какого-нибудь производственного романа на заре перестройки.
* * *
Брак.
Разве не естественно, что любовь земная не принесла мне свободы? Почему женщины не осознают, что мужчины ждут от них именно свободы?
Как раз наоборот: они, не будучи более слабыми, считают себя таковыми, они ждут, что им принесут в подарок и свободу, и уверенность в себе, и прочие блага.
Мой разрыв первых браков как раз обусловлен нехваткой свободы, выразившейся во взаимном непонимании.
Разве я нашел этих женщин в браке?!
Нет, именно в браке я потерял их навсегда.
А ведь хотел обрести их!
Первые два брака так ужаснули, что я, наконец, понял, что от женщин надо защищаться.
От меня требовали не красоты переживаний, но денег.
Денег любой ценой.
«Любовь» предстала недостойной игрой.
Если жизнь - компромисс, то брак - компромисс высший, когда двое людей сознательно, пред Богом, связывают свои судьбы.
Далеко не каждый способен на эту тяжелую работу компромисса: найти общий язык с другим человеком, создать свой глубокий мир, будучи вдвоем.
Что же наша любовь, как не сон, от которого избавляются, когда он случается в жизни?
Казалось, брак способен удержать эту иллюзия, но, на самом деле, он разрушает ее до конца.
Счастливый брак – когда оба за эту бесценную иллюзию сражаются изо всех сил.
Весь в своих высоких порывах, я женился, слепо надеясь на божественность этих случайных женщин, и – получил «обычную» жизнь, естественного напора которой не смог выдержать.
Брак – очень сложная система взаимоотношений, и не удивительно, что не каждый такое выдюжит.
Я вижу в этой, порой невыносимой, сложности саму жизнь, принимаю запутанные отношения не только как необходимые, но и естественные.
Конечно, браку трудно удержать свои позиции, он вечно тонет, вечно в кризисе, но, как сказал замечательный грузинский кукольник Резо Габриадзе, кризис – естественное состояние искусства.
А если кризис – естественное состояние брака и любых человеческих отношений?
Любовь сохраняется и в браке, но ее заслоняет желание элементарного равновесия.
Сколько надо усилий, чтобы люди доказали друг другу, что они родные, чтобы они хоть чуточку понимали один другого!
Я стал способен на такие усилия очень поздно.
Потому что не был воспитан.
Одно воспитание способно облегчить жизнь человеку.
Разве не мечтал родиться в среде, где б обо мне заботились, где б меня воспитывали?
Но моя мама, как и все мамы моего поколения, выше ставили работу «на благо общества», чем воспитание детей.
Стоит ли их упрекать в этом?
Такова была эпоха: общество стояло выше индивида.
И моя мама ставила свои коммунистические убеждения выше меня.
Что ж! Для мамы брак был не просто работой, но работой непосильной.
Для меня эта работа брака – это, скорее всего, школа жизни.
Как и в реальной жизни, мне не только не удержаться в роли «главного», но даже не претендую на такое.
Как меня поразил факт, что женщина, с которой я только что был близок, не желает мне добра!
Сексуальная жизнь показалась ужасным унижением, которое невозможно пережить.
Но разве это непонимание не было с самого начала?
Кого же мне винить, кроме самого себя?
Сначала брак едва не убил меня, но потом стал темой творчества – и в романе «Дон Жуан» я зло высмеял все свои юношеские мечты.
Что касается моих первых жен, то я просто забыл их: чтобы жить дальше.
Забыл, потому что они сражались со мной, унижали меня, и - заставили, наконец, забыть их.
Но сейчас я не верю, что кто-то из нас «виноват».
Дело совсем не в «вине»!
Просто брак нам был не по зубам: мы еще не могли понимать своих поступков.
Мы женились в надежде на лучшее, между тем, как куда естественнее и умнее было жениться, надеясь на худшее!
Мы невольно хотели обмануть: не только друг друга, но и саму Судьбу.
Только твоя Судьба бросится тебе на помощь и сделает все, чтоб тебя понять.
Но я! Почему я был слеп?
Почему ждал понимания от первой встречной?
Почему первые две жены начали наш брак с борьбы со мной?
Нет, - говорю я себе, - ты должен забыть эти неприятности.
Брак – это любовь к реальной женщине, - а тогда ты не знал этого.
Что же теперь?
Теперь мне не только приятно сделать добро жене: другу, взвалившего на себя ношу стать моей женой, - но я отвечаю за нее перед людьми и перед Богом.
Брак чем-то напоминает несостоявшуюся миссию любви: она не меняет жизнь, - но все еще претендует на то, чтоб сделать его лучше.
Как меня поражает, что, оказавшись в браке, женщины более не хотят быть женщинами!
При этом они с жаром доказывают, что «их используют».
И на самом деле, почему женщина должна кому-то приносить удовольствие, если ее жизнь и так тяжела?
И справедливо, что в сексуальной жизни она видит только работу, каторжный неблагодарный труд.
И тут уже работа мужчины в том и состоит, чтобы доказать женщине, что она – женщина, что она может быть не вульгарной, не измученной.
Ее надо идеализировать, но умно; ей нужен такой идеализм, который бы ее не унижал.
Прежде высоко стоял брак, но теперь ориентиры резко изменились, огромное духовное влияние приобрели деловые женщины и гомосексуалисты.
Особенно в России социальная жизнь тесно связана с сексуальной – и именно это диктовало мои нелепые браки, мое желание «добра».
Я прикладывал большие усилия, чтоб противостоять своему воспитанию, вырваться из этой нелепой связи.
Существует культура брака.
Другие культуры: одиноких мужчин и женщин, гомогенных браков - не прослеживаются столь мощно.
В этом природа физической близости: человек зажигает тебя, обещает тебе все и – не дает ничего.
Так самые святые, самые большие чувства только разрушают тебя.
Где же спасение? В браке.
В его каждодневной приятной дружбе.
Теперь, когда ничего не ждешь от женщин, они близки и приятны: приятно на них смотреть, приятно не желать их физически, приятно надеяться, что их жизнь сложится хорошо.
Те браки, что я видел, были ужасным, невыносимым компромиссом; чаще всего люди едва терпели друг друга.
* * *
Брат.
Брат, будучи старше меня на шесть лет, легко мог бы стать моим другом и даже наставником, - но он этого принципиально не захотел.
Как только у меня в Академии появились деньги, я отдал ему 25 рублей.
В 1970 году это были большие деньги.
Он бы мог посоветовать мне положить их в сберкассу, он бы мог отдать их маме, а он просто их пропил.
Как обычно.
Как с деньгами, он так же поступил и с моими первыми рассказами.
Я скитался – и не мог возить их с собой.
А он эти рассказы – выбросил.
Были и другие гадости, еще менее аппетитные.
Мои родители – конечно, невольно, - сделали все, чтоб нас поссорить - и вся жизнь прошла под ложным знаком соперничества.
Теперь под старость кажется большим достижением, что мы все же можем видеться - и эти встречи не переполнены ужасом, а мы хоть ненадолго пытаемся понять друг друга.
Такие вот сложные чувства.
Поэтому каждая поездка Лугу - испытание свыше!
Мы постарели, нам уж вовсе нечего делить, но слишком уж мы разные, чтоб встречаться хоть сколько-нибудь часто.
- Что ж, - утешаю себя, - пусть нет братских чувств, но человеческие никуда не делись.
Когда еду, заранее знаю, что надо продемонстрировать те самые чувства, которых нет, - и «величие» задачи портит мое настроение.
В 2015 году он умер.
Я могу только молиться за его.
Вова, пусть земля тебе будет пухом.
Забыть Лугу как страшный сон было б естественно, но уж очень это отдает неблагодарностью.
Наверно, мы нарушили память родителей.
Мы просто ее предали – и это нисколько нас не извиняет, хоть те же самые наши родители очень постарались испортить наши отношения.
Я всегда с каким-то неприятным привкусом ужасного любопытства смотрел на брата и не мог понять, почему мы так долго – всю жизнь - внушали друг другу ужас.
Внешне наши отношения были корректны - и я боялся лишний раз встречаться: а ну, как мы сорвемся и возненавидим друг друга: ведь это было бы естественным продолжением наших не-отношений, отсутствием наших человеческих отношений.
Всю жизнь оба изо всех сил старались изобразить родственные отношения, а так ничего и не получилось.
Почему у нас за всю жизнь не появилось желания понять друг друга?
Ни тяжелая жизнь, ни смерть родителей, ни ужас, ни исторические события в России – ничто нас не сблизило, не помогло нам почувствовать друг в друге братьев.
Мы были не просто чужими, но с разных планет.
Те некоторые низости, которые брат позволил себе по отношении ко мне, и его пьянство я давно простил, - но и это не уменьшает боль простого вопроса: почему мой брат и отец не захотели, не смогли, не сумели стать для меня братом и отцом?
Или само мое существование не показалось им столь уж важным?
В этом уже ничего нельзя изменить.
Наверно, и в моем поведении многое шокировало брата, наверняка, и он легко бы уличил меня в низостях.
Мама!
Если б ты могла предположить, что наши отношения с братом столь бездарно не состоятся!
Мы редко видились и благополучно забывали друг друга, едва расставшись.
Что ж!
Горький привкус такого «родства» стал рутиной нашей жизни.
Вова всегда самоутверждался преуспеванием.
Хоть в душе я хорошо знал, что он пропивает все, что зарабатывает, я все равно играл в поддавки, считая, что так будет всем лучше.
Но что еще я могу противопоставить опустившемуся человеку?
Мне только и оставалось, что за него молиться.
Другое дело, что еще больше мне приходилось молиться за себя и свою семью: нам часто казалось в 90-ые, что мы просто не выживем.
Что нас могло бы сблизить, сделать братьями?
Наверно, очень много.
Мы оба страдаем от несправедливости, которой переполнена любая социальная жизнь; я уверен, нас мучают одни и те же кошмары; мы оба любим наших родителей и помним их.
Это могло бы нас сблизить, но это нас развело - навсегда.
Этот человек высмеивал все высокое во мне - и могу его назвать моим собственным Мефистофелем, если б этот дьявол не был столь откровенно необразован, а может, и глуповат.
Конечно, это не по-своему изящный Мефистофель Гете, а простой пьяница, - но тут уж стоит сделать скидку на советское иго.
Если сравнить веймарское герцогство и советскую империю, то неудивительно, что яркий литературный представитель последней несколько деградировал.
Странно, что мой брат сделал так много для того, чтобы я не стал писателем.
Он не помог мне, кажется, именно потому, что я ждал его помощи, помощи старшего брата, - но была и другая причина: такой помощи ждал от меня - он.
Так что нам стоит разделить «ответственность» за наши отношения и - проститься навсегда.
Так мы и сделали.
Вова умер в 2015 году – и эта смерть подтвердила навсегда наше расставание.
Мы не сумели стать родными.
* * *
Бродский
Бродский – самый талантливый из моих современников, и хоть я не являюсь поклонником его творчества, было бы странно не признать заслуги этого человека.
Именно литературные заслуги.
Конечно, как писателю, мне было б интереснее оказаться современником Пушкина, когда реальность идеалов еще не казалась безумной.
- Сухой, черствый, злой человек, да еще и пьяница! – думаю я – и тут же осуждаю свою злость.
Бродский соединил англоязычную и российскую литературу, вернул в нашу современную 18 век.
Мне очень многое не нравится в человеке Бродском, но то, что он сделал для нашего российского стиха, вызывает уважение.
Бродский не зажег мою душу, как Пушкин, Ахматова, Пастернак, Бодлер, Рабле, но талантливость современника – это важно.
В России его стихи получили распространение уже после перестройки, что чуть ли не совпало с его смертью.
Сейчас, в 2015-ом, он совсем перестал удивлять идеями, и его читателем может стать только начитанный человек.
Такие герои искусства, как Бродский и Майя Плисецкая, были евреями, но это никак не отразилось в их творчестве.
* * *
Будущее.
Хорошо помню, как в детстве, в шестидесятые годы двадцатого века, нации навязывалась идея какого-то особенного чудесного будущего.
«Будущее поколение советских людей будет жить при коммунизме!» - гласил плакат над входом в школу.
Мама этому верила и тем самым толкала верить и меня.
Надо ли говорить, что столь неестественная, навязанная устремленность в будущее лишала людей настоящего?
И всегда-то ты – только гражданин какого-то особого общества, только перегной для каких-то будущих поколений.
Эта идея витает над русской жизнью.
Но разве реальность лучше?
Чаще всего ты «как бы» и не живешь, а судорожно встраиваешься в социальную систему.
На тебя обрушиваются новые законы, реформы, тысячи мелочей – и всегда ты убеждаешься в том, что эти нововведения только все запутывают и осложняют.
В результате, я решил, что мое будущее не принадлежит мне – и сама жизнь «блестяще» это подтвердила.
То, что я живу, что у меня самого есть мое маленькое будущее, очень удивляет: я не надеялся жить столь долго.
Не надеялся, потому что и вокруг меня жили люди, для которых будущее не существовало: они слишком мало ценили свою жизнь.
* * *
Буква.
Кто-то из немецких романтиков сказал:
- «Спрячь и заключи свое вдохновение в букву.
Подлинная буква всемогуща...
Буквой Фантазия касается возвышенного хаоса природы и вызывает на свет безграничное Слово».
* * *
Буржуазность.
В нашей жизни начинают проступать «нормальные» буржуазные черты – и ты уже не знаешь, как относиться к этому.
И вдруг решаешь: да это и есть долгожданная норма!
В больших городах буржуазности просто много, в маленьких ее поменьше, но не замечать этого уже нельзя.
Идет становление совсем другого общества, хоть поверхностно оно еще не избавилось от советских черт.
Что же остается, как не думать о такой жизни, как об идеале?!
Как это ни смешно, это так.
Мы даже не заметили, как буржуазность стала синонимом нормальности.
«Советскость» была только навязанной ширмой, ее легко отбросили на очередном историческом повороте.
* * *
Бутылка кефира.
В 1970 году я поступил учиться в Военно-Инженерную Академию имени Можайского, престижное заведение Советского Союза.
День Советской Армии отмечался особо: в обед нам давали бутылку кефира.
Меня на всю жизнь поразил этот подарок.
Во-первых, он напомнил мне скудные годы детства: дома часто была только тарелка щей и каша.
Во-вторых, сама мизерность этого «подарка» слишком уж ясно характеризовала всю советскую эпоху, когда на «человеческом материале» было принято экономить.
Этот «подарок» - обычное унижение, которого так много было в моей жизни.
Так и теперь девяностолетним блокадникам Ленинграда на праздник приносят от правительства медальку и самый дешевый орден.
* * *
Быт.
Только к сорока годам у меня закралось подозрение, что быт существует.
Оно пришло из общения с иностранцами, ставшими моими учениками (русского языка).
В детстве у меня не было быта: мои родители постоянно выясняли отношения, уют разрушался, - так что я всегда жил по-спартански.
Жил или был вынужден жить?
Прав Черчиль: «Россию нельзя победить, потому что эта страна – окопного быта».
На самом деле, в нашем быте шестидесятых было что-то неприличное до бесчеловечности.
Не квартира, а бивак! В любой момент тебя могли поднять по тревоге, чтоб тут же увезти на войну.
Мы жили очень скромно и кое-как.
Позже, в Петербурге, в долгие годы скитаний, я никогда не считал домом мою жалкую комнатку на Васильевском острове в бывшем доходном доме, больше подходящем для героев Достоевского, чем для нормальных людей.
Какая это все-таки привилегия: иметь быт!
Мой папа искренне не знал, что такое быт.
Я только и помню, что он постоянно его разрушал.
Казалось, в душе он живет в тюрьме, в камере, – и сколько ему ни объясняли, что это не тюрьма, а нормальная жизнь, он так и не поверил.
Это он привил мне отсутствие вкуса к быту.
Испытывать неудобства где-нибудь в пути, за тысячи километров от дома, - это нормально.
Но – не дома.
С возрастом в такой безбытности чувствуешь привкус не только безвкусия, но и простую глупость.
Почему мой отец не ценил усилий матери создать хоть какую-то иллюзию красоты совместной жизни?
Теперь его позиция кажется бесчеловечной.
Он не жил, а искал, где б приткнуться.
Он искренне не знал, что существует обычная, нормальная жизнь с ее простыми ежедневными радостями.
Но как винить человека, изверившегося в человечестве, не увидевшем в человеческой жизни ничего, кроме насилия и скотства?
И дело не только в отце: в шестидесятые годы прошлого века у многих не было быта.
Люди жили, но без быта: без эстетизации быта.
Целые поколения жили кое-как.
Быт появился в семидесятые годы.
Уже тогда расслоение общества бросалось в глаза.
Мои лужские близкие жили на своем довольно высоком уровне: жили с бытом, - но перестройка сделала нищими слишком многих, не только их.
Что же меня вытолкнуло из быта, что лишило реальности нормальной жизни?
Да не все ли равно!
Я все-таки благословляю все, что со мной было.
Наверно, это и есть Судьба.
Разве не здорово, что быт для меня – неслыханная награда?
Мои семидесятые годы двадцатого века, годы Брежнева, годы моей юности, годы «застоя», - это мои годы топчанов: так много работал тогда в охранах, так часто приходилось на них проводить целые дни.
Эти подобия диванов дали мне приют, если подсчитать, на целые годы.
Так было убито мое желание буржуазности, желание нормальной комфортной жизни: в этой грязи.
В мои семнадцать лет я пошел в армию, где не полагалось быта, в мои двадцать покинул армию и начал свое путешествие по топчанам: началось мое собственное отрицание быта.
К счастью, я оказался странником не только по обстоятельствам, но и по призванию.
В Истре, где живу, хватает, как везде, отрицателей быта: тут могут поджечь дверь, могут пописать за окном, заорать среди ночи, - но много и нормальных людей, ценящих покой.
Нигде столь сильно быт не разрушен, как в России.
Во многих странах вы можете расположиться в парке, как дома, привести туда детей, - но в России даже города с приличным населением в десятки тысяч человек не имеют парка.
А зачем людям парк?
Пройдите километр - и будете в лесу.
В России не считается важным создавать людям особые пространства, где бы они могли общаться.
Так на лестницах домов всегда сидят компании молодежи - и ты оказываешься заложником их веселья.
* * *
Бытие.
Когда-то мне хотелось, чтоб моя голова кружилась от женщин; теперь она кружится уже оттого, что живу.
Странно понимать, что сама жизнь отсеивает излишнюю сентиментальность как нечто противоестественное.
Бытие, более абстрактное понятие, покоится на более конкретном: покаянии: ощущении своей вины и ответственности перед происходящим.
* * *
Валерий Волков.
Так сложилось, что в моем окружении самый талантливый человек – художник Валерий Александрович Волков.
Живое общение с талантливым человеком столь важно, что я бы покривил душой, не упомянув об этом.
Главная черта этого таланта – неизменная верность себе, продолжение самого себя, если вам угодно в вечность.
Читателю важно понять, что в этой фразе нет ничего высокопарного, что речь идет лишь об ежедневном существовании интересного человека.
Так что этот человек – и реальность жизни, и реальность искусства сразу.
Согласитесь, далеко не каждый сможет поднять такую ношу.
В его картинах прекрасно передается состояние высоких чувств, высокого строя души.
Как все художники, он погружен в себя, но его картины доказывают, что это не пустое созерцание, но настоящая работа.
* * *
Вдохновение.
Слишком долгое время мои озарения были связаны с отчуждением от реального мира, его социальных связей: настолько реальность ужасала.
Так чтение уже в детстве приводило в необычайный восторг: на страницах книг я легко находил жизнь, о которой мечтал.
Но не надо думать, что я читал каких-то романтиков!
Как раз наоборот: меня воодушевляла суровая проза Новикова-Прибоя.
Он так описывал кошмары жизни, что я начинал их понимать, – и вдохновляло меня как раз это понимание.
Когда, наконец, я почувствовал себя в обществе, обрел вкус социальной жизни, - это произошло уже к пятидесяти годам - вдохновение стало нормой, но уже не потрясало до такой степени, не противопоставляло обществу.
Словно б мое вдохновение, воплотившись, захотело избавить – для меня лично – мою социальную жизнь от клейма враждебности, словно б оно захотело – именно для меня - покоя и понимания.
Это совпадение биоритмов моего организма со стремлением души к познанию других именно в контексте их социальных связей стало настоящим праздником, с которым я и встретил приближающуюся старость.
В моей жизни было много вдохновения, я сам сознательно старался заполнить жизнь творчеством - и в этом мне помогала сама Природа.
Это всегда казалось чудом, неслыханной роскошью: жить интересно.
Почему именно Природа давала столько высокой радости уже в детстве?
Ведь тогда, в детстве, вся среда вокруг меня противостояла этой моей детской радости, столь естественному желанию счастья.
Вдохновение пробуют назвать.
Так Джойс говорит об «интенсивном мгновении воображения».
Мне трудно говорить об этом, потому что это вложено в меня свыше.
Как бы я посмел это «понимать»?
* * *
Величие.
Величие человека в том, что он осознает свое человеческое предназначение.
Он готов и к смерти, и к жизни, он делает то, что ему предначертано.
Я мало встречал таких людей.
Чаще всего человек тяготится своей жизнью и тем, что он делает.
Я родился среди людей, которые, за редким исключением, отрицали и культуру, и человеческое достоинство.
* * *
Вера.
Не было людей, кто бы мне сказал: «Живи!».
Только Он сказал это, только Он дал силы жить.
Вера становится спасением в дни, когда ты не принадлежишь себе.
В юности в такие дни мне казалось, схожу с ума, а теперь чудится – молюсь.
Бог не знает, но прозревает.
И ты попробуй жить так же.
Поэтому так важны прозрения в искусстве.
От кого же они, как не от Него?
Большие города, как и церкви, – кладези прозрений.
В любви к Нему есть огромность дыхания, что превращает в торжество каждый момент моей жизни.
Россия - мой естественный, созданный самой природой монастырь, и в нем служу своему литературному Богу.
Кажется, в жизни столько божественности, но достаточно взмаха, поворота, дуновения - и реальность превращается в кошмар.
Тут-то спасает вера.
Вера, прежде всего, в то, что подобие, отражение гармонии вернется.
Что же ведет к вере?
Меня - искусство.
Если ты веришь, то благодаришь за то, что живешь.
Кого благодарить?
Конечно, Создателя.
Огромность веры складывается из ежедневной благодарности.
Только вера ставит основной вопрос человеческого существования: способен ли человек увидеть в другом подобного себе?
Да, я много читал Новый завет, но не знаю, что стоит за этим.
Мне, создающему тексты, нельзя обожествлять их, как бы много они собой ни представляли.
Ничто, кроме веры, в этом мире не рождает уверенности в себе.
Вера рождается из неверия, из сомнений, так что жизнь превращается в умение переносить сомнения, перерабатывать их в работу.
Как ни ужасно любое учреждение, только оно способно хранить традиции.
Не создай христианство этого мощного административного аппарата, о нем все бы забыли.
Такова логика земного мира.
Столь многие из ненависти к учреждению отрицают саму веру, ее подвижников.
Столь талантливый человек, как Ницше, ополчается именно на учреждение, недооценивая подвиг отдельных подвижников, желание чистоты и их самих, и миллионов людей.
Думающий человек становится верующим, потому что многое земное кажется ему ужасным, неприемлемым, непонятным.
Принять Бога оказалось куда проще, чем принять жизнь, принять собственное существование в мире, где все столь ужасно.
В моем обращении к Нему - жажда спасения, потому что среди людей я всегда потерян, навсегда потерян.
Даже моя мать, даже мой отец всегда давали мне понять, что для них есть вещи куда более важные, чем мое существование.
Что ж говорить о других многочисленных родственниках и чужих людях?
Поэтому для меня так остается загадкой, зачем Он связал меня с другими.
Что же вся моя жизнь, как не желание войти в эту огромную традицию веры?
Так страстно хочу верить, что верю, - и это не постулат, но ежедневная живая борьба.
Вот чем занята моя жизнь, а не разговорами с друзьями!
И в шестидесятые годы прошлого века уже было это напряжение веры, но понадобилась вся жизнь, чтоб увидеть в этой борьбе смысл всей моей жизни.
Что мне «нравится»: вера или идея веры?
Бог или Его идея?
Прежде всего, «кажется» кощунственным не присоединиться к столь великолепной традиции.
Желание прекрасного в социальной жизни реализуется только в вере.
Чтоб с тобой ни случилось во внешнем мире, тебя все равно не покидает ощущение, что всю жизнь идешь именно к вере, стремишься к ней, как к спасению.
Ничто так не нравится в вере, как необходимость постоянного самосовершенствования.
В этом вера смыкается с творчеством.
Человек должен найти в себе силы жить, найти силы на прямой диалог с Универсумом.
Да, мы затеряны в мире, но в этом блуждании нам, тем не менее, ясно указан путь.
Даже не думая о Нем, мы часто проживаем большие, длинные жизни.
Значит, есть в этом мире нечто, что нас ведет.
Хотя бы мы сами и не знали об этом.
Моя вера началась со скитаний среди церквей, прежде всего, питерских.
Золотое кольцо вокруг Москвы, Тбилиси, Ереван, Казань, Вологда – круг моих странствий все расширялся, я посещал все больше церквей.
Ты не сможешь оставаться равнодушным к идее Бога, если рождаешься в стране, бывшей концентрационным лагерем.
Ты не останешься равнодушным, если читаешь русскую классическую литературу.
Ты ищешь оправдание и спасение уж хотя бы для того, чтоб не сойти с ума. Двадцать миллионов жертв ГУЛАГа, двадцать семь миллионов убитых на войне – разве это оставит тебя равнодушным?
И как, кроме веры, ты ответишь на этот ужас?
Как вера стала сильнее других земных чувств?
Не потому ли, что не встретил земного Бога?
За всю жизнь никто так и не захотел, чтоб я его превозносил, никому в голову не пришло быть со мной хоть сколько-то идеальным.
Даже мой отец никогда не хотел быть моим отцом, но – лишь моим знакомым.
Я не нашел авторитета!
Конечно, свой авторитет предлагает государство, но тогда ты должен разделить его насилие.
Так уж плохо без земного авторитета?!
Наверно, очень плохо: приходится все свои проблемы – и духовные, и финансовые, и житейские – решать самому.
Вот мое призвание: умение превращать свои житейские проблемы в творческие и - верить!
Теперь о личности Христа, потому что именно с ней связана моя вера.
Существование этой личности – самый важный факт цивилизации.
Эта личность совершенно реальна, реальна до конца, реальна более, чем моя жизнь и жизнь всего и всех, что знаю.
Вспоминаю себя в детстве.
Мир еще так мал, что умещается в дедушкином саду.
Вот я и люблю яблони.
Люблю Природу, потом люблю Математику, потом люблю Искусство, потом - Литературу.
А вот и дожил до любви к Нему.
Мой Бог поздно стал Христом: он становился Им всю жизнь.
Этот поиск Бога затянулся на всю жизнь и всегда был творчеством.
Все, что связано со мной, стало ясным отблеском Его существования.
Как я пришел к Христу?
Прежде всего, я почувствовал, что есть сила, сопровождающая меня каждое мгновение.
Я назвал ее Богом, потому что это делало мою жизнь цельной.
Его существование доказывают факты искусства, постоянное созерцание Христа в живописи, Его упоминания в мировой литературе
Моей молитвой, моей каждодневной работой стало творчество.
Чем больше в твоей жизни молитвы, чем больше Христа, тем лучше.
Так через работу я пришел к вере.
Традиции веры - общечеловеческие, как и традиции искусства.
Достаточно просто быть человеком, чтоб верить в Бога.
Но простоять три часа на церковной службе?
А кто тогда будет зарабатывать на семью?
Христианство учит мирно воспринимать ужасы повседневной жизни.
Учит не вообще «вера», а созданная ею культура.
Так что христианство не стоит отрывать от повседневной жизни, выдумывать ему какой-то особый статус.
К вере вело и желание любви.
Странно?
Нет.
Огромность желания не давала любить просто, в обыденной жизни.
Именно в вере желание любви покорно и буднично легло на грудь, как всегда горячий, любимый кот.
Вера родилась из скитаний и оживает во время их.
А дома изо дня в день верить трудно.
Верю порывисто, романтично, прихотливо; так любят, а я так верю.
Много выписывал евангелие на иностранных языках: и потому, что такая форма молитвы именно моя, и потому, что очаровывало столь прямое прикосновение к традициям мировой письменной культуры.
Но верить среди других людей, верить, как все, я так и не научился.
Именно в пражской толпе, в мои сорок лет, мне открылся Он.
Впервые мир мне не был враждебен, и хоть я понимал, что эта благость дана только потому, что я турист, все-таки ощущение чуда больше ни на мгновение не покидает меня.
Теперь отыскиваю в людях доброе, огромное, - и тогда они кажутся отблеском Его мира, Его света – и уже не можешь не понимать других.
Я сам не в силах понять, что меня греет: сам Бог или только идея Бога.
Иногда Его образ слишком конкретен, слишком определенен, чтоб увлечь сознание.
Но что самое удивительное в моей вере?
Долго, того не зная, искал веру - в женщинах!
Потому что в юности, до знакомства с самими женщинами, видел в них отблеск божественного.
Я ждал от них совсем иного, чем хотели они.
Вера – это и ощущение, что ты – часть невидимых и, тем не менее, прочных связей, человеческих цепей.
Эти цепи и есть Вселенная!
Войди в эти связи и со всей силой почувствуй их!
То, что в реальной жизни, в свете рацио было бы более похоже на насилие и обман, в свете веры предстает даром свыше.
Мама оставила квартиру брату, заставив меня скитаться, первая жена обманом взяла комнату, вторая получила квартиру благодаря мне.
Во всем этом легко увидеть наглый обман, но я счастлив, что сумел так помочь близким людям.
Это случилось благодаря вере.
Вера пришла из природы, из огромной близости именно с ней.
Я искал, кому же передать эту огромность моего чувства – и, конечно, встретил Его.
Так рано я почувствовал, что общность с другими людьми возможна только пред Ним.
* * *
Вербализация.
Этот филологический термин означает, насколько человек способен выразить себя в слове.
Кажется, ни у кого нет возможности вербализировать свои проблемы: нет ни страсти к литературе, ни возможности оплатить профессионального психолога!
Нас не может не восхищать Достоевский: как он вербализирует свои проблемы: из того, как он пишет, так хорошо видна его трепещущая душа!
Наверно, каждый выговаривается с близкими людьми, а с чужими он не может себе такого позволить.
Опыт писателя прекрасен: мы говорим то, о чем думаем.
Именно думаем, а не делаем: чаще всего мы предпочитаем проживать наши проблемы в строчках, а не в реальной жизни.
Не прямо, но в образах, мы говорим обо всем, выворачиваем себя наизнанку.
В детстве я много говорил в лесу – именно с природой.
Только там я мог себе позволить вербализировать все.
Я не слышал мною произнесенных слов, но потом они были мной написаны: в моих рассказах.
Если б я кому-то мог произнести эти слова!
Наверно, я был бы другим.
* * *
Верность.
В отношениях с близкими это - суровая необходимость: здесь предательство непременно обернется против тебя.
Ты просто не выживешь, если не хранишь верность своим близким.
Но верность по отношении ко всем – это роскошь.
Кто может себе такое позволить?
Но каково же мне узнавать из собственного опыта, что и к произведениям искусства стоит хранить столь же трепетные чувства, как и к близким людям!
Классическая литература России и мира, доступная мне, читающему на пяти европейских языках, «Новая волна» в кино – мне есть, что назвать близким, есть, чему клясться в верности.
Если ты любишь столь многое, если ты верен ему, ты уже не одинок в мире.
Все-таки, верность вообще всем людям – это, прежде всего, верность их идеям.
Ты стараешься понять их мысли, а недостатки и слабости как бы не замечаешь.
* * *
Вечность.
Меня всегда притягивала огромность вечности.
В школе, в восемь лет, в 1961 году, оставшись совсем один, я думал, что же со мной будет в двухтысячном.
Я не верил, что смогу прожить так долго.
Это был Новый год.
Мама была на работе, папа где-то загулял – и я один слушал бой курантов.
Я почему-то тепло оделся, словно б был на улице.
Я не мог прийти в себя, я плакал, не понимая, что же происходит со мной.
Мне чудилось, сама вечность пришла в комнату и встала рядом.
Вот забили куранты.
Потом гимн Советского Союза.
А я все стоял и слушал в полной темноте – и не мог очухаться от восторга: я – живу!!
В искусстве часто вечность предстает чувственной.
Так странно понимать, что вечность влечет куда более, чем живые женщины именно потому, что она более чувственна.
Часто женская красота притягивает как раз отражением вечности.
Но многие ли женщины понимают это и хотят это понимать?
Это курящее создание с манией величия и страстью всем показывать свои слабости ужасает именно своей приземленностью.
Тема обретения вечности яснее всего звучит в балете Фокина «Умирающий лебедь».
Неужели и такой образ не заставит задуматься о вечности?
Вечность, этот огромный, образный, доверчивый мир, - разве он изменился со времени моего детства?
Нет.
Как и в детстве, он все тот же.
Ты живешь в реальном мире, где только борьба и ненависть, но ты помнишь о вечности, как о молитве, как о самом лучшем, что есть в твоей душе.
Пусть истошные крики реальности, ее реалии разрушают это представление о вечности, - но я сам уже воссоздаю ее: в моих рассказах, в моих образах.
А что реальность?
Она лишь с трудом удерживает отражение вечности.
И все же вечность проглядывает именно в повседневной жизни, а не в каких-то «решающих» баталиях.
Особенно много вечности концентрируют в себе образы древнегреческого искусства.
Для меня эти руины, эти величественные статуи - представители вечности.
Это искусство важно тем, что показывает истинную, мизерную ценность современного искусства, критерий которого - «лови момент».
Искусство превращено в рынок, и успешен тот, кто сумел продать.
Наверно, у реальности и должны быть коммерческие критерии, но страшно, когда только они.
Вселенная и вечность - это одно.
Наш беспомощный ум не может разделить эти понятия.
Все-таки, у вселенной есть образ!
Так хорошо присоседиться к образу.
* * *
Взросление.
Процесс нашего взросления тяжел тем, что взрослеть приходится в необычайно жестокий мир.
Взрослость включает в себя понимание социальных проблем.
Но почему большинство людей не взрослеют вовсе?
Потому что жизнь объективно трудна и запутана.
Настолько сложны, непонятны, запутаны проблемы общества, что человек чаще всего не в силах в них разобраться.
Человек чувствует, что он – игрушка власти и обстоятельств, что любые его усилия напрасны – и у него опускаются руки.
Взросление - это не избавление от враждебности мира, но врастание в нее.
Взросление связано с ясным осознанием ужаса своего социального существования.
Когда ты понимаешь, откуда он, твой ужас, – это очень помогает.
Болезнь, вызванная существованием, - ее вернее назвать «болезнью существования» - ужимается до острова, который ты легко видишь с высоты птичьего полета.
Принято считать, что «нежный возраст» - это детство.
Меж тем, мои детство и юность полны разрывов, а вот после сорока, со взрослением, в жизни стало больше нежности, больше доверия к самой жизни.
Дар жить детством вложен в меня – и странно было б его не замечать.
Когда пришло понимание этого дара?
Когда ты почувствовал, что приближается твоя смерть.
Она, правда, пока еще на дальних подступах, но уже видна ясно.
Взросление – это самый простой ответ на существование смерти, это готовность умереть.
* * *
Видения.
Способность человека быть погруженным в собственные видения говорит не только об его даре, но еще и хранит его от кошмаров внешнего мира.
Казалось бы, какая разница: кошмары вне тебя или внутри тебя?
Но происходящее в душе - материал для работы, для духовного роста, - а внешний кошмар запросто тебя прихлопнет, стоит только его разделить.
* * *
Видеокультура.
Она стала проводником информации, посредником между нами и миром.
Что бы знал о балете и кино без нее?
Всего за одно поколение мир чудовищно изменился, - и мы понимаем, что он будет совсем другим: с еще большей ролью технологий.
С середины 90-ых центр тяжести перемещается из телевидения в видеокультуру.
Не эта ли культура принесла победу массовому искусству?
* * *
Виртуальность.
Еще совсем недавно моему поколению было неведомо само это понятие, а меж тем, оно стало главным для поколения, следующего за нами.
Вот в такую историю мы попали!
Остаток нашей жизни нам приходится доживать в объятиях виртуальности, - а ведь мы так толком и не знаем, что это такое.
Для нас это означает конец человеческих отношений.
Вместе с виртуальностью мы получили и массовое искусство, которое нам не близко.
Признаться, советское искусство было еще более страшным, абсолютно бесчеловечным, - но и современное со всей его мнимой свободой отрицает то, что нам так дорого: элементарную мораль, желание хоть какой-то искренности в произведениях искусства.
Разве на это мы надеялись, когда пришла перестройка?
Вслед за виртуальностью пришла и чуждость людей!
Да, интернет позволяет свободно общаться, но мы видим в этом банализацию общения: люди просто проводят время, не желая друг друга понять.
Их жизнь становится спектаклем ради спектакля!
Наше страдание, наши неудобства стали обыденными: уже нельзя себе и представить, чтоб власти обратили на них внимание.
Люди не стали ближе, но у них появилось куда больше возможностей манипулировать друг другом.
Теперь на мобильный ты можешь получить сообщение: «Пришли сто рублей. Саша» или «Мама, дай денег» - и ты не сможешь заставить замолчать этого безымянного террориста.
Другой тебе сообщит, что твой родственник попал в аварию.
Третий тебя будет куда-то приглашать.
Да зачем все это нужно?
Жизнь вовсе лишилась простоты.
Ты не сможешь противостоять всем этим террористам и неудобствам: и потому, что их слишком много, и потому, что они – виртуальные.
Так мы получили мир, чрезвычайно неудобный для проживания.
* * *
Византия.
Русская нация обладает огромным богатством: она наследует саму Византию.
Мы обязаны гордиться этим.
Не мы одни разделяем это богатство: без этого наследия не было бы ни Возрождения, ни европейской цивилизации.
Пусть каждый посетит Айя-Софию в Стамбуле, чтобы проникнуться этим чувством необыкновенной гордости за наших предков: они выбрали именно это величие, именно эту красоту.
* * *
Вкус.
В знаменитом фильме «Покаяние» Абуладзе 1987 года, знаменующем начало Перестройки, герой каждую ночь то закапывает, то откапывает труп.
Странно, что столь низкий вкус был прославлен и вызвал всеобщее преклонение.
Но в тот момент важно было покаяться; все равно как.
Ты познаешь произведения искусства, узнаёшь в них мир и себя - и так твой вкус развивается.
Вот уже чужой вкус стал твоим - и в этом твое спасение, ведь собственного вкуса у тебя не было.
И мог ли он у тебя быть, если вокруг не было людей, хоть сколько-то интересующихся искусством?
Ты сознательно развиваешь свой ограниченный природный вкус, смотришь на освоение искусства как на работу.
Надо ли говорить, что путь в само искусство я хотел разделить с другим человеком, воспринять его вкус?
Это оказалось очень трудным.
Мои первые две жены твердили, что очень любят искусство, но после свадеб требовали, чтоб я о нем забыл, а просто зарабатывал деньги.
Так, сделав вид, что разделяешь вкус человека, можно связать с ним судьбу, - но что же дальше?
Опасно навязывать свой вкус другому, даже если это – вкус к семейной жизни.
Я не разделил их вкус, прослыл предателем; так мы обманули и унизили друг друга.
Тайна человека раскрывается в его вкусе.
Я смотрел фильмы, картины, читал книги, потому что это меня вдохновляло: я словно б просыпался от собственного невежества, начинал чувствовать свою силу.
Разве это не странно?
Даже тогда, в мои 19, я понимал, что, оставляя военную Академию, обрекаю себя на нищету и скитания, - но я доверился именно своему вкусу.
Может, глядя с высоты лет, смею говорить о призвании, но тогда, в девятнадцать, я просто хотел развивать то, что чувствовал в себе, - и потому порвал с военной карьерой.
Я поверил, что вкус имею, и такой, что его можно развивать.
Я решил работать с собственным вкусом - и потому предпочел свободу.
Нет, никто никогда не сказал, что я прав: свое становление, становление своего вкуса – это только индивидуальная работа.
Далеко не всякий на нее решится.
Именно вкус ведет к пониманию ценности свободы.
* * *
Власть
То торжество власти, которое переживаем мы сейчас, в 2007 году, не кажется незыблемым.
Другое дело, что после стольких лет унижений нам приятно думать, что наше государство возвращается к прежней мощи.
Наша российская власть на каком-то своем витке вернулась к своим византийским истокам, в свой пятнадцатый век – и столь прямолинейный византинизм кажется чересчур наивным в 21 веке.
Но как я посмел бы не радовался и такой власти?
Моя юность прошла при Брежневе, когда все гнило и источало беспокойство.
Потом мелькали генсеки, а правление Ельцина было настоящим кошмаром.
На наших глазах власть возобновила традиции пышности, коронационные торжества.
Впрочем, только до разумного предела: инаугурацию никак не сравнить с коронацией, когда Москва буквально становилась не похожей на саму себя.
* * *
Власть советская.
До 38 лет жил в Советском Союзе, так что в памяти этот кошмар уже не изгладится.
При советской власти целые регионы Советского Союза жили по карточкам, и, тем не менее, открытого, явленного ужаса не было.
Была просто трудная жизнь, но без ужаса.
Странно, что столь очевидное государственное неблагополучие оборачивалось процветанием для многих граждан.
Власть и общество жили в сговоре за счет будущего России.
Ибо все понимали, что такого будущего у нее нет.
Сколько могла длиться оккупация Афганистана?
Сколько экономика могла жить без реформ?
Семидесятые годы, годы моей юности, были в целом благодушными – и тот факт, что меня мучил ужас именно тогда, во время моей юности, я сам списывал на мою болезнь.
Мое личное ощущение ужаса не было подтверждено реальностью: мои непьющие родственники процветали.
* * *
Война.
Значение Великой Отечественной войны (1941-1945) для ежедневной и политической жизни России до сих пор остается огромным.
Сейчас это значение ничуть не уменьшается: тут стоит оценить неимоверные усилия власти.
Власть особенно заботится об этом, и, хотя число участников войны стремительно сокращается, война для России остается центральным событием двадцатого века.
И это верно, поскольку позитивное значение Великой Октябрьской революции оспаривается слишком многими историками.
Все мое детство прошло под аккомпанемент разговоров о войне.
Собственно, все прочие темы были самыми житейскими – и если я их помню, то только потому, что я - писатель.
Эта война потому так близка моему поколению, что русская нация во все времена формировалась в борьбе.
Поэтому борьба, противостояние столь естественны и для меня, и для каждого русского.
Совсем иная «война» разворачивалась у меня дома: мои родители жили в постоянной борьбе.
Наверно, были периоды, когда они «не выясняли отношения», - но я их не заметил.
Но сейчас, разве сейчас весь мир – не в состоянии войны?
Информация делает мир столь тесным, что все мировые конфликты происходят у нас дома.
Если убивают в Ираке, мы понимаем, что завтра очередной комикадзе может взорвать себя среди нас.
И такие мысли – естественны, мы каждое мгновение чувствуем свою уязвимость.
* * *
Война холодная.
Эта война была информационной - и именно потому она так ужасна.
Я был начисто лишен любой информации о реальном мире.
Меня кормили идеологией, а не тем, что происходило на самом деле.
Чтобы посмотреть фильм Феллини или Вайды, приходилось выдерживать целую битву.
Так из меня сделали жертву!
Я - настоящая жертва именно холодной войны.
* * *
Воображение
Враждебность мира, прежде всего, выразилась во враждебности воображения.
Мне рано пришлось узнать, что мое воображение - против меня.
В моем ежедневном борении с кошмарами я стараюсь их «олитературить»: придать им чисто воображаемую форму, прямо не касающуюся моего физического существования.
Оно, мое воображение, объявило мне войну!
Особенно в Истре, подмосковном городке, куда меня забросила судьба.
Истра предстала пространством, набитом человеческими, смятенными душами, мы все оказались заложниками нашего воображения, нашего ужаса.
Самое сложное для современного человека – избежать враждебных воплощений твоего собственного сознания, между реальностью и воображением должна быть жирная черта.
Образы мира должны остынуть, но не настолько, чтоб не задевать душу.
Враждебность мира отодвигает реализацию наших желаний в наше воображение.
Мечтаешь о чем-то необыкновенном, - таково свойства организма - но получаешь просто рутину.
А любая рутина – конец творчества, конец воображения.
Я не хотел, но жизнь заставляла разделить жизнь и искусство.
Воображение должно идти от реальной жизни, ее проблемы должны стать частью творчества, должны оживить твою душу.
Рутина убивает воображение, потому ей надо найти в душе уголок, суметь контролировать ее разрушительные последствия.
Воображение современного человека переполнено кошмарами: он видит их каждый день, они разогревают его чувственность и желание насилия.
Работа воображения, этого мощного средства познания мира может идти впустую - и тут мне повезло: я – ценой огромных усилий - сумел направить его в русло литературных традиций.
Казалось бы, что тут важного?
Но в жизни появился смысл, я старался контролировать свою жизнь, а не просто скучать в ней.
Проблема индивида: сначала общество делает все, чтоб воображение современного человека было воображением сумасшедшего, - но потом то же самое общество требует, чтоб он не был сумасшедшим.
СМИ обучает человека кошмарам - и впоследствии он всю жизнь посвящает борьбе с ними.
По рассказам Гоголя, например, видно, что в 19 веке общество противостоит безумию индивида, но современный человек это счел бы ограничением прав или недостатком свободы.
Мое воображение против меня, я раздавлен им.
Может быть, стоило бы оплакивать столь печальный факт, а я к нему привык.
Что же могу с этим поделать?
Этот факт – непреложная часть реальности, в которой я живу.
* * *
Воплощение.
Ты рождаешься в сказочный мир, а потом уже другой мир, реальный, выбивает из тебя эту сказку.
Разрушают твою жизнь именно воплощения реального мира.
Для меня мир не сразу предстал ловушкой, но печальные открытия произошли уже в детстве – и в 15 лет жизнь уже была страшна.
Когда в мои сорок лет я жил в Праге, тамошний йог долго объяснял, что Россия – страна злых воплощений.
«Там одни демоны!», - говорил он, - а я ему не верил.
Не верю в особенный, распространенный на Западе миф, что Россия – не просто плохая, но особенно плохая страна.
Годами воплощений для России стал послеперестроечный период: 90-ые годы.
Происходящее в душах предстало в реальных событиях – и ужас, злые воплощения стали рутиной.
Ужасаться стало столь же естественно, как дышать.
* * *
Враждебность.
Враждебность мира началась с враждебности близких.
Папа меня любил, но еще больше он любил выпить – так что я не верил в его любовь, путал ее с враждебностью.
Мама тоже давала повод видеть в ее любви враждебность: она преувеличивала мою силу, не помогала мне там, где должна была помочь.
Но зачем обвинять близких?
Может, мое одиночество связано просто с тем, что я всегда был увлечен до самозабвения: то шахматами, то легкой атлетикой, то литературой.
Никто не хотел видеть в этих порывах нечто большее, чем эгоизм, – и это легко понять.
Враждебность общества сыграла огромную роль в моей жизни.
Может, невольно, но люди вокруг меня и, прежде всего, близкие люди делали слишком много, чтоб унизить во мне человека.
Враждебность моей среды всегда создавалась исподволь, незаметно для всех, я страдал там, где другие не чувствовали боли.
Среди моих многочисленных родственников все более внимательно, чем сердечно смотрели друг на друга, все видели недостатки других, но не их достоинства.
Так среда моих родственников, от которой ждал так много, оказалась враждебной – и это очень затруднило процесс социализации.
- Что же тогда ждать от других людей? – думал я и – всего от них дождался.
Я стал это понимать только на шестом десятке!
Очевидно, ранняя смерть родителей остановила мое вхождение в общество на многие годы: оно предстало не просто чужим, но именно враждебным.
Сейчас вовсе не думаю, что мои родственники могли быть другими; наоборот, по меркам семидесятых годов двадцатого века они относились ко мне снисходительно.
Бесчисленные теракты, вконец обесценившие человеческую жизнь, постоянно подчеркивают враждебность мира.
Как ни ужасно это сказать, но мир постоянно подтверждает мое знание о человеке и даже мое видение мира.
Меня с детства мучили видения взрывов и всяческих насилий, и теперь, когда это стало нормой, остается только выдержка и молитва.
И сейчас живу в самом плохом подъезде города: двери всегда открыты, нельзя узнать, кто твои соседи.
Ночами слышны истошные крики.
Враждебность - это насилие, но, к сожалению, это и норма.
На мой характер враждебность среды оказала решающее воздействие: где бы я ни жил, мне приходится себя отстаивать. То же самое во всех моих путешествиях! То же самое. Поэтому я так осторожен с людьми: я заранее понимаю, что противостояние почти неизбежно.
* * *
Время.
Конечно, речь идет не о времени, что мы просто не замечаем, но о том Времени, что формирует наше сознание.
Писать имя этого Бога стоит с большой буквы: настолько все мы погружены в нашу эпоху.
В восьмидесятые прошлого века Время приблизилось, я почувствовал его объятье, кожу его пальцев.
Абстрактное стало слишком близким, многим показалось, что само Время терзает их.
На какое-то время Оно стало неумолимым, жестоким божеством.
Что ж, боги бывают и такими.
Почему же Время моих родителей вспоминается с нежностью?
Разве оно не было жестоким, а прежде всего, лживым?
Тогда мне еще хотелось любить этот мир и жить этой любовью.
Сейчас я только и чувствую, как Время подталкивает меня к смерти.
Будет ли в этом забвении нежность?
* * *
Выбор.
Странно, что обычная жизнь убивает во мне все желания.
Она не оставляет мне выбора.
Но, похоже, она никому не оставляет выбора!
Человеку приходится тратить огромные усилия, чтобы понять, куда он попал, чтоб привыкнуть к социальному и культурному окружению.
* * *
Габен.
Культ мужской мощи и мужского обаяния в советское время воплощал французский актер Жан Габен.
Этот культ создавался на фоне другого культа: слабой и красивой женщины.
Сейчас этого культа нет: быть слабой перестало быть культом для женщины, - поэтому идеал такого мужчины уже не может существовать.
Габен, Жерар-Филипп и другие актеры и актрисы создали культ Франции, ныне вовсе исчезнувший.
Я самовоспитывался на этом культе, много мечтал о Франции, но теперь эти мечты изжиты.
А все равно в нашем словаре будет главка «Франция».
Стоит поклониться своим собственным мечтам!
Ведь не только жалкое было в них.
Может, это покажется странным, но теперь я мечтаю о России: не о современной, - но о той, какой она может стать.
Теперь в России есть свои актеры, имитирующие Габена, но далеко уступающие ему в тонкости.
* * *
Гармония.
Я просыпаюсь во враждебный социальный мир, но потом снова нахожу гармонию.
Наверно, я бы ее не нашел, если так остро не чувствовал, что потерял.
Почему происходит именно так?
Почему гармония завоевывается, а не просто дается, как кусок хлеба?
Я живу среди людей, для которых гармония чужда, если не враждебна.
Гармония приходит не обязательно в хороших обстоятельствах.
Наоборот, ужасы жизни заставляют исступленно мечтать о гармонии - и тогда она приходит из искусства.
Но гармония, прежде всего, - в радости жизни.
Эта гармония доступна всем - и всех объединяет именно она.
Именно эта гармония связывает людей куда больше, чем отдельные политические решения или события.
Уже забыты все ужасы Второй мировой войны, а в душе осталось чувство той давней необычайной близости людей.
Хоть твоя жизнь давно превращена в битву, сама идея гармонии должна присутствовать и в жизни, и в творчестве.
Как дальний, зовущий свет.
Как необходимая точка отсчета.
С возрастом все люди про это безмолвно, не сговариваясь, забывают, потому что тот мир, что окружает нас, бесконечно жесток.
Это, несомненно, так, - но почему надо искать источник гармонии непременно во внешнем мире?!
Почему так дороги эти детские мечтанья, почему так страшно от них отказаться?
Для меня гармония – в особом ощущении мира.
В том, как ты себя в нем ищешь и находишь.
Мое счастье, что мне не надо было учиться находить себя в литературе: уже в семь лет, сев за книгу, я был на верху блаженства.
Но дело не только в строчках.
Гармония писателя и в том, что его житейский опыт не должен далеко обгонять литературный.
Но источник гармонии – творчество.
Мои произведения, те мириады черновиков, что я исписал, - это мои жизни; они не прожиты в реальности, но они мои.
Но как прийти к гармонии?
Одного творчества недостаточно.
Вера – это куда более чем творчество: она способна искать в мире гармонию и находить ее - и тем страшнее отказаться от веры.
А как же искусство?
Оно давно не несет гармонии, но, если оно спасает вас лично, если вы лично находите гармонию, работая в искусстве, значит, оно - ваше призвание.
Так я создал из себя писателя.
Странно сознавать, что работа сделала для меня так много: внесла гармонию во все мое существование, научила думать, дышать, жить.
Какие бы кошмары ни происходили вокруг, я помню о гармонии каждое мгновение.
То, что гармония существует, легко доказывает музыка.
Но она же и ставит вопрос: а сам-то ты хоть сколько-то причастен к этому празднику жизни?
Мне говорили, что я гармоничен, - и при всем милом кощунстве этой мысли, я, может быть, на самом деле нахожу гармонию, прикасаюсь к ней.
* * *
Гений.
Гений – это тот идеал, которому при жизни не дано воплотиться.
Я был лично знаком со многими талантливыми людьми, но лишь у одного были черты гения.
Я имею в виду Григория Яковлевича Лозановского, специалиста по функциональным пространствам, сложной области математики.
Этот человек на всю жизнь поразил меня мощью своего воображения.
Я встретил его в военной Академии Можайского, где он преподавал высшую математику.
Надо ли говорить, что каждое занятие было для меня праздником?
Свой восторг пред Лозановским я не несу в отдельную главку: все же не могу рассказать об этом человеке сколько-то объективно.
Почему мне не назвать пианиста Рихтера гением?
Но это в отдельной главе о нем.
Григорий Яковлевич был не просто живым, но в мои семнадцать лет я регулярно его слушал, мы подолгу говорили с ним в курилке.
Причем тут курилка?! – спросите вы.
Но дело в том, что именно тамошние сцены потрясли меня!
Потрясли именно тем, что тогда ничего не происходило: мы – просто говорили.
Ничего себе «просто»!
Я всю жизнь только об этом и вспоминаю.
Еще тогда, в 1970-71 годах – мне еще нет двадцати лет! - Лозановский напомнил мне о гениальности, о которой я и сам мечтал, будучи школьником.
Как и многие коллеги Григория Яковлевича, я уверен, что только его нелепая, ранняя смерть помешала ему сделать большие открытия.
Были и другие впечатления.
В мои пятнадцать лет, всего за несколько лет до встречи с Лозановским я играл в шахматы с Виктором Корчным.
Конечно, во время сеанса одновременной игры.
Это произошло случайно: в спортивном лагере я неожиданно обыграл шахматистов, хоть приехав для занятий легкой атлетикой.
Внешне этот человек переполнен немножко злой, немножко острой иронией, но нас всех очаровала, заставила думать о нем сама его аура, та энергия, которую он излучал.
Через десять лет после Лозановского я встретил еще одного талантливого человека: мима Полунина.
Знакомство с таким человеком дает очень много для понимания природы актерского творчества, - но как бы назвал гениальным человека, столь сухого, столь неприятного, столь замкнутого в себе?
Эта бесконечная сосредоточенность на самом себе не дает ему стать гением: он лишь – хороший мастер.
В детстве я обожал Альберта Эйнштейна и читал о нем серьезные книги.
Странно при этом, что бегун Рональд Кларк занимал мое воображение никак не меньше, чем знаменитый физик двадцатого века.
Так вот очень рано я обнаружил свои «постмодернистские» черты.
Среди моих университетских преподавателей я выделял античника Гаврилова и языковеда Герценберга.
И, конечно, меня потрясал Смоктуновский.
О нем - отдельная статья.
Способен ли гений оставить наследника?
Не верится.
Кругом в искусстве мы видим не потомков гениев, но потомков мастеров.
Да, гениальность противоречит укладу жизни, но не мастеровитость.
Пусть сын мастера получит славу и капитал отца!
В искусстве это происходит слишком часто.
Кругом одни потомки знаменитых людей.
Часто они бездарны, но зато своим существованием они помогают оценить талант родителей, они по возможности продолжают дело родителей.
Человеку не может приходить в голову мысль, что он гениален.
Если такое казалось Ницше, то это свидетельствует о его болезни.
Что до таланта, мне бы стоило бы вспомнить моих школьных учителей и киноведов, читавших лекции перед фильмами.
Нет уж, пусть все будут немножко талантливы и даже немножко гениальны: все с какого-то боку достойны своего земного существования.
Но почему столь мало людей я назвал «гениальными»?
Или я просто мало общался?
Для примера я назвал мима Полунина, потому что его работу знаю довольно хорошо.
Я не могу считать гениальным человека, столь мало интересующегося другими людьми, столь мало желающего понять их.
В его творчестве нет больших идей, оно радует только ненадолго.
Творчество этого человека способно удержать внимание только на краткий момент.
* * *
Герой.
Герой литературного произведения, как и «живой» человек в жизни, - незавершен, незакончен, несовершенен.
Поэтому уже не странно, что автор не описывает, например, сколько-то подробно их лица, но выписывает в них то, что ему близко.
Бахтин:
- «Немецкий романтик боится выдать себя своим героем и оставляет в герое внутреннюю лазейку, через которую герой мог бы ускользнуть, подняться над своей завершенностью».
(Бахтин, Эстетика словесного творчества, Москва, 1979, стр. 21).
* * *
Глаза.
Теперь и убийца может одеться столь стильно, что ты почуешь в нем совсем не то, что он есть.
Ты видишь не человека, а некий стиль, некий знак – и только его глаза еще несут информацию о его характере.
Теперь женщина на улице показывает верхнюю часть своей попы, а штаны мужчины обязаны быть чуточку приспущены – и это просто знак эпохи, никак не отображающий склонности этого человека.
В тебя смотрят не вообще «люди», а их глаза.
С каким трудом вырабатывается умение за взглядом увидеть душу!
Ты начинаешь понимать глаза, когда их уже нет перед тобой.
Мама давно умерла, но смотрит в меня.
Так мы общаемся.
А вот папа не смотрит!
Он где-то рядом, но не смотрит.
Что он хочет сказать мне?
Почему не повернется и не скажет?
Мама не говорит; нам хватает того, что мы смотрим друг в друга.
Люди видят очень мало: только то, что соответствует их опыту и настроению в этот момент.
Чаще всего человек не доживает до зримости, понимания своих поступков: он закрыт для себя.
* * *
Глобализация.
На моих глазах мир превращается в деревеньку – и уже видно, насколько сложен и противоречив этот процесс.
Не в силах ему противостоять уже и Россия; и она, и многие другие страны вступают в международные организации, хотя бы это и не сулило столь очевидную выгоду.
Но тут уже речь о стратегических интересах: интересах какого-то далекого будущего.
Разве не то же говорил Хрущев, когда обещал коммунизм?
Теперь происходит то же самое, но на основе экономики.
Уже экономика заставляет весь мир смотреть одни и те же фильмы, и одну и ту же рекламу.
Когда в 80-ые началась глобализация, все думали, что это очередной экономический трюк Америки: казалось, теперь-то она приберет весь мир к рукам уже до скончания веков.
Мощное становление Китая – самая большая неожиданность 90-ых годов.
Нам, по нашей косности, все еще трудно поверить, что Америка слаба, как никогда.
На самом-то деле, началась глобализация не в девяностые годы двадцатого века, когда о ней дружно заговорили, - а после первой мировой войны, когда сильно поредела интеллектуальная элита Европы, а население от 30 до 40 лет резко сократилось.
Одна мысль, что только Франция потеряла миллион населения, приводит в ужас.
Человечество так и не пережило этого удара.
Силы, превращающие огромный мир в небольшую деревеньку, слишком могущественны, так что и перестройка в Советском Союзе стала частью этого мощного процесса – и смешны те, кто думает, что, мол, Союз можно было сохранить.
Сначала казалось, этот мировой процесс лишит нации корней, но правительствам не пришлось бороться за свои нации: взрыв патриотизма слишком очевиден.
Пока что риски, связанные с глобализацией, видны очень мало из-за нефтяных сверхприбылей, - но будущее России остается под вопросом: настолько слабо развита инфраструктура и сфера высоких технологий.
Глобализация убила мелкий бизнес, а значит, и человеческие отношения.
Их стало на порядок меньше.
Значит, мир стал беднее, что бы ни показывали экономические данные.
Масса человеческих отношений воображаемая, но все понимают, что она есть.
Так вот, она разредилась.
Мы оказываемся в чистом поле.
В 2015 году последствия глобализации оказались зловещими для Европы, чей уровень жизни мы, россияне, прежде привычно идеализировали.
* * *
Гоголь.
Из всех писателей в мой словарь решил включить только Гоголя и Достоевского, потому что их странная, непонятная литература более всех других любимых авторов описывает те парадоксы русской жизни, с которыми мне пришлось столкнуться.
Гоголя слишком много в жизни каждого, кто любит русскую литературу.
Он очень живой, очень «натуральный» человек.
Я даже сделал его героем рассказа «Невский проспект».
Как еще выразил бы мое восхищение этой личностью?
Его много и в Москве, и в Петербурге.
В духе, в образах этих городов, в их истории.
* * *
Годы
Есть годы, что слишком многое меняют в тебе: твоя собственная «перестройка».
Решающими назвал не годы смерти родителей, но годы 1979-1981.
Именно там – зримое начало изменений, приведших меня к тому «я», каким сейчас и являюсь.
Ввод войск в Афганистан стал началом краха советской империи, - а я нашел себя в изучении языков, будучи студентом филологического факультета ЛГУ, и уже тогда были написаны мои первые рассказы.
Хоть жизнь и раскладывается на годы, она все же предстает как одно мгновение.
Когда смотришь огромный сериал, где жизнь России представлена год за годом, не верится, что это - твоя жизнь, что она может вместить столь много.
* * *
Голод.
Голод вносится в словарь, потому что он всегда рвался в персонажи моей жизни.
Тут к месту упомянуть роман Гамсуна «Голод».
Я сам никогда не чувствовал, что голодал, но люди, знавшие мою жизнь, объясняли мне, что так оно и есть.
Почему я сам не помню, что голодал?
Я родился в семье, где денег хватало только на еду, но мне не казалось это большой утратой.
Это – Судьба.
Странно было бы спорить с самой Судьбой!
Так сложилось, что до перестройки, до моих тридцати пяти лет я ел только с десяток продуктов, не больше, - но ощущения или чувства голода так и не создалось.
Картошка, капуста, хлеб, кефир, молоко, чай, сахар, манная каша, блины – это ел часто.
В сущности, это было очень дешево, куда дешевле, чем сейчас.
Суп получалось не каждый день, но он был в каждой столовой: чаще всего я брал рассольник или молочный.
Вот и все блюда, сопровождавшие до девяностых годов прошлого века.
С появлением рынка и в моей жизни появилось много новых продуктов – и что это изменило?
Ничего.
Те продукты, что любил в детстве, люблю и сейчас.
Но, положа руку на сердце, мне нравится разнообразие современного рынка.
Выяснилось, что лучше себя чувствуешь все-таки при неожиданных продуктах.
Стоит упомянуть, к примеру, свежий, незасушенный инжир, которым мы объедались в Абхазии.
А сухой итальянский торт после жирных советских просто сразил своей изысканностью.
* * *
Гомосексуализм.
Бодлер сказал: «Любить умных женщин – это удовольствие педераста». «Aimer les femmes intelligentes est un plaisir pederaste»!
Сильно сказано.
Сначала я понял эту сентенцию так: «Если ты признаешь в женщине ум, то не можешь ее любить, не будучи педерастом».
Но потом сама жизнь помогла мне уточнить эту глупую, крамольную мысль: «Любить умную женщину – извращение».
Так выразился мой кумир, лучший французский поэт, поэт поэтов.
Почему он сам, не будучи гомосексуалистом, заговорил о гомосексуализме, когда речь зашла о его отношениях с женщинами?
Характерная странность этих членов общества в том, что они заставляют о себе говорить.
Им почему-то просто, как воздух, необходима известность!
Только в России они говорят о политическом бесправии.
Странно, но теперь мне кажется, это высказывание мэтра французской поэзии искажает наше представление о гомосексуализме, а, может, и толкает людей в педерастию.
И на сайте гомосексуалистов вы найдете высказывания, как это интересно: быть человеком их клуба.
Это уже никого не шокирует, даже не удивляет.
Так и любители змей объединяются в свой «живой журнал», в свой форум, где доказывают, что нет ничего лучше, чем любить змеюк.
Не стоило б и говорить о гомосексуализме, кабы не целые города, провозгласившие себя «особыми», открытыми лишь для этих людей!
А расцвет этого явления в иных видах искусства?
Мы видим, что гомосексуализм создал свою идеологию, свою культуру - и мы сознательно ищем примирения с ним.
Примирения, потому педерастия – это идеология приоритета.
Приоритета – чего?
«Особых» интимных отношений?
Тем не менее, этот приоритет усиленно проталкивается в социальную жизнь.
Внешне все понятно: речь идет об идеале и о свободе: свободе личной и равенстве перед законом.
Да, по-человечески это слишком понятно, и все же, если признать такое равенство законодательно, то оно убивает естественную, природную составляющую жизни общества.
Общество просто обязано, прежде всего, заботиться о своем продолжении!
Тем более это актуально в России, где депопуляция принимает угрожающие размеры.
Продолжение рода – это вопрос выживания каждого общества.
Я никогда не верил, что во мне «много женского», хоть и были люди, которые это мне объясняли.
Надо ли говорить, что «объясняли» именно люди этого круга?
Они были столь активны, что предлагали мне «полное содержание».
Поэтому долгое время я и понимал гомосексуализм очень примитивно: мол, это такой род проституции: тебе платят, как женщине, за определенные действия.
Стать проституткой?!
Это уж слишком.
Что бы я жил за чей-то счет, да еще платил своей попой!
Какое унижение!
Гомосексуализм был моден, но вот мода уходит – и его приверженцы все больше похожи на извращенцев.
С другой стороны, иные певцы становятся членами правительственной партии – и уже взывают к партии, когда мусульмане протестуют против их концертов.
Так гомосексуализм обретает черты официально респектабельной религии.
Государство борется за рождаемость, но не только за нее: этот вопрос - шире: вопрос традиций общества.
Секс – часть жизни общества, а потому и здесь традиции очень важны.
Чаще всего люди, не укладывающиеся в прокрустово ложе русских национальных традиций, уходят в европейскую культуру: на ее фоне и гомосексуализм, и онанизм, и прочие не всегда безобидные «измы» и безобидны, и благопристойны, и – буржуазны.
Так, выйдя из тени в яркий социальный свет, гомосексуализм все же признается пороком, потому что в России диктует взгляды государство.
Есть комитет по борьбе с оборотом наркотиков, но, надеюсь, не появится такого подразделения по борьбе с гомосексуализмом.
Государство, в свою очередь, обязано понимать границы своей мощи.
Да, в России гомосексуализм всегда будет недостатком, хоть общество охотно простило бы этот порок, не высовывай он голову.
В России гей, не скрывающий этой своей особенности, не может стоять высоко на социальной лестнице.
Это еще позволено артисту, но уж никак не чиновнику.
Это противоречило бы всей нашей истории.
Мы не можем отказаться от нашей истории только потому, что так хочется «цивилизованному миру».
Были такие периоды в русской истории, когда гомосексуализм был неофициально достаточно широко распространен.
Что это меняет?
Русскому обществу под напором государства приходится противостоять собственной слабости.
Оно понимает, что уступка, конечно же, нужна этим особенным людям, - но не на законодательном уровне!!
Государство блюдет естественную норму, ибо это традиция биологического выживания.
Если этого не происходит (как в некоторых европейских государствах), то нация быстро стареет: ее пополнение недостаточно велико, чтобы гарантировать продолжение общества.
Так человеческая слабость готовит преждевременное старение общества.
Если же поощрить это на государственном уровне, то происходит подобие многочисленных «ползучих» революций.
Что касается СМИ, то и тут лучше не выводить эти страшные вопросы на общечеловеческий уровень.
У меня есть знакомые среди этих людей, мой опыт прямо говорит, что среди них много людей умных, но все-таки становится не по себе, когда они выделяются в особую касту и требуют тех же прав, что и «естественные» группы людей.
Правительство не должно «обеспечивать» таких людей вниманием, не должно создавать гомосексуальную массу, наделять ее особыми преимуществами.
Если такая масса и получила привилегии во Франции, то потом стало невозможным объяснить мусульманам, почему им запрещено носить национальную одежду в общественных местах.
Получилось, что гомосексуализм не противоречит государственному строю, а ношение одежды противоречит!
Стоит ли такие слабости озвучивать?
Часто человек умирает, если ему не дать выпить чего-то для всех запрещенного или он не может употребить наркотик, - и все-таки немыслимо разрешить такое официально: государство обязано стоять над отдельными слабостями людей.
В России гомосексуальная культура традиционно вне государства, но это не мешает ее носителям считать себя элитой.
Эта культура в России прячется по углам, время от времени обнаруживая своё существование громкими скандалами.
Мне лично неприятны домогательства представителей этой группы населения.
Так мой учитель и мой ученый друг спутал мою врожденную робость перед людьми с отвращением к женщинам.
Напрасно.
Для меня мерилом моих отношений с обществом остается природа.
* * *
Горбачев.
Как Михаил Сергеевич Горбачев, коммунистический лидер, стал для меня, человека искусства, реалией?
Почему он так важен для меня?
Почему так его уважаю?
Его идеи казались мне совершенно бредовыми, я не мог понять его слов: они чаще всего были самой жалкой коммунистической риторикой, - но его дела перевернули мою жизнь: сделали ее нормальной.
Как человек, бесконечно далекий от тебя, начинает влиять на твою жизнь?
Конечно, влияние Сталина было огромным, но оно держалось на насилии.
Как бы я стал уважать насильника?
* * *
Города.
Что такое наш мир?
Это огромные, зовущие города.
Я всегда ясно чувствовал, что призван их видеть, созерцать и любить, что родился именно для этого.
Конечно, любить только в образах, в том лучшем, что они несут своим существованьем.
Это и есть работа: видеть красивое в обыденном, спасаться в красоту от ужаса обыденной жизни.
В четырех стенах кажется, ты мертв, тебя нет, но стоит выйти на улицу – и огромный город оживает.
В утробе этого дракона и тебе находится место, и так хочется остаться здесь навсегда.
Прогулка по незнакомому городу утоляет самые высокие желания
Большие города создали свою собственную культуру, они несут ее в целом, а не по одиночке.
Это в начале двадцатого века Париж был Меккой, центром мирового искусства и мод, а теперь Москва, Париж, Нью-Йорк, Милан – все претендуют на звание такого центра.
Они настолько угадывали мою душу, что решаюсь написать эту статью: чтобы отдать им должное.
Кажется, в этих огромных душах я и оставил мой юношеский порыв: так часто я ехал наугад, открывая мир именно в этих парках, бульварах, домах.
Путешествие в Турцию в мой 41 год оказалось столь ужасным, что я больше не скитался, не странствовал: я понял, что могу легко умереть среди этого великолепия.
Теперь я стал немножко планировать мою жизнь.
Я бы не стал выделять какой-то один город, потому что картина всего мира, его Целое для меня слишком важно.
Ленинград, Москва, Прага, Париж, Мюнхен, Лозанна, Реймс, Стамбул, Родос, Иерусалим – все они исхожены вдоль и поперек.
Эти бесконечные прогулки и привели меня к Богу.
Ведь, когда идешь, Его красота яснее всего.
Божий мир разворачивается пред тобой.
И теперь, чуть забудусь – вижу себя в далеком городе.
Поднимается рассвет, а я иду наугад.
Образы странствий пронизывают и приподнимают душу.
Сладость скитаний настолько естественна, что продолжает согревать.
Так странно: в видениях городов - возвращается юность.
* * *
Госпожи Одинцовой комплекс.
Я очень рано прочитал роман Тургенева «Отцы и дети» - и уже в детстве меня поразила госпожа Одинцова, которая любила Базарова, но предпочла покой (Тургенев описывает ее чистые простыни) тревогам его любви.
Комплекс госпожи Одинцовой – комплекс покоя.
Человек столь часто предпочитает покой всему остальному, что я бы даже сказал, что мир одержим этим комплексом.
С возрастом и я начинаю думать о покое, потому что быстрей устаю.
Теперь столь трудоемкие путешествия, как в Турцию в 1994 году, мне просто противопоказаны.
Я читал Тургенева и думал уже в мои двенадцать лет: неужели любовь не всесильна?
Неужели желание покоя так легко ее побеждает?
Любовь в моем воображении представала вереницей условностей, очень похожими на высокий забор, через который невозможно скакнуть.
* * *
Государство.
С возрастом я все больше склоняюсь к несовершенству индивида, чем государства.
Все же государство – это целое, - а мы – единички, его составляющие.
Я, как, наверно, большинство, нуждаюсь в жесткой законности государства, а в России она часто подменялась прямой жестокостью, откровенным насилием.
Сейчас насилие не санкционируется сверху, но рождается из общей неразберихи жизни, которой у нас все еще больше, чем, например, в Европе.
Например, в работе транспорта и там можно найти недостатки, но и в страшном сне нельзя представить, чтобы по поезду ходили толпы нищих и бомжи жили прямо среди пассажиров.
Государство с его огромной бюрократической машиной абсолютно равнодушно к повседневной жизни граждан.
Эта мысль была верна в 2012 году, но сейчас, в 2015-ом, государство и гражданин в России слишком связаны: не будет преувеличением сказать, что они выживают вместе.
Тот пышный, представительный и представительский византинизм, к которому мы вернулись в государственной власти, никогда не покидал нашу почву.
Пусть государство будет мощным!
Почему нет?
Но мощь государства не должна обращаться против его граждан.
Давление нашего государства на нас столь велико, что мы не можем относиться к нему объективно.
Мы уверены, что государство – слепая машина, не сознающая ни границ своей власти, ни своей мощи.
Или ты «вписываешься» в государство, или ты беден.
Из-за раздутой мощи государства люди склонны видеть друг в друге только социальных существ, а человеческое в отношениях людей пропадает в этой бездушной машине, убивается ею.
Сознает ли государство, что своей мощью ограничивает нашу свободу?
Все 90-ые годы мы и не знали, что такое государство, - но вот оно бросилось наверстывать упущенное.
Странно, но в 2015-ом государство стало вызывать сочувствие.
Это стало возможным после адекватных действий президента, ставшего олицетворением лучшего в российской нации.
* * *
Грета Гарбо.
Впервые в двадцать лет увидел этот образ - и вот люблю его всю жизнь.
Так вот доказал, хотя бы самому себе, что умею быть преданным.
Но почему Грета, почему она?
Почему она жива для меня?
Неужели только потому, что не требую от нее большего, чем быть образом?
И она – она ничего от меня не требует, кроме любви.
Я люблю Грету Гарбо чистой любовью.
Мне важна именно чистота этого чувства.
Это эталон, точка отсчета.
Другой такой эталон – любовь к Богу, к познанию.
* * *
Греция.
История русской нации насчитывает немногим более тысячи лет, но я всегда помню, что духовно Россия наследовала Грецию, а значит, и четыре тысячи лет ее искусства.
В моем воображении красота Ренессанса всегда уступала античной красоте: более древней и более естественной.
Греческое искусство любишь за его природность, за обращение к сотворению мира.
Надо ли говорить, что превозношу Грецию, - а не Италию, не Германию, не Францию, не Штаты.
В современных греках куда легче узнать потомков их истории, чем в итальянцах – наследников Ренессанса.
* * *
Грубость.
Необычайная грубость современных нравов происходит от сложности нашей жизни.
Каким может быть человек, если часа три в день он проводит в переполненном транспорте?
Эта грубость – от полной бесчувственности, в которую нас погружает наше «благословенное» время.
У человека нет возможности жить хоть сколько-то по-человечески: не слишком уставая, чувствуя минимальный комфорт.
Что, собственно, ему предлагает наша «цивилизация»?
Да не так уж и много.
* * *
Группы в искусстве.
Идеальная группа в искусстве – это хороший театр. «Малая Бронная», «Современник», БДТ, «Таганка» до конца восьмидесятых годов, до конца моей юности были примером творческого горения.
И сейчас такое горение есть в нескольких театрах на всю Россию – и они резко выделяются в море посредственности.
А что же бездарность?
Она не сидит, сложа руки, но – тусуется.
Такие группы были и при советской власти.
Бездарность чаще всего поощрялась правительством: оно продвигало такие группы, наделяло их весомыми привилегиями.
Надо ли говорить, что такие «общества» были закрыты и напоминали клубы?
Теперь такие группы в искусстве – уже тусовки, - и попасть в них практически невозможно.
Они вышли за пределы искусства, они стали просто закрытыми клубами.
Вы видите везде в СМИ одних и тех же людей, и вы обречены видеть только их, потому что в своей важной тусовке они – свои.
Самая «мощная» - шоу-тусовка.
Она занимает центр того, что называют «современным искусством».
Вы осуждены узнавать про этих людей все: кто у них любовники, какие они без одежды, вам непременно надо входить во все их склоки.
Таковы правила игры в СМИ всего мира.
Тусуется не только власть, не только артисты и все, кто так себя называет, - но и антиправительственные силы.
Им не удается создать полноценную партию, и все же они считают своим долгом тусоваться на своем уровне.
Есть разные уровни тусовок: одна ближе к правительству, другая - к диссидентам.
Группа непременно «окрашена» в определенный цвет, она не может быть нейтральной.
* * *
Группа социальная.
Мы обязаны быть вписаны в социум – и часто эта работа просто превышает наши физические возможности.
Только на шестом десятке я стал частью сразу двух организаций – и это заземление приятно удивляет меня.
Потому что нельзя быть самому по себе.
Я не уверен, что нашел бы свой социум, останься я в родном городе Луге.
Куда бы там дел свое знание иностранных языков?
Учась в военной академии, я мог бы войти в социальный слой военнослужащих, - но и этот социум я покинул.
А других вариантов у меня просто и не было!
Я ведь не стал математиком, хоть и учился на математико-механическом факультете Ленинградского университета, не стал шахматистом, не стал учителем в школе – да и мало ли кем еще я – не стал!
Они, эти другие варианты, появились поздно: теперь я член Союза Писателей Москвы и член гильдии гидов-переводчиков.
В СП нас за две тысячи, в гильдии – за тысячу.
Или это моя бездарность - в неумении осваивать новые среды?
Назвать ли социальной средой соседей по подъезду?
Нет.
Люди, которых мы видим, чаще всего не входят в наши души: мы не понимаем их, а они – нас.
Внутри организации складываются живые отношения, но они далеки от идиллии.
* * *
Гуманизм.
Человек не обойдется без гуманизма: он непременно кого-то любит.
Но само слово «гуманизм» в России на долгий срок дискредитировано слишком частым использованием Советской Властью.
Вот и получилось, что о любви к людям говорить стало стыдно.
Теперь гуманизм - это официальная позиция главы церкви.
Вот и все.
Это слово покинуло повседневную жизнь.
О любви к людям в советские времена каждый день объявляли по радио - и надо ли говорить, что и я сам мечтал о такой любви?
Но ничего не получалось!
В юности социальная жизнь была бесконечно враждебной: любая житейская проблема была неразрешима.
Если обед, то непременно скудный; если пальто, то непременно холодное и драное; если отношения, то плохие.
Я никак не мог вырваться из этого Ужаса мира, меня все ранило.
Вот прошло лет двадцать, появилось на земле иное поколение - и мне стало легче. Теперь мне приятно все делать самому, теперь у меня есть свое.
Почему же в юности не было своего?
Почему гуманизм казался только пустым словом?
Почему хваленый советский гуманизм оборачивался кошмарами?
Да, я любил природу и книги, но на самом деле мне хотелось любить людей. Этого-то и не получалось!
Даже родители были равнодушны ко мне, - а что же сказать о прочем мире?
В результате я нашел себя, но без любви вообще к людям.
Ее так и нет, этой странной любви, потому что ее не было в детстве.
* * *
Дали.
С двадцати лет, с семидесятых годов прошлого века, образы этого художника владеют моим воображением.
До него я не знал, что же именно я любил в искусстве.
В его образах есть пронзительность, резкость и, как ни странно, неслыханная техничность.
Я говорю «как ни странно», потому что в современной живописи уже нет рисунка.
Забавно это понимать, но много лет его творчество я воспринимал как протест против советской власти.
Сейчас, когда нет самой этой власти, об этом смешно и думать, - но в юности!
В юности именно Дали заставлял меня почувствовать, что живу в тюрьме.
Для меня этот художник воплощает тип гения двадцатого века.
Именно гения, потому что слово «гений» предполагает общественную оценку достижений человека.
Рихтер - не гений, но он - больше: он философ и нормальный человек.
* * *
Дар.
Если б меня спросили, что самое главное в человеке, я б, не задумываясь, ответил, что главное – суметь оценить дар жизни.
Конечно, твоя жизнь – это дар свыше, твоя жизнь не принадлежит тебе.
Я очень дано столкнулся со своей социальной бездарностью: мы жили на самом низу общества, мама на всем экономила, - и эта социальная ущербность пронизывает всю мою жизнь.
Бедность хороша тем, что даже кусок хлеба ценишь, как дар свыше: как саму жизнь.
Я и теперь замечаю, что просто есть хлеб – уже радость.
Эта радость пришла из детства, пришла навсегда.
Но кто поймет эту радость, с кем ты ее разделишь?
У меня нет другого дара: восприятия конкретного мира: его вещей и общества.
Я столь же абстрактен для себя самого, как и другие люди.
Казалось бы, столь большие недостатки должны сделать невозможным мое выживание, - но именно этот дар выживания открылся мне в трудной жизни, больше похожей на борьбу.
Теперь, на шестом десятке, я уже не могу измениться, дар простой, спокойной жизни уже недоступен для меня.
Моя «неукорененность» (отсутствие корней) в реальности родилась вместе со мной.
Я живу пред огромным, минуя частности, но ужасно думать, что эти «частности» - человеческие чувства, что из них состоит существование.
Быть бы мне православным иль католическим писателем, не родись при коммунизме!
Но эти естественные чувства не нашли выхода, я применился к советской «действительности», а когда Союз стал Россией, было слишком поздно что-то менять.
Возможно, эмиграция многое открыла б во мне, но я счел ее предательством и пред русским языком, и пред Россией.
И это – дар!
Дар выбора.
Трудность и огромность дара - в способности самого человека развивать его.
Человеку тяжка эта ноша, чаще всего он ее не выдерживает и - отвергает, и - предает.
Редкий способен воспринять свой дар как свою судьбу.
Человеческие чувства изучаю как математику: с азартом, - но не люблю и не умею следовать их логике.
Не люблю, когда они выбиваются за пределы заповедей.
До того не люблю, что описанию этого кошмара посвятил свою жизнь.
Ни твой дар, ни твоя жизнь тебе не принадлежат.
Ты убеждаешься в этом каждый день.
Так и ты прикован к твоему дару жизни: твое призвание - суметь ее прожить достойно, согласно тому дару, что вложен в тебя.
Первым человеком, открывшим мне, что дар свыше есть, был певец Муслим Магомаев.
Это было в мои десять лет.
Вторым был Гоголь.
Третьим - Пушкин.
Четвертым - Альберт Эйнштейн.
Пятым - артист Иннокентий Смоктуновский.
Мне уже пятнадцать!
Шестым - бегун Рональд Кларк.
Мне – семнадцать!
Седьмым - математик Лозановский.
Мне – девятнадцать!
Так Бог говорил мне, что Он есть, так божественность посещала мою душу.
Когда в юности в Ленинграде я стал увлекаться искусством, я, прежде всего, открыл этот дар во многих - и они наполнили мою душу если не самой божественностью, то хотя бы ее отражениями.
Так я стал тем, что я есть.
Важна не моя отсутствующая известность, а именно эта божественность, щедро разлитая в мире.
Так, приобщаясь к дару других, мы сами, возможно, передаем эту высокую тайну мира другим.
* * *
Движение.
Если и есть нечто самое важное в моей жизни, что могло быть выражено одним простым словом, то это, конечно, - движение.
Мои многолетние скитания физически спасли меня: дорога, небо, свежий воздух, даже перегрузки дали мне слишком много.
Эти странствия лишь внешне походили на беспорядочные блуждания: на самом деле, скитался в культурах, в книгах.
Сейчас мы видим очень опасный процесс: виртуализируется само движение: движение отдельного человека теряется, стирается, лишается смысла.
Как виртуализируется и сама жизнь человека, основа его существования.
Размывается смысл твоего существования, но не твоего движения, перемещения в мире.
Жест не виден, потому что он задан.
Он задан, потому что этой заданности требует толпа.
Потому что тебе самому хочется простоты.
Так массовая культура делает человека несуществующим еще при жизни, но человек путешествует – и так ловит и усмиряет призрачность своего существования.
* * *
Двойник.
Эта литературная традиция слишком глубока, чтоб не заметить ее в жизни.
Твой юный двойник всегда рядом – и уже думаешь, а не ангел ли хранитель придумал себе такое воплощение?
Мы все дублируем друг друга!
Наши движения, мысли, чувства мы угадываем в других – и эта множественность самых простых действий мешает понять собственную уникальность, верно ее оценить.
Ты уникален, раз ты родился, - но понять свои особенности можно, лишь изучая рой собственных двойников.
Так и в первых двух женах искал моих двойников: соратниц, людей, похожих на меня, таких же, как я.
Надо ли говорить, что это доводило их до бешенства?
Они видели в моей литературе только одно: мою наглую попытку не работать, плохо кормить семью.
Рой твоих двойников несется за тобой, ты должен это распознать.
Двойники в «Замке» Кафки – ясное указание на существование твоих двойников.
Таких твоих отражений было тысячи, но эти – самые простые.
Следует строго следить за своими отражениями!
Это трудно, но это надо.
Ведь другие видят именно не тебя, а твои отражения.
Так твои двойники представляют тебя в реальности.
Мой самый страшный и реальный двойник - мой брат.
Поэтому нам нельзя видеться: нельзя смотреться в это кривое зеркало: в души друг в друга.
Но, конечно, дело не только в том, что я так и не сумел наладить отношения с братом.
Он, как и отец, топит свои кошмары в пьянстве, а я тот же самый ужасный материал переплавляю в строчки.
Дело в самой двойственной природе двойничества: это отображение только скользит, не входя тебе в душу.
Почему с детства видел двойников именно в родных?
Мне казалось, мы не просто близки, но близки от Бога – и поэтому каждое их слово долго отзывалось во мне.
Мои друзья были поражены тонкостью черт лица брата.
Особенно впечатляют его фото в детстве.
Как много ценного он запросто потерял - за свою жизнь!
Он отказался от культуры, не понимая, что только она могла бы спасти его.
Она, а не люди.
Были и другие обстоятельства, заставившие меня вглядеться в трагедию этого близкого человека.
Всю жизнь он внушал мне страх, этот человек, которого мне так хотелось любить.
Но он, он не хотел быть моим старшим братом, просто не хотел.
Да и не мог, будучи болен алкоголизмом.
Он не смог противостоять тому разрушительному, что есть в каждом из нас, его слабости так и остались главным в его жизни.
Надо ли говорить, что я родился с теми же слабостями, что и он?
Что моей целью с детства стало преодоление этих природных склонностей?
Когда я пробовал жить рядом с ним (как-никак, родной дом!), это заканчивалось его депрессией.
Возможно, и не я был причиной его психологических проблем, но вид их был столь ужасен, что я попросту не мог их выдержать.
Я искал в нем доброе отражение, да так и не нашел.
Ничто так не разрушило наших отношений, как его открытая неприязнь к моей семье.
Если б он хоть чуточку это скрывал!
Но он не считал это нужным.
Он столько лет мне внушал, что я чужой, только дачник в его доме, что он никогда не будет читать мои рассказы.
Мог ли он понимать, что это станет страшным потрясением, ударом по моим отношениям со всеми родственниками?
Нет, конечно.
Как и я не мог понимать смысла каких-то своих глупостей (а они, конечно, были).
Двойники - это и те многочисленные встречные в скитаниях, что пытались меня обмануть или унизить.
Каждый путешественник сталкивается с сотнями таких людей.
* * *
Деградация.
Если человек живет, он деградирует.
Важно лишь, чтоб сам человек контролировал свой физический и духовный распад, присматривал, чтоб он не принимал слишком вызывающие формы.
Уходят тепло, трепет жизни - и человек деградирует.
Я деградирую потому, что жизнь и не может предложить ничего больше.
Деградация – налог на существование.
Некую мягкость в твое личное падение вносит ясное понимание, что ты летишь в пропасть со всем миром.
Так ли это утешает?
Насколько нас способно утешить сознание собственного бессилия?
* * *
Действия.
Реальное действие, поступок – всегда жестки, но именно жестокость этого выбора твоих действий создает твое развитие.
Ты совершаешь действия, которые тебе неприятны.
Ты проклинаешь их, но все же делаешь, чтобы выжить.
Так все мы делаем что-то такое, что нас ужасает.
Мое счастье в том, что я уже родился персонажем для самого себя: сколь значительную часть моей жизни ни занимали бы поступки, я не мог к ним привыкнуть, я видел их как бы со стороны, не доверяя себе.
Наверно, творческому человеку необходимо испытывать ужас перед простыми физическими действиями.
Да, они совершенно естественны, необходимы, «нормальны», присущи всем людям, но - они меня ужасают.
Надо ужиться с этим ужасом.
Что же такое реальность нашей жизни, реальность наших действий?
Мы должны добиваться этой реальности, но при этом стараться понимать то, что мы делаем.
Сам человек решает, в чем ему быть активным.
Для меня главное – творчество.
Наш идеал – свершать все наши поступки пред Богом.
Жить - ввысь, в небо, а не вниз, не уткнувшись лбом в песок.
* * *
Деньги.
Просто и не знаешь, как подступиться к этой бесконечной теме.
Может, она уже мною раскрыта в моих дневниках?
Понятно, что деньги надо зарабатывать, но мне важно следить, чтоб они не стали причиной моих кошмаров.
Наш мир настолько переполнен манипуляциями с деньгами, что все мы - заложники никому не ведомых международных спекулянтов.
Поразительно, что признаки этого экономического кризиса появились еще несколько лет назад, - но мир беспечно ждал, когда же грохнет на самом деле.
Это только и доказывает, что сам кризис стал товаром, что он кого-то обогащает.
* * *
Депрессия.
Современный человек уже не может себе представить свою жизнь без депрессии.
Разве не странно, что ощущение пустоты не оставляет человека большую часть его жизни?
Ранний роман Сартра «Тошнота» ясно указывает на это чувство: нас немножко тошнит только оттого, что мы живем.
Сейчас уже все принимают простую мысль, что это чувство естественно.
Депрессия впитывается твоим организмом, потому что ты живешь среди людей, слишком ей подверженным.
Долгое время ты просто ее не замечаешь, отмахиваешься.
Подумаешь, что-то не по себе!
Какой пустяк!
Но с возрастом она приобретает все большее значение.
Машина организма дает первые сбои, но ты уже готов: ты заранее готов к поражению.
Так в частом плохом настроении увидишь первые признаки твоей будущей смерти: депрессия заставляет и твое воображение работать против тебя.
Как победить депрессию?
Об этом даже и речи не идет: настолько она сильна, - но зато стоит к ней приноровиться.
Может, стоит сменить занятия; если продолжать прежние, все равно ничего не получится.
Я бы осторожно назвал депрессию, прежде всего, покушением на мою личную реальность: она подвергается сомнению слишком часто.
Конечно, не мной, но миром вокруг меня.
А еще и теми силами, что бушуют во мне и превращают мою жизнь в ад.
И теперь, в старости, эти ужасные состояния преследуют меня, как и всю мою жизнь, - но теперь я научился из них выкарабкиваться.
Я только теперь могу вычленять, выделять эти трудные состояния из общего потока жизни.
Не скажу, что меня это слишком радует, но мне просто легче жить.
Эти тяжелые состояния с возрастом локализовались: я даже научился их предвидеть.
Я встречаю их за работой - это мое главное ноу-хау.
Прежде в скитаниях усталость доводила эти состояния до опасной черты, когда я с трудом контролировал себя.
Конечно, это не значит, что я на кого-то бросался, но вовсе пропадала моя способность общаться с людьми.
Теперь переживаю мою депрессию - за работой.
* * *
Деревня.
Наполеон пренебрежительно сказал:
- Поскрести русского – и увидишь татарина.
Как раз нет: увидишь деревенского жителя.
Подавляющее большинство населения России – потомки крестьян.
Наш житель остается – деревенским!
Он принципе не знает, что существуют такие понятия, как право и свобода.
Поэтому так легко он залезает на территорию другого человека.
Ему не объяснить, что петь или какать под окном другого человека – это насилие по отношении к нему.
* * *
Дети.
Кажется, в моей жизни есть любовь, но я все равно всю жизнь ее ищу.
Это происходит и потому, что моей любви не хватает конкретности, и потому, что, как всякий артист, больше люблю образы людей, их идеи, чем их самих.
Тем не менее, близкие люди сильно приблизили меня к другим.
То, что у меня есть дети, - это огромно: они – мое богатство.
Да, я – дедушка, - но я сам не уверен, что способен освоить то, что мне дано.
Мне чудится, сложность социальных отношений не даст мне почувствовать своим то, что принадлежит мне по праву.
Ведь это тоже дар: вносить ясность и простоту в отношениях с людьми, - и у меня этого дара нет.
Зато он есть у моих близких!
При столь стремительном «развитии» цивилизации, при столь неуемной смене ценностей особенно внимательно смотришь на детей: будут они способны освоить то, что накопило человечество?
Или он наследуют только наши недостатки?
Похоже, их делает лучше становящийся на наших глазах позитивный образ России.
* * *
Детство.
Все знают фразу «Я родом из детства», но мало тех, кто способен сохранить в себе лучшие черты детства.
Мало, кто может себе такое позволить.
Что делать с детством?
Чтобы выжить, человеку надо убить в себе веселого, доверчивого мальчика, который так и живет в нем, словно б не прошла вся жизнь.
Он не хочет меняться, не хочет понять, что жизнь жестока.
Изжить в себе ребенка?
Такое невозможно для человека искусства.
Как и в детстве, многие «взрослые» удовольствия этого мира мне кажутся пошлыми.
Нет уж!
То, что мне нравилось в детстве, то же нравится и сейчас.
Но в ребенке есть и плохое, его надо изживать работой.
От детства я не помню вещей, но еду: борщ.
А еще мы ели холодец.
Я ел и понимал, что без еды не смог бы выжить, а вещи стремительно менялись и поражали своей хрупкостью и плохим качествам.
Так щи были более вечными, чем валенки, - и с этим ничего нельзя было поделать.
Само преодоление детских обид и страхов – процесс болезненный.
Преодолеть их трудно потому, что и взрослому реальность чаще всего несет только новые обиды, новые проблемы.
Пока-то человек осозна’ет дар жизни!
Да многие и неспособны на это.
Меня спасло творчество, но очень помогали мои редкие друзья, в долгих, наверно, нудных беседах доводящие мои жалкие обиды до ясности и тем убивающие их естественность.
Ценность детства в том, что оно остается с тобой всегда.
Твоя жизнь, твое детство – это единственное, что на самом деле твое.
Все прочее – чужое.
Детство было особенно близко, если иногда приеду в Лугу и пройдусь по любимым местам.
Тогда память о нем ненадолго создает желанную целостность жизни: жизнь предстает одним осмысленным мгновением.
У меня не было реального детства: с его обычными радостями и игрушками, - а потому оно затянулось на всю жизнь.
Проблемы моих родителей были обнажены, на меня попросту не было времени, так что мне приходилось взрослеть самому.
Видели ли во мне ребенка?
Очень мало.
Именно потому, что не было детства, так трудно изжить худшие его черты.
Надо изжить в себе детство, понять его так, чтоб оно не мешало, но стало творческим стимулом.
Все мое детство отравлено идеологией, проникавшей в души людей.
На практике она сводилась к уравниловке.
В классе меня считали «целеустремленным», а потому откровенно не любили.
Однажды это вылилось в прямую формулировку: «Все, что ты делаешь, ты делаешь для себя».
Это было откровенное обвинение, граничившее с угрозой.
Быть «не как все» было на самом деле опасно.
Но кому подражать?
Мама была коммунисткой, папа много пил.
Эти их качества я считал оскорблением, самым простым способом отгородиться от меня, сына.
Не сами люди, но их социальная жизнь наполняют тебя ужасом, с которыми ты борешься всю жизнь.
Начиная с детства.
Да, в нем много красоты, но она отравлена низостью взрослых.
Низостью?
Конечно.
Низость с возрастом предстает как своего рода доверие: взрослые скрывали от меня свои мысли, - а вели себя по-свински.
На самом деле все наши страхи – детские?
Нет, они смываются последующими ужасами социальной жизни.
Кажется, как поразила смерть бабушки!
Мне было только девять лет.
Потом умерли родители.
Потом было столько смертей, столько потерь, что все слилось, обезличилось, потускнело.
В России трудно вырасти социально, трудно вырваться из инфантильности именно из-за жестокости и скуки социальной жизни.
Если ты родился не в столицах, ты минимум на уровень ниже в техническом отношении.
Каким бы я стал, живи в Питере и посещая Эрмитаж уже с детства?
Мне все приходилось завоевывать.
Настоящая культура в провинции – редкость; ты запросто можешь оставаться при своих детских комплексах всю жизнь.
Долгое время у меня не было такой точки опоры, с которой бы мог начать взрослеть.
Опору дали не люди, но искусство.
Ведь взросление не в том, что ты оказываешься среди взрослых или делаешь тяжелую, предназначенную для взрослых работу, а в том, что ты понимаешь отношения людей.
Эти детские комплексы, что я анализирую, они - до 1991 года, когда огромное путешествие по Европе сделало эти комплексы более литературными.
Но в 1991 году мне все же было уже 38 лет!
Я уже не могу вычеркнуть эту бо'льшую часть своей жизни.
Увы, я бо'льшей частью советский - и с годами все больше примиряюсь с этим.
Да, я презираю эту часть моей жизни, но с другой стороны, чтобы быть честным, я должен ее отстаивать, раз она была.
Да, правы те, кто считал меня жалким идиотом, но прав и я, защищающий свою жизнь.
Мне самому ненавистны мои комплексы, но для самоидентификации я должен признать их существование.
* * *
Дилетантизм.
Дилетантство – это норма, но это и сущее болото!
Мы все проходим стадию дилетантизма, чем бы мы ни занимались.
Почему столькие одаренные люди тонут в нем?
Дилетант, прежде всего, недооценивает роль традиций.
То, что у него нет вкуса, это естественно: мало кто имеет вкус в детстве: он вырабатывается в ходе труда.
Главное, дилетант неспособен увидеть труд в постоянном чтении трудных книг, посещении выставок, смотрении фильмов и прочем – во всей этой бесконечной работе над собственным совершенствованием.
Недалекому человеку странно, что за этим может стоять большая работа.
Ему трудно понять, что за простым выражением чувств может стоять вся человеческая жизнь.
Усвоение традиций искусства столь трудно, что, лишь посвятив ему жизнь, вы, возможно, приблизитесь к их пониманию.
Любому современному человеку грозит реальная опасность - графоманство.
Потому что писать стало слишком легко.
К сожалению, невозможно предсказать, будет ли оправдан огромный труд, не станет ли порывистый юноша просто-напросто шизофреником, возомнившим о себе бог весть что.
Ведь мы не знаем, что его воодушевляет, есть в его душе высокие критерии искусства.
Как ни огромна свобода, она еще не спасает от дилетантизма.
* * *
Дисциплина.
Самая большая моя любовь – дисциплина.
Разве это не странно?
Но дело в том, что я родился в хаос, и слепо с детства верил, что обречен в нем погибнуть.
Надо ли говорить, что спастись уже совсем рано стало моей заветной целью?
Уже в детстве дисциплина стала важной частью моей жизни.
Но что такое дисциплина?
Быть дисциплинированным – это найти в своей душе механизм, следование которому столь же естественно, как дыхание.
Приходя из школы в пустую квартиру, занимался, тренировался, читал.
Внешне моя жизнь уже в детстве была столь же строго расчерчена расписанием, введенным мной же, как и Петербург - его улицами.
Тогда я понимал дисциплину так: математику – в жизнь!
Щи, каша, чай с «подушечками» (самые дешевые советские конфеты) - так же, как и уравнения с параметрами, как и бег на лыжах.
Но главное в дисциплине – преодоление хаоса, который я рано почувствовал и в жизни вокруг меня, и в своей душе.
Просто страшно думать, сколько талантливых людей погибло, не донеся своего творчества до других.
Они не сумели организовать себя, не подчинили воображение жестким требованиям литературных и общественных традиций.
Выжить можно было только так: самому решая свои проблемы.
А как их решить вне дисциплины?
И в армию, и на работу охранником шел, твердо зная: дисциплина поможет.
И она помогала.
Всегда.
Столько радости в жизни: бежать по лесу, решать математические задачи, читать книги, - но эта твоя радость - только твоя, - и она возможна только внутри тобой организованного пространства.
Дисциплина появилась вовсе не из пристрастия к ней самой, а из желания выжить.
Кто бы стал решать мои проблемы, кроме меня самого!
Решение проблем начинается как раз с дисциплины.
Я никогда не жалел, что у меня нет личного письменного стола: так легко организовать свою жизнь без него.
Так даже лучше: постоянно организовывать и дисциплинировать себя, постоянно путешествовать.
Ведь и путешествие – дисциплина.
В путешествии работа дисциплины особенно большая: кажется, из хаоса никак не вырваться, ты уже завален его обломками, - но ты читаешь, пишешь, думаешь – и в душу возвращается стройность.
* * *
Дневник.
Столь многие уверены, что дневник – просто фиксирование событий.
Никто не понимает, что дневник – это диалог.
Сто раз «да»!
Мне, человеку, надо вести диалог с неустойчивостью своей человеческой природы - и тут дневник мне очень помог.
Я вижу свою беззащитность пред миром, но вижу и способы ее преодоления.
Мне, сознательному, нужны огромные усилия, чтоб ужиться со мной бессознательным - и дневник фиксирует эту трудную борьбу.
Я веду дневник с 1968 года.
Я вел его и раньше, но тот пропал.
Мне моя жизнь кажется очень банальной, но то, что я могу посмотреть или чувства лет 45 назад - это уже совсем не банально.
Моя жизнь предстает огромным романом - и это редко.
Я понимаю, что для людей, окружающих меня, это не достоинство - и мне уже приходится бороться за то, чтоб меня уважали.
Мое впечатление, что мои соседи во многом против меня только потому, что я на них не похож.
Но причем тут эти и прочие мелкие чувства?
У меня есть дневники.
Я умоляю не воспринимать ни мой, ни чей еще дневник сведением счетов.
Сто раз нет!
Мало шансов, что кто-то прочет твой дневник или опус: так люди заняты собой.
Более того, каждый в душе уверен, что он – писатель.
Интернет показал, что миллионы людей считают себя поэтами, – и это им не кажется ни странным, ни ужасным.
Так уж сложилось, что сейчас, в начале третьего тысячелетия, нет ничего объективнее дневника.
Именно этот жанр обречен на процветание.
Как создаются современные литературные биографии?
Например, человек долго и с упоением воровал в супермаркетах, а потом это описал.
Чуть позже он получил за эту запись своих низостей «Букера».
Книга, которую мне приходится читать слишком часто, - это моя душа.
Наверно, все так делают, но в 90-ые годы прошлого века моя душа еще и выражена внушительным мешком дневников, которые мне приходится обрабатывать, чтоб попросту в них не утонуть.
Просто и не знаю, что бы делал с этими мириадами записей, если б не новая, интернетная эпоха, когда стало возможным не считать страницы, когда появился электронный текст.
Ты записываешь свои мысли о мире, а ведь они чаще всего глупы.
Так что вести дневник – работа самопознания, знакомство с собственной глупостью, желание удержать себя на уровне понимания мира, а не ниже его.
Меня очень изменила привычка отчитываться перед собственными строчками.
Кто и что стоит за ними?
Я думаю, мои жизнь и судьба.
Дневник – это бурное общение с миром.
Человеку искусства оно необходимо.
Не будешь же ты пересказывать все свои мысли своим близким: они не выдержат этого чудовищного испытания.
Теперь литератор обязан быть литературоведом: чтобы писать, надо понимать мир и самого себя на достаточно высоком уровне.
Дневник вбирает в себя обрывочность и ужас этого мира.
Даже если человек записывает свои впечатления просто от скуки, не анализируя их, он все же отразит этот мир больше, чем какой-нибудь романист.
Откуда у меня могла возникнуть сама идея дневника?
Она пришла чисто инстинктивно.
Мой первый дневник – с моих двенадцати лет.
Я перестал его вести, потому что старший брат, не особенно скрываясь, его прочитывал.
Что тут поделаешь?
За всю жизнь у меня так и не появилось своей комнаты.
Здесь стоит упомянуть влияние известного французского классика: вся эпопея Пруста - это дневник художника, поражающий более обилием деталей, чем концептуальностью и тщательной разработкой.
Автор ничуть не стремится к объективности, попросту не веря, что такая возможна.
Сама возможность столь откровенного общения с миром меня потрясла.
Именно Пруст показал, что познавать мир через самовыражение возможно.
Лично я не просто общаюсь с миром через дневник, но активно ищу равновесие между внешним миром и внутренними поисками: ищу именно в строчках моего дневника.
Реальность все равно не даст тебе «успокоиться»: тебе так много придется меняться, чтобы выжить, что скоро ты не узна’ешь сам себя прежнего.
Так запечатлей это! – сказал я себе.
Расскажи хотя бы себе, как это с тобой произошло.
Чудится порой, вся моя жизнь для меня самого уже кем-то заранее написана - и мне лишь остается ее прочесть.
Но где лежит этот дневник, как его разыскать?
Нигде!
Потому что тебе самому он не принадлежит.
Он – не твой; он – всей эпохи.
И эти «Реалии» - такой же дневник.
В жизни я сделал много глупостей, но человек, решившийся узнать обо мне и прочитавший этот рассказ в форме словаря, поймет, что часть моей вины и на том обществе, где я живу.
Веду дневник, потому что этот разговор мне нужен.
Я не просто пишу, но именно говорю, объясняю себя невидимым, воображаемым читателям.
Будут ли читатели реальные?
Мне не дано знать так много.
Знаю, такая экзистенциальная проза не пользуется большим успехом, - но продолжаю сознательно писать то же само.
Не обращаясь к толпе, ты уподобляешь литературу вере, молитве, надежде.
Ты не просто пишешь, но и глубоко в реальной жизни проживаешь написанное: оно уже не покидает тебя.
В какой-то момент ты очнешься, почувствуешь себя среди людей - и тебе станет страшно.
Спастись от страха можно только пониманием.
Вот и веди дневник: чтобы понять общественные процессы!
Если записать какое-то событие, да еще с усилием: на иностранном языке, как это делал я, - то оно не пройдет бесследно.
В моих дневниках желание лучше узнать языки сомкнулось с желанием понимать других – и исписать пару страниц с утра стало и работой, и наслаждением.
Дневники показывают, как много страшного надо человеку забыть, чтоб жить дальше.
Они показывают эту работу человеческого организма.
* * *
Добро.
Человек должен ориентироваться на идеал, указанный религией.
Если он даже не знает, что такой идеал существует, он «выпадает» из цивилизации.
Результат чудовищного цивилизационного сдвига – появление массы людей вне религии.
Эта масса родилась именно в экономически развитых странах, а потому мусульманский мир успешно противостоит этой некогда мощной цивилизации.
Мое понимание добра связано с творчеством: я могу быть добрым, лишь будучи свободным.
Такому пониманию добра очень трудно найти место в реальной жизни, но преодоление этих трудностей должно стать смыслом твоей жизни.
* * *
Дом.
Дома, в которых я жил, всегда подчеркивали хрупкость и убогость моего существования, а ведь я жил в десятке стран и часто по месяцу и два.
Дома, как люди, не дотягивают до надежности и приличий.
Может, этому миру и не полагается надежность?
Может, надежность просто не в природе вещей?
Вот любимый кусок из «Анны Карениной» Толстого:
«Дом был большой, старинный, и Левин, хотя жил один, но топил и занимал весь дом. Он знал, что это было глупо, знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но дом этот был целый мир для Левина. Это был мир, в котором жили и умерли его отец и мать. Они жили тою жизнью, которая для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с своею женой, с своею семьей».
Да разве я хотя бы посмею мечтать о таком?
Раз мы рождаемся в мир, то весь мир и должен быть нашим домом.
Я долго так и думал, долго надеялся жить именно так.
Что же подогревало эти мои безумные мечты?
Эрмитаж.
Я ходил в него часто, как домой.
Мог провести там весь день.
Конечно, был и другой реальный дом, где мне приходилось жить не в мечтах, а наяву.
Это была коммуналка, где я был обречен - нет, не жить, а умереть.
Поэтому я никогда не жалел, что покинул Петербург.
Тут со мной всяк день непременно свершалось что-то постыдное и унизительное.
Реальная жизнь ясно говорила, что я должен преодолеть это естественное желание своего дома.
Поэтому я и уверен, что в юности мой дом был в моих мечтаньях: скитаньях, снах, творчестве.
Мне приятно думать, что моя душа попадет туда же, куда и при жизни: на небо.
Неужели это мой дом?
Или это образы искусства, всегда так переполняющие душу?
Современный человек лишен дома.
Именно поэтому мы не сможем понять произведения Льва Толстого: у его героев есть полноценный дом.
Но почему в моем собственном доме я лишен всяких прав?
Например, я не имею права знать, кто живет рядом со мной, в соседней квартире.
Эти люди постоянно шумят, постоянно унижают меня, но я ничего не могу этому противопоставить.
Так твои соседи изо дня в день доказывают тебе, что ты не туда попал.
* * *
Достоевский.
Когда ты начинаешь жить, то ищешь идеал.
Такого идеала в литературе у меня никогда не было.
Что пишет Лермонтов в 1830?
Я молод; но кипят на сердце звуки,
И Байрона достигнуть я б хотел;
У нас одна душа, одни и те же муки;
О, если б одинаков был удел!..
Именно с Байроном Лермонтов почувствовал необычайную духовную близость.
Так в чужом мире мы отыскиваем близких.
Я долго искал, пока не нашел – Достоевского!
Вот уж кто подлинная реалия нашей жизни!
И духовной, и общественной, и политической.
Эта мощь прозрений неожиданно много открывает в нашей русской жизни уже полтора века.
Вот без кого нашу жизнь и не представить!
Его так много в политической жизни эпохи, что, чудится, сидит среди депутатов Государственной Думы!
Разве не странно, но и прекрасно, что такой путаник, человек, проживший столь мучительную, сложную жизнь, возглавил русское искусство в глазах всего мира.
Он – посланец родного искусства во всем мире.
Это единственный писатель во всей русской литературе, что живет среди нас.
Не как Пушкин, освоивший возвышенную часть нашей души, но как каждодневный приятель, напоминающий нам о неприятных сторонах нашего русского существования.
Достоевский - наш современник.
Он живет рядом с нами, мы могли бы встретиться.
Я встречаю его, но, правду сказать, предпочитаю делать это в литературе.
Этот писатель – самая реальная реалия моей жизни.
Писатель открыл, что «маленький» человек зол – и нам уже не кажется странным, что мы злы.
Я стараюсь бороться со злом в себе, но получается плохо.
* * *
Друг.
Уже в детстве, встречаясь с людьми, я не мог и не умел продлить отношения с ними.
Едва успевал назвать этого человека «другом», как он исчезал.
Почему?
Не потому ли, что эти отношения не получались сколько-то глубокими?
Вот и возлагал особые надежды на женитьбы: на особое женское понимание.
И что?
Мои первые две жены уверяли, что они – мои лучшие друзья, но на деле не захотели дружбы со мной: они хотели просто определенных отношений: я должен был приносить деньги – вот и все.
Я не мог любить женщин, потому что они не хотели становиться моими друзьями.
Мои первые две жены только изобразили таких «друзей», но трудности этой дружбы, этих отношений были для них невыносимы.
Так тяжела работа понимания!
Именно из-за отсутствия дружбы я унизил этих женщин, да и исковеркал им жизнь.
Их вина только в том, что они в семейной жизни не хотели видеть этой работы понимания, но лишь требовали от меня денег.
Конечно, они правы, но прав и я, защищая свое призвание.
Люди дружат вдоль каких-то дел, вдоль определенности их социальных отношений, - а дружба вообще – довольно редкое явление.
Сколько раз было, что мой «друг» покидал меня, становился частью просто среды, а потом и исчезал вовсе.
Эта зыбкость человеческих отношений сначала способна свести с ума, только в возрасте понимаешь ее естественность.
Единственный вывод: за самых близких людей ты обязан бороться.
Собственно, эта борьба – самое естественное, что есть в твоей жизни.
Защищая друзей, спасая их, ты защищаешь себя.
Может, потому, что я нес комплекс Ленского в мои отношения с друзьями, ни один друг не сохранился.
Кажется, людям нужны не дружеские отношения, но просто человеческие: гражданские, корректные.
Чем были мои первые браки, как не желанием искренней дружбы?
Но дружбы-то мои возлюбленные не захотели: им нужен был брак.
Кто мои друзья?
Моя семья.
А еще?
Раз-два – и обчелся.
Может, это иностранцы, мои клиенты?
Ничего подобного!
Я только работаю с ними, только веду их под ручку в русскую культуру.
Почему нес другим всё, а не получал ничего?
Потому что и они ничего не получали от меня.
Кажется таким естественным, что твои близкие, люди, среди которых ты родился, становятся твоими друзьями, - но эта дружба вряд ли возможна.
Как раз самым близким людям, твоим родственникам с детства, вовсе не нужна твоя дружба.
Так дружба предстала опасным оборотнем.
Например, дружить с коллегой – это играть в любовь с конкурентом.
Слишком часто твоя дружба оборачивается против тебя – и это особенно заставляет ценить человеческие связи.
Люди, оказавшиеся рядом со мной в детстве, не стали моими друзьями.
Хоть я так много об этом мечтал!
Речь, прежде всего, моих родителях, настолько погруженных в свои проблемы, что для меня в их душах просто не было места.
С другими родственниками у меня вовсе не сложились отношения, так что и говорить о дружбе было бы странно.
Моими друзьями стали люди близкие мне по духу - и что же тут удивительного?
* * *
Другие.
Что такое для человека «другие» люди?
Другие – это не общество, но его смутное, метафизическое восприятие.
Каждый ребенок переживает общество именно так: смутно, настороженно, тревожно.
Мои мысли об обществе не формировались очень долго, потому что в 60 и 70 годы двадцатого века в России не было такого понятия, как информация.
Если общество не всегда было враждебно, но другие – всегда.
Как интересно было бы подсмотреть момент, когда «другие» превращаются в общество, когда нечто непоправимое и враждебное приобретает человеческие черты.
Позднее для меня было чрезвычайно трудно преодолеть враждебность общества.
На это ушла вся жизнь.
Духовник.
Когда путешествовал по Европе, я невольно создавал особый тип отношений с людьми: я был их духовником.
Это связано и с физиологической особенностью моего организма: на иностранных языках (немецком, французском, английском, итальянском) могу говорить сколько угодно долго, не уставая.
В Европе с иными людьми проводил целые дни, выслушивая их беды.
Как же я был поражен, что это сочли работой и за это – платили!!
Так что, поехав с двумястами долларов в 1991 году, я вернулся с утроенным «капиталом».
Может, и не очень удивительно, что путешествовал четыре с половиной месяца вместо запланированных пары недель.
Конечно, платили совсем немного, но все-таки это давало возможность там жить.
Позже была возможность работать е Европе сиделкой: так вот говорить целыми годами.
Но выводить такое на уровень профессии!
Нет, это унизительно.
Для меня духовничество в более серьезной форме невозможно: для этого надо воцерковиться.
Конечно, столь плотные отношения с церковью мне просто не по плечу: у меня нет дара веры.
Есть просто вера.
* * *
Душа.
Общественная жизнь всегда была для меня хоть и необходимым, но страшным бременем, я так к нему и не привык.
А потому, что душа не выносит этой постоянной сутолоки и ежедневного, привычного насилия.
Работа души – привыкнуть к миру, узнать себя в нем.
Душа хотела бы другой эпохи, других людей.
Того, чего не бывает.
Душа – мечтательница.
Как сказал Тютчев?
Душа хотела б быть звездой.
Что делать с ней: она так мешает жить!
Я повторюсь: трепет души священен, - но он мешает быть среди других.
Я посвятил жизнь этому трепету: я несу его в строчки, заботливо укладываю в литературные традиции.
К примеру, сегодняшний необычайно белый снег приводит тебя в трепет.
Так напиши о нем!
Так напиши, чтоб в этом был и сам снег, и литературные традиции, и смысл, спасающий тебя.
И так хорошо станет на душе.
А что делать душе в нашей жизни?
Всяк день видишь ставшую привычной сцену изнасилования, убийства в кино – и эта сцена тысячи раз повторяется в тебе, и не знаешь, куда бежать от этого ужаса.
Но вот приходят строчки о том ужасе, что мучает тебя, - и ужас преображается в простые знаки.
Моя жизнь сильно перевалила за половину, я понимаю, что пик моей наибольшей человеческой активности прошел.
Я никому ничего не доказал, ничего не достиг, но лишь спас свою душу.
Душа познает саму себя - и так проходит жизнь.
Это нормально.
Спасибо скажу и тому времени, в которое жил: оно, к счастью, не слишком сурово: можно повиноваться требованиям души.
* * *
Европа.
Сейчас в 2015 году Европа переживает огромный кризис – и пока что даже не очень понятно, какой она выйдет из него.
Сохранится ли Шенгенское соглашение при столь огромном наплыве беженцев?
После присоединения Крыма мы узнали, что Европа завит от Америки, - но сейчас кажется, что она не просто зависит, а во многих отношениях – продолжение Штатов!
Уже для отражения «российской агрессии» испытывается новейшее атомное оружие – и Европа все больше превращается в заложника заокеанских концепций.
В мае 2006 года нас ограбили в Италии - и теперь я могу точно назвать дату - эту дату -, когда мое отношение к Европе стало, наконец, нормальным: я перестал видеть в ней начало мира, этакую божественную Спасительницу.
Так с болью и горечью я освободился от мечтаний юности и молодости.
Что ж, скрепя зубы, я обставил это с максимальной торжественностью.
С большими усилиями, вопреки итальянцам, я нашел полицейский участок, заставил меня опросить и составить протокол, - а дома скопировал протокол и всем клиентам рассказываю, что меня на родине искусств - ограбили!
Этого не было бы, не идеализируй я Европу столько лет!
Но советские власти заставляли мечтать именно об Европе.
Насколько европейским был мир начала 20 века, настолько теперь он равнодушен к Европе.
Когда я родился, я уже застал две Европы: социалистическую, фальшивую, - и настоящую, капиталистическую.
Это разделение совсем не казалось искусственным, - нет!
Именно в таком мире мне предстояло родиться и умереть.
Это разделение мира было вечным.
Вечным, потому что по городку, где я родился, расхаживали военные из второй, социалистической Германии и прочих «братских» стран.
И обслуживали их особые, шикарные проститутки. Специально из Питера приезжали на заработки.
Еще тогда, в шестидесятые прошлого века, в мое детство, Европа сразу предстала идеалом.
Недостижимым социальным божеством, где «все хорошо».
Моя дядя Женя служил в ГДР и навез много вещей, и, хоть я сам никогда этих богатств не видел, сама мысль о них делала моего дядю Женю сказочным богатырем.
При советской власти, когда я начал заниматься иностранными языками, я сразу решил, что Европа – моя духовная родина.
Вторая после России.
Тогда еще не мог разделить русскую культуру и советскую диктатуру.
В юности я целиком нашел себя в изучении иностранных языков: именно европейских: они целиком заменили мне увлечение математикой – и отношение к Европе стало самым трепетным: я всегда мечтал увидеть свою сказку наяву.
И в 1991 году, в начале перестройки, она предстала настоящим чудом: я бродил по ней чуть не пять месяцев, с легкостью пересекая страны, болтая на всех четырех языках.
Я был шокирован: моей Европы Марселя Карне и Жана Ренуара я не нашел.
Но теперь стало еще хуже: теперь я не нахожу и Европы начала перестройки: столь стремительно она меняется.
И меняется в худшую сторону.
Позже, все в те же девяностые годы, я где-то с год жил в Европе и не смог не поразиться глубине ее изменений.
Теперь Европа объединилась, криминализовалась – и уже ничего в ней не напоминает мою детскую мечту.
Европа – выживает!!
Предстоит немало усилий, чтобы доказать, что это объединение естественно, – и способна ли Европа на такие усилия?
Европейский тип человека, европейский менталитет изменяются на наших глазах – и что это будет за образование?
И примет ли его моя душа?
Нынешнюю Европу я никак не могу назвать моей «духовной родиной».
Европа растеряла всю свою привлекательность.
Теперь просто опасно туда ездить: столько в ней жуликов, так сильно изменился ее состав.
Мог я себе представить, что в центре Европы, в Риме, меня просто ограбят люди, переодевшиеся в полицейских?
Уж не говорю о туче житейских неприятностей, когда тебе прямо выказывается неуважение.
И это не раз, не два; это норма.
Европа стала чужой, зато перестройка вернула мне Россию, помогла увидеть Родину здесь, где я родился.
Когда-то Европа была центром мира, но – не сейчас!
Я чту ее духовные ценности, но и понимаю враждебность современной Европы, ее чуждость той самой культуре, которую она создала.
Будучи гидом, я работаю с иностранцами – и уже близкое знакомство с носителями европейской культуре убеждает, что чаще всего они и понятия не имеют о своей собственной культуре.
Многие факты подтверждают догадку: европейская культура не связана с Европой.
Средний европеец (как, впрочем, везде: средний американец, средний грек) знает только массовую культуру, у которой нет ни языковых, ни пограничных различий.
Между Европой 1991 года и 2007 года – настоящая пропасть: Европа 1991 года еще пыталась отстоять собственную независимость, еще кичилась своим противостоянием массовой, обезличивающей культуре.
И все равно, никакие унижения работы гида, никакие испытания не смогли вытравить мое уважение перед Европой.
Священные камни!
Я не поклоняюсь ее отдельным людям, но ее культуре, самой ее идее.
Да, Европа была моим идеалом, но вот она стала беспокойным, часто агрессивным соседом.
Она настолько изменилась, что вызывает ужас.
Она еще бредит своими стародавними снами об европоцентризме, но уже никто в мире не признает ее культурный и экономический авторитет.
Я очень благодарен своей работе гида за то, что она вдребезги разбила мой европоцентризм.
Теперь разные типы культур: европейцев, моголов, индусов, славян - уравнены в правах.
Все предыдущее было написано в 2012 году, но в 2015-ом любая идеализация Европы – чудовищная глупость: столь ярко Европа продемонстрировала свою полную зависимость от Штатов.
Я даже не верю, что там есть свобода: настолько лицемерна европейская пресса в освещении событий в Новороссии.
Я целиком разочарован в Европе.
Разве я думал, что доживу до такого?
* * *
Еда.
Может, это и покажется странным, но вся культура человечества сосредоточена в еде.
Это та самая культура, чье понимание доступно каждому.
Я много путешествовал, есть довелось в самых разных домах, - и если вспомнить всех, кто меня кормил, получится столь внушительный список!
Просто меня кормили как странника, - но из этого получился древнейший обряд.
В еде проще всего увидеть вкусы и характер человека.
Кажется, бросив невнимательный взгляд, можно подумать, что я больше всего похож на аскета.
На самом деле, я подчиняюсь традициям той среды, в которую попадаю.
В советское время приходилось есть одно и то же – десятилетиями!
Так поколения становились аскетами поневоле.
В юности необходимость так много думать о еде вызывала к ней отвращение.
А что тут странного?
Разве не унизительно пить слишком разбавленное молоко?
Еда становилась насилием и потому, что была в дефиците, и потому, что мне приходилось зарабатывать, - а, значит, унижаться.
Теперь во всем мире еда стремительно дорожает.
И на все находятся свои резоны!
Например, китайцы распробовали молоко, - вот на него цена и подскочила.
Мои лужские родственники были жестоки ко мне именно по отношении к еде – и это сделало наши родство чисто формальным.
Меня корили куском хлеба!
Мне неприятно, что я вызывал такое презрение, - но этого уже не изменишь.
* * *
Жалость.
Я всегда поражался многотерпению русских женщин.
Именно такой тип внушала мне не только классическая русская литература, но и моя мама, но и мое окружение.
Конечно, моей матери и не могло прийти в голову любить вечно пьяного, вечно кроющего матом отца: она была его товарищем по несчастью, - но уж никак не супругой в нормальном смысле этого слова.
Наверно, я сам не наследовал этой жалости, как не усвоил и прочих живых чувств: только потому, что вокруг меня их было слишком мало их проявлений.
Как мои родители не смогли понять, что они – мои главные учителя?
Почему они не ставили целью меня хоть чему-то научить?
Кажется, меня мучает именно жалость вообще, метафизическая жалость: скорее, ко всему мирозданию, чем к его отдельным членам и ко мне самому.
* * *
Желания.
Чуть не всю жизнь меня мучило презрение ко всему житейскому.
Это недостойное, инфантильное чувство было вызвано тем, что уже в самом начале жизни мне предлагались только самые низкие проявления: только то, что, - я остро это чувствовал, - разрушит меня.
Казалось бы, такой «пустяк»: ты приходишь домой, - а там пьяный отец.
Он кроет матом маму, или валяется на полу, или пьет с дядей водку.
Столь естественные, привычные вещи вызывали в моей душе невообразимый ужас.
Других людей вокруг меня не было, так что, чтобы выжить, мне было необходимо не походить на других людей.
Прежде всего, на моих многочисленных пьющих родственников.
Надо ли говорить, что это не способствовало улучшению моих отношений с другими?
Пред каждым человеком стоит выбор, насколько ему воплощать свои желания и какие именно желания ему воплощать.
Желаний, связанных с другими людьми, воплотилось чрезвычайно мало, хоть я первый признаю, что тут мне очень повезло.
Повезло, потому что я встретил настоящих, понимающих друзей.
Значит, человек должен смотреть на удовлетворение своих естественных желаний как на обычный мусор своего существования.
То есть нигде, как в физиологии, мы должны сознательно противостоять самим себе, своим стремлениям.
Но как это соотнести с жизнью конкретного человека?
Как ему объяснить, что он сам - за пределами своих желаний?
Всю жизнь я не мог понять, почему мои желания настолько расходятся с желаниями других людей, почему они уверены, что я себя им противопоставляю?
В действиях других я прочел лишь желание смерти.
Надо было покориться этому безумию, сойти с ума вместе со всеми.
Нет, я не хотел смерти, я не хотел таких желаний.
Я решил жить своей жизнью, своими желаниями, потому что желания человека определяют его жизнь.
Я решил, что моя среда враждебна, для меня остро встал вопрос, насколько человек сумеет отказаться от своих низких желаний, перебороть их, переработать, направить в нужно русло, заставить работать на свое совершенство.
Я видел лишь желания, что убивали человека, я стал бояться желать.
Что бы было со мной, сложись моя жизнь более «удачно» и у меня была бы возможность удовлетворять мои желания?
Наверно, мне повезло: сами обстоятельства меня заставляли быть собой, выбирать строго, выбирать, по сути, только спорт и познание.
Все прочее было просто закрыто.
Отказаться от своих желаний – это не значит отказаться от себя.
Иные желания должно выжигать в себе каленым железом.
При моей наследственности я б должен спиться, но я избегаю пить водку.
В этом и состоит сознательный выбор.
Спиться!
Боже, как примитивно!
Но что же еще?
На примитивность жизни ты можешь ответить сознательным выбором.
Самое ужасное в низком желании то, что именно его тебе навязывает общество.
Про тебя все решили, что ты сволочь, - и попробуй, не впишись в эту схему!
Кроме желаний, есть и стремления.
Часто это желания и очень сильные желания, реализацию которых надо избежать.
Например, нельзя отвечать насилием на насилие.
Так что есть свой резон и в жестокости жизни: она ограничивает осуществление тех желаний, что тебя разрушают.
Блок верно считал, что нежность убивает.
* * *
Жена.
У нее огромное, как и у меня, чувство потерянности в этом мире: мы оба не живем, но блуждаем; не наслаждаемся жизнью, но сражаемся с житейскими проблемами.
Только такой человек мог снизойти к моим житейским слабостям и понять их: увидеть в этой слабости не элементарную трусость, - но высокое желание творчества.
Я не ищу красивой жизни, я только отвоевываю у жизни место для моего творчества - и моя жена это поняла.
Она приняла и мои кошмары: не как мою дурь или болезнь, - но как неизбежную дань свободе.
Ведь свобода - это не только творчество, но еще и свобода сойти с ума.
Захочешь ты быть свободным в обществе, где свобода приравнивается к тунеядству?
А советское общество было именно таким.
Это сейчас ты свободен, потому что ты никому не нужен, а при советской власти тебя воспитывали силой.
Мы вместе прошли советские кошмары, вместе выплываем в русских.
Наш роман пришелся на перестройку, так что происходящее в стране оказалось куда интереснее и шире наших чувств.
Кажется, мы забыли сказать, что любим друг друга, потому что диктатура трещала по швам.
Мы не расслышали друг друга из-за этого треска!
Женщины и мои мысли о них не совпадали слишком много лет.
Странно, но факт: мои первые две жены нисколько не заботились о моей адекватности восприятия женщин - и это привело к разводу.
Если жизнь меня шокирует, то жена приятно удивляет.
Это у нее неплохо получается.
Так много моих близких не хотели воплощаться: папа не хотел быть отцом, а предпочитал быть пьяницей, мама больше была коммунисткой, чем мамой,
старший брат не хотел быть старшим братом, - но моя жена нашла в себе мужество быть моей женой: сражаться за семью, за сына и за меня, и - за искусство.
А ведь это очень трудно.
* * *
Женщины.
В детстве я думал, что женщины – особые существа, и потому свою маму, пропадавшую все дни на работе, чтоб свести концы с концами, не считал женщиной.
Кем же она была для меня?
Доброй феей, но уж никак не женщиной.
Другие женщины вокруг меня никак не годились на звание женщин: или они обслуживали мужчин, или они валялись пьяные в траве, или их били.
В основе моего творчества лежит не различие мужчин и женщин, но их отношение к их бытию, их экзистенциальная сущность.
То общее, что их связывает.
Это стоит подчеркнуть, потому что Серебряный век заострял различия, всячески превознося индивидуальность.
Сейчас таких мыслей просто нет, и было бы странно, если б я взялся их придумывать.
Русские женщины жили только в русской классике – и не хотели сходить с этих высот в обычную жизнь.
Надо ли говорить, что самым большим увлечением моего детства была русская классическая литература, в которой женщина представала в ослепительном, ангельском одеянии?
Жизнь моей матери была переполнена грубой, трудной работой (медсестра в военном госпитале), причем денег хватало только на то, чтоб выжить.
Мне нравились женщины, прежде всего, потому, что они не были так опасны.
А что до мужчин, то один при мне едва не зарезал человека.
Видеть это было ужасно, но это было нормой – и эту норму чувствовал уже подростком.
Я рано увидел ужас социальной жизни, но изо всех сил сопротивлялся видеть ужасное и в женщинах.
Отсюда и мои глупые браки.
Исследования показывают, что часто женщины столь же неуравновешенны, как мужчины, они активно участвуют в преступных сообществах.
Казалось бы, это так понятно.
Что может быть естественнее?
Но в моей юности не было информации, поэтому я и не мог понимать того, что делаю, вступая в брак.
Раз женщины – часть социальной жизни, то и они должны быть ужасны.
Но я сражался с этой простой идеей изо всех сил: я не замечал этого ужаса, - потому что не хотел замечать.
Видеть в женщинах только то, что в них есть?!
Это казалось верхом глупости.
Как это: не идеализировать женщин?!
Когда после двух браков пришло прозрение, я долго не мог прийти в себя.
Как жить?
Что же превозносить?
Я хотел найти всего себя в женщинах, но они ясно дали понять, что это было бы слишком большой роскошью.
«Да, мы можем немножко скрасить твою жизнь, - говорили они, - но никогда не решим твоих духовных проблем».
Тут-то и началась моя безумная любовь к филологии.
К Филологии.
Так разочарования в семейной жизни вышибли меня в изучение иностранных языков, в его Величество Язык.
Из современной женщины ушло божество, которому хотелось бы подражать, на которое так сладостно молились наши предки.
Увы, новый идеал - топ-модель.
Странно даже представить, чтоб такая женщина бросилась вас спасать!
Она уверена, ваше призвание как раз в том, чтоб спасать ее.
Итак, мне предстояло взглянуть на женщин трезво!
Они очень помогли в этом.
Какие-то пьяные девицы частенько поют под окном, а иные под этим же окном писают.
Что делать!
Надо ж им где-то писать.
До дому куда дальше, чем до моего окна.
Вообще, женщины перестали быть главным в моей реальной жизни, - но не в творчестве!
Когда перечитываю мои опусы, краска заливает лицо: до того мне стыдно.
Зачем же пишу о женщинах, если так себя разочаровываю?
Не знаю.
Это просто недостойная слабость, не более того.
При советской власти я не видел в женщинах раздражающей конкретности, творчество диктовало свои законы – и моя героиня была женщиной «вообще», более образом, чем живым существом.
Я просто ничего о ней не знал: что думал, то и писал.
Нынче женщина другая: последние десять лет о ней рассказывается буквально все, она стала товаром, она даже саму себя рекламирует, как все другие товары.
К примеру, теперь в мире не найти человека, кто бы не знал, что такое женские прокладки.
Теперь надо любить женщину со всеми ее озвученными тайнами – и это куда труднее.
Теперь кажется совсем странным собственное представление о счастье связывать с женщинами.
Наверно, эти мнения отражают мои недостатки маминого воспитания: меня просто не воспитывали, не объясняли, что отношения людей социальны, а не литературны.
Вот и расплата.
Любовь остается неопровержимо красивой, - но это только мысль: вряд ли ты долго будешь ее помнить, если тебе придется изо дня в день зарабатывать деньги.
Ты любишь еще больше, но – уже вселенную: уже не решиться прикладывать высокие чувства к конкретной женщине.
Именно так.
Сама женщина легко разрушает патриархальное представление о себе.
Скорее, она внушает ужас.
Как в детстве женщины вообще влекли, так теперь ужасают.
Еще, как в юности, проснешься от желания любви, но уже не связываешь его с женщиной, но с Богом, с мирозданием.
И жену любишь потому, что разделяешь с ней отношение не только к семье, но и мирозданию.
Теперь стало так странно восхищаться женщинами.
У меня перед ними редкое чувство вины: мне неприятно, что так многого ждал от них.
И чего ты ждал, чего ты хотел от них? – спрашиваю себя.
Теперь мне это кажется верхом невоспитанности: хотеть женщин, ничего о них не зная.
И теперь люблю женщин, как и прежде, но уже силой удерживаю лучшее в них; люблю чаще всего вопреки их сопротивлению.
Наверно, любить женщин по-настоящему можно лишь в возрасте: когда нет сил любить: когда жизнь стала привычкой: и сама жизнь, и ее ужас.
Может, теперь-то и знаю, кто такие женщины, - но мне их жаль: в них нет ничего от моей детской мечты.
Зачем было так много, так исступленно мечтать? – спрашиваю себя и отвечаю:
- Эти мечты сделали меня тем, что я есть.
Родись я без мечты, разве пришло бы в голову писать эти строки?
Вот и Бердяев говорил о «вечно-бабьем» в русской душе, а Шаляпин - о слезливом, «бабьем» в музыке Чайковского.
Ну! Оставим это на совести мастера.
А вообще, женщины настолько прочно самоутверждаются на наших глазах,
что уже никто не рискнет говорить о «каких-то бабах», как это было принято раньше.
Значение женщин все более весомо в нашем мире; особенно женщин среднего возраста.
Столь обычное слово «бабье» в новом столетье стало ругательством.
То, что влияние женщин огромно и неуклонно растет, кажется естественным: десятки тысяч лет они были только дополнением мужчин, только обслуживали их недостатки.
Поэтому когда иная истринка мрачно плюет, проходя рядом, понимаю, что не должен экстраполировать этот образ на всех женщин.
Но мне неприятно, что на столь явное насилие не могу ответить.
Мое «бессознательное» - насилие и секс, - и когда женщина провоцирует на насилие, на грубость, она разрушает образ женщины вообще.
Не каждой конкретной женщины, а того целого образа, что создают женщины своим существованием.
Ведь еще в начале 20 века велись разговоры о Вечно-Женственном!
А теперь они сменились беседами о вырождении наций, о потере генотипа и т. п.
Кошмары, вызываемые сексом, можно победить лишь в процессе самой жизни.
Это звучит банально, да ведь и на самом деле большинство людей не решают своих духовных проблем во время близости.
Такая близость, не затрагивающая человека целиком, скорее разрушает его психику, иль уж, по крайней мере, обедняет.
Эти кошмары не существуют для двух свободных любящих людей.
Может, это естественное желание чистоты?
Когда видишь, как тысячи женщин просто продают себя, - какой уж тут трепет любви!
Разве можно защититься от этого, или сделать вид, что чего-то не понимаешь?
Для моего творчества естественнее думать, что моя сексуальная жизнь не может быть главным во мне.
Зачем мне такие «приоритеты»!
Мне важно из встреч с женщинами вытравить ощущение проституции и насилия.
Конечно, женщина не виновата, что она преподносится продажной, что пахнет насилием и расчетом, – но уже нужны огромные усилия: и мои, и этой женщины, - чтобы мы увидели друг в друге что-то возвышенное, чтобы мы решились любить.
Захотеть реальную, доступную женщину в реальной жизни - это твой общественный поступок.
Здесь: в отношениях с женщиной - ты противостоишь мощи общества, ведь ему легко использовать свою мощь, чтобы тебя раздавить.
Так было с моими первыми браками: женщины сначала завлекали меня, - а потом объясняли, что им нужен не я, а мои деньги.
А если ты беден, то ты и виноват.
Они не считали для себя унижением столь низкие поступки!
Она считали, что это я столь глуп и низок, что их не обеспечиваю.
Так тебя унижают женщины.
Может быть, из лучших чувств.
Так они заставляют тебя понять, что есть мириады желаний, не подлежащих реализации в социуме.
Ты полюбишь женщину, а она тебя унизит элементарным требованием денег.
Зачем мне твоя любовь?
Ты дай мне денег.
Эта недостойная игра женщин превратила отношения полов в бесконечную, унылую борьбу.
Мужчины тоже играют, но их игры еще грубее.
Важно увидеть в женщинах сексуальность.
Сексуальность - это особое понимание женщин, желание быть им приятным, но и желание видеть их приятными.
Это и значит удерживать их в их образе, ведь женщины часто не задумываются, какие они для мужчин.
Современная женщина может и плюнуть, и гаркнуть хриплым голосом, и напиться до бесчувствия.
Она склонна не понимать, что ее не за что уважать.
Проблема и в том, что современную женщину трудно отличить от мужчины, от гражданки, от налогоплательщицы, покупательницы.
Можно перечислить и прочие асексуальные качества.
Она заранее дает понять, что не может дать так много, как женщина 19 века: ни верности, ни даже корректности она не обещает.
Собственно, она сама хорошо понимает, что ничего не может дать мужчине, только проблемы.
* * *
Жерар-Филипп.
Мы можем и не встретить ничего романтичного в нашей жизни, но при этом мы все же знаем, что оно есть.
Доказательство этому - роли французского актера Жерара-Филиппа.
Здорово сказала о нем французская актриса Мария Казаре'с:
«Это был соблазнитель в самом широком смысле этого слова.
Он не был робким.
У него была смелость инженю и чистых людей etres purs.
Это был ангел, что старался cherchait a devenir стать человеком».
Странно, что прошло полвека, что проходит и моя жизнь, - а Жерар так и светится в душе.
У писателя не может быть столь большой популярности.
Серьезно я стал ходить в кино только в начале семидесятых годов, когда культа Жерара уже не было, - но его роли меня очаровали.
Навсегда.
* * *
Жест.
Что же такое жест?
Помню, в детстве обожал алгебру.
Любовь моя – алгебра.
При решении сложной задачи (какое-нибудь уравнение с параметрами!) я непременно вставал из-за стола, гладил нашего дворнягу Юпа (то бишь Юпитера), плелся на кухню и там выглядывал в окно.
На меня, как большой вопрос, глядела сама Природа, кривился мокрый забор, на котором сидел кот.
Тут я возвращался за стол, и задачка шла легче.
Это простой жест.
Но есть жест, поразивший в детстве на всю жизнь:
Санкта Дева, - начертал он на щите.
Этот жест пушкинского рыцаря отложился в моей душе, но он и вызвал интерес к жестам, столь представленным в кино.
Этот жест заставил написать рассказ о судьбе немецкого средневекового художника.
В отличие от кино, в литературе все жесты условны, даже подробные их описания не создают ощущения весомости, наполненности.
Вся твоя жизнь раскладывается на внутренние жесты.
Чтобы внешний жест совпал с внутренним – это редко.
Скорее, в реальной жизни человек просто не делает жестов, кроме самых распространенных.
Потому что наши жесты могут слишком много рассказать о нас.
Мне все чудится, мои жесты заботливо упакованы в отдельный футлярчик и мирно оттуда выглядывают.
* * *
Жестокость.
Я не мог примириться с жизнью, она казалась – аж до сорока! – невообразимо жестокой.
А в сущности, это не так.
Я понимал, что эта жестокость – лишь по отношении к особенно чувствительным людям.
Например, в Праге, в 1994, я не мог разделить радость других, не мог дурить, как они, потому что меня всегда ждал мой недописанный роман, моя литературная работа.
И это было жестоко: жестоко по отношении к себе.
Человек склонен думать о своей жизни все, что ему захочется: если есть возможность, человек мечтает.
Если нет возможности, а он все равно мечтает, то он умирает.
Если он не столкнулся с жестокостью, он просто ничего знает о ней.
Но возможен ли такой человек гипотетически?
Таких опросов в России не проводится, а вот во Франции он показал, что два процента всей нации только за последние два года сталкивались с прямым насилием, прямой угрозой их жизни.
А ведь у этих двух процентов, - кстати, это 800 тысяч – есть родственники и друзья.
Боюсь, людей, не знающих о насилии, не так уж много в нашем мире: из СМИ человек узнает обо всем.
Элементарное, естественное желание человека жить хоть в какой-то гармонии с самим собой разбивается об информацию.
Так все мы неминуемо теряем веру в людей и становимся жестокими.
Не быть жестоким – это дар, который дается не всем.
Жестокость естественна, жестокость - это естественное проявление несовершенства человека.
Я долго путал обыденную жестокость человека с биологической, природной жестокостью.
Мои родители умерли рано - и много лет этот простой факт я считал концом света.
Это казалось слишком жестоким.
Социальная жизнь обязательно связана с унижением: меня унижали в военной Академии, унижали соседи по питерской коммуналке, - но этот тип унижения не связан не с низостью людей, а лишь со сложившимися формами жизни.
Унижение всегда жестоко.
Если жизнь вам кажется непереносимой и жестокой, то это не потому, что так хотят люди, а потому, что они не умеют жить иначе.
Чаще всего именно так.
Поэтому странно жаловаться на жизнь.
Беззаконие, элементарное скотство, равнодушие, насилие людей и государства!
Слишком уж много в жизни такого, что легко может тебя раздавить.
Все это так, - но когда же было иначе?
Я никогда не мог без содрогания читать Ветхий Завет: настолько жестоким он кажется.
Сплошное насилие!
Но это и есть жизнь.
Если вы к ней не готовы, это не вина других людей.
Подумайте об этом – и пусть они больше не кажутся вам жестокими!
В детстве от меня тщательно скрывали, что жизнь жестока.
Это было советское, безинформативное время.
Сейчас человек слишком хорошо понимает, куда он попал.
Стал ли он от этого счастливее?
Не думаю.
Он только знает правила игры, но сама игра часто кажется ему слишком жестокой.
* * *
Живопись.
Лимоны из голландской живописи приходят в мою реальную жизнь - и я уже не могу не наслаждаться ими, потому за их вкус заступается вся история искусства.
Или гитара в живописи начала двадцатого века!
Так из искусства я потихоньку полюбил и жизнь, ее горький привкус бесконечных унижений и борьбы.
Казалось бы, абстрактная живопись обречена, ибо она не апеллирует к сознанию! Однако она угадывает слишком многое в человеке, именно тут ярко отражена физиологическая сторона существования человека.
Мы любим то, чего не понимаем.
Все-таки, куда больше в жизни мы используем именно абстрактную живопись
Но почему живопись – насыщает душу?
Вот я посмотрел в Италии, в палаццо Питти, десять Рафаэлей - до сих пор не могу их переварить.
Столь насыщенно, столь «питательно» искусство.
Даже не видя картины Рафаэля, ты знаешь, что она есть, ты невольно видишь ее в душе.
Эту реакцию, это мое взаимодействие с высоким я заметил еще в детстве: образы создавали и наполняли меня.
Поэтому разрыв с советским прошлым столь мучительно отозвался в душе: власть не только насиловала, - она еще подсовывала высокое, приучала к нему.
Я заметил: вот вырастет в душе образ картины Рафаэля или русская икона – и тебе легче.
Но как сделать, что именно эти образы появлялись в душе часто?!
Да надо просто чаще смотреть на них!
Поэтому в детстве я устроил настоящую охоту за образами Возрождения и иконами.
Вот прочтет мама «Работницу», отложит в сторону, - а я потихоньку вырежу из журнала «Мадонну с младенцем»!
Такой вот хитрый.
В детстве я искал, кого любить, - и понял, что любить такие образы, - проще всего.
* * *
Животные.
Роль животных очень изменилась за последние двадцать лет.
Жизнь стала намного жестче – и мы ждем от них слабости и красоты.
Того самого, чего так и не дождались друг от друга.
В новостях часто мелькают собаки: их агрессивность окончательно погубила их имидж.
Но коты остаются милашками.
Надо отдать должное египетскому искусству: оно учит необычайно тонкому отношению к животным.
Кот, чудится, более других животных воплощает вечность.
И уж куда больше, чем человек.
Я бы сказал, человек недостоин называться котом: в нем нет ни красоты, ни грации, все, что он делает, носит неприятный оттенок.
* * *
Жизнь.
Как удивительно понимать, что в мою душу заложено чувство равновесия, а может, и гармонии.
Разве это не главное?
Это сейчас жизнь мне кажется чудом, чудесным, бесценным подарком свыше, но в детстве было иначе: я родился среди людей, которые всячески принижали значение жизни.
Я часто был в депрессии, потому что жизнь человека в моем городке не стоила ничего.
Так что мне еще предстояло открыть гармонию мира.
Без этой важной точки отсчета я бы не смог оценить его распад, свидетелями которого мы все являемся.
Наверно, это желание добра заложено в каждого, - но каждый ли понимает это? Каждый ли это ценит?
Лучше б делить людей не на классы, а в зависимости от того, насколько человек бережет свою врожденную гармоничность.
Мои мысли в детстве были вычитаны из русской классики, но моя обыденная жизнь очень рано превратилась в борьбу.
Сложные отношения с близкими, питерская коммунальная квартира – да стоит ли все это объяснять?
Понятно, что у каждого свои проблемы.
Но не стоит упрекать только других: моя жизнь рано превратилась в борьбу и в силу моего восприятия.
Моя сверхчувствительность рано сделала мою жизнь адом, зато я стал художником.
- Там, где больно, там не только борьба, но и искусство, - думал я, - а больно было часто.
Я не хотел быть сильным, мне пришлось им стать.
Приходилось преодолевать себя, чтобы выжить.
Например, наша бедность в детстве была столь вызывающей, что я не мог себе позволить завидовать другим: это навсегда отравило бы мою жизнь.
С годами и моя жизнь, и моя борьба кажутся мне все банальней.
Ясно понимаю, что все больше растворяюсь в банальности жизни.
Чем больше погружаешься в океан бытия, тем яснее, что на самом деле это небытие зовет тебя.
Так ли оно страшно, это небытие?
Это Природа, Искусство, Творчество: это всё то высокое, чему отдал жизнь, - и оно зовет раствориться в нем.
Небытие предстает совсем нестрашным, огромным, зовущим.
Оно – естественная часть нашего существования.
Даже осознавая всю хрупкость существования, все же не могу не признаться, что нахожу в нем большие плюсы.
Я так люблю жизнь, ее ужасы, тревоги, страхи, что каждый день по возможности превращаю в великолепный спектакль.
Твердо знаю, что после трудной, но интересной работы придет покой - и эта справедливость кажется всемирной, и хочется всем пожелать того же.
Большего наша земная жизнь все равно дать не может.
В жизни самое трудное – выдержать ее ничтожность.
Ничтожен и ты, и обстоятельства твоей жизни.
То, что тебя окружает, во многом тоже ничтожно.
Жизнь так пуста, что к тебе в гости запросто захаживает Смерть – и уже подолгу беседуешь с ней.
Ничего не остается, как оценить и то малое, что дает жизнь.
Все-таки, и такая жизнь, какой она тебе дана, - Его дар.
Жить – это не только жить, но еще и играть в то, что ты живешь.
В часы, когда ты совершенно стерт реальностью, ты играешь – чаще всего только для себя – тот простой факт, что ты еще живешь, еще не умер.
Ты изображаешь какие-то действия, чаще всего общепринятые, малозначащие; они-то и вырывают тебя из небытия.
Сыграй, что ты живешь!
Этот спектакль многому учит.
Твоя личная жизнь противостоит общественной.
До девяностых годов двадцатого века общественная жизнь была слишком тяжелой: я никак не мог понять код, по которому живут.
Чуждость была столь велика, что между мной и обществом была стена.
Что же, как не сама История, разрушило эту стену?
Когда страх пред людьми и социальной жизнью стал проходить, понимание собственного существования приблизилось – и собственную жизнь я увидел, как дар.
Она всегда была даром, но я-то не столь ясно понимал это.
Просыпаясь, я точно знаю, что я счастлив: я живу.
Где-то с моих сорока лет начинают исчезать мои известные современники.
За пятьдесят они уходят чуть не каждый день, - и это люди, которым я завидовал, за которыми с интересом следил.
Прежде мне казалось, что это только мои дяди умирают слишком быстро, потому что они были невоздержны, – но теперь я вижу, что мы все - в одной лодке.
А разве мои фантазии – не моя истинная жизнь?!
Как писатель, я часто думаю о моих непрожитых жизнях.
Что это такое?
Например, я заметил, что часто думаю об Японии.
Почему?
Потому что в скитаниях в музеях я чаще всего видел именно японцев.
Приезжаю в Лувр, - а там одни японцы!
Сначала я думаю о японцах, но мои мысли быстро перескакивают на – японок!
Японки раскрыты миру больше, чем обычно: настолько мала их родина.
Вот армянок я совсем не вижу и не думаю о них.
Я долго думаю о японках, пока не понимаю, что они меня притягивают.
Как же так?!
В моей реальной жизни я их тщательно избегаю.
И совсем не из боязни, но из ясного понимания, что мне не охватить все многообразие жизни.
И вот такие «пустые» мысли переполняют мое существование, и, как ни странно, делают его сносным.
* * *
Жилплощадь.
Так уж сложилась, что своя «жилищная площадь» (советское выражение) у меня появилась только в двадцать восемь лет.
К этому времени в моей душе понятие «своего дома» успело атрофироваться.
Эта «крыша над головой»: десятиметровая клетушка рядом с комнатой бывшей жены - только подчеркнула необходимость странствий: уж где-где, а «дома» я чувствовал себя, как в пути.
В таком «доме» ты непременно сражаешься с соседями, эта борьба непременно перерастает в ужас, сковывающий твои силы.
Конечно!
Моя бывшая супруга сдавала комнату пьяницам, что писали прямо на пол.
Вслед за ними появились не менее странные люди, хоть и более интеллигентные.
На наших глазах складывается «класс» людей, которым просто не по карману иметь свою квартиру, стали нормой исчезновения людей, убийства из-за квартир.
Иметь квартиру, ребенка, нормальную жизнь – все на моих глазах стало роскошью.
Ничего этого при советской власти у меня не было.
Человек может получить это, но чаще всего он не способен на столь большие усилия.
* * *
Журналы.
В советское время журналы резко отличались от газет, поражающих своей скукой.
Я не помню, чтобы мои близкие их читали, а вот журналы выписывали буквально все.
С каким интересом читал в школе «Науку и жизнь»!
Здесь даже бывали очень сложные статьи.
Был и журнал по квантовой физике, моему детскому увлечению.
А вот бесчисленные «Работницы» мамы я просматривал ради картин во вкладках.
* * *
Забвение.
Это чисто литературное понятие, и оно дорого мне только потому, что пропитывает всю русскую классику.
Сколько забвения было в моей юности!
Я любил бродить по кладбищам, забвение окружало плотной стеной – и не было ни прошлого, ни настоящего, а только литература.
Литература вместо жизни.
Но что же такое забвение как понятие?
Это не смерть, не оглушительная пьянка, не страстная любовь, но – все вместе: забвение.
Для меня это еще и умение умереть заранее, заживо; умение жить мертвым.
Как тяжело ходить среди людей
И притворяться непогибшим,
пишет Блок.
Эта живая близость смерти очень тревожила в юности, но с возрастом к ней привык.
Ты - в тех рамках реальности, которые она предоставляет.
Жизнь все равно не может дать больше, чем забвение, и вся она – только подготовка к смерти.
Когда Союз стал Россией, когда издыхание монстра стало свершившимся фактом, забвение стало более литературным, чем житейским чувством.
Забвение – смерть наяву.
Но дело как раз в том, что нам не дано забвения.
Мы остаемся и живем среди других.
Чьи голоса мы слышим?
Разве не тех людей, что жили до нас?
Ты можешь сделать вид, что не понимаешь этого.
* * *
Зависть.
Невозможно представить себе человека, который бы никому не завидовал.
Зависть – наиболее распространенное, наиболее социальное чувство.
Странно, что душа человека все-таки способна выработать, отбросить этот шлак, способный ее вовсе замусорить.
Если б не вера, не творчество, моя душа давно бы стала помойкой.
Отсутствие самореализации порождает, прежде всего, зависть.
Все знают, что зависть разрушает человека, - но важно напомнить себе самому, что саморазрушение начинается именно с зависти.
Этим трудна социальная жизнь: индивид беззащитен перед плохим отношением к нему людей, живущих рядом, беззащитен пред чужой завистью.
Способен ли человек противостоять низким чувствам?
Ведь они вырабатываются его собственной душою.
Человек должен самостоятельно разработать механизм самоочищения души.
Мой механизм – в переработке кошмаров, порождаемых обществом, поставляемых им.
Да, эти кошмары разрушают мою душу, но они же и очищают ее.
И зависть – такой кошмар.
Многое в моей социальной среде разрушает мою душу, но отказаться от среды, от ее разрушения, от того ужаса, что она внушает, значило б отказаться от самой жизни.
Так что зависть, как и кошмары, надо принять как неотъемлемую часть жизни.
Принять как саму жизнь.
Принять и – самому не погибнуть.
Ох, как это трудно!
* * *
Замкнутость.
Замкнутость – это и некоммуникабельность, и простое неумение общаться, но и профессиональная необходимость.
Современный человек видит тысячи себе подобных, живет с ними бок в бок, но это не учит его понимать их.
Он хотел бы общаться с другими, но на основе понимания, а совсем не на той, что предлагает общество.
Тебе каждый день присылают предложения самого низкого свойства; это расчет на твое скотство, - но не только: на твою открытость и неумение защищаться.
В России замкнутость – большой недостаток.
Это непременно клеймо, непременно неумение жить, это тучи проблем для замкнутого человека.
В Советском Союзе вы просто лишались среды, если не умели «сообразить на троих»: выпить за компанию.
Почему-то считается, что замкнутость – это особая претензия: претензия на особое к себе отношение.
- А кто ты такой? – спрашивают тебя. – Чем ты лучше других?
Так становится невозможным хоть сколько-то защитить себя от неприязни других – и это повторяется во все времена.
* * *
Заграница.
С возрастом пересечение границы потеряло большую часть своей привлекательности: и там – туча проблем, преступность, толпы нищих.
Разве не странно, что наш внешне столь открытый мир, по сути, не дает нам большого выбора?!
* * *
Закон.
Один из моих любимых авторов Франц Кафка в своем романе «Процесс» мистифицирует закон, изображает его этаким огромным камнем, висящим над каждым и готовым сорваться в любую минуту.
Как же странно признаться, что в нашей русской жизни так оно и есть!
Когда мы сравниваем жизнь в разных странах, то замечаем, что именно наше русское законодательство сравнительно мало защищает людей друг от друга.
На протяжении последних двадцати лет мы, однако, видим большой прогресс: теперь человек может быть осужден даже за убийство кошки.
Неслыханный прогресс для России.
* * *
Запад.
При диктатуре были созданы все условия для того, чтоб я преувеличивал значение Запада для всего мира и превозносил его.
Кстати, под «Западом» понимали тогда и Европу, и Америку, и Англию; он был синонимом не только демократии, но и культуры.
Запад был синонимом высокого уровня жизни, но никогда – более высокого духовного уровня.
Этот духовный слой Запада никогда не был для меня идеалом на хоть сколько-то долгое время.
Например, кумиры семидесятых годов: режиссеры Вендерс, Годар, Герцог – открыто предались самой жалкой «левизне».
Сколько еще можно насчитать таких «измен»!
Перестройка случилась к моим сорока годам, и последующие за ней события полностью изменили мое представление о мире.
Теперь Запад расколот: он сплачивается только на краткое время для решения глобальных стратегических задач.
Он уже не может быть, хоть и претендует, ни культурным, ни финансовым центром мира.
* * *
Звезда.
Массовая культура зиждется на «звездах»: на людях, из которых можно выжать целые состояния.
Надо внимательно присматриваться к звездам: они определяют стандарт.
Они просто работают, но на самом деле вырабатываемый ими стандарт превращается в насилие в обычной жизни: тебе приходится узнавать нескончаемый поток низостей из их жизни, тебе приходится слушать их песни в электричке, из квартир соседей, у себя под окном.
Толпа навязывает этот стандарт, делает его невыносимым: и манеру поведения, и одежду, и многие мелочи, ускользающие от невнимательного взгляда.
Так талантливые люди становятся заложниками своего таланта, они невольно способствуют понижению уровня человеческих отношений.
Массовая культура насилует нацию, а в самом обществе нет сил, способных приподнять уровень этой культуры.
Для высокой культуры столь же мало места, как и прежде: прежде с ней боролись из идеологических соображений, - а теперь на нее элементарно не хватает денег.
* * *
Здоровье.
Тут возможности богатых и бедных неравны, а поэтому надо особенно присматриваться к себе.
В среде, где я родился, было принято себя разрушать, - и мне уже с детства приходилось отстаивать себя.
Если не пить водку и не курить, - так зачем и жить?
Как интересно вспомнить, что социальное неравенство появилось среди моих родственников не в 60-ые, а в 70-ые годы!
Столько раз я заставал банкеты моих удачливых близких, но меня ни на один не пригласили: я не был человеком их круга, не был избранным.
Так мне внушили, что я беден.
А беден, потому что глуп.
«Гена, ты приходи попозже, когда все уйдут; мы тебе супу оставим».
Спасибо, господа.
В моем организме есть биологические часы: этот механизм диктует, что и сколько я могу есть.
В нем мое здоровье, я ему это доверяю.
Рационально это объяснить невозможно.
Сколько моих умных, милых знакомых едят среди ночи колбасу!
Им никогда не объяснишь, что это вредно.
Но для меня это ясно: мои биологические часы точно ведут меня по жизни.
Это они предписывают быть замкнутым и больше заниматься профессией.
Кажется, сама Природа диктует мне, как мне жить: как спать, как питаться, как переносить стрессы.
* * *
Злость.
Злость - естественный, хоть и примитивный ответ на ужасы жизни.
Ты сам должен бояться этой примитивности.
И все-таки ты зол.
Понимая это, попробуй локализовать свой недостаток, найти ему уголок в обществе.
Злость, как и другие недостатки, стоит скрывать сознательно.
Моя личная злость не против людей, а против кошмаров, создаваемых ими.
Люди, с которыми я общаюсь, вытряхивают на меня самые низкие качества своей души.
Что тут поделаешь!
Таково наше время: никто не хочет соблюдать приличия.
Но стоит помнить, что кошмары создаются людьми чаще всего бессознательно.
Если кругом так много зла, то это только доказывает, что жизнь слишком тяжела и человеку надо очень напрягаться, чтобы выжить.
Да, зла - много, - но это только доказывает, что люди часто не ответственны за то, что они создают.
Если речь о творческой злости, это и вовсе интимное дело.
Я склоняюсь к мысли, что моя злость – именно такая: я больше злюсь на Универсум, чем на отдельных людей.
Часто злость лежит на пути к творчеству: не разозлившись, не посмотришь на себя трезво, не оценишь того, что не получается.
* * *
Знаменитость.
Мне нравится думать, что я просто работаю, просто люблю свое ремесло.
Потому что современный известный человек обладает качествами, абсолютно несовместимыми с работой писателя.
Эти низкие качества ему навязываются самой эпохой.
Человек должен «пиарить» самого себя – и это разрушает его жизнь, и творчество.
* * *
Знак.
Я рано открыл мой дар: он заключается в восприятии знаков.
Поэтому самое большое увлечение детства: математику – я так естественно сменил на изучение иностранных языков.
Напомню, что наша эпоха – торжества семиотики, науки о знаках.
Природа искусства - знаковая, люди чувства выражают - в знаках.
Слишком многое пришло в мое сознание, как знак.
Даже иконы, даже сама вера.
Вера – сумма знаков, искусство – система образов, кои тоже – знаки.
Может, и верю – только в знаки, и люблю – только их, и думаю – только ими и о них.
Скорее всего, так оно и есть.
Могу торжественно заявить о знаковом характере моего сознания.
Компьютер сократил расстояние между творчеством и воплощением, мыслью и ее напечатанием.
Родилось целое поколение, не знающее своего почерка: оно иначе, чем мы, и воспроизводит знаки, и воспринимает.
* * *
Знание
Меня, как и всех, спасли именно знания: умение делать нечто полезное, нужное сразу многим.
Между тем, мне самому полжизни внушали ненужность и беспомощность знаний: человек «с руками» при Советах зарабатывал несопоставимо больше, чем любой профессор.
А разве сердечность или другие человеческие, душевные качества – не результат знаний?!
Однако этому знанию не учат, - и если человек всё же открывает это знание, то лишь вопреки сложившейся социальной практике.
Нужна вся жизнь, чтоб поверить в надежность собственных знаний.
Ведь общество никогда не поможет поверить в себя.
О какой стабильности может идти речь, если мир вокруг тебя так безнадежно сложен?
У человека часто нет своего реального дома, а лишь какая-то квартирка, поэтому его истинный Дом – его знания: то, что он точно знает о мире.
Мой дом – это мое знание, мое сознание (со-знание); я строю его всю жизнь.
Как почувствовать накопление знаний, их позитивность?
Есть ли вообще такие чувства?
Только в ежедневной работе, связанной с собственными знаниями, ты можешь верить в полноценность этих знаний.
Тогда знания получают ясный смысл.
Когда социум оценивает твои знания (добиться этого очень сложно), они настолько реальны, что отделяются от тебя, начинают жить своей независимой жизнью.
Это уже не только твои знания вообще, но еще один твой орган.
Знание приходит, как отражение других: только они могут тебе доказать, что ты что-то знаешь.
Так мои клиенты доказали мне, что знаю иностранные языки.
И это было слишком важно: в результате, я нашел свой кусок хлеба.
А в Питере и мои родственники, и мое окружение мне доказывали - конечно, невольно (я надеюсь, что невольно) - мою ничтожность.
Способен ли человек осознать то, что он знает?
Доживет ли он до результата своих знаний?
Мои знания в глазах окружавших меня людей всегда были против меня, своим знанием им-то я доказывал, что ничего не знаю.
У меня остались знания от многих увлечений: от математики, шахмат, физика, химии, военной науки, славянских и европейских языков.
Таково мое движение по освоению знаний.
Мне надо изо дня в день убеждаться в мощи и подлинности знания, этого единственного выхода из скуки жизни, - но слепой уверенности в него в меня не вложено.
Я начинаю думать чаще всего в процессе чтения интересных книг - и уже красота процесса «думания» (мышления) увлекает меня.
Преодоление собственной косности затянулось на всю жизнь.
* * *
Зрелость.
У человека, переполненного сомнениями, как вот я, не может быть покоя, поэтому и зрелости нет.
Наверно, зрелость – это чисто внешний наш облик.
Ты, наконец, примиряешься с жизнью, начинаешь понимать себя, видишь даже кое-какие плюсы в твоем социальном существовании.
Вот тебе и зрелость!
Например, в мои сорок лет зрелость сказалась в том, что сумел, наконец, организовать кошмары, которые мучили меня, сумел увидеть их.
Надо ж, какая победа!
Это был серьезный шаг к их укрощению.
Ни достатка, ни своего дома, ни социальной зрелости мне просто не дано.
Не придет же мне в голову назвать моим домом мою квартиру?!
Что я и вообще-то могу чувствовать?
Я погружен в общество, проблемы которого неисчислимы, как песок морской.
Может человек рассчитывать хоть на какой-то покой?
Конечно, нет.
Ты всегда – часть общества и обязан разделять его кошмары.
Тогда ты – зрелый человек.
* * *
Игра.
Современный человек много играет и с собой, и с другими.
Если человек тебя толкнул, то ты просто обязан его толкнуть в ответ, потому что это входит в общую социальную игру.
Под твоим окном, под твоей дверью могут заниматься любовью, а могут и покакать - и это не вызовет осуждения в обществе, уже хотя бы потому, что нет законов, осуждающих такие действия.
* * *
Идеал.
Стремление к идеалу вы найдете в душе каждого человека, но в социальной жизни идеал может быть реализован только в вере.
Раз мир так жесток и враждебен, то в нем ничего не остается, как создавать себя: по мере сил стремиться к идеалу.
Вы не обойдетесь без помощи веры.
Только тогда мир перестанет быть западней, но позволит почувствовать себя человеком.
Я изменил своим детским и юношеским мечтам: не стал ни ученым, ни спортсменом, - и все же бесконечно им благодарен: своим юношеским идеалам.
Нет, меня не смешат идеалы моего детства.
Главным идеалом мамы, ревностной коммунистки, было равенство всех людей.
Она искренне верила, что это возможно.
Тогда я не понимал, что для достижения хотя бы видимости этого идеала родного человека государству необходимо решиться на прямое насилие.
Юношеский идеал необычайной, огромной любви реализовался в литературной работе.
Идеал много путешествовать не воссиял, но просто занял свое достойное место.
Что же касается моего собственного самосовершенствования, то и тут идеал остается недостижимым.
Прежде по глупости еще приходило в голову мечтать о столь возвышенном, но потом туман развеялся.
* * *
Идеализм.
Каждый человек - идеалист.
Уже потому, что он живет.
В социальной жизни приблизить к идеалу может только вера.
Чтение произведений Платона – возможно, самое большое потрясение моей юности.
Потому что он утвердил идеализм искусства.
Идеал веры мне тоже понятен, но он не столь близок.
Я согласен с великим Платоном, это мое ежедневное ощущение: человек - лишь отражение, - и если он и может себя понять, то только в идеальных отражениях.
Вы найдете их только в искусстве.
Познание - это узнавание самого себя в истории человечества, узнавание высокого, идеального в себе.
Самопознание - это чудовищная работа, работа идеализма, - но она тебя спасет, если посвятишь ей всю жизнь.
* * *
Идеи.
Как жаль, что спасительная мощь идей открыта не всем, что чаще всего человек не понимает того, что он думает.
Этот сон разума часто агрессивен: в случае, если человек закрыт для самого себя.
А чаще бывает именно так.
Далеко не каждый человек способен жить большой, возвышенной идеей.
Идея коммунизма – большая, но не только не возвышенная, а просто ложная, опасная, вредная.
Эта идея воображаемого равенства исповедовалась слишком многими вокруг меня в моем детстве: в шестидесятые годы прошлого века.
Тогда всех призывали жить такой идеей, всех обманывали, - но уже в юности у меня создалось впечатление, что слишком многие хотели обмануться, потому что за видимость самообмана, за его поддержку полагались привилегии.
Как жаль, что только вся твоя жизнь может показать, что твои идеи не были ложными.
Конечно, в этом смысле я – счастливый человек: я всегда выше всего ставил самопознание и творчество – и это оправдалось: это спасло меня.
Советское государство не смогло разрушить мою индивидуальность, не заставило сделаться кусочком серой, безликой массы.
Если б мои произведения хоть кому-то доказали, что мои идеи могут спасать, как они спасли меня!
По миру странствует столь большое количество безумных идей, что ты не в силах устоять!
Не устоять, потому что они подаются в красивой обертке.
Я всегда помню про себя, что, будучи современным человеком, заражен этими ложными, небезобидными выдумками.
Вот и получается, что процесс творчества – процесс освобождения от этих общепринятых штампов.
* * *
Идентичность.
Ценой больших усилий человек может добиться того, что его мысли и его реальное социальное существование не будут противоречить друг другу.
Да уж слишком большая это работа!
И все же этим стоит очень озаботиться: чтоб тут не было пропасти, чтоб твои мысли не противоречили твоим делам.
Странно, что эту идентичность приходится буквально отвоевывать у собственного социального существования.
Здесь я напомню фильм, нашумевший в свое время: «Жить свою жизнь» Жана-Люка Годара.
Героиня актрисы Кари’н хочет «просто» решить некоторые материальные проблемы – и «на время» стать проституткой, - но вляпывается в призвание, в собственную идентичность как кур во щи.
Она думает, она «просто» живет, «просто» выбирается из материальных трудностей, - но на самом деле находит свой путь.
Может, героиня Кари’н - и не тот пример, - а призвание предполагает более высокий строй мыслей: стать проституткой или убийцей не может быть призванием, - но даже здесь самоидентификация предполагает интенсивное самопознание.
Героиню Карин убивают именно потому, что она не понимает того, что она делает: она не следует по своему уже выбранному пути, - а в ее социуме это заканчивается ее убийством.
Часто человек ищет смысл жизни в самом ужасном, в самом ему не свойственном, не понимая, что ему свыше дан более широкий выбор.
* * *
Идеология.
Идеология сыграла настолько большую роль в моей жизни, что представляется этаким монстром, обросшим волосами и со взглядом Медузы.
Этот инструмент государственного подавления и унижения заставил меня поверить в ужас жизни.
Так, кажется, в античности детей устрашали какими-то безжалостными богами.
Столько лет идеология казалась и была изощренным способом насилия: тебе запрещали смотреть фильмы, читать книги, общаться с иностранцами – тебе запрещали иначе мыслить!!
Так сотни миллионов людей унижала власть, но когда она ушла, многие почувствовали пустоту, оказались ни с чем.
Приверженность идеологии в советское время была огромной: всем нравился красивый миф о каком-то особом «справедливом» строе.
Но в повседневной жизни она была лишь средством общения.
Разве не мило вспомнить, как трепетно ходили все мои родственники на первомайскую и ноябрьскую демонстрации?
Это было откровением, обрядом, таинством.
Мои дяди ясно понимали, что после такого события стоит напиться.
Биоритм советской жизни!
Ритм русской жизни девяностых годов прошлого века стал совсем другим.
В нем появилась новая идеология: террора, войны, массовой культуры, странных таблеток, книг, фильмов, идей.
В целом ее стоит назвать «идеологией успеха».
Как ни прекрасна идеологически новая русская жизнь, гражданин все же догадывается, что он лично может в нее и не встроиться.
Легко видеть величие идей, сопровождающих рождение новой России, но человек не уверен, что ему лично они помогут.
Так что возвращение идеологии не стоит объявлять национальным праздником.
Скорее, эта суровая необходимость призвана объединить нацию.
Мне уже не верится, что общество может существовать без идеологии: словно б это пространство может быть пустым!
* * *
Иерархия.
Твоя жизнь принадлежит Богу, но ты живешь среди людей.
Поэтому ты самостоятельно должен вырабатывать понимание иерархичности общества, в котором ты живешь.
Никто из людей не постарается тебя понять, а тем более, спасать, - так что понимай себя сам, спасай себя сам: ясным пониманием того, что ты можешь, твоего места в обществе.
Иерархичность общества – в головах людей.
Даже если ее нет на самом деле.
Она существовала и в советском обществе, но была скрытной.
Компартия часто не совалась в личную жизнь, не мешала воровать.
Забавно, что тысячи людей и даже мои родственники часто указывали мне на мое «место»: намекали, что я - из более низкого социального слоя.
Но почему?!
У них были связи, они могли себе купить что-то такое, что для меня было недоступно.
К примеру, в советское время более «высокий» слой попадал на все гастроли зарубежных и московских театров, то есть эти «театралы» имели связи среди кассирш и – кичились этим.
Они могли попасть на любой спектакль Большого Драматического Театра – и это расценивалось, как принадлежность к более высокому слою общества.
На наших глазах в девяностые годы прошлого века сформировалась новая русская «тусовка»: слой избранных, которых везде показывают, за которыми охотятся воры и предприимчивые женщины.
Знать свое место в обществе – часть твоей культуры, твоя социальная общественная дисциплина.
Я живу в доме, где все себя считают принадлежащими к более высокому социальному слою, чем моя семья, потому что они живут не на первом этаже и имеют машины.
* * *
Извращенность.
Конечно, ужасно видеть в сводке криминальных новостей, как мужчина в подъезде тащит девушку и делает с ней, что хочет, - но куда страшнее извращенность идеологическая: когда тебе изо дня в день внушают отвращение к твоей родине.
Так советское государство стало почвой для всяческих извращений – и тем более страшно, что эта идеология не покидает наше общество: и в их мозгах, и в нашем искусстве – все та же ложь.
* * *
Икона.
Икона – символ духовной жизни России, символ непрерывности нашего существования.
Совсем инстинктивно, в юности, путешествуя по России, я сделал разглядывание икон своим главным занятием.
Даже дилетант улавливает разницу между иконами до конца 17 века, что держат и со-держат дух домосковской Руси, - и иконами более поздними, и даже современными, где дух старой России искажен.
Высокий идеалистический идеал, воплощенный в иконе, недосягаем - и поражаешься духовной высоте, что была основой русской жизни.
Современная Академия живописи производит иконы, это производство – часть огромной церковной индустрии.
* * *
Индивидуализм.
Византийский дух, никогда до конца не покидавший Россию, а ныне восстановленный, безусловно и бесповоротно осуждает индивидуализм.
Да, ты можешь быть индивидуалистом, если ты вписан в государственные рамки, если ты представляешь собой государство.
Конечно, формально существование индивидуализма признается, но именно в рамках государства.
Тогда воруй, прячь деньги в оффшоры, переселяйся в Лондон – и уже оттуда свысока смотри на Россию.
Вписаться в социум - это слишком важно для искусства.
Например, такой автор, как французский поэт Лотреамон, просто невозможен на русской почве, потому что даже следа его разрушительных идей вы не найдете в русской государственности, а значит, и в русской культуре.
Столь классические для западной литературы поэты, как Бодлер или Рембо, малопонятны нашему читателю именно потому, что он не привык даже к такому «среднему» разгулу индивидуализма.
В России автор делает куда большие усилия быть понятым читателем или зрителем, чем на Западе.
Автор как бы боится, что его не поймут
Впрочем, чаще всего этот страх реальный.
Такой родной, русский византинизм требует от человека искусства более четкой социальной позиции.
Именно социальной, а не художественной.
Скорее всего, современный творец предпочтет позицию Запада: «все – можно», - но при этом он не рискнет покинуть належанное лоно родных традиций: настолько оно безопасно.
Пускаться в свободное плавание, как Владимир Сорокин?!
Это, скорее, исключение.
Неверно понятый, взращенный на массовой культуре современный индивидуализм объясняет, что все можно, что любой твой вскрик оказывается искусством и – его можно продать.
Наше искусство озападнилось, а потому неинтересно широкой публике.
При советской власти все недовольные загонялись в государственную систему силой: как в стойло.
Все, кто не укладывался в прокрустово ложе государственной морали, просто выталкивались в никуда.
Современный индивидуализм расцвел пышно, но при отсутствии экономической свободы он поселился в криминальной хронике.
Внимательного человека не покидает ощущение растущего протеста, способного вылиться в какие угодно формы.
Причем тут искусство?
Это называет «искусством» только тот, кто надеется на этом «искусстве» заработать.
Все же это куда лучше, чем раньше!
Кто теперь вспомнит о былых унижениях?
Кто поверит, что тебя твои близкие звали «сволочью» только за то, что ты не вписывался в структуры государства!
Между тем, для тебя самого нет ничего опаснее твоего собственного эго, твоего индивидуализма.
Вот уж с чем надо обращаться осторожно: это поистине бомба замедленного действия!
Верно говорят: «носится с собой, как с торбой».
Нельзя впадать в свои небольшие проблемы.
Так как я никогда не работал в советских учреждениях, то меня упрекали, мол, слишком себя холю.
Изучать языки, странствовать не казалось (и не кажется) работой.
Общество требовало предать свое эго, при этом ничего не обещая.
Тут проблема равновесия становится главной: ты не должен раздавить свое эго, не должен «наступить на горло собственной песне», - но и отношения с социумом не должны быть напряжены.
Мне это равновесие всю жизнь давалось с чрезвычайным трудом.
* * *
Инерция.
Инерция глобализации и инерция массовой культуры – важнейшие факторы современного мира.
Много болезненного в инерции, создаваемой самой ежедневной жизнью: часто обстоятельства до того ужасны, что человек боится лишний раз пошевелиться.
Меня всю жизнь мучило это оцепенение, болезнь, порождаемая ужасом жизни, - зато с каким огромным удовольствием я разрушаю эту инерцию изо дня в день.
Тут особенно помогают путешествия, когда все твое существование переворачивается вверх дном.
Не каждый может ответить на проблемы - движением: иной просто остановится: навсегда.
Сознание современного человека направлено против него: человек сознает - против себя.
Инерция мира слишком многое разрушает в тебе.
Живя, мы попадаем в порочный, изнурительный диалог с миром, что всегда заканчивается одним и тем же: нашей смертью.
Двадцатый век выработал инерцию саморазрушения - и мы уже не можем выскочить из этого стремительно несущегося поезда.
* * *
Иностранные языки.
Я всю жизнь много занимался иностранными языками, и потому она кажется очень короткой.
Короткой, потому что сила увлечения скрадывает обычное, житейское время.
Я верил, что хороший писатель - это, прежде всего, хороший читатель, - а потому всегда читал много.
Меня ведут именно книги – и тут знание иностранных языков оказывается важной частью моей жизни.
Уж не говоря о том, что это давно стало куском хлеба.
Работа по изучению языков затянулась на всю жизнь - и она создала меня: выковала мою душу.
Я привык к чудовищным перегрузкам, считая их нормальными.
Только время доказало, как я был прав.
* * *
Инстинкт.
Инстинкт - любви, но интуиция - творчества.
Все же стоит различать то, что нами правит, от того, что нам помогает.
Мне огромное желание любви как раз мешало понимать мир.
Потому что это желание не поднималось выше инстинкта.
В этом слепом желании чудилась некая Диотима, сколь прекрасная, столь же и умная богиня любви, что поведет меня к звездам, а заодно не даст пропасть и в социальной жизни.
Что ж! Я не обманул ни самого себя, ни жизнь.
Наверняка, есть женщины, любовь которых, возможно, и привела бы меня к осмыслению мира, но со мной такого чуда не случилось.
Потому что доверял только инстинкту.
В советское время было больше любви, чем сейчас при «свободе»: в само понятие любви вкладывалось больше порыва.
Больше глупости.
Больше идиотизма.
Тогда в обыденной жизни правил инстинкт любви.
Теперь маятник качнулся к другим инстинктам: насилию и власти.
Литература чутко уловила это.
* * *
Интеллигентность.
Интересно, что при советской власти слова «интеллигентный», «интеллигентность» произносились очень часто.
Как жаль, что они были только прикрытием коммунистической, жалкой риторики, что на самом деле подлинных интеллигентов просто преследовали.
Семья, в которой я родился, не была интеллигентной.
Да, в доме было полно книг, но родители никогда их не читали.
Нельзя было и представить родителей с книгой или чтобы они заговорили о чем-то ученом, приятном или хотя бы достойном: все было занято их борьбой, все духовное пространство моего детства.
Ощущение борьбы – это главное впечатление юности, а интеллигентность оставалась мечтой.
Интеллигенты моей жизни – это мои любимые писатели.
Кто знает, может, благодаря им я и сам стал интеллигентом.
Хоть, пожалуй, нет: я не могу претендовать на столь многое: во мне нет ни терпимости, ни элементарной вежливости.
Только сейчас я понимаю, что в Советском Союзе, несмотря на все политические «но», была настоящая интеллигенция.
И вот ее не стало – нигде!
Теперь в России, как и на Западе, остались только интеллектуалы.
Последнее слово не относится к реалиям моей жизни и искусства, - так что и в этот словарь слово «интеллектуал» не попадает.
Интеллигент моей юности - поэт Александр Блок.
Да, в нем были и образованность, и сочувствие народу, - но была и беспомощность, глупая, преувеличенная вера в народничество, было пьянство.
Так что интеллигентность как категория русской жизни не привилась.
Тип современного интеллигента – Дмитрий Сергеич Лихачев.
Д. С. Лихачев считает интеллигентность «умственной социальностью»: борьбой за сохранение восприимчивости общества к интеллектуальной жизни.
Характерно, что он же написал статью «Литература как общественное поведение».
Так мои занятия искусством сакрализированы «свыше»: путь к интеллигентности указан через искусство.
Это не избавляет меня от резкости: я живу в среде, где надо постоянно защищаться, - но мне очень хотелось бы достичь именно такой причастности к жизни нашего общества.
Так общество наделяет меня «сверхзадачей» - и за это я ему бесконечно благодарен.
* * *
Интеллигенция.
Принято считать, что именно интеллигенция считается проклятием русской нации.
Казалось бы, почему нет: среди террористов было много разночинной интеллигенции.
Якобы именно этот слой общества унаследовал худшие черты русского дворянства.
Я и не стал бы говорить об этом бреде, не исповедуй его очень известные люди, - но главное в том, что все мое детство прошло под гнетом этого ужасного предубеждения.
А какими проклятиями осыпали интеллигенцию столь известные люди, как Ленин и Достоевский!
Словно б весь мир сошелся на ненависти к интеллигенции!
* * *
Интернет.
Интернет необходим, потому что он несет больше свободы, больше подлинной информации, чем телевидение.
Пока что он может себе позволить буквально все!
Уже одно это обеспечивает его популярность.
Интернет стал реалией жизни всего мира - и произошло это на наших глазах.
Это сразу сделало нашу жизнь интересней, - но какой станет Сеть, будучи массовой?
Уже сейчас тебя заваливают предложениями самого низкого свойства, апеллируют к твоим самым низким инстинктам.
Пока чудится, что только интернет сделал информацию по-настоящему доступной.
В третье тысячелетие все въехали вместе с ним – и уже нельзя себе представить свою жизнь без этого средства общения.
К нему можно привыкнуть, с ним можно и нужно работать; отлученные от него отлучаются от мира.
Приходится понимать, что мир технологичен, что техника в нем всесильна, что именно она способна облегчить твою жизнь.
А уж как он облегчил мою жизнь писателя!
Раньше приходилось печатать на раздолбанной машинке – и это быстро выматывало, и мои соседи яростно со мной сражались: орали и стучали в стенку.
Мое личное пространство было несоразмерно ужато, мои возможно общения жестоко обрублены.
До интернета я не знал, как оно прекрасно, это божество Информации!
* * *
Интимность.
Жители больших городов живут тесно: «как селёдки в бочке».
Попробуй, объясни, что тебе неприятно, когда у твоей двери кто-то обнимается!
Ты входишь в подъезд и слышишь интимные разговоры, и тебе неприятно, что чья-то жизнь предстаёт во всех деталях.
Разве не то же и на улице, когда кто-то целуется посреди дороги – и тебе приходится тщательно огибать утонувшую в экстазе пару?
На улице или даже возле твоей двери лежит презерватив - и это уже кажется нормой.
А сама мода?
Теперь мода диктует женщине показать попу, а мужчине – приспустить штаны.
Да, это уже норма, но она не кажется естественной; это та самая «норма», с которой хочется бороться.
Мне неприятно, что один выпьет пива у моей двери, а другой тут же пописает.
Включи вечером телик – и тебя завалят интимностью!
Как минимум, ты увидишь молодых людей, лежащих в кровати голыми.
Они всегда не очень-то прикрыты.
Это отсутствие интимности особенно красочно я описал в рассказе «Русский дух», где Баба-Яга убедительно входит в роль современной гламурной дамы.
* * *
Инфантилизм.
Понимание, что такое инфантилизм, очень изменилось.
Еще в шестидесятые годы двадцатого века было естественным как можно раньше пойти на завод, самому зарабатывать деньги.
В семьях, как правило, занимались детьми очень мало: казалось, что излишнее внимание к ребенку его «портит».
Но с другой стороны, общество было менее терпимым: инфантилизм приписывался всем, кто не походил на других.
И глупо, и бесчеловечно считалось (как это уже часто бывало в истории человечества), что ребенок – это маленький взрослый.
Было и смешное.
Например, если ты не пил со всеми водку, это презиралось именно как проявление инфантилизма.
Поэтому мой брат рано «повзрослел», а я ходил в дурачках.
Поэтому он мне всерьез говорил:
- Вот узнаешь жизнь - запьешь.
Именно насилие советской системы наградило меня инфантилизмом.
Доступность информации, отсутствие насилия государства позволили его изжить.
* * *
Информация.
Подумать только, сколь большую роль информация сыграла в моей жизни!
До перестройки приходилось обходиться без нее – и я думал о социальной жизни, что бог на душу положит.
Точнее, меня мучили кошмары.
И вот – приходит 1987 год.
Только перестройка стала фактом, как мы купили телевизор - и в нашу реальную жизнь вошла информация.
До путешествия в Европу в 1991 году, до этого огромного, спасительного потрясения, я не умел воспринимать информацию, просто не мог выбраться из своих фантазий.
Изменчивость мира не могла стать предметом изучения и творчества до Ее Величества Информации.
Я могу сказать, что моя жизнь расколота надвое посередине: на жизнь до информации и на жизнь с информацией.
Два совсем разных существования.
Странно, но именно информация вылечила меня.
Узнав истину о мире, я легко нашел в нем место.
Именно она помогает воспринять мир рационально, а значит, увидеть в общественной жизни не только сумасшедший дом.
Все источники замутнены, все преследуют свои цели – и ты должен слушать многие радиостанции, видеть многие телеканалы, чтоб, наконец, выбрать свое.
Я слушаю и смотрю неприлично много новостей на пяти языках: именно потому, что познание мира снимает стрессы.
Это слишком приятно: познавать мир, знать, что в нем происходит.
Конечно, у человека должны быть какие-то радости – и самая простая и доступная радость – это информация!
С появлением информации и искусство сильно «продвинулось» в жизнь.
Информация не вытеснила его вовсе, но очень изменила его восприятие.
Лично мне осознать реальную жизнь как предмет искусства очень помогает информация.
Это очень важно: обычный разрыв между жизнью и искусством становится не столь ужасным.
В восьмидесятые именно информация повернула к реальной жизни.
Теперь уже не представить себе: как это - прожить весь день и не «наесться» информации?
Теперь это норма.
Прежде меня все обгоняли по этому показателю: мои близкие потешались надо мной: я умудрялся не знать вещей, о которых знали все.
Разве это было удивительно при Советах?
Вся важная информация распространялась только устно.
Так оказывается важным понять, что информация становится опасной, что она способна изо дня в день разрушать твою душу - и уже важно от нее защищаться.
Ну да, теперь тебе могут каждую минуту сообщать, что где-то кого-то взорвали, ограбили, унизили.
Информация движется - и в этом ее основная сложность.
Надо ухватить ее не вообще, а в движении.
Я не могу особенно «порадоваться» тому, что информативно проза Достоевского несопоставимо более объективна, чем Толстого, Тургенева и Лескова, хоть все эти писатели по-своему интересны.
Стремлюсь к такой объективности, а потому и сам стараюсь писать только о том, что мне на самом деле близко.
* * *
Иррационализм.
Впервые я почувствовал, что такое иррационализм, в произведениях Достоевского.
Уже в десятом классе, когда нас, к счастью, заставляли прочесть «Преступление и наказание».
Что такое именно иррационализм, но не моя повседневная жизнь: в ней было что-то от жалкого сумасшедшего дома, куда и мысли-то попросту не доносятся.
Такую большую услугу оказал мне собрат по перу.
Именно он указал на повседневность нашего русского иррационализма.
Мне повезло в том, что иррационализм признан и на государственном уровне даже в моей стране.
С началом перестройки наш мир разом переполнился иррационализмом толпы – и часто центр Москвы был переполнен спецвойсками, предназначенными как раз для того, чтоб в случае чего это общее безумие унять.
Впервые в двадцатые годы прошлого века иррационализм перешагнул рамки теорий и проявил себя в экономике.
Казалось бы, был и рост производства, и отсутствие инфляции, - но это не помешало разразиться мировому кризису.
Мне слишком важно, что жизнь доказала иррационализм моей собственной натуры-дуры: мои первые два брака едва не разрушили мое существование, доказали мое полное непонимание людей и обстоятельств.
Да, я женился из лучших чувств, - но получил взрыв ужаса, едва не сломавший меня.
Как меня самого сразило это первое столкновение с иррационализмом собственной природы!
Я понял, насколько я опасен для самого себя.
* * *
Искупление
Сама идея искупления мне кажется необычайно плодотворной, я не могу себе представить дальнейшее духовное развитие столь сложного организма, как Россия, без покаяния.
Но если мы не покаемся, как же мы искупим наш грех?
Я с ужасом думаю о моих предках, учинивших революцию.
Но что же тогда свяжет поколения, что сделает нас нацией?
Конечно, и раскаяние – только идея, - но она дает положительные всходы.
Германия покаялась – и теперь многие немцы всерьез считают себя «лучшими» демократами в Европе.
Как это: «лучшими»?
Я не понимаю.
Зато мне понятен сам высокий пафос идеи.
Он оправдан, даже если он ложный.
Наши власти решили обойтись без покаяния, а значит, и без искупления.
Просто дождаться, пока коммунистическое поколение вымрет.
Но все же знают, как живуча эта ложная идея!
* * *
Искусственность.
Может, вместо «искусственности» стоило б анализировать «китч», но мне слишком не нравится это слово.
В жизни очень много всяческой имитации.
И разве так плохо, что часто мы стараемся подражать лучшему?
Другое дело, что, к примеру, вино, купленное в магазине, может оказаться произведенным недалеко от твоего дома на подпольном заводике.
Хорошо, если в него добавляли только воду!
Это, по крайней мере, безопасно.
Так вырабатывается страх пред продуктами: они все имитируются и еще неизвестно, кем.
Древние римляне имитировали греков, но для незнатоков нет разницы между римским и греческим искусством.
Так и современная массовая культура кормит нас имитациями – и человеку этого хватает, если его художественные критерии низки.
Из имитации не получится высокого искусства, и главная опасность искусственности в том, что она легко побеждает само искусство.
Ее уже так много, что человек забывает о существовании самого искусства.
Эту проблему я остро поставил в моем романе «Иисус из Клазомен»: вера в Христа рождается на фоне огромной свалки имитаций самого Спасителя, уже не удовлетворяющих мировой Дух (тут кстати подпустить Гегеля).
* * *
Искусство.
Вот и прошла бо’льшая часть моей жизни, - и я могу, я смею сказать, что она была отдана искусству.
Кажется, это звучит высокопарно, но, на самом деле, тем, что я живу, я обязан именно искусству: только оно делает мою жизнь интересной и значимой хотя бы для меня одного.
В семидесятые и восьмидесятые годы я все силы отдавал изучению европейского искусства: смотрел фильмы, спектакли, изучал иностранные языки.
Странно, что тогда я и романы Достоевского воспринимал, как западное искусство, а потому и читал их с жадностью.
Именно так!
Толстой – русский, а Достоевский – европеец.
Я изучал сразу несколько языков одновременно.
Например, в 1981 году, в мои 28 лет, учил сразу древнегреческий, латинский, французский, народную латынь, старофранцузский, верхненемецкий, а экзамены сдавал по немецкому языку.
Зачем я пишу это в статье об искусстве?
Да потому, что учил языки – ради него.
Только ради него!
Я не мог надеяться, что буду общаться с иностранцами: в советское время это было неслыханной привилегией.
Каждый день от усталости я засыпал в полном изнеможении, зато моя жизнь казалась мне настоящим подвигом.
О чем я и мечтал!
Открывая европейское искусство, я открыл и себя самого.
Теперь-то ясно, что так спасал себя.
Спасал и – спас!
Мой опыт показывает, что важно избрать верно свой путь!
Тогда у меня не могло быть друзей, потому что и себя, и других судил по их отношению к искусству.
Судил слишком жестоко.
Слишком наивно.
Слишком глупо.
Слишком по-юношески.
Надо ли говорить, что меня ненавидели за это зазнайство?
В юности я не мог «выйти» из искусства, его чудесных, целительных образов.
Реальная жизнь была ненужным придатком жизни воображения.
Почему я всегда так много занимался искусством?
Я верил, найти себя в искусстве можно, лишь хорошо его зная.
В повседневной жизни учителей у меня не было, так что объявил ими людей, которыми восхищался: Достоевского, Феллини, Набокова, Кафку, Филонова.
Я бы назвал еще сто имен!
Именно из искусства узнал, что такое «свобода».
Именно из искусства я понял, что она - высшая ценность.
Разве мог узнать такое в реальной повседневной жизни?
Нет.
Я родился в среде, где никто не знал, что такое свобода, никто не хотел ее.
В поисках родства, культуры, почвы в восьмидесятые годы прошлого века я и набрел на французское искусство, которое особенно любил: все чудится, что свободе научило именно оно.
Теперь я понимаю, что это неправда, что свободен я, как и все, только благодаря перестройке.
Сейчас все мое внимание отдано русской и англоязычной культуре.
Искусство – это гораздо больше, чем «люди» или «нация».
За все годы работы гида я общался с тысячами французов - и ни один не разделил мою страсть к французскому искусству.
И это – норма!
Вот искусство стало «продуктом»: тем, что потребляется.
Искусство – лишь часть культуры, процессы в искусстве куда более ясны, чем в культуре, так что к ним надо особенно присматриваться: из частности можно понять и целое.
Современное искусство обречено бороться с тем, что оно порождает.
Ибо один из его «продуктов» - ничем невосполнимая пустота.
Телевидение настолько омассовилось, что потеряло всякий блеск искусства.
Я-то, едучи в Европу, был уверен, что европейское искусство противостоит европейской массовой культуре.
Ничего подобного!
Именно потому я и не остался в Европе: той Европы, о которой я мечтал, просто не существует.
Что теперь называют «искусством»?
Да все равно что.
Такое «искусство» потеряло силу, в него уже никто не верит - и спектаклю, книге, фильму человек предпочитает жалкий эрзац.
Или психика человека предпочитает самое примитивное?
Да, в девяностые годы двадцатого века в России появился воздух искусства, но появившиеся кумиры были кумирами имитаций и сериалов.
Это фокусники, но не жрецы.
Разве можно себе представить, чтоб кого-то читали взахлеб, как мы в семидесятых Хемингуэя, Фриша и Маркеса?
Разве имитировал кого-то Смоктуновский?
Нет!
Искусство создает родство всех людей.
Я люблю искусство, а потому и люблю людей.
Это родство куда надежней «реального» родства с якобы «реальными» родственниками.
Разве они «реальны», если мы столь старательно избегаем друг друга?
Что, кроме искусства, свяжет времена?
Так Данте стал моим родственником.
Это слишком очевидно.
Общность, создаваемая искусством, очевидна, - но как в нее войти?
Если я все же причастен высокому, то писать произведения литературы – передавать это высокое другим.
Настолько часто трудны условия жизни, но ты почему-то не замечаешь этого со своей любовью к искусству.
Потому что ты живешь в своих фантазиях.
Откуда эта способность человека творить свой собственный мир и защищаться от кошмаров мира самим процессом творчества?
Тем и прекрасно искусство, что указывает на существование чувств, которые приходится закапывать в реальной жизни.
* * *
Искушение.
Наша жизнь переполнена искушениями, хоть мы не замечаем их и, тем более, не называем столь высокопарно.
Каждое мгновение ты стоишь пред выбором¸ что тебе делать, думать, говорить, – и огромность этого выбора меня восхищала уже в детстве.
И в мои пятнадцать лет можно было пойти на танцы или поболтаться на народном гулянии, - а можно было засесть за математику.
Надо ли говорить, что я всегда предпочитал второе?
Может, потому, что я очень ясно понимал искушение ничего не делать, я со столь же ясным упорством предпочитал напряжение, преодоление.
В детстве лучший спаситель от всех соблазнов – спорт.
Набегаешься по лесу, насмотришься красоты – и больше ничего не хочется: отдых кажется неслыханным блаженством.
Уже с пятнадцати лет, с начала чтения новелл Стефана Цвейга, в моем воображении прочно поселились искусительницы.
Они пришли не из русской, а именно из западной литературы.
В родной классике нет образа соблазнительницы.
Я и женился, думая, что все русские женщины вышли из русской классической литературы.
Увы, это не так.
Да, они не были соблазнительницами, им не приходило в голову искушать меня, но меня они трактовали как коня, который должен забыть про все, кроме семейной телеги.
Этот жалкий тип соблазнения я описал в собственном романе «Дон Жуан» - и так навсегда вытравил из души.
Теперь для меня нет ничего страшнее, чем в реальной жизни довериться своему воображению.
Мне удалось вытолкнуть воображение в литературу и тем самым уберечься от воплощений в жизни: именно потому, что оно часто переполнено самыми жалкими искушениями.
Не потакать надо своей фантазии, но бороться с ней!
Но бывают ли соблазнительницы на самом деле?
Только в том случае, если это их работа.
И в самом деле, почему женщине и такое не назвать работой?
Может, это все, что она умеет!
Надо ж ей как-то зарабатывать деньги.
От таких дам спасаюсь бегством.
Жаль, что они столь многочисленны.
* * *
Истерия.
Каждый день подтверждает, что мы живем среди большого числа истеричных людей, весьма склонных к неадекватным реакциям.
Такой человек пустит струю дешевого табака вам в лицо, толкнет вас, - но, если вы возмутитесь, он крайне оскорбится.
Это наиболее частый тип истерии.
Совсем другое дело – истерия художника.
«Я культивировал мою истерию с радостью и ужасом», - сказал Бодлер.
Художник не может быть нормальным человеком: он – такой, как мир вокруг него.
Другое дело, что человек искусства более других умеет контролировать свои эмоции, подчинять свои проблемы своей работе.
Характер всей нашей жизни и, само собой, нашего искусства – истеричен.
Этот мир переполняет нас кошмарами, мы едва не сходим с ума – и только творчество удерживает на грани благоразумия.
А моя истерия?
Я готов поделиться опытом.
В бесцеремонной толпе при перегрузках у меня развивается ощущение, что кто-то вот-вот выстрелит в меня.
Это состояние характерно для стресса.
В Москве кошмары мучают куда меньше, чем в Истре, а за границей – куда больше, чем в России.
здесь.
Это чувство потерянности в мире и враждебности мира идет ещё из детства, когда мне подолгу приходилось быть одному.
Тогда я горько плакал от одиночества.
Это состояние прошло уже в средней школе, когда увлекся спортом.
Тогда у меня не было защиты, как сейчас, но и угрозы были только воображаемые!
Сейчас проблемы на работе, в путешествиях, в повседневной жизни иногда очень тяжелы – и уже ничего удивительного, что они выводят из себя.
Конечно, жизнь научила преодолевать такие состояния истерии, но целиком они не излечиваются. Меня поражает жестокость жизни: как бы ты ни выглядел в обществе, ты оставлен на свои непреодолимые проблемы.
Это очень больно!
Больно понять, что в слишком многих ситуациях ты оставлен на себя самого.
Так моя жизнь и остается расколотой на две несовместимые части: повседневность и искусство. Это больно.
Это не убивает меня, но это больно.
* * *
История.
Когда же для меня лично началась история?
Наверно, с самого рождения, раз родился перед самой смертью Сталина.
Я помню себя только с четырех лет.
Что это за год?
1957.
Год фестиваля молодежи и студентов в Москве.
Позже посвящу этому рассказ «Музыка для тебя».
Конечно, я не мог знать, что происходит, не мог понимать этого.
Настоящая, большая История начинается с тридцати лет.
Странно понимать, что мое осмысление исторических событий началось так поздно: с
неокоммунистических речей Горбачева.
Зримым персонажем история становится с 1984 года.
Само осмысление истории России становится нормой.
До этого я знал историю вообще: историю разных стран, воплощенную в фильмах любимых режиссеров и в книгах любимых писателей.
Но кто мог видеть эти фильмы?
Единицы.
Настоящая История захватывает слишком многих.
1987: перестройка.
Мне – тридцать четыре года.
Сейчас приятно вспоминать этот очистительный ураган.
Он разрушил жизнь столь многих миллионов людей, он унес целую эпоху, - но при этом вдохнул смысл в мою жизнь: я почувствовал себя русским, принадлежащим именно этой стране, именно этой истории.
Кто не знает строчек Тютчева?
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые:
Его позвали всеблагие,
Как собеседника, на пир.
Именно это произошло со всем миром.
Сначала еще можно было думать, что перестройка – только часть российской истории, - но ее последствия столь огромны, что теперь очевидно: перестраивается – весь мир.
* * *
Истра.
Кошмар того места, где живешь: кошмар Истры – как раз в том, что внешне этот городок откровенно благополучен.
Да, есть недостаток: далеко от Москвы, - но не настолько далеко, чтоб я не смог в Москве работать.
Ужас сжимается до соседа, до нескольких обитателей, упорно тебе досаждающих, - и при этом в глубине души ты понимаешь, что они только такие, какие есть.
Города, в которых ты живешь, тем более, подолгу, полагается любить.
Потому что это естественно.
Уезжая из Ленинграда в 1986-ом, надеялся найти в Истре все, просто все – и ничего не нашел.
То есть как это «ничего»?
Тут живет моя семья, тут живу и я сам.
Мне уже не надо любви к городу: достаточно понимать, что Истра – не самое плохое место для обыденной жизни.
Ну, не получилось любви!
Так, может, это не так и страшно.
Что меня умиляет в этом городе – так это то, как он меняется.
В восьмидесятые прошлого века в нем царили огромные собаки, но вот он превратился в царство кошек.
Наверно, я должен забыть все те унижения, что выпадают на долю человека, хоть сколько-то отличающегося от других.
Мне сотни раз давали понять, что я сволочь и свинья, меня арестовывали в подозрении в наркомании и педофилии.
Весь этот навоз жизни надо забыть, чтоб жить дальше, но уже не избавиться от кошмаров, от ощущения враждебности, что тянется с детства.
Городок стремительно модернизуется: много асфальта, много роскошных ведомственных зданий, новые площади.
Правда, асфальт положен так, что он всегда в лужах, а здания такие, будто кое-как набросаны.
Будто они и не построены, а накаканы каким-то великаном.
Тогда, в восьмидесятые, когда я только приехал сюда, «событий» было слишком много: то отключали свет, то воду, то с верхних этажей приплывало море пены и переполняло туалет, то в полночь в дверь звонил мужик и требовал Васю, то буйствовал пьяный сосед.
Что ж поделать, если поначалу Истра предстала идеальной лабораторией ужаса?
Дети, превратившись в свору хулиганов, правили бал: они были истинными владельцами городка.
Их ор в подъезде, тысячи взрывов их петард – и все это дополнялось пьяным воем их родителей.
Так что, как ни много знаю скотства, самая большая его доза – истринская.
Но что думать о прошлом?
Теперь же тут куда спокойней.
Теперь предпочитаю не ссориться и избегать отношений: страховка своего рода.
Здесь есть некое сожительство – и его качество определяет не некое абстрактное будущее, но каждый проведенный день.
Только б избежать тревоги!
Если праздник, то чтоб небольшой, на день-два, не больше.
Если соседи, то чтоб без ночных криков.
* * *
Италия
Увы, без поездки в эту страну не обойдется ни один любитель искусства, так что и я был в Италии четыре раза.
Насколько интересно искусство античной и ренессансной Италии, настолько ужасна ее повседневная современная жизнь.
По культуре и уровню жизни более всего на современную столицу похож Милан.
В Риме жизнь просто невыносима.
В какой-то момент я просто прячусь в музей от толкучки Града.
Потому что бродить – опасно!
Какие чувства вы испытываете, когда в полуметре от вас проносится мотоциклист?
А толпы?
Они в центре любого города.
Так итальянцы любят в толпе бродить с собачками и курить.
Мне ненавистен современный Рим, в котором меня не раз обкрадывали.
Меня восхищает Милан, в котором архитектура изысканно сочетает современность и историю.
Это не Нью-Йорк, в котором только и есть, что Манхеттен, а все прочее – нелепые, жалкие нагромождения.
Это не Москва, где огромные районы могут быть застроены однообразными зданиями.
Это не Берлин, что так и не смог найти свой стиль.
* * *
Карьера.
Печататься при советской власти?
Это было тяжелой, несправедливо тяжелой работой.
И почему я должен был тратить силы на такое?
У меня нет данных товарища Евтушенко, всемирно известного поэта!
Это он может то плюнуть в морду советской власти, а то подобострастно шаркнуть ножкой.
* * *
Катарсис.
Как может человек преодолеть трудности?
Какой механизм для этого вырабатывает его организм?
Я уверен, те неприятности и психологические перегрузки, с которыми сталкивается современный человек, требуют особой, острой реакции.
Моя реакция – катарсис.
Катарсис современного человека связан с ужасом.
Сможет человек остаться самим собой в эти моменты отчаяния?
Так человек учится ответственности за свои поступки.
Он понимает, как ему важно удержаться на грани в той постоянной давке, в которой мы живем.
Мой ежедневный катарсис – творчество.
Это не только литература, но работа гида, в которой много унизительного.
Как я могу в ней «очиститься»?
Но таково свойство моего организма: напряжение, порождаемое разговором на иностранном языке, вызывает катарсис.
Ты должен делать то, что любишь: тогда сами трудности начинают тебе помогать.
Человек способен понять, что именно ему может помочь.
Меня всегда спасало чтение стихов.
Так каждый сам находит то, что его очищает и возносит.
Если он не найдет такой отдушины, общество ему не поможет.
Он может и не выжить без столь важного выхода эмоций.
* * *
Кафе.
Когда в мои 38 лет я оказался в Париже, то долго и пристально рассматривал кафе: мне хотелось высмотреть кипение интеллектуальной жизни.
Может, это и покажется кому-то забавным, но для меня увлечение французской культурой заставило сделать вывод, что культура 20 века и зарождалась, и «протекала» в кафе.
Боже мой!
Если б хоть в чем-то Париж угадал мои мечты!
Я очутился в совершенно чужом городе, приютившем высокую, любимую культуру.
Я видел, как мимо выставленных на узкий троттуарчик столиков проносятся машины, - и не мог себе представить, что это способно хоть кого-то вдохновить.
Напугать – да, - но – вдохновить?!
* * *
Квартира.
Квартира – это мое проклятие.
Что в Луге, что в Петербурге, что в Истре: везде, где бы я ни жил, - мне непременно приходилось сражаться с соседями.
В Питере по квартире ходили какие-то б-ди, ночью пьяница начинал в раковине стирать белье.
Ужас!
В Истре меня травят, так сказать, «правильные» люди: люди, которым я не нравлюсь только потому, что на них не похож.
У меня нет реальной квартиры: ту квартирку, в котором живем мы трое, - нельзя назвать домом.
Что же от меня останется?
Только строчки!
Да, мои дневники, мои черновики в моей квартире, - но интернет успешно помогает бороться с их объемом.
Такая квартира требует дисциплины: уже не купишь лишнюю книжку, лишний раз не пригласишь друга домой.
Когда знакомый ученый подарил свой бюст, я оставил его у знакомых: дома его негде хранить.
Нет настоящей квартиры.
Нет обручального кольца.
Нет нательного крестика.
Нет своего письменного стола.
Ну, и что?
Разве эти вещи столь необходимы для художника?
В детстве, в Луге, я фактически жил один в двухкомнатной квартире: мои жилищные условия только чуточку не дотягивали до идиллии, - зато в Питере пришлось пережить настоящий ад.
Этот ад продолжился в подмосковной Истре.
Столько людей с восхищением вспоминают коммунальные квартиры, но для меня такой Петербург стал настоящим испытанием.
Именно коммуналка приблизила меня к пониманию одной из идей Достоевского: человек может упасть сколь угодно низко.
* * *
Кино.
До девяностых годов прошлого века я был страстным поклонником кино, изучал фильмы, писал о них целые статьи, - но в третьем тысячелетии от моего кино не осталось ничего, оно едва не стало чужим.
Почему эти образы покинула сила, прежде столь воодушевлявшая меня?
Что произошло со мной и с миром?
Я не могу объяснить, почему в юности вторым после литературы было именно кино.
Может, это случилось потому, что в 70-ые годы театр, хоть и делал огромные открытия, но они были слишком редки, чтоб заполнить всего меня.
Чтобы попасть на гастроли московских и иностранных театров, мне, питерцу, живущему в коммуналке, надо было обладать и деньгами и связями, - а этого у меня не было.
Может, такое покажется читателю невероятным?!
Но тогда гастроли были неслыханным откровением.
Например, когда в начале восьмидесятых «Таганка» Любимова привезла в Питер «Гамлета», не было человека, который не хотел бы на него сходить.
А спектаклей было всего два.
Поэтому в театр попадала только элита, только тогдашняя советская тусовка.
Кино было куда демократичней; поэтому оно и стало моим единственным и любимым увлечением.
От всего советского кино исходил ужас идеологии, советское официальное кино было частью жизни, и потому я гордо его отверг.
Помню, в 1974 году началось мое увлечение кино – и с чего?
С больших ретроспектив Бетт Дэвис, Греты Гарбо, Антониони и Феллини.
Посмотреть сразу, в несколько дней, пять фильмов с Гарбо!
Именно в этих образах находил то, чего недоставало в жизни.
Но почему мне не хватало образов литературы?
Думаю, речь идет о физиологической потребности: общение с образами кино очень интенсивно: часто после шедевра я не мог уснуть всю ночь, образы любимых фильмов слишком волновали меня.
С перестройкой жизнь стала приоткрываться, кино уже не противостояло жизни, а стало ее частью, - и ореол искусства оказался потерянным навсегда.
На шестом десятке мне уже не нужны были котурны, мне хватает того, что я живу.
Что произошло?
Прежде всего, сама жизнь стала невероятным, захватывающим «кино».
Например, актрисы стали живыми женщинами: мы знаем о них теперь гораздо больше, чем хотелось бы.
Конечно, они лишились ореола, но зато теперь их можно понимать.
Даже - я вдруг увидел их житейские проблемы!
Нет, я не стал больше любить их, но – больше им сочувствовать.
Не придет в голову ждать чуда от такого товарища по несчастью, но зато ты в обществе таких же людей, как ты.
Кино обладает замечательным свойством приближать вещи к душе, многие вещи я начал воспринимать, лишь увидев в кино.
В юности мир был бесконечно далеким, и понимать его мог только через призму искусства.
Прежде всего, кино.
В жизни не может быть той выверенной дистанции, что предлагает искусство!
Вот и любил кино больше, чем жизнь.
Странно, что я был так глуп, но меня извиняет тот ужас, что исходил из всего советского.
Я был уверен, что буду работать в кино: писать сценарии, а, может, и сниматься. Чего только не придет в башку!
А что же кино?
Неужели в старости эти образы не вернутся, чтоб согреть меня на прощание?
Неужели смогу их забыть?
Ими переполнена моя душа.
Неужели ее можно наполнить еще чем-то?
На наших глазах кино как жанр страшно опустилось, превратилось в половую тряпку для самых простых надобностей.
Мое увлечение кино обусловлено и желанием избавиться от естественного страха: мне чудилось, меня снимают на кинокамеру, - а потом показывают мне же снятый фильм.
Зачем это им?
Кто это – они?
А то мне чудится, кино – это Его всевидящее око.
Я столько много лет любил бесконечно именно кино, потому что в советские годы казалось, что свободу дарило только оно.
Теперь уже даже мне самому не понять этого.
Например, меня слишком волновали образы актрис, я их боготворил.
Казалось, подлинная жизнь – только на экране.
Кино откровенно эксплуатирует слабости людей.
Например, их ложное представление в том, что они «знают жизнь».
Кино, как и все массовое искусство, занимается пропагандой этого ложного знания.
Казалось бы, массовое кино - это лишь невинное отсутствие культуры, - но оно продуцирует кошмары.
Самое первое, самое большое впечатление - фильм Антониони «Крик».
Мне - 21 год.
Именно в искусстве я испытал блаженство - и оно было связано с огромными душевными и эстетическими потрясениями.
Тот простой факт, что могу понимать других, пришел ко мне именно из кино.
Французские фильмы!
Непременно в оригинале «Новая волна».
Это увлечение 1987-97 годов.
Почему так сложилось, что только фильмы долгое время доказывали, что живу?
С моих 23 до моих 43 (двадцать лет!) фильмы любимых режиссеров имели надо мной неотразимую власть.
Власть их образов доходила до того, что я не мог избавиться от этих образов, они становились любимым кошмаром.
Так было после многих фильмов!
Например, после «Восьми с половиной» Феллини, «Призрака свободы» Бунюэля, «Безумного Пьеро» Годара, «Континента и двух англичанок» Трюффо.
Это было!
Странно, что книги, прежде всего, действовали на мой рассудок, а уже потом на мои чувства.
Если сравнить такой любимый фильм, то это сродни с близостью с любимой женщиной: столь огромное потрясение.
Но на самом деле, близость в искусстве давала больше, чем близость с реальной женщиной.
Что удивительного?
Реальные женщины, чтобы выжить, сжимали кулачки и зарабатывали деньги.
Они устают и нуждаются не во вдохновении, а в помощи.
Я обратился именно к фильмам именно в поисках самоидентификации.
В них, а не в общественной жизни находил свою душу до перестройки.
И то, что столь многие фильмы стали моим наваждением, говорит об их мощи.
А какие подарки делает жизнь!
Разве не странно, что образы старых советских фильмов даже по телику стали излучать тепло, перебравшись в 21 век?
Прежде я почему-то совершенно не чувствовал этого обаяния собственного, родного искусства.
* * *
Клан.
Брат - последний отблеск той общности людей, которой я так восхищался в детстве, которой хотел посвятить жизнь.
И странно, и страшно понимать, что твои близкие не ценили жизнь, что лишь бесконечно унижали себя пьянством и равнодушием к духовным ценностям.
* * *
Классика.
Я родился в бедной семье с большой библиотекой классической литературы: и русской, и зарубежной переводной.
Это ли не счастье?
Так я сразу встретился с настоящей культурой и – сразу принял ее.
Удивительно, что при Советах торжествовала именно классическая культура: та самая, что теперь утонула в массовой.
В школе я больше всего любил математику, это слишком очевидное торжество классики, - и лишь в старших классах к математике присоединились физика и химия.
Потом все эти увлечения изгнала литература.
После России моя любимая страна – Греция.
Конечно, воображаемая!
Здесь идеал обретает зримые формы.
Это важно: классике тоже нужна конкретность.
Конкретность математики, ее красота слишком личны, а греческий идеал предназначен для всех.
В моем творчестве классика – лишь фон: чаще я описываю низкие страсти, столь присущие миру.
Мир таков, что мы в своей повседневной жизни встречаем лишь имитации классики; в лучшем случае, ее жалкие подделки.
Сейчас выбор классики кажется перстом судьбы, но набрел на классику я случайно.
Советский журнал «Работница», что много лет выписывала моя мама, непременно имел вкладки с картинами художников Возрождения.
Никто иной, как Советская власть приучала меня любить высокое искусство.
Но классика отстранила меня и от многого, что происходило в реальной жизни.
Самиздат, сыгравший столь большую роль в истории советской литературы, не оказал на меня никакого влияния: и потому, что он был недоступен, и потому, что я читал мировую классическую литературу на пяти иностранных языках.
Эта же классика не дала и разделить другие массовые увлечения эпохи.
Например, авторскую песню.
Именно классика заставила идеализировать Запад: до первого столкновения с ним.
Уже в 1991, во время моего первого путешествия на Запад, я не нашел там ничего из того, что искал.
Именно тогда связь классики и жизни была разорвана навсегда.
На какое-то время литература и жизнь оказались по разные стороны баррикад - и понадобилось долгое время, чтоб их связать.
* * *
Книги.
Одним из первых моих авторов, сразу за сказками, которые читал в начальной школе, стал Новиков-Прибой.
Это мой первый писатель.
Какое-то время чудилось, все люди вокруг меня – его герои.
И на самом деле, писатель очень много сказал о людях вокруг меня.
Даже чудилось мне, ребенку, что сказал все.
Именно чувства его персонажей приписывал моим знакомым и родственникам – и получалось удачно.
Так Новиков-Прибой очень помог, первым заставил понять других.
Поразил «Шалый»: мне уже тогда почудилось, люди вокруг меня и сам я - с сумасшедшинкой.
За ним был Куприн.
«Киевские типы» сразили, особенно «Рупь или в морду».
Прочел и «Яму».
С 12-14 лет начинаются мои Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Салтыков-Щедрин, Тургенев.
Особенно (как выясняется только сейчас) сразили «Невский проспект» и «Нос» Гоголя.
Я уже видел в волнении Невский – и как поразило, что Гоголь описал именно мое волнение.
А то, что нос может отделиться от человека и жить по-своему, тоже сразило: это воспринималось не как наглая ложь, но как вызов миру вокруг меня, откровенно презиравшему искусство.
Выбирая книги, ты находишь друзей.
Ты выбираешь их.
Уже книги учат тебя, помогают находить друзей среди тех, кто живет рядом с тобой.
Казалось бы, это так просто, но в юности мой книжный опыт обманул меня.
Житейский опыт – опыт борьбы с людьми и обстоятельствами – исправил мое представление о мире: книги я стал читать иначе.
Я стал читать их как писатель.
Пристрастное чтение выяснило, что современной русской жизни более всего соответствует опыт Достоевского.
Когда я издал свои книги, то заметил, что это сильно меня меняет.
Но только меня и нескольких моих друзей.
Сколько б ты ни прожил, все равно невозможно до конца поверить, что эта напечатанная книга – твоя, что столько работы не пропало, как чаще всего бывает, что ты жив благодаря этой огромной литературной работе, затянувшейся на всю жизнь.
Книга моих рассказов «Гомо скрибенс» - мое послание миру.
Это единственная, оправдавшая себя надежда восстановить равновесие между мной и обществом, хоть как-то примириться с миром.
Устав от предательств и равнодушия, ты еще более привязываешься к книгам.
Общаясь с людьми, ты все более избегаешь их, все силы отдавая только близким людям и – книгам.
Само понятие книги, само понимание, что такое книга, так сильно изменилось в течение моей жизни, что не удивлюсь, если книга совсем исчезнет - и текст предстанет в новой форме.
Как бы ни изменилась форма, текст сохранит свою важность.
На развилке эпох часть книг в твоей частной библиотеке стали электронными, твой карманный компьютер запросто вмещает двадцать тысяч страниц текста твоих любимых книг.
Как много книги для меня сделали!
Только сейчас ясно, что главное - не умение читать, но умение расти в книгах.
Как это «расти»?
Книгой надо жить навсегда – тогда она учит.
Все читали «Мертвые души», но куда важнее всю жизнь думать об этой книге.
Как ни интересен детектив, ты все равно не проникнешься им на всю жизнь.
Ты найдешь другой детектив, а прежний забудешь.
* * *
Коллективизм.
Жителю больших городов силой навязывается «коллективизм».
Чтобы доехать до работы, ты должен пересечь тысячи людей – и каждый может легко разрушить твое равновесие: наступить тебе на ногу, толкнуть или отмочить еще что-нибудь.
Я родился в советском обществе, где коллективизм был объявлен благом и даже высшей ценностью.
Мне только объявили его ценность, пугали им, но его преимуществ я так и не заметил.
В эпоху глобализации коллектив необходим, психологи даже вырабатывают специальные методы для его сплочения.
Сколько прекрасных театральных коллективов создавались и распадались на наших глазах!
Но куда больше создается фальшивых и агрессивных коллективов (болельщики, к примеру); такой коллектив непременно ужасен.
Все, что можно, - это добиться корректности этого опасного, временного коллектива.
К примеру, в метро мы создаем коллектив – и это ноша, от которой мы с радостью избавляемся.
* * *
Коммуналка.
Коммуналка была самым ярким ежедневным атрибутом советской жизни.
Моя лично жизнь в питерской коммуналке воспринималась мной как ничем не прикрытое насилие.
Но почему?
Разве это не недостаток моего характера?
Столь многим эта жизнь нравилась, столь многие воспели ее.
Как, например, Владимир Семенович Высоцкий.
Пусть хотя бы весь мир приукрашивает это насилие, это отсутствие выбора, - но даже и в таком случае я имею право на свое мнение.
Кстати, многие в малых городках не знают этого насилия!
Они превозносят большие города, завидуют им, а ведь в одном Петербурге в коммуналках живут миллионы.
Меня коммуналка научила ужасам.
Созерцание всевозможных соблазнов (сосед сдавал комнату случайным парочкам), постоянное бесправие (что ты возразишь вечно пьяному соседу, что начинает стирать свое белье именно среди ночи), крики с общего двора – что может быть страшнее?
Ужасный соблазн мучил меня в течение всех тринадцати лет моей жизни в питерской коммуналке: ответить насилием на насилие.
Советское искусство ужасало, прежде всего, именно тем, что коммуналка возводилась в ранг искусства, а само искусство опошлялось до жалкого советского существования.
Мне, всегда считавшему себя жертвой коммунального существования, столь поверхностный юмор неприятен.
Наконец, коммунальная квартира наградила меня невероятными комплексами, ведь слишком близко я созерцал падение человека.
Да, был ГУЛАГ с колючей проволокой, - но был ад и без нее: коммуналка.
* * *
Коммунизм.
Моя мама, самое близкое для меня существо в мире, верила в коммунизм совершенно искренне; потому он и попал в этот словарь.
Как абстрактная идея, он обольстил сотни миллионов; как конкретная, сотню миллионов отправил на тот свет, - но мне-то уже в юности показалось, что коммунизм воспитывал неприязнь всех ко всем.
Потому что все были несовершенны, все недостойны столь блестящей идеи.
Увы, были в социалистическом обществе и другие «сверхидеи», делавшие жизнь очень похожей на сумасшедший дом.
Самое ужасное, что эти высокие идеи поощряли ежедневное, кропотливое, неумолимое насилие.
Как я счастлив, что оно не затянулось на всю жизнь.
Комплекс психологический.
Жизнь русского человека плотной стеной обступают комплексы; этот словарь и создается из убеждения, что их необходимо записать, чтобы понять себя.
Современный человек настолько перегружен ими, что вынужден заботиться о них, приглядывать, как бы они не вышли из-под контроля.
С тобой рядом на улице или в общественном транспорте оказывается человек, не способный контролировать свои действия; это опасно.
Только самые успешные члены общества могут позволить себе личного психолога.
Каждый решает в одиночку, какое именно средство он выбирает в борьбе с собственными комплексами.
Комплекс, в отличие от болезни, - слепое, неверное ощущение слабости.
Столь многим удается не доводить свои комплексы до болезни, удерживать их за опасной чертой.
Насколько человек способен выбираться из этих мимолетных, неверных ощущений?
Слабому человеку нужны наркотики или пьянство, чтоб почувствовать себя человеком.
Мы все раздражены, потому что не выдерживаем того темпа, который предлагает нам жизнь, мы злы от слабости, - но эти слабости не должны обрушиваться на других людей.
Современному человеку важно не преувеличивать собственную болезненность, а просто противостоять ей изо дня в день.
Стоит, к примеру, «притягивать» добрые мысли, заражаться ими: желать добра другим, самому анализировать и осуждать свои острые реакции.
Мы способны бороться со своими комплексами, но на это надо смотреть как на работу: только тогда что-то получится.
Комплексы – в твоих ложных мыслях.
То тебе кажется, ты мало занимаешься сексом, а то чудится, что похотлив.
То кажется, ешь мало, а то – переедаешь.
Платят мало, устаешь быстро, все осточертели!
Если у тебя такие мысли, осуди себя, свою жалкую истерию.
Ужас, секс, насилие переполняют средства массовой информации, преследуют человека, навязывают ему комплексы – и уже он сам в одиночку должен освобождаться от них.
Как бы смог вырваться из этого порочного круга, не будь искусства, не будь той спасительной игры, принесенной им?
* * *
Комфорт.
Что такое комфорт?
Может, в этой точке моего странного повествования я должен сказать, что ванна и отдельная квартира у меня появились в 35, а телефон - в 50?
Это, скорее, удобства, чем комфорт.
Странно, что я, видя вокруг столько удобств и комфорта, не верю, что для меня это доступно.
Моих близких задевает, что мне для ощущения комфорта надо очень мало.
Я всегда жил и уже умру на пике вулкана: нельзя себе представить и дня, чтоб не произошло что-то, целиком отрицающее хоть какой-то покой: крики, музыка, стук молотков – все это кажется столь естественным, что удивляешься, хоть на минуту оказавшись в спокойном, нормальном мире.
Про себя я решил, что зарабатываю только на жизнь: не настолько много, чтоб иметь право на комфорт.
Я зарабатываю с удовольствием, но с большими физическими усилиями, так что просто физически не могу заработать много.
Разве отношения с людьми не входят в понятие «комфорт»?
Странно понимать, что людям не нужны хорошие отношения, что один человек ни за что не удосужится понять другого: ему проще от него отмахнуться, как от назойливой мухи.
Скорее всего, мне не нужен комфорт чисто по-человечески: он не поможет работе, - но он говорит о благополучии мира: в таком мире больше надежности.
* * *
Концепт.
Слово, употребляемое слишком часто для того, чтоб его не услышать.
Ролан Барт, французский языковед:
- «Концепт предстает передо мной как нечто совершенно целенаправленное: он преследует меня, чтобы заставить распознать совокупность мотивирующих его интенций, концепт выступает передо мной в качестве признака некоей индивидуальной истории, как доверительное сообщение и как приглашение к соучастию».
Концепт - изначальная идея; замысел, проект; логическое понятие в некоторых научных направлениях.
Концепция - система взглядов на то или иное понимание явлений действительности; определенный замысел, трактовка; точка зрения.
Мы видим, что это совершенно разные понятия, но в голове современного человека они путаются.
В моей жизни огромную роль сыграла работа со словарем: я всегда тщательно прочитывал весь круг слов, связанных с одним понятием.
Признаюсь, меня поражает сложность языка.
Даже один язык человеку трудно поднять: настолько это большая информация, - но если человек, как я, свободно говорит на пяти языках, то из этого прямо следует, что все эти языки он знает поверхностно.
Скорее, владение языками входит в мою концепцию человека: совершенствуя знание языков, я спасаю, «совершенствую» свою душу.
Таков концепт всей моей жизни.
* * *
Корректность.
И все же, откуда в детстве берется желание любить всех?
Неужели это только «происки» коммунистической идеологии?
Разве в человека не вкладывается свыше желание быть добрым?
В детстве так долго чудится, что все человечество – одна семья, что твоя жизнь будет легка уже потому, что ты живешь среди других людей.
Теперь это кажется слишком наивным.
Человек двадцать первого века не любит себе подобных.
Просто, опыт совместного проживания людей таков, что более любить человечество нельзя.
Хоть моя мама пыталась сделать именно это, потому что она была коммунисткой.
Такое понимание коммунизма!
Стоит рассказать забавный случай о ее понимании «корректности».
Мы завели свинью, которую вскармливали с большим трудом.
Когда ее закололи, нам сала не досталось: мама раздала все своим коллегам.
Для нее считалось неприличным сделать иначе!!
Пусть сын недоедает, зато все выглядит хорошо.
Кажется, только корректность еще способна заставить людей понять, что в их совместном существовании есть огромный смысл.
Эта посильная замена любви так облегчает жизнь!
Корректность, воспитанность – такая редкость.
Иногда, проснувшись, я замечаю, что тихо.
Это кажется неслыханной роскошью.
Сегодня никто не двигает мебель, не стучит молотком, не включает на всю катушку музыку.
- Неужели? – думаешь ты. – Неужели эти люди, наконец, поняли, что так лучше для них самих?
Что, как не врожденная корректность, делает человека успешным?
Такой человек проходит через общество, как нейтрино через Вселенную.
Мне такого не дано.
Когда встречаю людей, у которых сотни знакомств, я просто не могу его понять.
Не верю его знанию, не могу ответить на его вопросы.
Только корректность способна защитить одного человека от другого.
Ее не так-то и много: в России нельзя себе и представить хоть сколько-нибудь широкий слой воспитанных людей.
Пока что в основе отношений между людьми в России остается коммунистическое прошлое.
Пока что от него нельзя отказаться, потому что другой, новой модели отношений между людьми обществом пока не предложено.
Теперь корректность столь прочно забыта, что сойдет за саму человечность.
Человек, который не делает вам никаких гадостей, уже кажется хорошим, очень хорошим.
Но щепетильность не должна быть чрезмерной: нет ничего страшного, - рассуждаешь ты, - если кто-то тебя толкнет или случайно «в тебя» пукнет: транспорт связан с перегрузками.
Почему-то в Европе больше корректности, больше знаков внимания, - но тем неприятнее и там натолкнуться на откровенную грубость и даже мошенничество.
* * *
Кошмар.
Не очень понимаю, как писать о том простом факте, что мир переполнен кошмарами, что меня, Геннадия, конкретного человека, мучают кошмары.
Как их воспринимать, как понимать?
Как писатель, я давно ответил на этот вопрос моим рассказом «Утка».
Хорошо, это литература, - а в жизни?
Вот яркий пример.
Меня ограбили в Италии, от имени итальянского государства.
Меня там бесконечно унизили люди в форме итальянской полиции – и уже из чувства самосохранения я бы должен никогда туда не ездить.
Мне больно, мне страшно, у меня кошмары, когда я в Италии.
И все же я туда езжу.
Почему?
Потому что я умею переживать кошмар, как нечто слишком свойственное нашей жизни.
Не уверен, что смею писать о кошмарах ни слишком прямо, ни слишком много: я живу среди людей готовых объявить меня сумасшедшим.
Они никогда не увидят во мне равного им, нормального человека.
Мой кошмар - мой эмоциональный опыт, но не мой личный опыт.
Я именно художественно переживаю сложные состояния, у меня нет желания осуществлять ужас в жизни, нести эти образы в жизнь.
Уже потому, что это происходит помимо меня каждый день.
Кошмары идут не только от жизни, а и от искусства, - и те, что от искусства, являются частью литературных традиций.
Поэтому они должны быть изучены.
Например, кошмары Бодлера очень любопытны именно потому, что прописаны, исследованы, запечатлены самим поэтом.
Именно исповедальность в сочетании с мастерством делает человека писателем.
Опиши так свои и чужие кошмары, чтоб они стали предметом искусства!
Самое трудное в кошмаре – понять его место в реальной жизни.
Это просто необходимо, ведь это наваждение на самом деле, а не в шутку угадывает суть мира.
У Бодлера именно такие видения.
Все мы каждый день видим убийства – и потому они независимо от нашего желания свершаются в нашем воображении.
Все убийства, что свершались в моей душе до третьего тысячелетия, были от кино, зато теперь они – от жизни: потому что вижу их вокруг себя каждый день.
Хрупкое равновесие сломлено: и искусством, и окружением.
Теперь каждый непременно ужасается.
Но где граница того состояния, когда кошмар остается вне тебя?
Так криминальная хроника сообщает, как молодой человек убивает сначала брата, который мешал ему смотреть кровавые компьютерные игры, а потом и собственную мать.
Теперь каждому надо быть уверенным, что кошмар - это то, что приходит к нему извне, но в нем самом этого нет.
Я заранее знаю, что он, кошмар, придет, но ничего не могу ему противопоставить, потому что я заранее уверен: он - сильнее меня.
Тут нет обреченности, но лишь естественная дань тому простому факту, что ты живешь.
Ты живешь?
Тогда плати!
Наши кошмары – это не слишком ли большая дань нашему существованию?
Когда мы, наконец, понимаем, что поставлены перед необходимостью считаться с этим тяжким грузом?
В юности, когда я только начал открывать себя, чудилось, моя жизнь переполнена борьбой с собственными кошмарами.
Я просто изнемогал в этой борьбе, я видел в жизни только плохое.
С годами мощь кошмаров становится привычной, я уже не только противостою им: я их побеждаю.
Подумать только: так - прошла вся жизнь: в этой борьбе!
В детстве я не задумывался о том, что происходит в моей душе.
Да, у меня были трудные, совершенно бессознательные состояния, когда мной целиком владели ужасные видения, - но тогда мог просто отмахнуться от этого: я ведь был спортсменом: вместе с усталостью легко приходило равновесие.
Я родился в городке за сто первым километром от Ленинграда, а это значит, что туда многих «нежелательных элементов» просто ссылали.
Поэтому конфликтов в городе хватало, и общая атмосфера была тревожной.
Было много и унижений: пьяный отец, ограбления - и кошмары сводились к мыслительной, воображаемой мести.
Только на пятом десятке стал понимать эти состояния.
На шестом десятке я понял, что не избавился ни от ужаса, ни от злости, ни от унижений: все было точно так же, как в детстве, - но я научился контролировать эти опасные состояния и резко ограничивать их продолжительность.
В моей жизни остаются унижения, связанные с профессиональной деятельностью.
Тут уж я ничего не могу поделать.
Например, этот человек - твой коллега.
Он унижает тебя каждый день, но ты не можешь ему ответить, потому что коллега - внешне милая дама.
И когда она ласково говорит тебе:
- Пошел отсюда, сволочь! - ты не можешь, не должен, не смеешь ответить ей тем же.
Вот вам чудится (увы, не может это не чудиться современному человеку!), что кто-то в вас стреляет.
Ваша работа: определить статус наваждения.
Что это: мимолетное видение, тяжкий кошмар, литературный образ - или еще что?
Тут литературная работа сливается с обычной жизнью, тут она меня спасает.
Мои кошмары – это мои проблемы.
Они во мне, их нельзя стереть.
Это часть моего существования.
Призванием не может быть только что-то абстрактное, как, например, литература; побеждать в себе кошмары – это тоже важная часть призвания.
Кошмар вне меня, но он сторожит мою слабость: чуть что, он в меня входит – и мне больно.
Этой боли порой так много, что опасаюсь, что когда-нибудь не смогу с ней справиться.
Иные кошмары столь естественны, что мы не можем не признать их закономерность.
Кому теперь не кажется, что весь мир – огромная коммунальная квартира?
Если американский школьник убивает с десяток своих одноклассников, то стоит озаботиться тем, чтоб это не произошло рядом с тобой.
Самое трудное в рядовом, ежедневном кошмаре – уйти от его источника.
Он идет именно от другого человека, не понимающего, что он делает.
В метро ужасает не шум, а грубость человека, оказавшегося рядом с тобой.
Но, в конце концов, толкают тебя не каждый день – и это становится обыденностью, - а где нет новизны, там нет и болезненного.
Женщина, что открыто и громогласно кашляет или закуривает тебе в лицо, – все-таки исключение; нельзя этого не понимать.
До 1990-го мне внушалось всеми и самим строем, что мои кошмары – только мои, что они не имеют почвы в реальной жизни.
Все, что мне оставалось, - это заточение в тюрьме, выстроенной из моих фобий.
Мне только и оставалось, что медленно сгнить!
Но вот все признали существование кошмаров, они стали общими, превратились в разменную монету – и я уже не мог не думать, что я – нормальный.
Это общество питалось ложью, потребляло ее, но вот вместе с кошмарами хлынула информация, горькая, мучительная правда, хлынул свет!
Я вышел из сумасшедшего дома как раз в тот момент, когда многие в него попали.
Кошмар!
Всю жизнь сражаешься с этим циклопом, без малейшей надежды выйти победителем.
Смысл моей жизни – в самой борьбе, в самом этом процессе.
Ведь источник кошмаров – чаще всего неурядицы общественной жизни.
Вчера на час опоздала электричка, а сегодня она битый час простояла в чистом поле.
Или полчаса простояли «просто так» в метро.
Конечно, ты давно воспринимаешь это как норму, но именно эта «норма» заставляет почувствовать, что ты живешь в сумасшедшем доме.
В моей жизни было много женщин, создававших мои кошмары.
Они искренне спускали на меня своих овчарок, не чувствуя, как это опасно для меня и для них.
Чтобы защититься, мне приходилось быть грубым – и тогда уже я сам стал кошмаром для тех, кто пытался меня оскорбить.
Кстати, это заставляет на грубость мгновенно ответить грубостью: так победить кошмар проще всего.
Раз само общество культивирует кошмар, то индивиду ничего не остается, как осваивать его в свою очередь.
Для меня кошмар - это удар тока, - и я должен его выдержать.
Только после этого разряда могу жить дальше.
Какая-то лавина ужасных преступлений прокатывается через мою душу, но ясно вижу, что прежде эта лавина свершается в обществе.
Разве это не странно, что общество внушает нам именно кошмары, а не любовь?
Теперь, когда я в возрасте, общество куда милосерднее!
Оно куда терпимее того советского общества.
Может, потому, что это общество не советское, но - русское?
Никогда не поверю, что кошмары, что меня мучают, порождены природой.
Нет, они – от общества.
В «лице» кошмаров общество атакует меня, пытается убить.
Так общество пожирает самое себя, но важно помнить, что оно делает это бессознательно.
Хорошо помню, что в детстве у меня не было столь тяжелых состояний, как сейчас.
Мои кошмары - результат моей жизни в обществе.
Многие люди, с которыми мне приходилось сталкиваться в жизни, вызывали мои кошмары.
Я старался перерабатывать этот материал в литературу, удерживать его при себе: ведь, скорее всего, и я в этих людях вызывал негативные чувства.
Так кошмар стал предметом творчества.
И кошмары, и страхи страшны воплощениями.
Не стоило б о них и говорить, если б они порой не осуществлялись во плоти.
Кошмаров столько, что твоя душа не в силах их вынести.
Она этому учится.
Как бы мог их контролировать?
Как бы посмел от них отказаться?
Что же такое мои кошмары, как не эмоциональное восприятие сложности мира?
То, что мне чудилось в страшных видениях, стало нормой уголовной хроники.
Кажется, поэтому так и люблю ее смотреть: слишком напоминает мое прошлое.
Кошмар переживается, усваивается и отбрасывается - и все это - только в движении.
Трудно примириться с мыслью, что кошмар - важная часть твоего существования, - но факты говорят именно об этом.
Но что значит «переживается в движении»?
Это значит, ногами.
Поэты так сочиняли стихи, а я так выживаю.
Что делать?
По Сеньке шапка.
Под «шапкой» я имею в виду мое существование.
Увы, в самом что ни на есть экзистенциальном смысле.
Я уверен на сто процентов, что эти же кошмары меня мучили бы и в Париже, вздумай я эмигрировать: и там встретил бы сволочь, уже парижскую, и там мне пришлось бы решать те же самые экзистенциальные вопросы.
Это тот мир, в который я родился, - и раз кошмары вызывали мои пьяные родственники - и близкие, и неблизкие, - то что же удивительного, что и сейчас моя жизнь - сущий кошмар?
Главное в кошмаре - суметь его локализовать.
Вы не измените соседа-пьяницу и рой подонков, живущих вокруг вас.
Так попробуйте вжиться в этот кошмар, как артист - в роль.
Именно глубина проникновения «в образ» и принесет вам освобождение: вы обживете ваш кошмар, как если б это был ваш собственный дом.
Кошмары превращают мою жизнь в бесконечную борьбу.
Я всегда помню, что мои кошмары связаны именно с русским, родным языком: он готовит почву не только для кошмаров, - но и для творчества.
Почва моих кошмаров - и обычная жизнь, а не только язык, необходимость самореализации в нем.
Особенно, как это ни странно, чревата кошмаром радость: если осторожно ее не продозирую, она обернется жесточайшей депрессией.
Мои кошмары забирают столь много моих душевных сил, а с другой стороны, так переполняют меня, что я уверен: именно они отнимают силы, предназначенные для общения, - и больше: для любви.
В более сносном мире я бы, чего доброго, был то ли Ромео, то ли Дон Жуаном.
* * *
Красота.
Немецкая идея, подхваченная Достоевским, «красота спасет мир», мне близка.
Не скажу про весь мир, но меня красота спасла. Сикстинская мадонна в раннем детстве, в мамином журнале, появилась как символ спасения.
Это был зов из вечности - и я его услышал
Красота человека не в его внешнем облике, который удержать почти невозможно хоть сколько-то долго, но в его умении найти свое место в мироздании.
Самая большая радость – сознательно нести в мир красоту.
Ты познал мир и себя – значит, ты выполнил свою миссию.
Красота мира проявляется более зримо, если ты сам ее создаешь.
Так в детстве обожал красивые математические формулы, обожал математику и ее красоту.
Именно эта красота так и осталась в душе!
С возрастом хочется, чтоб она была ближе.
Смотришь спокойно и твердо, одеваешься прилично, с оглядкой на других, стараешься выдержать корректность во всех общениях – это все входит в «общественную» красоту: красоту проживания среди других.
Внимательно смотрю на красоту, ведь она – то немногое, что остается: человеку жить – мгновение, - а ей – всегда.
Обилие пластических операций доказывает не только тот факт, что мы живем в мире сделанной красоты, но и то, как все этой красоты жаждут.
В обществе мало естественности, потому что таково его представление о красоте.
Ощущение, что мы окружены ложной красотой, преследует мое сознание.
Люди предают природу!
Гнаться за красотой стало модой, очередным безумием.
В моих дневниках кино много записей о красоте актрис.
Я влюблялся в слишком многих.
Но потом, когда стал взрослеть, их красота поблекла.
Кроме того, сейчас красота – разменная монета, просто способ заработать.
Даже в женщинах, красивых от природы, это чувствуется: такова наша эпоха.
Когда красота начинает отдавать холодком, меньше волнует, тут-то и приближаешься к ее пониманию.
Часто ужасает именно красивое лицо: когда оно измучено.
Особенность России: много красивых женщин с измученными лицами.
У них нет сил выглядеть, как они бы хотели!
Признак нездоровья нации.
И в обыденной жизни много красоты, но ее труднее почувствовать.
Тут нужно выработать особую осторожность и отзывчивость в восприятии образов.
Каждый человек может быть красивым, - но сделает ли он эти усилия, способен ли он их сделать?
Даже женщине, чтобы хорошо выглядеть, нужны усилия, - а как решиться на эту работу мужчине?
Красоту обладания понять труднее, потому что она примитивна.
И все равно над всем существованием человека витает призрак красоты.
Именно красоты, а не свободы.
Поэтому искусство и существует.
Каждый человек обречен любить классику, ее красоту, потому что больше ему негде встретить идеал, заложенный в его душу свыше.
А те, кто классику не знает?
Те никого и ничего не любят.
Любят свои жалкие фантазии, чаще всего переполненные сексом и насилием.
Всегда важно разделить мир и себя, свои кошмары и кошмары мира.
Когда-то красоту искусства я приписывал красоте реальных женщин - и уже сами эти женщины сильно постарались, чтоб я понял свою ошибку.
Идеал красоты настолько изменился, что его невозможно понять.
Как совместить идеал моего детства и современный?
Это возможно только в искусстве.
Поэтому я так и люблю искусство: примиряет только оно.
Твоя красота может раскрыться, если ты свободен.
Тогда это настоящая красота, не нуждающаяся в земном обладании.
Конечно, автомобиль может быть очень красивым, но эта красота настолько хрупкая, что ты не решишься доверять ей.
И общество, и государство могут быть красивыми, но мне, пережившему диктатуру, уже не поверить в это.
Очень часто красивы и люди, но чаще всего они не осознают, сколько опасного, разрушительного в их красоте.
Я иногда напоминаю себе, что моя мама была красива и завещала мне ее красоту.
Мама, будь красивой.
Ты приобщила меня к красоте именно так.
Так часто я вижу красивых женщин, но они красивы для себя.
Моя первая жена была красива и - необыкновенно жестока.
С возрастом восприятие красоты еще более обострилось.
Теперь у меня едва хватает сил на всю ту красоту, обладать которой я хочу: теперь приходится дозировать посещения музеев и другие столь важные для меня вещи.
И все-таки ощущение, что лес красивей всего, что я видел в жизни, никогда не покидало меня.
Скорее поверишь в красоту и божественность природы, чем человека.
Сейчас я перечитываю учебники по математике и посещаю музеи - и везде вижу эту величественную, сияющую Красоту, так много сделавшую для меня.
* * *
Кризис
Разве не правильно назвать состояние цивилизации «кризисом»?
Казалось бы, техническая революция дает человеку неслыханные возможности, но он не становится от этого лучше.
Моя позиция человека искусства ясна до конца: назвался груздем – полезай в кузов: сунулся в искусство – живи в вечном кризисе.
Что ж поделать, если твоя собственная природа столь сложна?!
Эта сложность едва не топит тебя в житейском океане, но благодаря ей ты и становишься писателем.
Современный человек в растерянности оттого, что не в силах оценить дар жизни.
Или это происходит только потому, что он забывает о природе, о простых человеческих радостях?
Именно техника провоцирует его кризис.
* * *
Крик.
Мои родители много кричали друг на друга при мне – и с тех пор мир для меня переполнен особым злобным криком.
Громкие, взвинченные голоса!
Таким тебя создали в детстве, это уже сильнее тебя.
Может, это особенность именно русской жизни: криком выяснять отношения.
Но почему надо, чтоб это слышали другие?
Если честно, то мне уже не представить жизнь без криков ужаса.
Я их слышу, даже если никто не кричит.
В скитаниях, где-нибудь в полях, оставшись один, я часто кричал от ужаса.
Это уходит – и потому об этом пишу.
Ужаса накапливалось так много, что, чтобы не сойти с ума, надо было изгонять из себя беса.
Я это и делал.
Эти крики напоминали детство, они всего яснее доказывали мне, что я – русский.
И что бы еще, кроме этого крика, мог себе позволить?
Как еще ответить на ужас и насилие?
Наша эпоха переполнена яростным криком.
Надо быть совсем глухим, чтоб ее не услышать.
* * *
Крым
Крым – гордость России.
Мы сумели вернуть его только благодаря решительным действиям президента, но мы все, русские, очень гордимся возвращением Крыма в состав России: мы уверены, что это не просто справедливо, - но что это – торжество высочайшей истины.
Эта статья пришла именно сейчас, в 2015-ом: через три года после написания основного текста.
Конечно, я не надеялся дожить до столь возвышенного зрелища.
Эта главка не меняет весь массив текста, но ясно обозначает, что история России – на новом этапе своего развития.
Для России это очень тревожный момент: столь огромны вызовы Истории.
Я верю, что моя родина ответит на них достойно, но все же я, как и все думающие люди России, в тревоге: сейчас невозможно понять, какими мы выйдем из этих тяжких испытаний.
* * *
Культура.
Мое детское окружение было откровенно антикультурно: у людей, окружавших меня, культура не вызывала ни уважения, ни внимания.
Хоть, конечно, мои близкие очень бы обиделись, услышав это.
Я ни разу не видел моих родителей за чтением книги, хоть в доме их было очень много.
И, тем не менее, как получилось, что именно культура спасает меня от ужаса?
Главная загадка моей жизни.
Как культура пришла в мою жизнь, почему?
Культура никогда не была для меня отвлеченным понятием: я не просто читал какие-то книги: я находил друзей и учителей в прекрасных душах творцов этих замечательных книг.
Культура – это то, что для всех, - но когда пьяная компания проревывает десятки раз одну и ту же песню под твоим окном, ты невольно противопоставляешь себя этой распущенности и скотству, этой низменной массовой культуре.
Но дворовая субкультура не только ужасна: песни «битлов», например, пришли тоже из этой культуры: их с восхищением в начале шестидесятых годов двадцатого века слушал весь двор нашего городка.
А если обычной жизни культура и не нужна?
Какая уж тут «культура», если к тебе непременно подойдет помятый человек и униженно попросит на водку?
Массовая культура дружит с ужасом – и больше: она и порождает его.
Сам ужас жизни всегда останется «просто» ужасом, но только высокая культура способна его преобразовать, выявить его творческую основу.
Как получилось, что наша уличная культура стала столь низкой?
Не только мы, но многие страны потеряли эту культуру.
Самый разительный пример - Франция: когда-то одни и те же песни можно было услышать и на улице, и на концерте.
В нашей жизни гораздо больше культуры, чем мы думаем.
Присмотрись – и ты заметишь, что каждое твое движение, все твои мысли пронизаны культурой.
Во Франции культура общественной жизни остается традиционно высокой, но и наша культура постепенно растет.
Без русской культуры меня б не было; этой ситуации просто не представить.
Без европейской культуры я б не развил тех задатков, что во мне были.
В моей жизни увлечение культурой не прерывалось никогда.
Самая важная работа человека, тем более человека искусства - найти себя в мировой культуре.
Только ищи - и ты встретишь слишком много знакомого.
Это узнавание и сделает тебя личностью; другого рецепта нет.
Я родился в низкой, дворовой культуре и сам прошел путь до культуры мировой, - но дворовая культура окружает меня и сейчас, мне приходится ладить с ней.
Низменность этой культуры проявляется в ее агрессивности.
Что такое культура для меня лично?
Это диалог с миром.
Не будет этого разговора – и ты задохнешься.
И массовая культура – такой диалог, но на слишком низком уровне.
Понятно, что и такое общение необходимо, но пусть оно оставляет место и более высокому.
Какая культура вернулась к нам после перестройки?
Сможем ли мы стать культурной нацией?
При советской власти казалось, что та современная культура - поддерживаемое государством насилие.
Да не так прямо!
Конечно, государство будет поддерживать ангажированное искусство, но оно сиюминутно и его слишком мало.
Мне та советская культура казалась наглой, раздавливающей, - но откуда же тогда Смоктуновский и Тарковские?
Государственная культура в наших условиях становится насилием: я живу недалеко от площади, где летом каждый день на полную громкость крутят расхожие песни.
Сейчас, в 2015 году, российская культура переживает тяжелейший момент становления: в учреждения культуры пришли менеджеры.
Стон раздается по всей России: так неуклюжи и часто глупы эти «генеральные директора».
Надо надеяться, время поможет создать генерацию толковых управленцев культурой.
Только культура может помочь проделать эту огромную работу: трансформировать, перевести естественный страх пред кошмарами общества - в смирение, в осознанное предстояние пред Богом.
* * *
О Г Л А В Л Е Н И Е
То, что стало моими реалиями жизни и искусства:
Агония
Ад
Адаптация
Адекватность
Академия
Акт половой
Америка
Андрей Ефимович
Андрогинность
Аномалия
Античность
Аристократизм
Армия
Аскетизм
Атавизм
Аффект
Ахматова
Банальность
Бег
Бедность
Бездарность
Бездна
Безумие
Бессонница
Библиотеки
Биография
Биоритм
Благодать
Благословление
Близкие
Бог
Божественность
Болезнь
Боль
Большевизм
Борьба
Брак
Брат
Бродский
Будущее
Буква
Буржуазность
Бутылка кефира
Быт
Бытие
Валерий Волков
Вдохновение
Величие
Вера
Вербализация
Вечность
Взросление
Видения
Видеокультура
Византия
Вкус
Власть
Власть советская
Война
Воображение
Воплощение
Враждебность
Время
Выбор
Габен
Гармония
Гений
Герой
Глаза
Глобализация
Гоголь
Голод
Госпожи Одинцовой комплекс
Государство
Гомосексуализм
Горбачев
Города
Грета Гарбо
Греция
Грубость
Группа в искусстве
Группа социальная
Дали
Дар
Движение
Двойник
Деградация
Действие
Деньги
Депрессия
Детство
Дилетантизм
Дисциплина
Дневник
Добро
Дом
Достоевский
Друг
Другие
Духовник
Душа
Европа
Еда
Жалость
Желание
Жена
Женщины
Жерар-Филипп
Жест
Жестокость
Живопись
Животные
Жизнь
Жилплощадь
Журналы
Забвение
Зависть
Заграница
Закон
Запад
Звезда
Злость
Знак
Знаменитость
Знание
Зрелость
Игра
Идеал
Идеализм
Идеи
Идеология
Иерархия
Извращенность
Икона
Индивидуализм
Иностранные языки
Инстинкт
Интеллигентность
Интеллигенция
Интернет
Инфантилизм
Информация
Иррационализм
Искупление
Искусство
Истерия
История
Истра
Италия
Карьера
Кафе
Квартира
Кино
Классика
Книги
Коллективизм
Коммуналка
Комплекс
Комфорт
Концепт
Корректность
Кошмар
Красота
Кризис
Крик
Крым
Культура
Геннадий Ганичев
РЕАЛИИ ЖИЗНИ И ИСКУССТВА
Роман в форме словаря
ВТОРАЯ ЧАСТЬ
В конце произведения все статьи перечислены, можно выбирать
* * *
Культура масс.
Культура власти, то есть культура, насаждаемая властью, при советском строе преподносилась, как «культура масс» и была особенно жестокой и назойливой.
Жестока была идеологическая составляющая: каждый, кто не вписывался в ее прокрустово ложе, был обречен на выживание, чуть ли не на полуголодное существование.
Вот пришла новая массовая поп-культура – и она не менее агрессивна.
И опять, как в тоталитарном обществе, агрессивны не сами деятели этой культуры, но установка самой культуры: людей, которые ею заправляют, - на низость, на продаваемость любой ценой.
В этой культуре видно, как общество все более низводит себя - и страшно только то, что этому падению нет конца.
Так самый низкий юмор приучает нас к низости нравов.
Так бесконечный гул эстрадной музыки убивает всякое желание думать.
* * *
Культура Москвы.
Я родился в городке за тыщу километров от Москвы – и всегда этот город представал в особом, волшебном одеянии.
Ни мои родители, никто в моем окружении никогда в Москве не был, так что город мы понимали только по телевизору: мы видели членов Политбюро, космонавтов, артистов.
Других людей, казалось, там и не жило.
Это много позже я узнал, что как раз в шестидесятые годы много людей жило в подвалах!
Когда я жил в Ленинграде, гастроли московских театров были самым ярким событием моей жизни.
Чего стоят, к примеру, гастроли театра Малой Бронной в 1975 году!
Это было другое дыхание, другие мысли: совсем не похожие на те, что знал по Ленинграду.
Прожив лет с двадцать возле Москвы, я пришел к выводу, что среди всех региональных культур России московская - наиболее широкая.
Она ориентирована на талант.
Москва собирает таланты со всей России.
Человеку талантливому тут проще всего пробиться: только потому, что здесь ценят талант выше, чем во всей России.
Говоря так, я не считаю себя талантливым.
Я только работаю, - и это все, что могу о себе сказать.
По своему семейному положению (жена – хранитель живописи) я сносно знаю обстановку и в столичных музеях – и могу сказать, что тут очень далеко до благополучия.
Особенно нельзя это сказать сейчас, в 2015 году, когда музеи возглавили «генеральные директора», часто люди вовсе случайные.
Кстати, в Москве и Питере этой случайности еще мало, а вот в провинции она зашкаливает.
* * *
Культура Петербурга.
Культура Питера всегда претендовала на элитарность.
Именно она назвала себя преемницей Серебряного века русской поэзии.
Поэтому появление феномена Бродского всем кажется совершенно естественным.
Странно было бы не отдать должного таланту этого человека, а между тем, он – исключение.
Как исключение и другие асы Питера.
Культура Питера остается культурой междусобойчиков, общений, ночных засидок.
Тут все решают твои тусовочные способности, без них тебе надеяться не на что.
Сейчас Петербург стал второй столицей, так что, возможно, питерская культура приблизится или даже сольется с московской.
Есть опасность исчезновения старой питерской культуры: уже нет старожилов Питера, уже тушуются, перестают играть главную роль чисто национальные ориентиры нового искусства.
У Москвы таких опасений быть не может: она всегда раскрыта будущему.
Таким стремлениям куда проще выразиться в Москве, где не так строго смотрят, «свой» ты или «не свой».
Если поставишь компании бутылку водки, «гением» тебя куда скорее назовут в Питере, чем в Москве.
Странно, что именно Петербург создает этот вечный спор между двух столиц.
Этот спор много дал русской культуре, но сами таланты, представляющие два города, - вне его: они просто работают.
* * *
Кумир.
Я различаю учителей, давших мне много при личном контакте, и кумиров: людей, которые сформировали меня «издалека»: из науки и искусства.
Интересно, что такой кумир из жизни – Дмитрий Сергеевич Лихачев – является и прекрасным ученым.
Советская власть создавала своих идеологических героев – и все были обязаны хотя бы внешне им поклоняться.
Настоящий кумир моей юности – генеральный секретарь коммунистической партии Леонид Ильич Брежнев.
Именно навязанный кумир, а не бес, не дьявол, не черт!
Зачем сгущать краски?
Конечно, он не был кумиром на кухне: про него сочиняли тучи анекдотов, - но реальная власть целиком принадлежала этому человеку.
Неожиданно на глазах у всех он стал превращаться в призрак.
Позже я написал роман «Дон Жуан», где пародировал его речи.
Ведь его речи казались мне и сумасшедшими, и наглыми, и тонко просчитанными сразу.
Разве я мог устоять перед таким обаянием ужаса?
Моим кумиром не мог быть любимый певец Магомаев: он пел много проходных песен.
Тоже самое и с другими артистами.
О гениях: Святославе Рихтере и Иннокентии Смоктуновском не говорю: они были и над временем, и над толпой.
Моими кумирами были режиссеры: Антониони, Феллини, Бергман, Вернер Герцог, Фассбиндер.
Но кто бы мог стать моим кумиром в нашей советской жизни?
Разве мне не хотелось его иметь?
Им стал театральный режиссер Анатолий Эфрос.
* * *
Левый.
Уже в семнадцать лет, в 1970 году, мне пришлось узнать о работе Ленина «Детская болезнь левизны в коммунизме» и прочесть ее.
И как иначе?
При советской власти я учился в двух вузах и на трех факультетах – и марксизм-ленинизм мне приходилось сдавать три раза.
С тех пор только и делаю, что убеждаюсь в «левизне» своего существования.
Есть и левые рынки, и левое движение.
Левое - это нечто, чуточку незаконное.
Сейчас «левого» ничуть не меньше, чем в советские времена.
Покупаю, к примеру, очки подороже и думаю, что они надежней.
Нет!
Тогда покупаю дешевые «левые» очки, которые не бьются при падении.
Они и дешевле, и надежней.
Или в 90-ые годы 20 века мы покупали на зиму пару мешков картошки, а она оказывалась наполовину гнилой.
И так – всё!
Много и левых, часто радикальных движений.
Странно, что сейчас левизна и гомосексуализм оказались в некоей важной связи, стали звеньями одной цепи.
При этом оба этих «течения», поветрия, дури претендуют на особое значение, на некую исключительность.
Есть даже такие «левые» университеты, куда тебя не возьмут на работу без соответствующей сексуальной ориентации.
Для меня в этом знак хрупкости нашего мира, его частой ложности и неестественности.
Такая вот общая ненадежность и создает твою жизнь, твою душу.
Я тут нахожу что-то от современного поп-арта: и в мире образов и чувств все несется, меняется и - изменяет.
* * *
Ленинград.
Моя юность прошла именно в Ленинграде, который становился Петербургом по мере моего взросления.
Здесь я на всю жизнь ранен моей юностью: так много в ней было ужасного.
Поэтому лишний раз посетить Питер – это еще и психологическое испытание: я хорошо знаю, что моя юношеская боль вернется.
Правда, теперь мне не кажется все таким уж мрачным!
Просто я изживал свой ложный романтизм в бесконечных скитаниях по этому городу.
Тогда я считал Ленинград главным городом моей жизни, городом навсегда.
Даже сейчас я не могу понять, почему я могу видеть этот город редко, почему не живу в нем.
Теперь мне достаточно его помнить.
Что теперь осталось от этого блистательного образа?
Что осталось от моего юношеского восхищения?
Я жил именно в Ленинграде, а не в Петербурге: с трудом отвоевывая у власти и людей свободу, спасаясь и лечась искусством.
Что же было такого в атмосфере этого советского города, что заставляло меня мечтать о смерти?
Откуда эта пустыня, образовавшаяся вокруг меня именно в Ленинграде?
Разве не я сам ее создал?
Почему всю жизнь выясняю отношения с этим пейзажем, этими музеями?
Я с радостью вижу, что в Петербурге все меньше советского, ленинградского: почувствовав себя свободным, город освобождается от советского.
Математическое, метафизическое, упрямое, злое, неодолимое – это все Петербург.
Но и Эрмитаж, и белые ночи, и пригородные дворцы – это тоже Петербург.
Так что не любить его – это как не любить саму жизнь: не оценить дар жизни.
Надо понимать природу сего Града и не ждать от него большего, чем он может дать.
Да, эта неодолимая чуждость мира, все мои беды начались с Ленинграда: именно там стал понимать страшные вещи о себе и о мире.
Но и первый восторг познания искусства – тоже от Ленинграда.
Покинув Ленинград, я освободился от страшного груза комплексов и воспоминаний.
Именно Ленинград, а не Петербург так и остался призрачным для меня, не знавшего блокады, приехавшего сюда «только за культурой».
Но в этой призрачности я нашел столько родства с этим миром!
Разве это вина Питера, что там я не чувствовал себя русским?
Питер – это место, где мои кошмары, так сказать, кристаллизовались.
Постоянные сражения с соседями, визиты проституток в нашу коммунальную квартиру, крики, насилие, пьянство и разврат – все это из Питера: позже уже не встречал этих недостатков в столь больших количествах.
Питер – школа жизни, школа выживания.
Питер – первая любовь, но и первое осознание ужаса существования.
* * *
Ленского комплекс.
Все, конечно, помнят эти строчки:
Он верил, что душа родная
Соединиться с ним должна,
Что, непрестанно изнывая,
Его вседневно ждет она.
Он верил, что друзья готовы
За честь принять его оковы…
Это мысли поэта Ленского из поэмы Пушкина «Евгений Онегин».
В детстве Ленский глубоко в каждом, ведь он – воплощение наивного желания добра.
Моя самая большая мечта - о братстве: сообществе людей, среди которых тебе хорошо.
Поэтому в юности и хотел быть то актером, то режиссером: мечтал о театре: казалось, там-то проще всего найти свою мечту.
Как жадно я всегда ждал писем!
Эти тонны листочков на разных языках!
Чуть не до пятидесяти лет я страстно надеялся на особые отношения с людьми.
Каждый знак внимания, каждое письмо были источником блаженства, любовным посланием Вечности.
И вдруг на рубеже 21 века писем - не стало.
Поразительно.
Но еще удивительней, что я сам уже не хотел их.
Словно б ждал пятидесятилетнего рубежа, чтоб освободиться от юношеских иллюзий.
Мечта об особой литературной среде рухнула в Москве.
Насколько же стало легче, когда понял, что такой «среды» и быть не может.
Тут все - одиночки!
Так-то вот!
Мои мечты об особом братстве отношу разве что к комплексу Ленского.
Почему с какого-то момента ты чувствуешь, что мысль о братстве – ложь, и она - против тебя?
В реальной жизни столь неразумное, не тонкое желание добра может разрушить и твою жизнь, и жизнь твоих близких.
Почему я, как Ленский, ждал «дружбы» от первых двух жен?
Почему обиделся, когда получилась не «дружба», а просто проза жизни?
В результате я, романтичный Ленский, оставил двух детей и больше никогда их не видел.
Как все, я вкладывал желания счастья в какие-то свои доморощенные мечты, - и когда их не стало, я увидел, что реальность куда интереснее глупых грез.
Жен не виню: зачем же ждать от других того, что ты сам не можешь им дать?
Но отчего пожившего человека мучают вспышки ужаса?
Эти кошмары приходят из юности!
Приходят потому, что мало сбылось из того, о чем мечталось.
Стоит признаться, что жить без этого комплекса явно стало скучнее.
Прежде, когда я видел людей, мне хотелось с ними поговорить; теперь этого идеалистического порыва нет и близко.
Обжегшись на патриархальности и братстве (потом убедился, насколько литературными были эти чувства), я-таки выжил.
* * *
Лес.
Эзра Паунд говорит о «далеких залах памяти».
Я так мог бы сказать о «далеких залах леса».
Мои путешествия начались с леса возле дома.
Я был в нем каждый день.
Удивительно, что в моем сознании лес занимает столь большое место.
Казалось бы, о нем нечего думать: он только манит и защищает огромной, зеленой стеной.
А на самом деле, в детстве, когда я очень страдал от одиночества (теперь не страдаю), я помногу говорил именно с лесом.
Лес был моей истинной страстью!
Тогда увлекался спортом, и при этом я большей частью был сам себе тренером.
Ситуация изменилась только после восьмого класса, когда я попал в спортлагерь.
Теперь мой тренер Олег Яковлевич Цирков, преподаватель Института Повышения Квалификации Учителей (Чкаловская улица на Петроградской стороне Петербурга) составлял мне личный план тренировок.
Но и он предписал много бегать по лесу!
Это входило в так называемую ОФП, общую физическую подготовку.
И теперь, когда давно нет сил на кроссы, лес не покидает моего сознания.
Это заградительный щит, античный хор, взывающий к лучшему во мне.
Помню, в Питере, в 1985, в начале перестройки, еду мимо леса в электричке и шепчу ему:
- Я еще буду жить. Еще напишу книги.
Чудится, когда умру, душа растворится в этой вечной, спасительной зелени.
* * *
Лиризм.
Дар поэтического восприятия мира неизмеримо больше и выше всего, что делает человек в обычной жизни.
Уже в школе мои одноклассники жили с женщинами, но при этом они чужды поэзии.
Иногда происходит чудо: человек рождается лириком.
Тогда можно не изображать лирика, а просто им быть.
Тот факт, что и Пушкин, и Бродский – лирики, красноречиво говорит о том, как изменилось понимание любви за полтораста лет.
Душераздирающие признания Бродского более похожи на борьбу, на выяснения отношений, чем на признание в любви, - и, тем не менее, это настоящая любовная лирика второй половины двадцатого века.
Лиризм – проникновенное понимание дара жизни, ясное его осознание.
Лиризм идет от жизни, а не от литературы.
Я, было, попробовал «лиричничать» в жизни – и получилось две брошенных семьи.
Ну, да! В браке любовь уже была не нужна: мне объясняли мои обязанности.
Мои, но не свои.
Не было обязанности меня любить, но было желание превратить меня в раба.
И это – тоже лирика: лирика двадцатого века!
Когда узнаешь тяжкую ношу женской любви, попросту перестанешь писать о ней.
Лиризм нельзя путать со слезливостью, свойственной столь многим, или с желанием добра.
Лишь очень поздно, когда я принял русскую жизнь, я поверил и в тот лиризм, который еще в детстве вычитал в книгах Тургенева.
На это понадобилась вся жизнь!
Тут-то и встал пред неоспоримым фактом, что я – увы, лирик, что именно это вложено в меня свыше.
Это мой крест!
Ты близок, как сердце в груди!
Так близок для меня мир.
Эта строчка Ахматовой намекает о мечте: о какой-то неслыханной близости с миром.
Хоть ты сам ясно понимаешь, что ты – только прохожий, - мечта о единении с миром тревожит сознание.
И с возрастом мечта все ближе: как ни ужасен мир, он все-таки близок.
Так что лиризм – это особая близость миру, и в какой-то период своей жизни все люди – лирики.
Другое дело, если это не только физиология, но и склад души: лиризм становится тяжкой ношей.
* * *
Литература.
Каждый человек что-то пишет.
Ему никак не объяснить, что это – не искусство.
А почему не искусство?
Потому что то, что человек, ходит, пишет, работает, читает, не является чем-то особенным.
Сейчас так трудно это объяснить!
Человек опишет свое свинство – и его книгу покупают, и он получает литературные премии!!
А причем здесь литература?
Моя «литература» (конечно, я готов поставить в кавычки это святое слово: скорее всего, то, что я пишу, не дотягивает до литературы настоящей) – и результат, и следствие, и последствие не менее десятка моих серьезных увлечений.
В разные периоды своей жизни я увлекался и математикой, и физикой, химией, бегом, легкоатлетическим многоборьем, шахматами.
Был экскурсоводом, странником, чуть ли не религиозным проповедником.
Я так долго искал литературу и все равно не могу понять, почему предпочел именно ее.
Просто много отдал ей сил.
Отдал всю мою жизнь.
Так что ничего удивительного, что литература стала для меня всем.
Литература – не сама жизнь, но лишь ее отражение, - но мы все знаем, что чаще всего мы способны понимать только отражения, только интерпретации, - а сама жизнь слишком чудовищна, слишком сложна, чтобы ее понимать.
Когда видишь вокруг себя сотни героев Достоевского, поневоле проникаешься уважением к собственному ремеслу.
Мне бы так писать, как он!
Реальная жизнь странна и жестока – и лишь взгляд из искусства позволяет удержаться в ней.
Например, каждый знает фразу Пушкина о покое и воле.
На свете счастья нет,
Но есть покой и воля.
Но твой личный покой, твое личное осознание равновесия в этом безумном мире приходят из искусства.
Покой – из правильного взгляда на себя.
Даже если очень любишь литературу, жертвы, которые она требует, кажутся ужасными.
Со временем ощущение жертвы пропадает – и к пятидесяти видишь уже не эти «жертвы», а саму собственную Судьбу.
Разве не поразительно, что все обстоятельства моей жизни выталкивали меня в сосредоточение, в чисто литературную работу?
К примеру, мне так хотелось в юности, в семидесятые двадцатого века, посещать интересные спектакли московских и европейских спектаклей, - но я не мог достать билетов!
А книга всегда была передо мной.
С самого рождения.
Я создал себя в борьбе за собственное призвание, в борьбе за свое понимание литературы, в борьбе за свою литературу.
Она – мой учитель, мой пастырь, моя истинная, огромная любовь.
Что же странного, что это любви я и отдал всю свою жизнь?
Желание писать пришло из стремления наполнить пустой мир живыми человеческими связями.
Литература напоминает реальность, но не создает ее; и тут меня ждало разочарование.
В юности я боролся за «полноценность» литературы: мне казалось, она заменит реальность полностью.
Закончилось это поражением в реальности.
* * *
Лихачев.
При советской власти, то есть большую часть моей жизни, меня приучали к мысли, что живых личностей не бывает: есть только повелевающее начальство, безликие «значительные лица».
Как я был потрясен после просмотра фильма «Андрей Рублев»!
Оказываются, у меня есть думающий современник.
И не за границей, а совсем рядом.
Потрясение от фильмов Тарковского – прежде всего, шок современного искусства.
Конечно, я уже видел фильмы Антониони, Феллини, Бергмана, - но Тарковский стал именно родным, российским авторитетом, первой интересной личностью в моей жизни.
Такого шока не было от «Гамлета» Смоктуновского, ведь речь шла об имитации высокого уровня.
В моей школе таких личностей не было.
Не было учителя, который бы вкладывал всю душу в мое обучение и воспитание.
Но могли ли Тарковский и Эфрос представлять всю нацию, стать олицетворением лучшего в ней?
Такой личностью стал Дмитрий Сергеич Лихачев.
Именно этот человек стал эталоном для нашей нации, для всего человечества, олицетворением подлинной интеллигентности на все времена.
Именно потому, что в наше время интеллигентность прочно забыта, само существование таких людей - знак особой милости мира, намек на то, что у человечества еще не все потеряно.
Мне особенно приятно то, что это филолог, а значит, человек очень близкий по духу.
* * *
Лицо.
В детстве я жил среди людей, не придававших значения своему облику.
Моего отца, всех моих родственников я слишком часто видел пьяными: в состоянии, когда у них не было лица.
Такова же была установка Советской власти: человеку лица не полагалось.
Да, у него должен был быть облик строителя коммунизма, но уж никак не лицо.
Лица я видел только у любимых артистов или режиссеров.
Как много значит человеческое лицо!
Особенно, если чувствуешь, что человек еще и осознает себя человеком.
Удар по лицу настолько стал нормой нашей жизни, что статью о лице посвящаю большей частью этому.
Не несу этот материал в статью «Насилие», потому что удар в лицо - насилие совершенно особенное.
Пусть потомок узнает, как мы жили на самом деле, а не верит лозунгам да продажным историкам.
Я не могу забыть, как это было в военной Академии: и просто, и нелепо, и страшно, и деловито.
Проблема была в том, что я не мог ответить на насилие насилием: это бы целиком сломало мою жизнь.
Первый и последний удар по лицу в Академии - от самого старшины курса сержанта Бойцова: 1972 год.
Этот суворовец считал, что я порчу всю атмосферу на курсе, - но, если честно, это была «атмосфера» насилия.
Ему не нравилось, что два раза в неделю хожу на тренировки на Зимний стадион, он пригласил меня в свою комнату сержантскую - и запросто ударил по скуле.
У него был первый разряд по боксу!
Ударив по лицу, он скомандовал:
- Руки по швам! - и ударил еще раз.
Конечно, удары по лицу были и в школе: это норма любой человеческой жизни, - но обстоятельства унижения были таковы, что потрясли меня на всю жизнь.
Потом я оказался в Воркуте: туда «ссылали» всех, отчисленных из Академии, – и опять получил удар по лицу при необыкновенных обстоятельствах.
Если вас «просто» ударят по лицу, то это «просто» досадный случай: вы нигде от него не застрахованы, - но теперь меня ударил человек, только что называвший себя моим «другом».
Тогда в 19 лет, я считал моим призванием математику – и в Воркуте познакомился с Сашей (конечно, его звали не так), тоже математиком.
Мы подолгу с ним говорили в ссылке, вместе дембельнулись и даже оказались в одном поезде.
Тогда он до безобразия напился и попросил своего приятеля меня найти.
Каково же было мое удивление, когда, встретив меня, он неожиданно ударил меня по лицу.
Но за что?
Я не понимаю этого.
Он ударил меня за то, что я так и не стал его другом!
Ну да, мы много говорили, но он-то ждал сближения.
Я рассказал об этих, самых «удивительных» случаях, - но все прочие мне кажутся слишком банальными.
Надо ли говорить, что в моей жизни был кавказец, так и сказавший:
- Я разобью тебе нос, ты будешь плавать в крови.
Это уж совсем банально.
Кинси, столь вдохновлявший Бодлера, говорил о тирании человеческого лица.
Но мы живем в эпоху искусственных, гламурных лиц, а обычное, «несделанное» лицо уже не вызывает интереса.
* * *
Ложь.
Стоит начать с главной, вызывающей лжи нашего времени: торжества американских идей о некоей абстрактной свободе.
Да, США освободило от «тиранов» целые регионы, - но там возникли нелегитимные, неконтролируемые «государства»: проще сказать, огромные шайки, терроризирующие мир.
Уж не думаю, что американская демократия хотела этого.
Я бы не ставил в кавычки слово «тираны», если б и президент России не был записан в таковые!
Не менее огромной ложью кажется и глобализация Европы: когда все страны, несмотря на их различия, причесываются одним экономическим гребнем.
Взяли – и объединились!
Получилось странное образование, за видимость целостности которого надо бороться изо всех сил.
Мне, родившемуся в Советском Союзе, особенно важно, что Россия освободилась от лжи.
* * *
Луга.
Обидно понимать, что этот родной город никогда не был моей мечтой.
Каждая встреча с ним – опасное испытание.
Только с возрастом замечаешь, что много о нем думаешь.
Значит, я все-таки люблю его: вопреки тому, что о нем знаю.
Вопреки тому ужасному, что испытал там в детстве: вопреки смерти родителей и первым разочарованиям.
Этот город, скорее, для меня – поле проигранной битвы, чем место, где я хотел бы быть.
- Почему я родился среди этих людей? – думал я о родственниках.
Чем тайным мы связаны?
Почему так мало любим друг друга?
В юности все в этом городе было больно и страшно.
Мои родственники, будучи уверены, что я просто тунеядец, старались, чтоб я приезжал в Лугу как можно реже.
Их можно понять!
Но можно понять и меня: теперь мне нужны огромные духовные усилия, чтоб решиться еще раз приехать в «родной» город.
Может, когда-нибудь с возрастом эти кошмары покинут душу – и приеду в Лугу как на праздник.
Меня приятно поражает, что и лужская среда создала свою культуру, что и там есть талантливые люди.
Уж пред гробовой доской слишком ясно, что чтить родню – это свято.
Даже если нет понимания, стараешься его придумать хотя бы на время встречи.
Разве Луга хуже других городов?
Разве не банально, что он меня выталкивает?
Мы там, где мы работаем и где любим.
Это та же самая Россия, из которой вышли мы все.
Да, в детстве я ничего не видел, кроме беспробудного пьянства, - да ведь случай-то для нашего мира более чем обычный.
Теперь тут – христианский университет!
Хоть и народный, но университет.
Ситуация с лужскими родственниками настолько изменилась к лучшему, что для меня почти невозможно написать об этом хоть сколько-нибудь правдиво.
Их самих, тех дядей и тетей, что я видел в детстве, уже нет, все умерли, нет их общества, нет пьянства дядей, - а те девочки, что от них родились, спокойны и интеллигентны.
Правда, с ними скучновато.
Увы, выбор невелик: или веселые пьяницы, для которых жизнь – трын-трава, - или вот эти печальные женщины, что становятся дамами.
Итак, в результате всей жизни мои родственники, наконец, примирились с моим существованием, но это все же не те чувства, которые предполагают сколько-нибудь частые встречи.
Словно б можно «наверстать» хорошие отношения!
* * *
Любовь.
Я думал, дни моей жизни будут переполнены любовью, - но в них через край житейской борьбы.
Что же спасает в этом ужасе?
Любовь к Богу.
Жизнь никогда не была мне хоть сколько-то близка, а потому и любовь давно перестала спасать.
Я люблю, но понимаю, что это не для моей ежедневной жизни, - но для той же Литературы.
Ты любишь или уступаешь чужой любви?
Понять это не так просто.
Когда ты юн, тебя спасает твоя глупость: за любовь готов принять все, что угодно.
Не умея жить среди людей, я бился головой о стену.
Мои родители никогда мной не занимались, - а ведь в любви так много значит воспитание.
Два моих первых брака были с первыми встречными.
Им и в голову не приходило думать о любви: куда важнее, чтоб я приносил деньги.
Что же удивительного, что часто мы слышим в разных средствах информации: а не ушла ли любовь вовсе?
А между тем, нам, русским, есть, что наследовать.
Забудем коммунистический кошмар!
Только сейчас нам приоткрывается необычайная свобода в любви, царившая в России первой четверти двадцатого века.
Нет никаких сомнений: наши предки были свободны в любви.
Странно и страшно думать, сколь многого мы были лишены!
Но что теперь?
Моя жизнь прошла.
Я не буду горько рыдать и биться головой о стену.
Меня вот в детстве (в 60-ые 20-го века) и в юности уверяли, что секса просто нет.
Проблема не только в советской идеологии, отказывавшей от всего естественного и боровшейся с ним, но и в менталитете самой новой советской интеллигенции, видящей в сексе что-то второстепенное, не очень важное и продающей это мнение.
Так нас дурила Советская власть.
Одной из форм сексуальной свободы начала двадцатого века было, например, распространение «тройственных» союзов.
Примеры Маяковского и Мандельштама тщательно скрывались многими современниками в их якобы «откровенных» мемуарах: они не подозревали, что для нас это будет демонстрацией не извращенности, но – человечности.
Само понятие любви слишком важно для всей мировой культуры, а потому и думаешь об этом всю жизнь.
В любви – все: и сны, и напряженные социальные отношения с людьми, и творчество, и многое вечное, и столь временное, как секс!
Близость любви – это близость тех чувств, которыми переполнен мир.
Я пишу так, хоть прекрасно знаю, как мало люди знают о любви, как легко они обходятся без нее.
На самом деле, это только иллюзии, будто у нас нет желаний, будто мы не хотим любви: наши желания, наши сны сильнее нас.
Другое дело, что человек умеет жить, не осуществляя свои мечты.
Он это «умеет», потому что жизнь заставляет это делать.
Чаще всего мы просто не хотим знать, что происходит с нами на самом деле.
А может, это и правильно!
Зачем знать о себе так много?
Дворяне, наша элита, предложили нам свое понимание любви.
Они часто жили, не торопясь, - и у них было время любить.
Ты можешь думать не о зарплате, но о любви и бродить среди полей!
Но придут ли мысли о любви в давке общественного транспорта?
Не лжем ли мы, требуя любви от измученного современного человека?
Мы должны признать, что любовь несет не только ощущение жизни, но и тяжесть кошмара.
Как началась моя любовь?
Сначала увидел любовь в литературе.
Чего стоит одна Татьяна Ларина!
И заслуги Тургенева - огромны!
Джемма («Вешние воды») и госпожа Одинцова («Отцы и дети») – самые близкие женщины в детстве.
Да, Одинцова отвергает Базарова, но в этом неприятии – любовь.
Просто любовь к покою оказалась сильнее любви к мужчине.
Что ж тут странного?
Читая «Вешние воды», я думал, как хорошо сделана эта любовь, как она подходит этому миру: как новые любимые ботинки на заказ!
Знай себе, больше мечтай – и получится любовь.
Чем я только ни увлекался в детстве, но главным была любовь к литературе, именно к чтению.
Что дальше?
В юности попытка социализации чувств, желание любить в реальной жизни, конечно, привели к любви к реальным женщинам.
Браки сразу убедили, что такой литературной, возвышенной любви миру - не надо.
Моими «возлюбленными» женами любовь понималась как выполнение определенных социальных обязанностей.
Первые два брака потрясли меня: как выяснилось, женятся не для осуществления идей, - а чтоб иметь общих детей.
Моим женам не могло и в голову прийти, что я, не будучи женщиной, не ставлю рождение ребенка превыше всего.
Я-то по глупости думал, что брак – это когда двоим хорошо друг с другом.
Я и не мог знать, что ребенок – главное, потому что мой отец не имел никаких обязанностей ни передо мной, ни перед другими членами моей семьи, - а я, будучи ребенком, не был самым главным для моих родителей.
Так вот оно что: семья – некий контракт, где каждый играет свою роль: моя роль – сделать ребенка и зарабатывать деньги, ее роль – родить!
Так вот, в чем любовь: она – в чувстве долга.
Ты, самое главное, обязан зарабатывать деньги.
Я не очень глубоко проникался этой задачей, но мои жены надеялись меня перевоспитать.
То литературное, романтическое чувство, что я и подразумевал под любовью, очень их смешило.
Человек, которого ты любишь и видишь сам, что ты ему нравишься, вдруг перестает тебя понимать.
Откуда это?
У него нет ни сил, ни способностей на эту работу понимания.
Когда это произошло в первом браке, я думал, что сойду с ума.
Во втором браке потрясение повторилось, я понял, что я просто слеп.
Только что мы были настоящими друзьями – и вот она предает тебя!
Это очень страшно.
Любовь ирреальна: в реальной жизни ничто не утверждает величие и единственность любви.
Союзы создаются уже по жизни: взаимными усилиями: это история моего третьего брака.
Поражение, разочарование в любви – это естественно.
Ты думаешь о женщине то, что тебе хочется думать, - и разве не естественно, что этот идиотизм не встречает понимания?
Ты ждешь, понимание в любви просто свалится на тебя как дар свыше, - но этого не происходит.
Потому что и не должно произойти!
Любить в жизни трудно, ведь женщина требует, чтоб ты любил ее целиком: и как женщину, и как гражданку, и просто как земное существо.
После тридцати лет брака я могу сказать, что люблю свою жену за ее необычайный ум и терпимость к моим многочисленным недостаткам.
А если жена требует всего?
Тогда ты, заранее зная, что так много дать не можешь, должен или уйти, или лгать.
В юности лжешь искренне: на самом деле веришь, что все получится, - но с возрастом врать все скучнее.
Наконец, и сама женщина видит ложь.
Что может примирить с ней?
Только общий ребенок.
Нет, я – за романтичный вариант: пусть люди живут вместе, если им интересно!
Просто живут – и все, не требуя подвига.
Даже и в браке я пробую доказать, что эти отношения сами по себе – уже огромная радость, уже дар.
Только с возрастом женщина становится снисходительней: ей самой уже трудно верить в свои чары.
Мои первые две жены искренне надеялись, что «образумлюсь», все брошу и пойду зарабатывать деньги.
Они разбили не только мою жизнь, но и свои, - зато они меня научили, что же такое женщина.
Не в этом ли мой идиотизм: учиться у первых встречных?!
Но это – я, - и тут уж ничего не поделаешь.
Сколько ж прошло лет, пока я не понял, что Тургенев описывал некие общественные фантазмы, а не реальные чувства.
Я согласен с Платоном, считавшим, что любовь – это жажда целостности и стремление к ней.
Как выражается эта жажда?
Это зависит от высоты стремлений человека.
В нынешнем массовом искусстве любовь предстает не духовным единением, а чем-то вкусным, ненавязчивым и не очень дорогим.
Это блюдо сделано так, что ты его проглотишь и – забудешь.
Эта парадная любовь легка в меру, она открыто лжет, она огибает СПИД и прочие напасти, как катер, набирающий скорость, - буй.
Так - я любить неспособен, так – я любить не хочу: слишком скучно видеть в женщинах гражданок с набором социальных требований.
В самой любви женщина требует, чтоб ты оценил уровень ее социальных притязаний и – помог ей удержаться на этом уровне.
Попробуй, полюби такую гражданку!
А ведь именно гражданку требует полюбить в ней женщина.
Сочтет ли нужной такая женщина иллюзию понимания?
Так люди более учат играть с ними, чем их любить.
Играть в удобные социальные отношения.
Человек может стать близким, если он понимает, куда он попал, если его гнетет социальность, но, мучась ею, этот член общества лишь играет в нее по общим правилам.
Сознательно играет, то есть не отдает всех сил этой игре, а только те, что необходимы, чтобы выжить.
Что ж удивительного, что любить женщин становится трудно?
С одной стороны, им не под силу тягаться со Вселенной и Искусством, - а с другой, они и не хотят духовной высоты.
Не хотят и чаще всего не знают, что это такое.
В любви заложено противоречие: как социальное чувство, она не может приносить удовольствия, - а любовь лишь как физическое влечение предполагает именно удовольствие.
Поэтому современный мужчина, знакомясь с женщиной, заранее чувствует себя распятым всеми этими противоречиями, он заранее уверен, что этой любовью женщина его распнет и обманет.
Женщина с социальной точки зрения - это гражданка, которая может дать удовольствие.
Такой взгляд на женщин их оскорбляет.
Конечно, такой любви предпочитаю Любовь к Универсуму.
Любовь к Универсуму?
Что это такое?
Это и есть творчество.
Я люблю творчество, потому что только оно мне бережно возвращает ощущение божественности мира.
Я люблю семью, потому что человек, когда он один, не в силах противостоять ужасам нашего мира.
Человек, если он не идиот, сделает все, чтоб отстоять свою семью.
Я люблю Москву, хоть совсем иначе: тут моя жизнь переполнена борьбой и часто лишена смысла, - но этот смысл легко возвращается в прекрасных московских музеях.
Ты любишь, потому что хочешь любить.
Для меня понимание любви не противостоит божественности: тому единственному, что привносит в жизнь смысл.
«Просто» любить в этом мире нельзя: он слишком жесток для сколько-нибудь возвышенных чувств.
Красота быстро проходит – и любить другого можно только или из сочувствия, или из жалости, понимая и ценя его слабости.
Да под силу ли мне такая ноша?
Выходит, что да: обкатка браком длится уже тридцать лет – и пока что конца, слава богу, не видно.
А развод потому, что не приходит в голову разбираться в проблемах жены.
Каково ей со мной, а мне-то каково с ней!!
Зачем требовать от другого больше, чем от себя?
Может быть, не сводить любовь к чему-то конкретному, а принять определение Платона?
Вот ты просто живешь, просто идешь – и тебе хорошо.
Разве это не любовь?
Мне вот нравится так выражать свою любовь: болтаться по белу свету, - вот и странствую всю жизнь!
И пишу книги.
Эта любовь к универсуму дает мне возможность и силы понимать других.
Наконец-то, теперь я могу любить людей: за их родство со мной по универсуму, по Вселенной.
Если в девятнадцатом веке больше мечтали о любви, то в двадцатом – больше сомневались.
Сравним Пруста и Тургенева!
Присмотревшись, замечаешь, что Тургенев много лжет.
Пруст не занимает позиции заранее, не описывает любовь такой, какой бы хотел ее видеть.
Сама любовь Тургенева к Виардо так и осталась неописанной, потому что она была реальной.
Складывается так, что любовь – это когда ты с удовольствием решаешь чужие проблемы.
Но кто будет решать проблемы твои?
Видимо, никто!
Именно ужасный груз проблем создал меня и как человека, и как писателя.
Так что же остается?
Просто жить.
Теперь и вкус поцелуя на губах – Его дар.
Думаешь не о конкретной женщине, а о Нем.
Но кто это - Он?
Целое, Бог, Вселенная?
Мне не дано этого знать.
Мне даже все равно, кто послал этот поцелуй, почему я его почувствовал: мне важнее и тут понять мою причастность к мирозданию.
Уже во вторую очередь думаешь: а может, меня любят?
Только редкие прозрения помогают понять, как много меня любили, как много любил я, - но помнить об этом каждое мгновение?
Нет, этого не умею.
Стал понимать женщин, когда физическая зависимость от них ослабла.
Они потеряли в телесности, но по-человечески приблизились.
Теперь не несу мое желание любви в жизнь.
Пусть в душе каждого победит такой природный взгляд на людей!
Надо ценить женское желание чистоты и любви, но надо и понимать, что вряд ли ты дашь им столь много, вряд ли они способны на столь многое.
Я говорю с огромным: Природой, Богом, Вечностью – и любовь женщины испытывается огромным в свою чреду.
Можно не просто «полюбить», а влюбиться в женщину потому, что она остро сознает свою связь с универсумом.
Любить ее пред Богом, а не потому, что «бабу захотелось».
Всю жизнь ты ждешь огромной, чистой любви – и вдруг находишь ее в своей душе, - но любовь эта обращена к Нему.
В песне Шуберта есть слова: «Из сфер чистой любви».
Открытие этой чистой любви уже не дает ни сил, ни вдохновения любить страстно в самой жизни.
Больше понимая женщин, не любишь их больше, чем прежде: как раз наоборот: любовь была тем оазисом, где чувство пересиливало страх.
Через искусство я опять оценил женщин, могу поддержать их разговор, но все же держусь подальше.
Инстинктивно.
Трудно привыкнуть к мысли, что случаен не только ты, но и твоя любовь.
Понимание этой случайности всегда мешало увлекаться сексом: от него ждешь больше, чем он может дать.
Ясно, что и любовь связана с насилием и унижением, что и она не может быть тихой заводью, чем-то обособленным от всей жизни общества.
Захочешь ты сам такой любви?
Если ты взрослый на самом деле, ты примешь такую земную любовь.
Только в романтичной любви унижение воспринимается как оскорбление; в реальной жизни унижение – обычная разменная монета.
Любовь предполагает унижение.
Унижение входит в такую особенную работу: жить.
Муки неразделенной физической любви, каких-то странных мечтаний сгладило искусство, прежде всего, французское.
Ну, пришло тебе в башку что-то такое по поводу женщин, - так ведь они в этом не виноваты!
Странно сказать, что именно культура Франции так помогла понимать людей и мир, и женщин, - но уж никак не сами французы.
Можно себе представить, с какими мыслями в мои тридцать восемь я поехал во Францию!
Моя тамошняя жизнь была обычным холодным душем, обычной, «нормальной» жизнью.
И тут большой любви не получилось.
Кто меня утешил?
Россия, законная жена и - фильмы «Новой волны»!
Бодлер, Достоевский, Пруст, Джойс, Музиль – вот моя истинная любовь, вот кто утешил меня.
Потому так трудно любить в зрелом возрасте: ты худо-бедно укоренился в обществе, что понимаешь, что этот вампир будет пить твою кровь до конца твоей жизни - и уж какая тут «любовь»!
Как любить, если ужас жизни столь ясен?
Свободная любовь, свобода в любви невозможны в современном обществе: настолько напряжены общественные отношения.
Конечно, распространение болезней тоже вносит свою лепту.
В Советском Союзе центром духовной жизни человека официально считались труд и любовь.
Подумать только: два священных понятия человеческой жизни были безобразно искажены.
Нет, я не избегал женщин, но каждый раз меня пугал их призыв решать их проблемы.
Хоть бы кто заикнулся о любви!
Всегда-то при встрече с женщинами эта самая несчастная «любовь» представала единственным способом хоть как-то улучшить их жизнь.
Да, дамы! Меня пугала ваша практичность.
«Помогала» и атмосфера 70-ых: общее ожесточение.
До какого-то времени человек гадает на браке, как на кофейной гуще, он еще что-то ждет от близости, - но потом предпочитает одни мечтания.
Любовь должна тщательно дозировать наслаждения, чтобы сохранить себя.
Она мудро избегает своих земных воплощений, предпочитая шататься по небесам.
Ведь никто так не разучивает любить, как сами женщины.
Сближение для меня чаще всего оборачивалось борьбой.
Раз невозможна идиллия: простое, естественное понимание друг друга, - то и идеальная близость невозможна.
Да, оно придет, это желанное понимание, но только в том случае, если ты будешь работать, чтоб его достичь.
Хочешь, чтоб тебя понимали?
Работай!
Это тоже работа: добиться, чтоб тебя понимали.
Кажется, что можно «изобрести» из того простого факта, что один человек влечет другого?
Но каждому человеку стоит попытаться возвысить столь естественное чувство.
Любовью считается умение забыть себя, склониться перед женщиной как перед божеством.
Так и происходит!
Мне нравятся образы: и балетуний, и моделей, и всех, кто подан с умом.
Но пересекаться с ними могу только в моем воображении.
Что бы я делал с прототипом образа, встреть его в жизни?
Не знаю.
Ведь она – только на работе.
С образом ты не реализуешься сексуально!
* * *
Любовь к искусству.
Я часто думаю о том, что именно мы оставляем нашим потомкам.
Есть в этом хоть что-то позитивное?
Это или трескучая болтология, или кошмары!
И я, я сам – разве я оставляю что-то несомненно позитивное?
Нет.
Мое наследство – моя любовь к искусству.
Довольно-таки эфемерная вещь для тех, кто не знает, что такое искусство.
Или знает его только из того, что показывают по телику.
Забавно думать, что мои первые две жены старательно изобразили любовь к искусству только для того, чтоб быстрее выйти за меня замуж.
Разве не странно, что меня так легко было соблазнить любовью к искусству?
Так они меня оскорбили, так они - скорее всего, невольно - меня унизили.
Но стоит все же признать, что я оскорбил их еще больше, обманув их ожидания – своей любовью не к ним, а к высокому.
На чем же держится это огромное чувство: любовь к искусству?
На творчестве.
Без ежедневной работы, без каждодневных усилий на протяжении всей жизни эта любовь уйдет, ты неминуемо опустишь планку.
Любить искусство может любой, но только творчество делает эту любовь истинной.
* * *
Любовь к народу.
Как жаль, что это чувство стало официальным.
Оно и было официальным при Советской власти, но нынешняя официальность более пафосная.
Теперь только какой-нибудь безумный «демократ» вдруг заявит, что не любит русский народ.
Между тем, тот возродившийся византинизм, что лег в основу нашей истории, прямо предполагает любовь к государю и любовь к народу.
Православие, самодержавие, народность – это навсегда.
При Советах это чувство казалось выдуманным, высосанным из пальца, потому что в нем клялись все.
Когда надо и не надо.
Так высокие чувства становятся разменными монетами
В других странах такое чувство просто не обсуждается.
Как это: любить американский народ?!
Это аксиома: ты любишь Америку, - а значит, и ее народ.
Все мое детство в комнате, рядом с кроватью, висела картина «Ходоки у Ленина».
Так сказать, любовь в действии.
Особенная любовь к группам очень распространена.
Так западная интеллигенция очень любит и палестинских, и чеченских, и косовских, и всяческих террористов, а Чегевара – просто ее бог.
Зло, творимое ими, слишком очевидно, но следование «левому стандарту» важнее.
В России любовь к народу имеет глубокие корни.
Вернее сказать, она стала инстинктом.
И на самом деле, народ унижали все властители, но, когда в двадцатом веке решили этому народу дать власть, получилась диктатура, получилось лишь очередное унижение народа.
Фиктивное народовластие обернулось мрачным террором.
Так понятие «любви к народу» выродилось, перестало что-то значить.
Скорее, это политический термин, употребляющийся в том случае, если субъект хочет подчеркнуть свою лояльность.
Все насилия в России творятся от имени народа.
Как пишет Мандельштам?
Один ограблен волею народа,
Другой ограбил сам себя.
Ты должен помнить, кто тебя насилует: «воля народа»!!
Это писалось в 2012-ом, но сейчас, в 2015-ом, мы не можем не любить народ: мы видим жителей Донецка, расстреливаемых патриотами Украины.
Так все ужасно изменилось!
* * *
Любовь Орлова.
Странно, что с возрастом на ум все чаще приходит этот миф.
Это именно более миф, чем образ: самое яркое воспоминание о советской эпохе.
Эта женщина заставляет более вспоминать наше прошлое, чем все исторические документы.
* * *
Люди.
Меня всегда поражала их конкретность: в отличие от персонажей.
Так мало людей, кто бы – по отношении к тебе лично - был не только образом, но еще и живым человеком.
Странно, но мои родители не могли, не умели быть конкретными даже со мной, своим любимым сыном.
Очень конкретен человек, который в метро поддаст тебе коленкой.
Выяснять, нарочно он это или нет, некогда, - и приходится ограничиваться по возможности строгим взглядом.
Люди не догадываются, что они – люди.
В 1991 году я уезжал за границу из родного ада с самыми большими надеждами, но и там встречал ад, пусть и другой: уже равнодушный.
Дилемма была такая: бороться в Истре или попасть на дно западного общества.
Предпочел Россию: ее злость, ее борьбу, ее ужас.
Я предпочел людей России.
* * *
Мазохизм.
Современный человек - непременный мазохист: он понимает, что его автобус может быть раздавлен встречным грузовиком; что его самолет рухнет в океан; что пьяный встречный ради шутки выстрелит ему в лицо из дешевого травматического пистолета...
Все эти страхи стали нормой для обитателя земли - и уже сам человек приспосабливается к этому ужасу, привыкает к нему и даже находит в нем наслаждение.
Так мой сосед в ночи с наслаждением хлопает дверью в надежде меня разбудить - и когда это ему удается, я не должен злиться, не должен сойти с ума, но должен зло усмехнуться и лишний раз подумать:
- Посмотрим, кто кого!
* * *
Максимализм.
Максимализм – естественная позиция художника, ясно сознающего ужас мира.
В этом максимализме – предстояние перед Богом и верность Искусству.
Если ты максималист только потому, что ты глуп, то ты глуп вдвойне.
Если человек – максималист «просто так» (Валер у Мольера), то это монстр.
Будь максималистом только по отношении к самому себе.
Только это правильно.
Для художника максимализм нормален: это часть творчества.
Так ты отсекаешь всё, что к нему не ведет.
* * *
Мама.
Моя мать не была сколько-нибудь идеальным человеком, но мне всю жизнь хочется идеализировать именно ее, потому что с ней связано больше всего надежд.
Когда-то это казалось мне недостойной слабостью, я даже хотел изжить эту «слабость» в рассказе «Мама», - но, к счастью, ничего не получилось.
Мама умерла в 1975-ом, чуть ли не сорок лет назад, большая часть жизни прожита без нее, - но она постоянно рядом.
Папа тоже вспоминается часто, но у него не было никаких обязанностей по отношении ко мне, в его жизни главным было пьянство.
Почему все же мама?
Жизнь женщины в России необычайно тяжела.
Я не могу без содрогания вспоминать жизнь мамы, ее бесконечную борьбу за выживание.
Поэтому мне так хочется идеализировать ее: чтоб хотя бы так воздать ей должное.
Что же странного, что мне всегда приходят на ум строчки Блока:
Найдешь в душе опустошенной
Вновь образ матери склоненной…
Да, странно понимать, что иные образы имеют такую власть над нами.
Мы ищем Мать: старинное, библейское, надежное: то, что нам поможет, что спасет нас.
У нас есть наша общая заступница Богоматерь, к которой мы взываем слишком часто.
Моей маме и в голову не приходило, что у меня могут быть такие мысли.
Я благодарен маме: она одна в моей жизни хотела быть идеалом, она чувствовала, как он мне нужен.
Конечно, мне обидно, что мама так мало говорила со мной, так редко меня видела, добывая деньги, - но тогда все мамы были такими: воспитанием детей занимались общественные организации.
Именно смерть матeри подтолкнула меня окончательно порвать с математикой.
В рассказе «Мама» высказал маме, что ее люблю, - и хоть мама давно умерла, это избавило от чудовищного чувства вины.
Да, наши отношения были трудными, но в них было желание нежности.
Странно, что в то же время именно мама научила меня величайшему презрению к самому себе.
Не верю, что она хотела этого.
Ее желание сделать как лучше, как справедливей: она оставила квартиру брату, фактически обрекая меня на скитания, - окончательно разрушило мои отношения с братом, сделало меня нищим, убило мое достоинство.
Наверно, в этой жестокости была своя логика: видение далеко вперед.
Сейчас-то я уверен, что в своей жестокости она была очень права: мне и нужны были испытания скитаниями.
Вряд ли я бы их избежал при любом развитии событий.
Как приятно, что с возрастом в облике мамы появляются совсем новые черты, которых я не разглядел прежде за коммунистическим и идеологическим флером той ужасной эпохи.
Я видел всю жизнь мамы сквозь насилие коммунизма и его идеологии, но по мере удаления кошмаров той эпохи мне все яснее, что и тогда была любовь.
Более того, ее было больше: так ясно она отделялась от общественной жизни, так вызывающе противостояла ей.
Разве что с восхищением я могу узнавать от моих ровесников, что мама защищала меня в детском саду!
* * *
Маньяк.
В каждом из нас есть маньяк – и уже становится важным от него дистанцироваться, попробовать примириться с ним.
В своей бедной головушке современный человек обречен постоянно созерцать сцены насилий или сексуальной близости – и тут гражданин, каким бы внешне порядочным он ни был, должен отгородиться от этого «кино» в своей душе.
Кажется, я в этом отношении откровенно счастлив: могу вербализировать свои страхи, могу с ними работать, отодвигать их на почтенное расстояние – и эта работа не укроется от внимательного читателя моих опусов.
В каждом из нас есть маньяк - это идея пришла ко мне не из жизни, а из искусства.
Лучший фильм Марко Феррери «Дилинджер мертв» говорит именно об этом.
Современный человек видит в мозгу множество сексуальных сцен – и лишь возраст от них освобождает.
Я всегда понимал, что реальные женщины неприложимы к этим сценам, что жизнь вдвоем в обществе предполагает совсем другое.
Так каждый ходит по краю насилия, и маньяк - тот, кто не удержится на этой черте.
* * *
Маргинал.
Меня в юности советская власть превращала в маргинала - и это насилие слишком повлияло на мою жизнь.
Отсутствие свободы стало моим проклятьем и ужасом и навсегда испортило отношения с социумом, столь наслаждавшимся советским свинством.
В 1983 году я хотел поступить в Интурист (с моим немецким), - но мне было заявлено, что у меня нет шансов.
Я ушел из Академии – и по советским меркам, это было слишком большим прегрешением.
Мое curriculum vitae, столь известное сейчас си-ви, было испорчено навсегда.
* * *
Марксизм.
Странно думать, что на изучение марксизма потрачено столько сил в юности.
А как иначе?
Сначала я учился в военной Академии, а потом на двух факультетах университета – и каждый раз обязан был сдавать марксизм-ленинизм.
Я-то изучал эту науку, как все, из-под палки, а вот для моей матери марксизм - это очень серьезно: она верила в коммунизм, как иные верят в Бога.
Помню, я нашел полное собрание сочинений Ленина, возил его с собой, пока не понял, как это глупо.
Перестройка не оставила и следа от этой теории.
Стоит привести строгое мнение Годара: «Католицизм и марксизм - одно и то же: манера ангажироваться».
Разве не поразительно, что мэтр французского кино поставил в один ряд столь разные понятия?
* * *
Мастурбация.
Это и не чисто мужская, и ни чисто женская, но человеческая проблема.
Феллини связывал ее с ленью, духовной недоразвитостью.
Я-то думаю, что он прав.
Если все же кого-то этот род занятий утешает, то пусть он мирно ему предается.
Современный человек замучен столь тяжелыми проблемами, что вы его никогда не убедите, что онанизм может стать проблемой.
Мастурбация, как и все, что касалось секса, в моей юности, когда «очень хотелось», не входила в моральный кодекс строителя коммунизма.
Человек противостоял собственной природе в одиночку, он открывал ее и боролся с ней.
Онанизм – еще не самое страшное открытие собственной природы.
Онанизм показывает, что у человека есть проблемы, с которыми ему не справиться без долгой, продуманной стратегии жизни.
Моей такой «стратегией жизни» всегда была изнурительная работа: я не смогу заснуть , если не доведу себя до полного изнеможения работой в направлении моего призвания.
Это все, что можно противопоставить слабостям и кошмарам, обсевшим, как мухи, твою душу.
В этом преимущество брака: сунувшись в это море проблем, ты быстро забудешь досадные мелочи, что одолевали тебя до ужасов семейной жизни.
Сложность этой работы духовного выживания в том, что тебе придется проделать ее самостоятельно, какой бы большой она ни была.
Странно знать, сколь многие всемирно известные художники отдавали дань этому занятию, - но при этом они никогда на нем не зацикливались, не делали из этого проблему.
Почему Дали назвал Ленина «великим мастурбатором»?
Или человек, погруженный с себя, непременно проходит и эту стадию развития?
Помню, на закрытой лекции по сексуальной жизни в восьмидесятые годы двадцатого века лектор торжественно объявил, что молодые люди в возрасте от пятнадцати до двадцати пяти лет чуть не все, согласно статистике, занимаются онанизмом.
Кто больше, кто меньше.
Почему люди это делают?
Скорее всего, потому, что не придают этому большого значения.
Или от избытка энергии.
Или из какой-то своей фантазии.
Так знаменитый артист и деятель французского театра Антонен Арто сказал:
- «Я становлюсь сильнее, когда мастурбирую мою бездну».
Ишь ведь, как оно бывает!
Чаще всего люди делают это редко и забывают об этом.
Наверно, они сами об этом никогда не будут говорить, потому что это занятие не является их социальной проблемой, не очень-то отягощает их.
Не является ли мастурбация отказом от сексуальной жизни?
И впрямь, мы всегда жили в России по принципу «как селедки в бочке».
Что бы ты ни делал, ты делаешь это перед большим количеством людей, - и чем ниже твое человеческое проявление, тем интереснее оно и понятней для других.
Захочешь ли ты сексуальной жизни в таких условиях?
Не захочешь ли ты мастурбировать именно из протеста?
В Питере мне приходилось постоянно держать окна занавешенными: каждое мое движение было видно из дома напротив.
Какой уж тут «роман», если каждое твое появление фиксируется десятками глаз?
В тюрьме, по выражению Камю, маркиз Сад стал Онаном.
Тут нет философии, но просто сила обстоятельств.
Онанизм - слабость, а современная жизнь весьма терпима к слабостям.
Ты можешь иметь целый гарем, можешь даже употреблять наркотики, если есть такая возможность, - но тут проявляется другая сторона нашего существования: наш мир непоправимо неадекватен.
Человек с такими слабостями, как они ни человечны, скорее всего, не выживет - и тут мы убеждаемся в нетерпимости нашего мира.
Так что человек может расслабиться лишь при условии тщательного предварительного обдумывания последствий своей слабости.
Если так много условий, необходимых для слабости, то отдых ли это?
Так человек понимает, что лучше отказаться от слабостей вовсе, потому что любая вроде бы невинная слабость может его похоронить.
* * *
Мат.
Именно переезд из Питера в Истру заставил меня широко пользоваться матом.
В 80-ые его хватало и в литературе (не моей), но и в жизни иначе никак нельзя было защититься от наскоков многочисленных собачников и собачниц.
О, собачницы!
Именно этот род женщин, любящих своих собак куда больше, чем все остальное человечество, заставил меня взглянуть на женщин слишком уж трезво.
Так что не Ленинград, не Луга, а Истра научила, что защищаться от себя подобных надо.
Что ж поделать, если самым эффективным средством оказался мат.
Если девушка спускает на тебя собаку, если она мило воркует с милым под твоей дверью или под твоим окном, то иного способа освободиться от этого скотства просто нет.
Клин клином вышибают, а скотство - скотством.
Все же отметим, что широкое распространение мата говорит о необычайной грубости наших нравов.
* * *
Математика.
Первое, что мне понравилось в жизни, - это математика.
Она и была моей первой любовью.
Вера Николаевна Гриненко, моя первая классная руководительница, уже с первого класса оставляла нас всех после уроков для решения задачек.
Кто быстрее решал, уходил домой.
Первый раз в жизни я был поражен самим собой: задачи решались слишком легко.
Это – мое первое удовольствие в жизни!
Оно так и осталось первым: самым чистым.
Математика была в детстве и осталась на всю жизнь такой близкой, такой живой: куда ближе и понятней людей, окружавших и окружающих меня.
Конечно, в детстве я верил до конца, что именно математике посвящу всю жизнь, именно ей, моей первой любви!
Как-то Роберт Музиль сказал: «Математика - сама новая логика, сам дух в чистом виде, здесь источники времени и начало необозримых трансформаций».
Сам дух в чистом виде!
Прекрасно сказано.
Математика была преддверием искусства, прекрасным введением в художественный мир.
Но одно дело - любить математику, а совсем другое - сделать ее профессией.
Когда в 1975 году мама умерла, я круто повернул в искусство.
Почему?
Увидел ясно пропасть между моей любовью к математике и моей работой в математике.
Я хотел только любить математику, но не посвящать ей всего себя.
Надо же признаться: если я что-то и знал, то только свои глупые, ни на чем не обоснованные мечты, - и когда пришлось жить, сразу заметил, что моим фантазиям нет места.
Да, я знал математику до восемнадцатого века довольно прилично, но не мог не понимать, что мой уровень недостаточно высок, чтобы заниматься теоретическими изысканиями.
Пришлось признать собственную бездарность; ничего не поделаешь.
И все же я всерьез сражался за мои фантазии, не понимая, что больше ничего и не умею, кроме, как мечтать.
Разве раннее увлечение математикой – нечто необычное?
Герцен, Белый, Годар - столь многие прошли через нее.
Когда я приехал в Ленинград в мои семнадцать лет, то нашел в нем много математики.
Человеку, любящему математику, нельзя не очароваться геометрией Санкт-Петербурга.
Еще в детстве мне казалось, что математика рассказывает о качестве пространства, в котором мы живем, а попав в Петербург, я убедился в этом.
С семи до 22 лет занимался математикой, с перерывом на два года: в восьмом и девятом классе запоем занимался физикой и химией.
Правду сказать, и они казались мне переполненными математикой.
Математика – царство «чистого», настоящего безумия, - но это безумие слишком умно, чтобы стать понятым.
Много лет занятия наукой скрывали мой страх существования, я не замечал, что увлечение математикой – мой путь в сумасшествие.
Сумасшествие незнания реальной жизни.
Останься я математиком, так бы и не узнал мира.
От математики, одной системы знаков, перешел к другим знаковым системам: иностранных языков.
Даже русский язык, и тот усваивался больше из литературы: насколько беден он был он в жизни, настолько роскошным представал из знаков: в русской классической литературе!
Да и литература-то впервые пришла ко мне в образе математики.
В 19 лет, будучи студентом военной академии, я пришел на матмех, чтобы присутствовать на защите докторской диссертации Григория Яковлевича Лозановского.
Это все и решило.
Я сразу подал рапорт с просьбой об отчислении от учебы в академии.
В дальнейшем не раз я буду резко менять свою жизнь, но начало этого - именно тогда.
* * *
Мгновение.
Главная проблема моей социальной жизни: сколько-нибудь полноценное проживание каждого мгновения этой не-моей «жизни» для меня невозможно.
В метро я не живу, а куда-то исчезаю.
Я как бы проскакиваю целые куски той жизни, в которой живут другие, - и потому неадекватен с их точки зрения.
Эта неадекватность никогда не носила патологический характер, но так сложилось, что в моей среде в детстве она воспринималась как идиотизм: люди вокруг меня не понимали, как можно более любить абстрактное, чем саму жизнь.
Взять, да и напиться водки – вот это да, вот это конкретно!
Но не для меня.
Для меня слишком долго социальная жизнь была – абстрактной.
Мое проживание мгновения рано пришло в конфликт со средой.
К сожалению, мне пришлось ждать долгие годы, пока этот конфликт рассосется само собой.
* * *
Менталитет.
Только с возрастом понятно, что качества человека не зависят от его национальности.
Мне, столь долгое время лишенному информации, живого общения, пришлось разочароваться во всех национальностях.
Потому что я их идеализировал.
Менталитет – это философское оформление национальных качеств.
Вы столкнетесь с ним только при близком знакомстве или в такой сфере, как политика: тут видна борьба за национальные приоритеты.
Сейчас можно говорить о столкновении двух менталитетов: азиатского и европейского.
Политики России решительно заняли сторону Азии, хоть наша новейшая история переполнена попытками сблизиться именно с Европой.
Я не верю, что даже при всем желании я, русский, смог бы постичь духовный опыт Франции.
Просто не верю.
Так что и моя возможная эмиграция в эту страну не имела б смысла.
Я жил в Швейцарии и знаю, что не сумел почувствовать существование швейцарского менталитета.
Раз знания о людях приходят ко мне только через их искусство, через их язык, я вряд ли способен вписаться в их реальную жизнь.
В России это трудно, а за границей просто невозможно.
Но еще менее я мог бы вписаться в жизнь какой-нибудь кавказской республики.
Соразмерим ли опыт наций?
Соразмерим ли опыт отдельного человека и опыт нации?
Нет!
Тут только бездна.
Я смотрю европейские новости каждый день – и каждый день убеждаюсь, что мы слишком разные, чтобы понять друг друга.
* * *
Мертвый.
Речь не идет о клинической смерти, но об отмирании целых пластов чувств.
Как не вспомнить строчки Блока?
Как тяжело бродить среди людей
И притворяться непогибшим!
Только такой «мертвец» приживется в современном обществе.
Только он в состоянии освоить сложную социальную игру: так она безумна и жестока.
Я заметил, что много «умерших» людей и не собираются умирать на самом деле: куда чаще они процветают.
Так что смерть часто предстает в виде этакого безобидного кошмара.
Манипуляции с мертвыми душами вечны для России.
* * *
Место проживания.
Все мои приезды в Петербург все-таки болезненны: юность жестко заявляет о себе.
Именно здесь когда-то мне очень хотелось прожить всю жизнь – и сейчас как раз поэтому здесь мне важно быть только путешественником, только созерцателем.
Я хотел невероятного и потому не получил ничего.
Про Лугу я уж и не говорю: здесь мне просто нет места, хоть все и уверяют, что рады меня видеть.
Что до Истры, то моя дочь уверяет, что мы просто счастливы, что живем близко к Москве, - но мне-то Истра не стала хоть сколько-то близким городом.
* * *
Метафизика.
В средние века мышление было метафизическим: люди были ближе к Богу, - а теперь метафизика – удел некоторых поэтов.
Поэт упрямо смотрит на вещи с точки зрения вечности, хоть и понимает, что это его угробит досрочно.
Метафизика говорит, что люди близки друг другу только в огромном, непостижимом, высоком, - а их быт, ежедневная жизнь лишь их разъединяет.
Как многим, ужас жизни рано открылся мне, - но что в моей душе заставило придать ужасу метафизические черты?
Пушкин сказал в 1823 году: «Метафизического языка у нас вовсе не существует. Леность наша охотнее выражается на языке чужом, коего механистичные формы уже давно готовы и всем известны».
Разве не каждый человек должен открывать в себе этот самый метафизический язык?
Метафизическая мерка или вложена в душу человека, или ее нет.
Если все-таки ты – такой, то надо тащить воз этих сложных отношений с миром.
Да, эти отношения будут мучительными, сложными, но они сделают из тебя человека искусства.
* * *
Метро.
Не так уж и плохо, что у мира есть своя преисподняя.
Ты спускаешься в нее довольно часто, чтобы убедиться, насколько она удобная.
Это самый тесный из всех возможных миров.
Все понимают, что простое выяснение отношений тут легко может обернуться кошмаром.
Метро, возможно, - самое большое испытание для вежливости и просто человеческой уживчивости.
В своих дневниках девяностых годов двадцатого века я постарался не описывать этого: чтобы не омрачать и без того невеселый образ эпохи.
Если и суждено иным кошмарам воплотиться, то, скорее всего, в этой давке.
Теперь все висят на волоске, все зависят от воли жалкого фанатика, начинившего рюкзак взрывчаткой.
А эти бесчисленные любители бросаться на рельсы?
* * *
Мечты.
Меня ужасно поразило в юности, что мои мечты о любви были смешны женщинам, которых я любил.
- Как же, - подумал я, - мои мечты – против меня!
Так человеку страшно впервые понять, что до его мечтаний никому нет дела, даже самым близким людям.
Конечно, еще в детстве мечтал обсуждать мои мечты с друзьями, но такие друзья в моей жизни появились очень поздно.
Не только мечтать, но и иметь друзей – неслыханная роскошь.
Теперь я понимаю: если что-то и не сбывается заведомо и никогда, - так это любовные мечтания.
Поразительно, что женщинам они бесконечно скучны: как высшая математика.
Преимущество писателя в том, что ты все-таки можешь реализовать свои мечты; пусть не в жизни, так хоть на бумаге.
Когда-то в детстве мечтал стать писателем – и эта мечта вела всю жизнь.
И эта мечта – спасла меня!!
Да, ты, раз ты человек, должен верить своим мечтам, - но ты сам должен и понимать: если они осуществятся, то так, что ты и не узнаешь их сразу!
Все мои юношеские мечты об обществе, как об особом соединении людей, оборвались летом 1970 года, когда поступил в военную Академию.
Там, как это ни странно, первой рухнула мечта о спорте.
И это притом, что в Академии занимался им много.
Прежде всего, не могло быть и речи о серьезных тренировках.
Кто бы, интересно, создавал мне особые условия?
История разочарований – это не история освобождения от мечтаний: мы продолжаем мечтать, - но уже только для себя.
Мы скрываем свои мечты, как важную тайну.
Я всегда разрывался между мечтой и реальностью.
Меня создавала мечта, я любил мечтать, - но зато уж реальность со своей стороны вносила огромные изменения в воплощения моих мечтаний.
Не могу объяснить, почему все-таки реальность не убила меня, почему у меня хватило сил отстоять свою мечту.
Мечты долго заполняли мою душу целиком, выражались в каждом движении души.
Как трудно человеку от этого оторваться!
Когда человек пытается воплощать свои мечтанья, чаще всего он не может просчитать их последствия, их необходимость.
Получается, многое в жизни человека свершается в необдуманном порыве – и оставшуюся часть жизни приходится за него расплачиваться.
Мечта рисовала красивую судьбу, но вот мечта столкнулась с реальностью - и что же осталоcь от детских мечтаний?
От той юношеской грезы об особенной красивой жизни не осталось камня на камне, но раз вся мечта ушла в работу, то разве не сбылась?
Я же мечтал добиться полноты самовыражения.
Что же я делаю, как я живу?
Я осуществляю свою мечту.
Какую, спрашивается?
Когда я только начал ходить в кино, я мечтал понимать любимые фильмы Феллини и Вендерса на языке оригинала.
Эта мечта сбылась.
Жизнь в России развивает мое ложное ощущение, что я страдаю.
То есть мне попросту не хватает смирения.
Мне неприятно жить среди истринцев, я унижен холодностью среды.
Но я же первый понимаю, что это - мои пустые мечты о каких-то там «особых отношениях».
За глупые мечты юности я заплатил так много, что больше платить нечем.
Больше не на что мечтать - и надо просто жить.
А мне это больно и трудно.
Никогда еще мои мечты не были так далеки от меня, как сейчас.
Может быть, потому, что в социальной жизни не сбылось ничего из того, о чем я мечтал (2012 год).
Мое существование среди других людей не принесло мне ни радости, ни ясности, так что и «прославиться» среди них мне было бы страшно.
Когда начал понимать себя (стоит признаться, это произошло поздно), с изумлением заметил, что не живу в мире женщин.
А в юности казалось, что только женщины на уме!
Тем более казалось, что это мне внушали.
Женщины ушли от меня, стали частью природы.
А мои прочие мечты?
Мои дневники и творчество показывают мои приоритеты - и видно, как я равнодушен, например, к Парижу: жизнь доказала, что и эта моя мечта была пустой.
* * *
Мистика.
В мире так много мистического, но мы стали забывать об этом, мы все более рациональны.
В частности, и потому, что мистика открыто продается.
Массовая культура говорит: нет ничего тайного, все продается!
Есть деньги – так покупай эту тайну.
Между тем, совсем не мистически, а реально современный человек остро чувствует, что его жизнь висит на волоске: она – результат тысяч не всегда благоприятных случайностей.
Я все равно остаюсь при мнении, что человек – это тайна, - и познанию этой тайны он должен посвятить жизнь.
Вся моя жизнь – чреда мистических событий.
Почему еще до школы я так накинулся на книги, так рано почувствовал в них спасение?
Почему именно они стали спасать меня и спасать столь рано?
Наша жизнь приобретает элемент таинственности из-за роя обычных, древних страхов.
Представить только, что какой-нибудь сосудик мозга перестанет работать - и вся твоя несчастная, так называемая «мозговая деятельность» перекроется!
Вот и живи, пока один из миллиона твоих сосудиков не закупорится, пока твои клетки не распадутся!
Кем ты станешь тогда?
Землей, воздухом, мыслью, образом?
Мистика говорит о вечности жизни; тут она смыкается с верой.
* * *
Мишени комплекс.
Я описал именно этот мой комплекс в рассказе 1987 года «Утка».
Уверен, он присущ современному человеку, привыкшему к терактам и прочим видам насилия.
Но как формируется этот комплекс?
Из каких-то почти невидимых «мелочей».
Например, в городе, где живу, двенадцатилетняя девочка, решив, что я «воображуля» (она много раз пыталась войти вместе со мной в мою квартиру, но я так и не пустил) и мне надо отомстить, невольно организовала мою травлю: дети украли мой почтовый ящик, подожгли дверь, меня таскали в милицию...
Меня даже вызывали на опознание, когда в районе случилось что-то педофильное.
Так легко дать понять человеку, что он ничтожество!
Другие годами поют под твоим окном ночами, третьи толкают – и в результате я обречен на кошмары этими, вообще-то, хорошими людьми.
Человек обречен на одиночество, обречен уйти в себя: только так он может противостоять этому естественному напору толпы.
Лишь ты сам старайся не порождать этот комплекс в других людях.
Это все, что ты можешь сделать.
* * *
Миф.
Ролан Барт:
- «Читатель переживает миф как историю одновременно правдивую и ирреальную».
Наша внутренняя жизнь переполнена мифами, хотим мы этого или нет.
Например, как ни ужасно метро, москвич все равно думает, что оно - самое красивое в мире.
И не только потому, что так оно и есть, а потому что этот миф слишком важен для нашего существования.
Кто бы поверил в греческие мифы, не будь и наша жизнь переполнена самыми разными мифами?
Сталин – ярчайший пример.
Я, родившийся в 1953 году, еще хорошо помню мощь этого образа.
Жизнь не только вождей, но и людей искусства (особенно живущих) обрастает апокрифами, чужими мыслями, часто жалкими, не имеющими отношения к реальности.
Эта жизнь звезд вроде бы нереальна, зато как ужасно, но и слишком интересно узнать, что у Роми Шнайдер погибает сын, что Дорлеак сгорает заживо в автомобиле, что Серова спилась, и т. д.
Я особенно внимателен к мифам родителей.
Что они говорили, к примеру, о Ладыниной, об Орловой, о Серовой?
Все-таки, нетрудно почувствовать в русской культуре работу и значение этих людей и их образов.
Гораздо сложнее понять влияние классической русской литературы.
Ван Дам, Шварценеггер, Сталлоне и прочие «супермены» создают современный миф, но в обычной жизни эта оборачивается простой рекламой насилия, накачанных мускулов.
Неужели «качки» - герои нашего времени?
Похоже, что так.
Неужели романтический образ уже не может стать кумиром всех?
Конечно, может.
Пока идет двухсотсерийник, обычно его главная героиня становится таким кумиром.
Другой сериал – другой кумир.
Так массовое искусство создает свои мифы, но мы видим, что уже и государство не чуждается этого: уже и современное искусство пронизано политическими технологиями, - а политика без шоу просто не обойдется.
Уже «нужными» людьми создаются нужные мифы: для того, чтоб их любили избиратели.
Теперь чуть ли не каждый ненадолго может стать кумиром.
Никто не успеет его отвергнуть: так быстро он мелькнет.
Мы сознательно и на всякий случай поклоняемся многому из того, чему поклоняются все: так жить теплее, так жить еще можно.
Особенно приятны мифы искусства.
Пусть ты смотришь фильмы этих людей одним глазом, равнодушно пролистываешь их книги, не ходишь на их спектакли, - ну, как их не любить?!
Зачем лишать себя такого удовольствия?
Не читай книг этого писателя, но полюби его лысину!
Тогда и другие станут ближе, тогда и жить станет легче.
Уважай то, что создано другими; это все-таки куда больше, чем ничего.
Барт:
- Более внимательное чтение мифа никоим образом не увеличит и не ослабит силу его воздействия, миф нельзя ни усовершенствовать, ни оспорить; ни время, ни наши знания не способны что-либо прибавить или убавить.
* * *
Мнимая величина.
Долгое время в нежном детстве именно она интриговала мое сознание!
Я случайно услышал о ней, полюбил, везде спрашивал, что это такое, - но никто не знал.
Наконец, учительница математики объяснила, что я могу это узнать только в старших классах.
Тогда я захотел как можно быстрее повзрослеть!
Я случайно спросил у брата, что был на шесть лет старше, что это такое, - и он сказал, что знает!
Я попросил его рассказать, но тут он твердо ответил, что ни за что мне об этом не расскажет.
Может, знает мама?
Я было обратился к ней, но брат попросил маму:
- Не рассказывай Генке, что такое «мнимая величина»!
Мама дождалась, пока брат уйдет, и сказала, что это квадратный корень минус единицы.
Так вот оно что!
Моему изумлению не было конца, как будто я услышал самую красивую сказку на свете!
Я понял, что взрослые просто не хотят, чтоб я знал слишком много.
Тогда я стал больше учиться.
Помню, самостоятельно проработал уравнения с параметрами, хоть в школе их не проходили.
Так легко раскрылась эта потрясающая тайна.
Тут я понял: можно устроить себе жизнь из таких интересных тайн – и уже жить от одного открытия до другого.
* * *
Мода.
Современная женщина непременно покажет попу: согласно моде.
При этом она нервно курит, намекая, что с нервами и со здоровьем у нее не все в порядке.
Мне бесконечно интересна мода: тут новое и в образах, и в технологии.
Такой художник, как Гальяно, – настоящий первооткрыватель.
В какой-то момент жизни мода вдруг предстает лучшим, что в ней есть – и только открываешь рот от удивления.
* * *
Молитва.
Но как ты говоришь с огромным?
Как обращаешься к нему?
Неужели твой мир сводится к твоим знакомым и тем, кого ты видишь случайно?
Невидимое куда больше, и оно значимее, чем видимое.
Чтобы понять себя в мире, ты должен почувствовать со всей силой его величие, встать пред ним на колени.
Предстояние пред огромным возможно только в молитве.
Молитва – это состояние, а не слова.
Конечно, если молитва дополняется словами из Библии, она особенно ценна.
Каждый человек молится: он испытывает эти состояния, даже если и не знает об этом.
Если ты чувствуешь, что Ужас может раздавить тебя – молись Ужасу.
Или Безумию.
Если оно тебя спасет.
Твоя сила – именно в твоей молитве.
* * *
Молчание.
Меня сковывает столь огромный ужас перед происходящим, что я молчу.
Как сказал Блок?
То гул набата заставил заградить уста…
Именно это произошло со мной еще в детстве: реальная жизнь вызывала столь неподдельный ужас, что, казалось, ответить на него можно только молчанием.
Но жизнь подсказала слова: те самые, что надо избегать изо всех сил и все же выплескивать только при острой необходимости – на бумаге.
А в жизни лучше молчать, потому что все, что бы вы ни сказали, может быть повернуто против вас.
Но молчание – редкость и роскошь.
В России вы никогда не докажете, что прокручивание часами вашими соседями высокочастотной, громкой музыки вредит вашему здоровью.
Но разве дело именно в России?
Нет!
В Париже мотоциклисты гоняли всю ночь напролет.
То же самое – везде!
Мир вызывал у меня приступы ужаса, они требовали немоты; в юности это и сделало меня асоциальным.
Но что такое молчание в повседневной жизни?
Это простая сдержанность.
Я всегда очень старался, чтоб эта сдержанность была корректной.
С возрастом лишь оказавшийся вблизи может почувствовать эту мрачность, но когда-то она была столь ясной, что каждый воспринимал ее, как оскорбление на свой счет.
В обычной жизни я чаще всего молчу, потому что не могу прервать диалог персонажей: и в той книге, что пишу, и в той, что читаю.
За долгие годы работы над собой мне удалось загнать неуправляемые, стихийные кризисы в зоны молчания.
Стало столь естественно молчать.
Мне даже чудится, все без исключения мои слова рождают мои кошмары - и только молчание способно удержать их там, где им и полагается быть: в подсознании.
Молчание – это выход.
«Мысль изреченная есть ложь» - выход.
Поэтому столь ужасны голоса певцов, не наполненные смыслом: они выражают пустоту, переполненную ужасом.
Так голос Синатры в его песне «Мой путь» вдруг становится металлическим и потому бессмысленным.
К счастью, это небольшие куски на протяжении довольно длинной песни!
Прежде я с такой ясностью не чувствовал растущую немоту мира.
Это больше, чем отсутствие шума.
Но была эта немота прежде?
Я стал вспоминать и понял, что ее всегда было много.
И вообще, и в моей жизни.
Редко кто слышит это странное безмолвие.
Кажется, немота все растет, все раздвигает свои границы, а когда ее станет слишком много, я умру.
Не это ли предвестие смерти - немота?
Трудное, обязывающее состояние.
* * *
Мораль.
Советская мораль была оружием, направленным против меня.
И кто со мной воевал?
Не только советская власть, но и самые близкие люди требовали быть таким, как все.
Согласно требованиям морали я должен был отказаться от призвания.
Эта борьба с близкими людьми навсегда испортила мои отношения и с ними, и, чудится, со всем миром.
А что же такое мораль для меня?
Конечно, есть и высокие идеи по этому поводу, читатель найдет их в других моих произведениях, - но куда важнее самые приземленные: если я проснулся, значит, я живу; если живу, значит, морален.
Внешняя жизнь слишком бедна, меня ничто в ней не соблазняет, ничто не уводит от морали.
Существует ли мораль творчества?
Нет.
В творчестве ты анализируешь проблемные ситуации: когда человеку очень трудно и важно сохранить себя.
До морали ли тут?
Так многие персонажи фильмов Бергмана, «вообще» обладая моралью, готовы от нее отказаться каждый момент.
Мораль – далеко от них: в вечности, в книгах, - но в их душах она не укореняется.
Для меня, напротив, нет морали «вообще», но есть каждый момент, который обязан быть моральным.
Выходит, я нуждаюсь в каждодневной победе добра на личном уровне.
В Советском Союзе была своя странная, совсем особая нравственность.
Была, как и сейчас, мораль больших городов и мораль мириады деревенек.
Бедность была частью нравственности.
Жизнь взрослых и детей была жестко разделена – и мы видели беспробудное пьянство, которое мирно уживалось с советской моралью: все послушно ходили на демонстрации, протеста было очень мало.
- Надо терпеть! – строго считала не только мама.
Это своеобразное, советское понимание морали внушалось мне – моей матерью!
Надо ли говорить, что эта искаженная, придуманная мораль, лишенная хоть какой-то информативности, очень осложнила мои отношения с людьми?
Приходилось самому вырабатывать адекватное восприятие человеческих отношений.
Что ж, на ошибках учатся.
Странно понимать, что российское общество, как и советское, не обрели своей морали (2012).
Конечно, можно «возразить»:
- Но морали нет нигде!
Бомбежка Донецка в 2014-ом и другие ужасы путча на Украине вернули в российское общество мораль, наше общество едино, как никогда.
Теперь наша российская государственность не только предполагает существование морали, но весомо опирается на нее.
В европейских странах, напротив, патриотизм не считается чем-то относящимся к морали – и на проституцию там смотрят как на дело сугубо частное.
Вопрос гомосексуализма выведен из морали в область политики!
Например, считается, что в России нет «свободы», потому что там «не любят» гомосексуалистов.
* * *
Москва.
Если уж говорить о больших и ясных чувствах, то это моя любовь к России, Петербургу и Москве.
Я не очень-то разделяю эти понятия.
Если с Лугой, Истрой и Петербургом связано много страшных чувств, то в Москве кошмары преодолеваются, - и мне даже порой чудится, любовь к Москве не омрачена кошмарами.
Хотя, точнее сказать, кошмары настолько стали нормой моей жизни, что уже и не придет в голову на них жаловаться.
Всю жизнь – две страсти: Петербург и Москва.
Не просто любил эти города, но тщательно изучал их – и именно это изучение, сам его процесс, стало моей любовью.
Эти влекущие существа совершенно преобразили меня, деревенского жителя.
Хоть, конечно, настоящую деревню знаю только понаслышке.
Все же в Луге – тыщ сорок населения.
Деревня – это прошлое России, и мне, деревенскому, неприятно, что это прошлое мне до такой степени чуждо.
Для деревенского мальчика Москва казалась недостижимой мечтой.
Уже с моих десяти лет, с 1963 года, я мог видеть «Голубые огоньки», программы КВН («Клуба веселых и находчивых») и другие передачи.
Надо ли говорить, что каждая была событием?
Так Смоктуновский, сыгравший Гамлета, предстал простым и милым в «Кинообозрении» - это чудо потрясло меня.
Я ведь видел вокруг себя только мужиков да баб, что много работали, ссорились, напивались и – никогда не читали книг.
Не забыть, как Тамара Миансарова танцевала с космонавтом.
Она была первой женщиной, которая мне понравилась.
Когда в 1986 году я по семейным обстоятельствам оказался под Москвой, моя жизнь не сразу изменилась к лучшему.
Именно в Москве я стал работать по специальности: переводчиком, учителем русского языка для иностранцев, - именно отсюда в 1991 году отправился в первое огромное путешествие по Европе.
Отсюда и позже путешествовал за границу, здесь начал зарабатывать хоть какие-то деньги, здесь нашел среду.
Так что строчка поэта пушкинского золотого века Дмитриева
Как не любить родной Москвы?
совершенно угадывает мою душу.
Как же я был удивлен, когда узнал, что в ленинградской интеллигентской среде было принято думать о Москве как о «загульном» городе.
Воистину странно!
Один критик так сказанул о стихах Цветаевой: «Московская распущенность в каждом движении ее стиха».
Москву люблю еще более страстно, чем Питер, но при этом Москва позволяет себя любить: она оценивает твое чувство, она греет твою душу, - меж тем как Петербург лишь разжигает воображение.
Именно в Москве с удивлением открыл, что больше не скитаюсь, но просто живу.
Москва и Петербург дополняют друг друга.
Для меня это два разных лика одной России.
Почему именно в Ленинграде я не смог социализироваться, а в Москве - смог?
Это не чудо природы, а разница двух городов.
Москва все же шире и демократичней.
Мне еще важно и то, что тут, под Москвой, я – не в московской, не в питерской культуре, - но в культуре «вообще»: в мировой культуре.
Под крылом мегаполиса, так сказать.
Так сложилось - и я не могу это изменить.
И не хочу менять.
Но разве это не странно: как может стать какой-то полустанок культурным центром?
Но тут уж остается возблагодарить провидение, поселившие нас в интернетной эпохе: мы все, обитатели пригородов, оказываемся в центре культуры!
Скоро и городки далеко от культурных центров станут обладать такими же возможностями.
Я не смог бы жить, не идеализируя культуры Москвы и Питера: без обожания не посмел бы изучать их.
Если этого не дано, то и странно это придумывать.
И как бы понял московскую культуру, если никогда не жил на Арбате?
И как могу там жить, если и Арбата уже нет?
Сейчас, на шестом десятке, я могу сказать, что Москва – это моя судьба.
Я так мечтал об этом городе в самом детстве, но теперь он предстал суровой реальностью.
Да, тут я работаю, но здесь мне угрожают, меня шантажируют, немилосердно толкают в метро, а иной раз «по работе» бьют по морде (2012).
Разве это что-то меняет?
Москва остается моей судьбой, каждая встреча с этим городом – счастье.
Так и понимаешь, что судьба – это не подарок, но испытание.
Испытание – со знаком плюс: сейчас в 2015-ом я могу признаться, что работаю в фирме.
Столь социально защищенным я никогда себя не чувствовал.
Среди сотен мнений о наших двух столицах приведу любопытное суждение Зинаиды Гиппиус, начала 20 века:
- «Литературная Москва и литературный Петербург всегда разнились между собою... Многое Москва захватывала глубже и переживала длительнее. Петербург был зато зрячее и сдержаннее».
Таково мнение одного из мэтров Серебряного века.
* * *
Мудрость.
Странно, что мудрость уходит из нашей жизни.
Она есть, но она очень мало представлена.
Возможно, немало умных людей в России, но мы их видим редко.
В советское время те, кто мудр, противостояли советскому строю.
Во главе стоял Брежнев, чей болезненный вид и ввод войск в Афганистан заставляли забыть о мудрости.
Мир настолько сложен, корпоративен, прямолинеен, примитивен, что все, прежде всего, преследуют свои интересы, ничуть не заботясь, соответствует ли это здравому смыслу.
Простая адекватность, умение хоть чуточку воспринять себя таким, как ты есть, уже сродни мудрости.
Никто не хочет понимать других, все следуют только своим интересам, потому что мудрость ушла из общественной морали.
В мире всегда был огромный дефицит житейской, каждодневной мудрости.
Обладающие ею живут в согласии с самими собой, рано или поздно, они находят гармонию и в себе, и в мире, - но как быть с другими?
* * *
Мужчины.
Понятие мужчины столь резко изменилось в течение моей небольшой жизни, что мне остается только от удивления разинуть рот.
В шестидесятые годы двадцатого века «мужчинами» звали простых, грубых мужиков, от которых несло водкой и чесноком.
Я слишком хорошо помню мое детство!
Поскольку секса при советской власти «не было», то разность полов преувеличивалась в нашем сознании.
Мы думали о противоположном поле все, что приходило в голову.
Мы не могли знать, что это плохо, что в реальной жизни это обернется поражениями: и разводами, и элементарным непониманием женщин.
Если с женщинами идиллии не получалось, то с мужчинами ее просто не предполагалось: тут была только борьба, только противостояние.
В нашем обществе люди противостоят друг другу в силу отсутствия воспитания: они искреннее не знают, что можно, а что – нельзя.
Казалось бы, век информации: при желании мужчина узнает о женщине даже больше, чем она сама – о себе!
Но информация далеко не всегда помогает пониманию.
Теперь мужчина старается дотянуться до имиджа успешного: только это гарантирует внимание женщин.
Такие мужчины были в Ленинграде в семидесятые.
Да, уже в девяностые годы появился обширный слой мужчин, заботящихся о себе, уверенных, что выглядеть надо очень хорошо, тратящих на уход за собой большие деньги.
Постепенно все работающие мужчины под давлением обстоятельств взялись менять свой имидж.
Эта гигиеническая революция не «улучшила» душу мужчины, но она сделала его приятным.
Но вот мужчин и женщин вовсе не различить по грубости и простоте!!
Женщина, которая хорошо пахнет, пахнет женщиной – это событие!
* * *
Музей.
Путешественнику бросается в глаза, что во всем мире столичные музеи посещаются очень много.
Я по работе связан с музеями Москвы – и искренне восхищаюсь богатством и красотой их экспозиции.
Музей - это форма моего общения с миром.
Общения с его цивилизацией и культурой.
Без музеев я знал бы о жизни чудовищно мало.
Мой первый музей был создан моими руками: выдирал картины из журнала «Работница», выписываемого мамой десятки лет.
Так набралась довольно пухлая папка, которую с удовольствием перелистывал.
Я собирал мировую классику, лучших передвижников, не советских художников.
До семнадцати лет я не был ни в опере, ни в музее, хоть жил от Петербурга всего за сто километров.
Правда, один раз я с папой и его коллегами ездил в Петергоф, но они так напились, что до сих пор стыдно вспоминать об этом.
Мне даже не представить моих родителей ни в музее, ни в опере, ни в театре!
Но что такое музей для меня сейчас?
То же, что и в детстве: это место, где испытываешь самые высокие и чистые эмоции.
Ходишь среди шедевров истории и понимаешь: это - то, что надо любить.
Еще в двадцать лет, скитаясь по России, я посетил сотни музеев.
Почему именно их?
Я еще не знал, что это любовь, я просто бродил, как мне казалось, «наугад».
Самое лучшее в этой любви – ее осознанность.
В музее я растворяюсь в других вещах, в изысканных экспонатах, - и хочется сделать познание этой красоты любимой работой.
Почему моя душа раскрывается не среди людей, а именно в этом скопище предметов истории и искусства?
Это чудо, но оно, как и чудо творчества, повторяется тысячи раз.
Это то, что я хотел бы сделать моей работой, моей социальной деятельностью, ведь работа писателя не может дать заработка.
Только музеи помогли мне собрать мои разрозненные, распадающиеся знания в целое, сделать их средством заработка.
Музеи – мое окно в мир, в русское общество.
Сначала в музее я чувствую привычное головокружение от предстояния пред Вечностью.
Я выброшен в бездну - и в ней мне предстоит найти себя, заново обрести.
Разве не странно, что каждый раз нахожу себя в этом головокружении, нахожу себя в своей же слабости?
После посещения музея я физически перегружен, даже если я при этом - не сам гид, а только его слушаю.
Просто идти по музею, этому организованному пространству, - работа.
Оно так создано, это пространство, что я в нем оживаю, а среди современных высоток тоскливо, если не страшно.
* * *
Музыка.
Мир вокруг меня переполнен ужасающими, агрессивными звучаниями.
Как же хорошо, что есть огромные области, не поддающиеся называнию, целые миры вне слов!
Современная эстрадная музыка легко приводит меня в состояние ужаса.
Если б можно было дозировать этот кошмар!
Но и в электричке тебе приходится выслушивать большие порции эстрады, и соседи досаждают.
Да, эта музыка объективна: она отражает душу нынешнего человека, - но от такой «объективности» ты сходишь с ума.
Послушаешь такую «музыку» - и понимаешь, что души-то и нет.
А что же есть?
Какие-то бесконечные, назойливо повторяющие друг друга ужимки.
В небольших дозах их еще можно выдержать, но каждый день, с утра до вечера!
Ты смотришь телевизор, но каждый момент с радостью помнишь, что можешь его выключить.
Я не могу объяснить рационально, почему в меня вместе с эстрадной музыкой проникают страх и кошмары.
Если и пишу рассказы о музыкантах, то не без задней мысли: а если заговорю этих злых духов, - и они, наконец, покинут меня?
Жаль, что в мире вокруг нас так мало Моцарта и так много этого невообразимого, бессмысленного шума.
Всегда боялся способности придумывать о себе какие-то небылицы: то мне чудилось, стану математиком с мировым именем – и с утра до ночи решал задачи; то спортсменом – и тренировался.
Это еще можно понять, но откуда пришла мысль, что могу стать певцом?
Да, с детства много и охотно пел, но без всякой школы, «просто для души».
Это многопение растянулось на десятки лет: до моих сорока, - пока совсем не уснуло на шестом десятке.
Просто не стало сил петь – и я замолчал.
У соседей стало меньше поводов со мной бороться.
Всё свое горе и одиночество я вкладывал в романсы Шуберта: его песни всегда звучат в душе.
Я жил иллюзиями, потому что вокруг меня менялось слишком многое, я не мог понять смысл социальной революции, названной «перестройка», – и просто спасался в пение.
В моем пении была радость, но я никак не мог «подключить» к ней вдохновение.
На самом-то деле, даже если очень хочется сыграть среди ночи, это мало кто может себе позволить, а
«ограниченное» вдохновение - уже не вдохновение.
Литературу я никогда не «отключал», а музыку - постоянно.
Душа переполнена музыкальными переживаниями, но об этой стороне жизни моей души я никогда не находил слов.
В обществе, особенно в толкучке метро или электрички, я слушаю музыку композиторов 20 века, - но на природе вовсе забываю переполняющие меня звуки и слушаю тишину.
Можно раствориться в природе, но не в обществе.
Быстро устаю от современной эстрадной музыки потому, что, и, не звуча въяве, она преследует меня своей бессмысленностью.
Эта музыка заставляет быть настороже.
Все лето приходится ее слушать помногу: все мои соседи, что за стенкой, что за версту, - не могут отказать себе в удовольствии «врубать» ее на полную мощность.
Если я устал, то эстрадная музыка особенно ужасна.
Она увеличивает нагрузку, я теряю способность регулировать эту нагрузку.
Если нагрузка слишком большая, это чревато кошмарами.
Если классическая музыка поддерживает, то эстрадная – убивает.
Так трудно добиться значимости звучания человеческого голоса, хоть его музыку слышишь каждый день.
В какой-то момент начинает звучать особенная музыка существования - и столь громко, что течение времени останавливается.
Не могу понять, где же моя жизнь, что же со мной происходит.
И сама смерть мне более чудится растворением в этой музыке мира.
В ночи, особенно в дождь, приходят Время и Музыка.
Почему современная музыка столь мало совместима с моим временем?
* * *
Надежда.
Жизнь человека переполнена надеждами.
Хоть он и понимает, что они не сбудутся, он все-таки ценит их тепло, а потому цепляется за них.
Я живу среди людей, которые позволяют мне надеяться только на случай.
Так что ты сам слишком хорошо понимаешь, что мысли о надежде – самые эфемерные.
Это ничем не обоснованная фантазия!
Если ты выживешь в России, то выживешь фаталистом.
Фаталистом, потому что русский человек менее чем другие нации способен надеяться и ждать.
Он более склонен абсолютизировать все, происходящее с ним.
Происходящее русскому человеку кажется столь враждебным и непонятным, что свою надежду он инстинктивно вкладывает лишь в абсолютную власть.
Разве не странно, что люди, среди которых я родился, никогда не позволяли надеяться на них?
Для меня, как для человека искусства, более естественно надеяться на вечность.
И тут я должен сказать, как мне повезло: у меня есть друзья, на которых я могу надеяться.
Прежде всего, это моя жена.
* * *
Наркотик.
Не будучи наркоманом ни в большой, ни в малой мере, все же пишу об этом: так остро поставлен этот вопрос перед цивилизацией.
Мне приписывали самые разные роды безумий!
Я б и не узнал о них, если б это не диктовалось мне со всей настойчивостью окружающими людьми.
Для моих сослуживцев по военной академии я был, что называется, без царя в голове, потому что увлекался слишком многим.
Для моих родственников я стал тунеядцем, потому что ушел из академии, а продолжал учиться.
Я учился хорошо, но учеба считалась пустым времяпровождением в 70-ые 20 века.
Современный человек не обойдется без наркотика; другое дело, что при его выборе он должен быть осмотрительным.
Мой наркотик – само мироздание.
Часто наркотик для чувствующего человека - собачка или кот: такого можно любить до самозабвения без боязни потерять свою респектабельность.
* * *
Насилие.
В жизни моих близких было много осознанного насилия.
Поэтому я так рано почувствовал его.
Прежде всего, меня шокировал вечно пьяный отец.
Я просто не помню его трезвым; этот шок затянулся на всю жизнь.
Папа воспринимал режим Сталина как насилие; он говорил со мной хоть и немного, хоть и редко, но именно об этом.
В Луге пили все, и вид пьяного отца не оскорблял бы меня, не читай много классической литературы.
Папа был нормальным для нашего городка, но с высоты литературы он был одним из героев пьесы Горького «На дне».
Почему мой отец сознательно понижал уровень своей и нашей жизни?
Наверно, это было не просто пьянство, но болезнь.
Я же, мальчик, воспринимал эту болезнь как насилие.
Это кажется наивным, но я не мог иначе.
Что особенного в том, что отец приходил пьяным?
Но это было столь часто, что превратилось в насилие.
Это изменило мое отношение к людям и всей жизни.
Уже в детстве я стал считать, что главное для людей – их недостатки.
Ты ждешь от отца ума и внимания, а получаешь только пьяную морду.
Эта естественная детская обида и разрастается в ощущение насилия.
Эта обида столь велика, что уйдет лишь вместе со мной.
Это было детство, но скоро насилие предстало как неумолимый закон природы.
Долго воспринимал естественный удар судьбы: смерть родителей – как насилие.
Папа умирает в мои 16 лет, а мама – в 22.
Им было: 52 – маме, и 57 - папе.
Молодые люди по современным меркам.
Меня эти смерти настолько потрясли, что на десятилетия остановили мое социальное развитие.
Мой характер целиком изменился, я стал замкнутым человеком.
Конечно, легко сказать, что такое восприятие насилия – неправильное, - но не было ничего в реальной жизни, что бы уберегло от такого взгляда.
Насилие социализировалось, предстало совсем конкретным в военной Академии, куда я поступил после школы.
Надо ли говорить, что там, в серьезном военном заведении, я на самом деле хотел стать обработчиком космической информации (такой была бы моя специальность)?
Если я и ушел из этого привилегированного места, то именно по зову сердца, - по призванию.
Так я подставил себя всевозможному насилию, остался навсегда совсем беззащитным – ради Его зова.
«Призвание»!
Это звучит высокопарно, но тогда, в мои двадцать лет, я думал именно так.
Я пишу «призвание», потому что только оно спасло меня от смерти.
Я и сейчас вдохновляюсь фактом, что сумел посвятить свою жизнь высокому.
Правда, тогда я думал, что мое призвание – чистая теоретическая математика.
И вот в моих первых скитаниях на меня свалилось понимание ужаса жизни!
Я не понимал, что происходило со мной: насилие целиком лишило меня разума.
Это было насилие советской системы: огромный, непомерный, идеологический груз.
Груз, утяжеленный моими близкими людьми, не поддержавшими меня в моем стремлении заниматься искусством.
Странно отметить, что мой поиск в искусстве вызывал острое отторжение, неприязнь, желание меня унизить.
Прежде всего, этому соблазну поддались родственники, которым и в голову не пришло поддержать меня.
Они попросту провозгласили «тунеядцем»!
Бросившись в искусство, верил, этот порыв будет разделен единомышленниками.
Комплекс Ленского!
Нет!
Меня ждало одиночество.
Одиночество и – насилие.
Меня арестовывали и приводили в милицию на допрос.
В России для этого не требуется формальностей.
Да, они существуют де юре, но уж никак не де факто.
Поэтому понимание жизни и насилия пришли столь поздно: они пришли, когда уже не стало ни моей юности, ни Советского Союза.
Наверно, со стороны мои «порывы», мои скитания, поиски в литературе, в кино и театре кажутся просто нервными срывами, - но разве это меняет факт, что для меня они святы?
Да, для меня эти поиски святы: я отстоял свою душу в жестокой борьбе.
Кого теперь обвинить в том, что моя юность была переполнена смертями, кошмарами, разрывами, непониманием?
Что она переполнена ощущением бесконечного унижения и насилия?
Разве это не Судьба?
Я столь часто говорю «насилие» совершенно сознательно: воображение современного человека натренировано, натаскано именно на всякого рода потребление; прежде всего, на насилие и секс.
Так уж он воспитан; что с него возьмешь.
Но хорошо то, что совершенно официально в круг насилия вошло многое из того, что прежде считалось безобидным.
Например, шум.
Мои родители не знали такого насилия как шум.
Хотя, казалось бы, почему?
Мы жили рядом с испытательным, артиллерийским полигоном.
Среди ночи иногда так жахнет, что затрясутся стекла.
Более того, в развитых странах о вреде шума заговорили об этом только в начале третьего тысячелетия.
Попробуй, не знай кумиров эстрадной музыки, если они орут на каждом шагу из окон!
Когда ты едешь в электричке хотя бы час, человек десять попросят у тебя милостыню, двадцать предложат свой товар, - и уж человек пять непременно споет!
Эти квазинищие насилуют твой слух.
Они не знают, что существуют ноты и искусство; они просто зарабатывают деньги.
И второе приятное потрясение нашего времени: курение признано антиобщественным недостатком.
Так когда-то десятки тысяч лет назад люди перестали есть собственный кал, хоть это казалось очень удобным.
В результате, получается, что мы никогда не принадлежим себе, нас постоянно кто-то атакует.
Да, закон о тишине существует, - но кто запретит включать громко музыку в электричке или дома?
Кто запретит орать ночами под окнами домов?
Одно дело закон на бумаге, но это еще не значит, что он действует.
Почему-то вокруг нас мы не слышим оперу, но именно музыку, приближающуюся к агрессивному шуму.
Уже признано и другое: если ты куришь рядом с человеком, которому это неприятно, ты его – насилуешь.
Хотя бы формально это признано!
Неслыханное достижение цивилизации.
Эпоха настолько переполнена насилием, что многие правительства решились, наконец, запретить курение в общественных местах.
Этот общий отказ цивилизации от курения в общественных местах - на самом деле, борьба за цивилизованность человеческих отношений, за отсутствие в них насилия.
Почему это так важно?
Важно выталкивать насилие из повседневной жизни, потому что современному человеку часто кажется, что насилием он получит гораздо больше, чем «мирным» способом.
Жизнь невольно подталкивает его к насилию, и только ясное понимание последствий удерживает его.
Насилие пугает своей близостью.
То рядом пронесется машина, то пьяный куролесит.
Уже и не представить себе дня, чтоб оно не произошло рядом с тобой.
Так рождается пустой, разъедающий, как ржавчина, душу страх: страх только оттого, что ты живешь.
Близость насилия побеждается только привычкой, а отстранение кошмаров вырабатывается лишь в общении.
Тут очень годится взгляд на жизнь, как на театр.
Живи, но так, чтоб не мешать другим.
Если не можешь быть таким человеком, играй эту роль в социальной жизни.
Видимо, человек, вовсе не играющий в жизнь, а берегущий свою естественность, обречен на поражение, на смерть, на вымирание.
Он не выживет.
Художник способен сохранять естественность, лишь когда он сознательно начинает не только проживать, но и «проигрывать» по ролям свою жизнь.
Мир бесконечно провокативен: ты висишь на волоске, почти невозможно пройти мимо, не ответить насилием на насилие.
Но общество материализует твои фобии, учит преодолевать их в «процессе поступления».
Так люди учат преодолевать ужас изо дня в день, а «вообще», – вообще ужас непреодолим: он слишком глубоко сидит в человеке.
Вот почему тюрьмы не только России переполнены: люди не умеют нести в своих душах ужас, смирять его, приручать, - они выплескивают его, - тогда как он мог бы стать полезным материалом для самопознания.
Что же именно в природе человека заставляет воспроизводить, прежде всего, насилие, - а не веру в Бога, не другие, более изысканные чувства?
Столько лет чудилось, насилия – реального, физического, раздавливающего одним махом – не избежать, что оно непременно раздавит меня, - но вот его приступы все меньше посещают меня.
Ощущение близости насильственной смерти сменяется культивированным привкусом насилия.
Это лишь привкус самой жизни, но не более того.
А если все ранит, если всё – насилие?
Кадры гор черепов, гор трупов не случайно появляются на экранах телевизоров: эти картины – в нашем сознании, в нашем воображении.
Тут телевидение угадывает наши сны, наши ужасные деструктивные желания.
Так далеко насилие - в нас!
Но ты сам не отвечаешь на ежедневное насилие из желания спасти свою семью, свою работу, свою литературу.
Это по-человечески естественно, но это рождает страх.
В девяностых годах прошлого века образ жизни очень изменился, становясь из советского русским.
Стало меньше огромных, готовых разорвать собак.
На праздники по ночам уже не стало шумной толпы, но зато уж непременно какая-нибудь гогочущая банда.
Казалось, толпа растворилась в индивидах, - но нет!
Она всплыла со всей силой: в стычках групп, в националистических выходках.
Появились новые виды насилия: телефонное!
Заложники стали обычным делом, зато самолеты стали угонять меньше.
Всю жизнь, вроде бы, освобождаешься от ноши насилия, но на самом деле живешь с ним бок о бок, как с плохим и все ж неизбежным соседом.
Как человеку ужиться с этим кошмаром?
Его мучают ужасные видения и приступы ярости.
И чем еще организму ответить на насилие?
Не насилием же реальным?
Удержать насилие в его социально приемлемых рамках может только сознательная работа над собой.
Человек должен понять, что насилие вокруг него чаще всего безлично, оно не направлено лично против него.
Уровень насилия в нашем мире значительно превышает гипотетическую норму.
Это делает людей очень замкнутыми.
Конечно, оно никогда не станет общественным идеалом, но государству явно нечего ему противопоставить.
Экономический пресс многих выталкивает в маргиналов, совершенно беззащитных людей.
Они формируют армию агрессивных людей, готовых на все ради выживания.
Но почему государство так мало делает, чтоб защитить нас?
Ему не хватает воли, чтобы приручить маргиналов, помочь им: оно предпочитает их убивать.
Так было даже в Советском Союзе, когда сверху удерживали цены на хлеб, - а в России – просто тучи бродяжек и брошенных детей.
Так часто мы подвергаемся прямому насилию попрошаек или просто наглецов, что не сказать о ежедневном насилии – значит, скрыть слишком многое.
Именно этого: что-то скрывать - мой словарь и не предполагает!
Не думаю, что тут мой юношеский максимализм или просто неумение ладить с людьми.
Это моя нетерпимость к скотству, - и идет она из детства, когда старшие дети часто грабили меня.
Наверно, поэтому у меня нет великодушия к этим часто отчаявшимся людям: они торопятся ответить скотством.
Опасная, переполненная насилием жизнь - вот что пришло на смену прежнему величавому, государственному насилию.
Как нам жить в мире, где все замыкается на насилие?
Когда тебе поджигают дверь, орут под твоими окнами по ночам, оставляют битые бутылки у двери, наезжают машинами, - а ты видишь, что это даже не по злобе, а просто по равнодушию, просто на уровне уклада жизни.
Что, кроме терпения, можно противопоставить этому?
Эмигрировать?
Но и в Европе, и во все мире полно насилия!
Французы ни о чем не говорят так много, как о насилии, потому что оно переполняет их жизнь.
Во всем мире обилие этих незаметных насилий постепенно меняет наше мировоззрение и заставляет быть очень осторожными со всеми людьми, без исключений.
Так мир лишается качества жизни.
Ведь общество всегда переполнено насилием, и ты не в силах от этого абстрагироваться: иначе ты б не смог защитить себя.
Самое трудное: понять краткость насилия, не ответить насилием на насилие.
Это очень трудно.
Если человек против тебя, ты не должен опускаться до насилия, не должен мстить.
Отсутствие мести - уже достижение.
Я стал социализироваться уже на пятом десятке – и на моих глазах насилие вытеснило мое желание любви.
Может, и мой роман о Дон Жуане рассказывает как раз об этом.
Именно насилие женщин, их невыносимо грубое поведение заставило меня навсегда забыть о любви.
Странно, что насилие провоцировалось в СССР именно государством, спускалось свыше.
Тем и ценна нынешняя власть, что она отказалась от этой практики.
В общественной жизни много насилия – и ты должен научиться забывать эти кошмары.
Общество требует, чтобы ты отвечал за все, что ты делаешь, но ничего не предлагает взамен.
Так тебя насилуют, объясняя, как тебя любят.
* * *
Насилие конвенциональное.
Я так называю то ежедневное насилие, которым переполнена наша жизнь.
Например, человек слишком настойчиво просит у тебя милостыню.
Ты хорошо понимаешь, что это преступник вымогает твои деньги под видом подаяния - и ничего не можешь этому противопоставить.
Я вижу, как девушка какает у меня под окном - и у меня нет аргументов заставить ее уйти.
Люди хорошо понимают, что они делают гадости, но они уверены в своей безнаказанности.
* * *
Наслаждение.
Странно, что элементарное умение жить, столь известное во Франции, как savoir vivre, с таким трудом приживается в России.
Я родился в среде, где жили одним днем, и жили очень бедно.
Рано начал запоем читать книги и бегать по лесу - это и остается для меня наслаждением.
Все мои наслаждения приносили скитания и искусство, а что касалось социума, то он угрюмо твердил, что жизнь – это только обязанности и страдания, - и никаких наслаждений тут быть не может.
Стала ли еда наслаждением?
Даже не знаю.
В детстве число продуктов, которые я мог есть, было столь ограничено, что я не мог наслаждаться ими: я ел их только для того, чтоб были силы на самое любимое: на учебу и тренировки.
Хотя чем плох холодец?
Свиные ножки стоили очень дешево.
Классическая родная литература долго мне втолковывала, что высшее наслаждение – это женщины, - но сами женщины, с которыми я был знаком, сделали все, чтоб развеять эту иллюзию.
Женщины почему-то мне доказывают, что они – не наслаждение, но работа.
Они все время работают, а на любовь у них просто не остается времени.
Все больше склоняюсь к мысли, что единственное и огромное наслаждение – жить.
Разве может быть большего наслаждения, чем проснуться?
* * *
Наследие.
Что мы наследуем?
Да все на свете.
И любовь к картошке, и кошмары.
Меня, как писателя, страшно волнует вопрос, кто нас наследует?
На него попытался ответить Анненский:
Сочинил ли нас царский указ?
Потопить ли нас шведы забыли?
Вместо сказки в прошедшем у нас
Только камни да страшные были.
Как написала Цветаева своей бабушке?
Этот, возникнувший было пожар
В сердце моем, -
Не от вас ли?
Да, мы все обречены любить наших предков.
Мама так хотела, чтоб я видел в жизни только доброе.
Но что оставил папа?
Неужели только кошмары?
Все мои отношения с родственниками - чреда если не кошмаров, то стычек, выяснения отношений, непонимания.
Почему мы все же верим, что люди хотят понимать друг друга?
Верим, что мы получаем от предков не только ужасы, но и желание добра?
Кто в следующих поколениях захочет меня понять?
Разве можно это знать?
Скорее всего, этот человек еще не родился.
Неужели мой отец никогда не думал, что я его - наследую?
Тревога этого естественного пронизывает всю мою жизнь.
Он не дал мне понять, что я – его наследник, он оставил меня в неведении - и это ужасно.
* * *
Насморк.
Дело в том, что с насморком у меня связано много, увы, небезосновательных фобий.
В Питере, где я жил 16 лет, я был не столько простужен, сколько чувствовал себя неуютно простуженным - и уже ничего не мог с этим поделать.
Казалось бы, вот такая жалкая деталька моей жизни, но она очень повлияла на мои отношения с Питером.
Наш климат и наша жизнь в Питере казались мне очень жесткими, жестокими.
Словно б в механизме нашей жизни не было некоей смягчающей черты.
В Москве – просвет.
Понятно, что в природе может и не быть такого механизма смягчения, - но почему его не выработало общество?
Так насморк превратился в выразителя всей русской жизни.
И как бы я ни понимал, что это неверно и смешно, от боли - реальной, невыносимой боли - мне не отвертеться.
Здесь непременно нужна поправка на сердечность людей, на то, что они не виноваты в том, что жизнь так неудобна.
И понимая это, я все же остаюсь неадекватным: более чем нужно, замкнутым в себе, - потому что так легче вынести жизнь.
И – не простужаться: тоже легче.
* * *
Настроение.
Насколько далеко оно может заходить?
Так в иные дни я просто не узнаю’ того, что написал, - и надо ждать, пока ты вернешься к самому себе.
На следующий день ты поймал настроение будущего рассказа – и уже работаешь над ним.
С возрастом настроение ровнее, потому что ты уже научился адекватно реагировать на других самого себя.
Будь люди милосерднее, ты б делился с ними своим настроением, а то приходится им противостоять.
* * *
Наука.
В юности ничто на свете не внушало мне столь высокой страсти, как наука.
Как я любил математику!
Когда пришла перестройка, появилась информация – и я стал изучать жизнь общества, как прежде математику.
И общество, его жизнь стали ближе.
Но это изучение позволила только перестройка: когда информация предстала наукой.
В детстве наука не мешала любить спорт, но давала духу недосягаемую высоту.
Разве такое может дать литература?
Теперь каждый человек может объявить себя гениальным писателем – и весь мир в это поверит.
Просто потому, что его издадут.
Просто потому, что на обложке издатель напишет, что этот изданный им писатель гениален.
Конечно, не каждый писатель любит математику, но каждый – аналитик.
Особенность нашего времени как раз в том, что художник обязан быть аналитиком.
А если он аналитик, да еще шоумен, то он обречен на успех.
Только он и обречен.
Мое окружение выталкивало меня в науку.
И на самом деле, окончи я математико-механический факультет Ленинградского университета, у меня был бы надежный кусок хлеба.
Кстати, большинство выпускников нашего факультета работали программистами уже в 70-ые годы прошлого века!
Уже тогда электронно-вычислительные машины существовали: они занимали порой большие комнаты.
Я ушел с матмеха и стал писать рассказы.
Мои первые рассказы пропали, потому что в моих скитаниях им не было места.
Где бы я мог хранить их?
У моих родственников.
Но они меня не уважали.
Мне было сразу сказано: «Твоих рассказов читать не будем».
Что мне оставалось делать, как не потерять их?
Потому и потерял, что не понимал, о чем писал.
Теперь я точно знаю, что все, созданное мной, мне уже не принадлежит, - и потому не столько не могу его понимать, сколько навязывать мое понимание другим.
Зато я должен анализировать то, из чего родился: великую мировую литературу.
Мои огромные дневники позволяют изучать самого себя.
Тут предмет гордости не мое маленькое «я», но то, как оно растворяется в культуре и исторических событиях.
С возрастом возвращаешься в детство: в мир любимых формул.
Создано столько потрясающих фильмов о науке!
Например, мой любимый сериал «Сто величайших открытий».
Есть и захватывающие книги, вроде четырехтомника «Истории математики».
* * *
Нация.
Нация - социокультурная единица.
Нас объединяет великая культура, - но разве так много людей, способных понять это величие?
Может быть, только сейчас, когда успехи России очевидны, мы, русские, начинаем понимать, что мы – одна нация.
Этот процесс только начинается, мы еще не знаем его результатов.
Отношение в мире к России за последние двадцать лет резко улучшилось, потому что Россия приобрела аура: ту самую, которой лишились многие европейские страны.
Каждая нация объединена огромной историей, - но кто в силах осмыслить национальный опыт, кто способен сделать правильные выводы?
Нужен внешний толчок, надо, чтоб позитивная общность стала очевидной.
Пока цены на нефть сказочно растут, стране обеспечено чисто внешнее процветание, - но все мы знаем, что оно не поддержано внутренними реформами.
Не процветаем ли мы за счет будущих поколений россиян?
Почувствуют ли они себя нацией?
Нация создается близостью судеб.
Судьбы многих людей очень близки, даже в периоды спокойного существования народа.
Какую уникальную близость судеб создала вторая мировая война!
Кажется, никогда мы, русские, не были столь близки!
В детстве весь мир казался одной семьей, от этой прекрасной мечты не осталось и следа, - но прапамять о нашей общей близости живет в нас.
Находясь в другой стране, вы можете почувствовать, насколько связаны жители этой страны, нация они или нет.
Чтобы стать французом, достаточно родиться во Франции, но в России понимание себя русским связано с большими душевными потрясениями.
Это было написано в 2012 году, но в 2015-ом присоединение Крыма вызвало настоящую истерию западного мира.
Теперь русской нации предстоит отстоять право на существование в ожесточенной экономической и информационной борьбе.
* * *
Небытие.
Я заметил, что в реальной жизни не оказалось многих чувств, на которые я так надеялся в детстве.
Выходит, чувства-то были - бумажные!
Но именно это и готовит к небытию.
Так отсутствие чувств, мечтаний, надежд потихоньку готовит нас к смерти.
Небытие - это литературное выражение смерти.
В творчестве имею дело именно с ним, а не с физическим разложением тела.
Человек не заметил, как стал ничем, зато уж, став «ветошкой», не очень смущается приближением небытия.
Такие мысли во все времена витали в воздухе, но наша эпоха довела их до концепции.
На античном кладбище можно было увидеть могилы с надписью «Я не был», - но это совсем не говорит об отчуждении человека от мира.
Теперь, чтобы «вписаться» в социальную жизнь, достичь хоть какого-то уровня, человеку часто необходимы чудовищные усилия.
Самым страшным испытанием эпохи для многих оказалось испытание небытием.
Столько известных людей умерло или живут в нищете: их небытие «освящено» привычным равнодушием государства.
Вообще государства – не только российского.
Но можно понять и государство: оно, чтобы выстоять, обязано смотреть вперед.
Такие советские звезды, как, например, Самойлова и Миансарова, живут и умирают в нищете, - но вправе ли мы требовать от государства заботы о них?
Жена, внуки, дочь, сын – все они позволяют надеяться, что небытие коснется меня только в своей, так сказать, в «литературной» части.
Не только изданные книги говорят, что я жил.
Видишь эти тонны перелопаченной, исписанной бумаги и думаешь:
- А что же такое твоя жизнь? Неужели это всё – я?
На седьмом десятке ты уже полон смирения.
Уже не верится, что в твоей жизни будут чудеса, и важно сохранить достоинство.
* * *
Невский пятачок.
Об этом пятачке чаще всего говорили мои воевавшие родственники: мои дяди.
Именно эта битва больше всего их впечатлила.
Эта территория невообразима мало в масштабе второй мировой войны, но в воображении моих близких она оказалась центром.
Тысячи русских солдат умерли именно здесь, на этом клочке земли.
Разве удивительно, что это – первое, что помню о родных?
Прочие воспоминания не столь приятны.
* * *
Нежность.
Наверно, в жизни нет места слишком сильным чувствам: любви и ненависти.
Потому что есть нежность, примиряющая эти крайности.
Или скажем так: очень хорошо, что в мире есть нежность, которая всем понятна и нужна.
Первый вопрос, который приходит в голову: были ли нежны мои родители хотя бы друг для друга?
Думаю, что нет.
На самом деле, я просто не знаю этого: я видел только их бесконечную, безутешную борьбу.
Иной раз кажется, мир сводит тебя с ума, уже нет сил ему противостоять, - но вот и боль доказывает, что и она – и она может быть нежной.
Ты привыкаешь к тяжелым состояниям, укачиваешь душу там, где легко сойти с ума.
Ничто так не поражает в нежности, как несоответствие чувств и места!
Под твоей дверью парочки говорят о любви и бросают использованные презервативы.
Помню, как в парках Праги парочки занимались любовью прямо на скамейках.
Или безумие Истры: разбросанные презервативы, недопитые стаканы на скамейках.
Конечно, эти люди тоже искали утешения и нежности.
Когда уходит гул крови, ты становишься нежнее к жизни.
Именно тогда и становишься, когда понимаешь ее жестокость и краткость.
У меня никогда не было «нежности», этого размягченного отношения к самому себе, у меня не было возможности нежничать, - но именно в этой «нежности» меня всегда и упрекали.
Эти жестокие, грубые люди, что всю жизнь окружают меня, не понимали, что моя нежность может быть только вне меня: в творчестве или в моей семье.
Жизнь современных женщин чудовищно сложна: это настоящая мужская жизнь без всяких скидок – и что удивительного, если они не кажутся нежными?
Даже в роскошном лимузине ты должен часами стоять в пробках!
Что же говорить о бедных?!
Не только для них, для всех нас нежность - скорее образ, чем реальность.
Скорее мечта, чем сама жизнь.
Когда на русской иконе Владимирская Богоматерь и ее Сын касаются щеками, понятно, что только эта нежность и может быть в жизни, ибо только она безгранична и высока.
Музиль в своем романе «Человек без свойств» говорит о «безграничном касании».
Апт, прекрасный переводчик, переводит Ruehrung «растроганность», что отдает слезливостью.
Но если мир столь жесток, то почему в нем все знают о нежности?
Потому что нежность – это тепло мироздания, которое не может не почувствовать каждый живущий.
Вопрос моего детства: куда деть нежность?
Нельзя было быть нежным с родителями: я редко их видел.
Брат всегда мне противостоял с тех пор, как мы встретились: мне было пять, а ему – одиннадцать.
О других родственниках я и не говорю: я их не видел сколько-нибудь часто.
Так нежность отдана книгам и лесу.
Может, потому уже в детстве не было нежности, что не было и быта?
Все жили, как на войне – и жить иначе казалось невозможно.
Да и зачем жить в мире и нежности, если в душах война все еще продолжается?
Таково было коммунистическое воспитание: в моем детстве не было установки на нежность, хотя бы на взаимопонимание, - но только на борьбу.
С раннего детства – борьба.
И мои близкие - не жили, а боролись.
Наконец, привыкаешь не только к самому ежедневному насилию, но и к мысли, что в нем есть что-то творческое.
Оно напоминает о близости смерти, оно обостряет восприятие жизни.
Уж не наркотик ли это?
Постоянная борьба с обстоятельствами и людьми делает насилие нормой, а мне, родившемуся в городе, переполненном насилием (Луга всегда слыла криминальным городом), даже и странно было б думать иначе.
Так вот что дает мир вместо нежности: насилие!
Когда в близость входит схема, привычка, когда ты ждешь уже запрограммированного удовольствия, то и само обладание теряет прелесть открытия: нежность разрушается рацио!
Если эта близость – только дань природе, то она отрицает себя.
Настоящая близость – с человеком, которому ты дорог.
Тебе нужна именно такая близость.
Творчество переполняет мою душу нежностью.
Прежде я почему-то связывал этот процесс с женщинами.
А музыка?
Ничто не обещает так много нежности, как она.
Выходит, нежности мира так много, что даже прикосновение к ней уже согреет тебя.
* * *
Нейтральность.
В нашем столь ненадежном мире ничто так не радует, как нейтральность вещей.
Я бы назвал это корректностью, но она все же относится к живым существам.
Когда людям так не хватает корректности, радует надежность самых простых вещей.
Иной раз возьмешь, да и почистишь зубы: только для того, чтоб порадоваться этой нейтральности и такту.
Путешествовали вы когда-нибудь по Турции?
Даже в небольшом городе всегда найдешь источник проточной воды, всегда напьешься.
Наверно, вас смутит то, что мусульманин тут же и попьет воды, тут же омоет лицо и ноги.
Все это удобства – результат развития цивилизации, а потому особенно ценны.
Европеец вытрет бумажной салфеткой руки, но это не мешает ему пользоваться ею в туалете.
Что это?
Элементарное удобство.
* * *
Ненависть.
Папа ненавидел маму – и эта ненависть не хочет покидать мою душу.
Наверно, их связывали и другие чувства, но я, ребенок, этого не заметил.
Папа не постарался, чтобы я их заметил!
От того, прежде всего, в отношениях людей вижу борьбу, неприязнь, а то и что похуже.
По той же самой причине я осторожен и корректен: лучше изобразить приятное чувство, хотя б его и не было, чем прямое столкновение.
Насилия слишком много, но на него нельзя отвечать ненавистью.
Столкновений в муравейнике мегаполиса не избежать (толчки в метро, к примеру, слишком естественны) - тут уж ни до каких чувств, но и тут нужна корректность.
В любом случае, надо дать понять другому человеку, что ты его уважаешь.
* * *
Неприязнь
Ее так много, что было бы странно о ней не написать.
Мне, путешественнику, достается на орехи!
Нет такой страны, где бы мне ее не выказали.
Да, люди часто презирают друг друга – и не считают нужным это скрывать.
Тебя обязательно пошлют в противоположную сторону.
Тебе непременно намекнут, что вообще-то ты, русский, - г-о.
Что ж, это наш мир: он предпочитает противостояние.
* * *
Нетерпимость.
Рост числа разводов говорит о растущей нетерпимости современного человека.
Я уж не говорю о росте убийств на почве ксенофобии.
Зато так приятно, что на государственном уровне нетерпимость объявлена недостатком.
Современному человеку мегаполиса ясно, что понимать других – это важно.
Например, самоубийцам по душе бросаться на рельсы метро в час пик, когда все и так не в своей тарелке.
Рядом с тобой может оказаться человек, в сумке которого – бомба!!
Так что стоит быть терпимым и внимательным: так больше шансов выжить.
* * *
Нигилизм.
Нигилизм – это, прежде всего, болезнь всей нашей цивилизации.
Речь идет о десятках миллионов людей.
С точки зрения России и многих стран, это – философия, - но в Германии нигилизм не случайно признан болезнью.
В России все знают наш вариант нигилизма: «пофигизм».
От «мне по фигу», «мне наплевать».
Нигилизм, по определению нобелевского лауреата, писателя и философа Камю, – не только отчаяние и отрицание, но, прежде всего, желание отчаиваться и отрицать.
В России учит сомневаться Ее Величество русская классическая литература.
Такие титаны, как Толстой и Достоевский.
Идейный вдохновитель иного русского нигилиста – сам Иван Карамазов.
Но чаще этот нигилизм - самый жалкий: бытовой.
* * *
Низость.
Чаще всего низость людей – проявление их натуры, а не следствие отсутствия воспитания.
Потому что требования к человеку резко понизились.
Потому что смешно требовать воспитания от современного человека.
Такой человек закурит вам в лицо или плюнет рядом с вами: ему даже не придет в голову, что это вам неприятно.
Теперь никто не обременен приличиями: из того, что ты живешь, уже не следует, что ты человек.
Меня поражает, что самые хорошие люди часто невнимательны к другим до крайней степени.
Этот другой, оскорбленный человек должен принять эту низость как не подлежащий исправлению дефект мира.
Сколько раз меня оскорбляли внешне «интеллигентные» люди – только потому, что я внешне на них не походил.
Но есть и другие, более агрессивные формы низости.
Например, низость родственников, что унижают, возможно, из лучших чувств.
Или низость коллег, которые видят в тебе конкурента, а не человека.
В детстве казалось, что призвание и просто высокий порыв защитят от ненависти.
Ничего подобного!
Даже интересная профессиональная работа граничит с насилием: и в ней полно ненависти.
Потому что тебе приходится защищать твое призвание, твою работу, твой способ выжить в социальных джунглях.
Твою душевную борьбу другие люди готовы счесть низостью, им противна твоя жизнь, твоя свобода – и ты вынужден считаться с этим, потому что эти люди живут рядом.
Это происходит не из-за каких-то космических причин, а из простой банальности людей - из-за этого художник заранее обречен на одиночество.
Остается встретить родственную душу.
Эту душу проще встретить человеку, умеющему скрывать свои душевные проблемы.
Этого не может быть у «чистого» художника, который всегда вывернут наизнанку.
Да, ты побеждаешь низость, но только в борьбе.
В твоем творчестве эта борьба явлена, она ужасает даже самых близких, самых преданных людей.
* * *
Норма.
Но что же такое «норма»?
Почему соблюдение самых простых правил так трудно для человека?
Он знает, что он плох, но винит в этом мир.
В электричке плохо: тесно, шумно, накурено, - а поэтому и я плох: в свою очередь.
Цены повышаются – вот я и плох.
Почему в метро непременно очень шумно?
Почему перестают топить батареи, когда в квартире совсем холодно?
Как ни мало вокруг нас нормы, мы все же имеем ее в виду.
Проблема в умении усваивать норму людей, оказавшихся рядом с тобой.
Они понимают норму совсем иначе, чем ты.
Для меня норма несет тот необходимый консерватизм, без которого невозможна совместная жизнь людей.
Мне неприятно, что эта норма легко забывается.
Я сам гораздо строже, чем мои персонажи; чаще всего мне противен их разрушительный пафос.
Почему они все-таки разрушают?
Потому что таково большинство людей.
А пишешь разве не для всех?
Конечно.
Писать для самого себя?
Это было бы скучно.
Конечно, я нарушал норму (развод, например), изо всех сил стремясь к ней; нарушал норму совершенно искренне.
Но ведь такие нарушения нормы сами стали нормой.
Такие уж мы!
У нас, у русских, нет середины: или вызывающее, странное поведение, или униженное, забитое.
Нет середины.
Может, поэтому жизнь переполнена борьбой.
Невозможно доказать, что в вагоне должен быть яркий свет, что нельзя пи’сать ни под твоим окном, ни в подъезде.
Хоть бы намек на цивилизованность!
Под нормой понимают именно ее.
Просто уважительное отношение к тебе кажется неслыханной роскошью.
Это остается преимуществом Запада: он умеет отстаивать стандарт.
Правда, уровень этого стандарта резко упал за последние двадцать лет.
А в России, наоборот, уровень стандарта повышается.
Да, и сейчас много эмигрируют на Запад, но уж никому в голову не приходит завидовать эмигрантам: все понимают, что и там – не мед.
* * *
Нравственность.
Мне, пережившему советскую эпоху, измученному идеологией, все же жаль, что государство перестало бороться за нравственность.
Ну да, арестовывают проституток, показывают это по телевизору, - но сама идея нравственности похоронена.
Теперь в магазине вы можете купить «захватывающий» фильм «Сексуальная жизнь бомжей»: какой-то гражданин прикрепил «глазок» над жилищем бездомных и пытается на этом заработать.
Человек оставлен на самого себя - и что же ему остается, как себя же не обманывать?
Тонко себя обмануть - это обзавестись собственной «идеологией».
Когда нет идеологии государственной, нет государственной системы ценностей, человек придумывает сам себе этакую маленькую «идеологию»: он изобретает свои ценности.
В лучшем случае они близки христианским.
Но разве не странно ждать от человека так много, так много надеяться на него?
Почему бы государству не помочь?
И все же лучше совсем ничего, чем сладкая коммунистическая ложь: как раз она и противопоказана писателю: ты должен предстать перед собой таким, каков ты есть.
Вот и мне пришлось «изобрести» свою нравственность: в чем-то она христианская, - а более просто человеческая.
Это внутреннее требование заставляет меня верить в очень важные вещи, но я сам не могу взглянуть на них трезво.
Поэтому о них и не пишу.
Весь этот словарь призван показать читателя мои сомнения, я же сам надеюсь лучше понять, что же я такое.
Это я написал в 2012 году, а в 2015-ом могу сказать, что естественный патриотизм нации улучшил и ее нравственность.
* * *
Нравы
Когда я родился, грубость нравов вокруг меня была следствием второй мировой войны.
В девяностые годы чеченская война, постоянные теракты, общая разруха сделали грубость повседневным явлением.
Постепенно корректность вытесняет грубость, но этот процесс и медленный, и неоднозначный.
Пушкин пишет Чаадаеву в знаменитом письме:
- Что же сказать о нашей общественной жизни? Грубость...
Уже и не представить себе мир без грубости.
Я бы не сказал, что грубость, – самое тяжелое в именно в русской жизни: это недостаток любой жизни.
Там, где низкий уровень жизни, особенно много грубости.
Ничто не защитит от нее: никакие деньги, никакие разумные доводы.
И тебе приходится быть грубым, чтоб отразить прямой наскок.
Чисто внешне наша жизнь как бы улучшилась: в политике меньше прямых столкновений, уже и не представить драку в парламенте, - зато сводки криминальных новостей рассказывают слишком прямо и ясно, насколько мир ожесточился.
Опять мир на наших глазах разделяется на два непримиримых лагеря: бедных и богатых, - и этот процесс кажется слишком естественным, чтобы его остановить.
На Западе я столкнулся с представлением о русском, как об ограниченном и грубом человеке.
Это было тем более несправедливо, что сами иностранцы бывали часто без причины грубы.
Неужели Хрущев, стучащий ботинком по трибуне ООН, оставил столь неизгладимое впечатление?
На Западе мне приходится прикладывать усилия, чтобы во мне увидели человека.
* * *
НТР.
Я бесконечно обязан научно-технической революции: она дала мне так много: стало легко и писать, и путешествовать, и общаться.
Но я вижу, что она предложила гораздо бо’льшие возможности человеческой низости и слабости.
Кражи с карточек и кибератаки стали нормой.
Я не вижу беды в распространении философии успеха: да. Пусть человек живет хорошо, раз он это заработал.
Проблема России – приобщить к НТР все население.
Человек не изменился: если прежде он читал какой-нибудь бульварный роман, - то теперь привержен игре на своем смартфоне.
Если б НТР вкладывала в человека желание самосовершенствоваться!!
* * *
Обида
Нет, не обида руководит моими действиями, но невозможность хоть что-то изменить в моей социальной жизни, хоть как-то ее улучшить.
С другой стороны, мне дано видеть себя со стороны: видеть, с каким трудом изживались обиды детства.
Странный дар понимать собственное несовершенство!
Интересно вот что: наши чувства столь часто противоречат нашему социальному существованию, - и, тем не менее, мы не можем от них избавиться.
Не можем даже в том случае, когда хорошо знаем, как они несправедливы и вредны.
Ничто так не защищает человека, как его толстокожесть, его равнодушие к другим; конечно, если эти качества соединены со знанием приличий.
В двадцать первом веке куда яснее, чем раньше, что человек не способен понимать других потому, что к ним абсолютно и экзистенциально равнодушен – и при этом равнодушие часто является лишь естественной защитной реакцией.
Что ж поделаешь, если нас - за шесть миллиардов.
Но самые близкие люди: может, они даже и обязаны не быть к нам равнодушными?
Если они все же равнодушны, мы обижаемся навсегда.
Например, я ни разу не говорил о литературе с родителями, хоть литературу обожал, а их старался любить.
Впрочем, в детстве ни моих родственников, ни моих родителей я, ребенок, ни разу не видел за книгой.
Холодность родителей была мной сублимирована в любовь к искусству и природе, меня буквально заставили взглянуть на жизнь с точки зрения искусства.
Заставили тем, что не дали взгляда на жизнь с точки зрения самой жизни.
Мне рано пришлось привыкнуть к своему дару видеть жизнь с точки зрения вечности.
Да, это, так сказать, «художественно», но, в сущности, это и бесчеловечно!
Живя среди людей, было бы более естественно видеть жизнь с точки зрения человека.
Рационально я всегда осуждал эту бесчеловечность в себе, но реально ничего не мог с ней поделать.
Так в детстве мы мечтаем быть интересными для людей, - но, не дождавшись, предпочитаем любить Бога.
Так лучше, чем копить обиды на людей, ждать от них какого-то особого отношения.
К примеру, я слишком ценю мою жену, чтоб заставить ее читать все мои опусы.
Разве она виновата, что ее муж – писатель?
Как тут могла бы появиться обида, это ужасное, несправедливое чувство, будто бы мне чего-то недодали?
Если бороться с этой болезнью обиды всю жизнь, то она пройдет, стушуется перед реальными трудностями, теми огромными усилиями, что нам приходится делать, чтобы выжить.
Такова моя жизнь: все силы уходят не на любовь, а преодоление собственного несовершенства.
Обидчивость не только отдаляет других людей, но и делает хрупким все твое существование.
Кажется, преодолеть собственную косность невозможно!
Меня поразил такой случай из моей жизни.
Двенадцатилетний мальчик Володя Кожанов (младший брат друга Вовы, моего брата) избил меня семилетнего в самой унизительной форме: среди скопления взрослых он силой повалил меня на землю, сел на грудь и надавал по морде сверху.
Меня поразила не столько само избиение, сколько его обыденность: собственно, никто из взрослых не бросился меня спасать.
Была обидна именно полная беззащитность среди людей.
В мои сорок я случайно узнал, что он умер от сердечного приступа.
Плохо то, что я не испытал никаких чувств, когда это узнал.
Обида делает нас равнодушными к другим – вот в чем ее недостаток!
Наверно, я должен был все ему простить, - и это прощение - и только оно - доказало бы, что я человек.
Но я отвечаю не прощением, а равнодушием.
Так примирился со всеми моими обидчиками.
Обида – это трудность характера, - и все, что остается, - это понять неизбежность таких трудностей, поверить в их естественность.
Поверить для того, чтобы преодолевать.
* * *
Обладание
Природа человека такова, что в обладание другим он вкладывает все свои мечты.
Это одна из причин, почему во все времена было много изнасилований.
Новое в нашей эпохе только то, что насилуют и женщины.
Но это в целом, а в частности уличная преступность такого рода всегда процветала больше или меньше.
Человеку в возрасте более свойственно желание любви, а в юности желание кажется пустым без обладания.
Зато как ужасает факт, что обладание не насыщает, что его быстро забываешь!
И тогда понимаешь, что ему надо поставить предел - и это очень больно.
Все путают обладание и нежность!
Столько любимых мною артистов умерло от венерических болезней: Эдуард Мане, Бодлер, Мопассан, Ницше и другие!
Сотни унес спид!
Неужели физическая близость столь опасна?!
Приходится думать так.
Мне же больно потому, что мои браки в юности были без физического желания меня, моей плоти: мои жены просто устраивались в жизни - и этого не скрывали.
* * *
Образ.
В меня вложена любовь к женским образам, но уж никак к их земным воплощениям.
Понадобилось два брака, чтобы я понял, что я, увы, таков.
Я не выписываю в столбик имена женщин, чьи образы я любил: это слишком ясно продемонстировало бы мои метания и глупость.
Среди всех - Грета Гарбо и Изабель Юппер, Жанна Моро и Любовь Орлова.
Повторяю: я работаю с образами людей, - а не с их земными воплощениями.
Мне важно величие образа – и тут советская власть весьма мне помогала.
На наших глазах образ очень изменился: он стал настоящей, неуловимой пылью!
Тучи сериалов уравняли производство фильмов и колбасы.
Значение образа для жизни человека столь велико, что совершенно не укладывается в слова.
Возможно, найдется читатель, что одолеет все мои дневники и прочие произведения, - и тогда этот человек получит моральное право заявить, что же такое для меня образ.
Я сам пребываю в абсолютном неведении, что же это такое.
Все же, на всякий случай, я завел словарь «Образ», по структуре аналогичный этому.
Душа человека переполнена образами - и человек, посвятивший себя искусству, просто обязан с ними работать.
Его образы – его рабочий материал.
То, что внушает нам окружающий мир, чаще всего ужасно, мы переполнены душераздирающими образами, - и, очевидно, душа в силах переваривать их, справляться с ними.
Иначе б мы не смогли жить.
Для художника образ и жизнь часто неразделимы.
На ум приходит любвеобильный Пикассо: в его черновиках сотни зарисовок любовников.
Он писал их «по воображению», по памяти, он материал брал из жизни.
Так мы взращиваем образы, с которыми живем всю жизнь.
* * *
Общение.
Юрий Михайлович Лотман выразил общее мнение о нашей эпохе: «Мы потеряли формы общения».
Разве это не так?
Раз ничего не отрегулировано¸ все твое общение внутри общества, вся твоя жизнь среди людей переполнены борьбой.
Поэтому в жизни так трудно разглядеть радость.
Вот и находишь радость в другом общении: прежде всего, с образами искусства.
Еще в мои 20, едва узнав о существовании настоящего кино, я думал, что моя смерть состоится именно в этих образах: просто уйду в них.
Растворюсь в них, стану их частью.
Именно о такой смерти всегда и мечтал.
Как ужасно, что мы, люди, не утоляем жажду общения с себе подобными!
Вот и хватаешься за книгу.
Меня шокируют люди, а я шокирую их – и никак не вырваться из этого порочного круга.
Я говорю, но меня не слышат.
Почему?
Или потому, что не слышу и я в свою очередь?
Часто в общении люди ясно понимают, что не могут тебе помочь, что не надеются тебя понять.
Так принято!
В обществе столько условностей, так мало один человек может дать другому - и только любовь разрывает эту скудную «норму».
С этим непониманием я столкнулся и в моих путешествиях.
Первое время казалось, что эти люди необычайны: стоит им захотеть - и они легко тебя поймут, легко станут твоими друзьями, - но иллюзия быстро рассеивается.
Самая большая проблема – в неадекватности всех и вся.
Ты общаешься с большим числом людей, но у них нет желания сделать тебе что-то приятное.
Они отметают даже саму возможность понимания.
Это, прежде всего, происходит с родственниками, ведь от них ты еще что-то ждешь, - а потом и со всеми.
Скоро круг замыкается на семье – и уже ясно, что другое общение просто не очень нужно.
Именно его я был лишен в детстве, именно это отличает меня - в худшую сторону - от всех людей, кого так хорошо знаю.
Мама, папа, брат и были, и остались чужими, несмотря на все мои усилия.
Или это я сам неспособен создать свой круг?
Но с возрастом это получилось.
* * *
Общество.
Я много лет не мог отделаться от странного впечатления: какие-то люди живут рядом со мной, вторгаются в мою жизнь - и я не могу ничего с этим поделать.
А дело в том, что жизнь общества в 60-ые годы 20 века, в годы моего детства тщательно скрывалась.
Моим родителям не приходило в голову, что детей надо учить жить среди людей.
Меня оскорбляло в обществе постоянное требование самой примитивной ассимиляции.
Я никогда не мог отделить общества от государства: эти механизмы настолько тесно переплелись, кажется, для одной цели: поработить душу человека.
Попробуй-ка, уживись под боком у таких монстров!
Для меня стало почти неразрешимой задачей войти в общество, в его механизмы: этому виной и моя излишняя ранимость, и то неприятие общества, что, кажется, родилось вместе со мной.
Моя социализация только подтвердила мои мысли об обществе и о жизни.
Нет, вхождение в общество не делает человека счастливей: лишь расчетливее, осторожнее.
Как мне было плохо и страшно среди людей в детстве, так оно и осталось.
Сказано о Ленском:
Над ней (жизнью) он голову ломал
И чудеса подозревал.
И я подозревал «чудеса», но слишком рано реальность стала тяжёлой.
В мои 17 лет, в 1970 году, общество уже стало меняться, и то, каким оно стало позже, после перестройки, - результат этой эволюции, а не какого-то взрыва.
В результате перестройки новым стало то, в чём уже был заложен материал для обновления, - а всё прочее просто утонуло, было сметено.
Все те люди, которым нес свою душу, всего себя, все они меня обманули, - так что мое первое представление об обществе было ужасным.
Неужели они не могли меня не обмануть?
Неужели обязаны были это сделать?
Кажется, да.
Родители умерли рано, а для других я так и не стал сколько-нибудь близким человеком.
Разве я не хотел бы легких, блистательных отношений с людьми?
Разве мне не нужна дружба?
Как получается, что общество становится настолько враждебным, что ты уже ничего от него не ждешь?
Ты – человек искусства, но общество тебе ясно отвечает: такого статуса нет.
И с чего ты решил, скотина, что ты – «человек искусства»?
Иди на завод и корми свою семью.
Таков был мой диалог с обществом и государством.
Если ты только и можешь, что быть этим самым «человеком искусства», то попросту умрешь с голоду.
Я не мог понять этой железной логики.
Разве искусство – не такая же работа, как и все прочие?
Я думал: а как же тогда искусству входить в общество, как не такими отдельными личностями, вроде меня?
Как раз нет!
Ты только тогда прославишься, если за тобой стоит какое-то учреждение: Мосфильм, к примеру, театр и какой-то творческий союз.
Но если общество отказывается поддерживать существование художника, то откуда же возьмется его социальная причастность?
Искусство спасло, воспитало, научило, цивилизовало меня.
Именно искусство, а не общество.
В обществе мне больно, его хаос ранит, его равнодушие убивает – и надо, набравшись в искусстве добра и человечности, нести их в общество.
Как у всех, моим первым обществом был детсад.
А что?
Довольно романтично.
Помню, с утра до вечера горланил песни.
Особенно – гражданской войны: «По долинам и по взгорьям».
Потом была школа.
Уроки математики были увлекательной прогулкой, а вот история наводила скуку: тут непременно шла речь об интересах какого-то класса.
Потом армия.
Тут я впервые попал в очень трудные обстоятельства, тогда как другие легко приспосабливались.
Здесь понадобились огромные усилия только для того, чтобы выжить: настолько тяжелой оказалась атмосфера в военной академии.
Потом начались нескончаемые муки питерской коммуналки.
Я не мог в юности принять общество, потому что от него исходила только злоба.
Я уже был женат, когда решил поступать в театральную студию при ЛГУ, Ленинградском университете; мне был 21 год.
Ну да, до этого я что-то такое думал о себе, но вот я с ужасом увидел, что не могу быть артистом уже потому, что никогда не «впишусь» в эту среду, в это общество.
В школе мне говорили, что мое призвание – математика, а сам-то я с чего-то решил, что стану режиссером.
И что?
Все это оказалось только бредом.
Я понял, что общество сложно, хаотично, иррационально, и, если набреду на свою мечту, то только случайно.
Твои мысли об обществе – только твои глупые мечтанья; они ничего не значат.
И общество как в страшном сне, и сам я.
Тут уж я не мог не заметить, что общество ужасно, прежде всего, для таких, как я: для тех, кого в детстве не учат жить в обществе, кто рождается на самой низкой его ступеньке.
До двадцати я думал, что хотел, но вот в мои двадцать ощутил себя в железных тисках общества, которое предписывало и насаждало.
Это пробуждение от грез было ужасным.
Советское общество предстало ясным продолжением государства, его велеречивого насилия.
Ужас висел надо всем, что свершалось среди людей, - и не в моих силах было это поправить.
Общество требовало, чтоб я умер, отказался от своей личности.
Оно предстало огромным, необоримым «Нельзя».
Первое осмысленное впечатление от общества: оно предстает этаким воспитательным домом, в котором все строго отмерено.
Помню, как разозлился мой дядя, когда за день до похорон моего отца я посмел попросить вторую тарелку манной каши!
Я был в отчаянии, но все равно каши мне полагалась только одна тарелка.
В глазах дяди уже сама просьба была преступлением.
И общество, как дядя, строго отмеривало мне только одну тарелку: ровно столько, чтоб я не умер.
Достаточно поддержать твое социальное существование; это и все, что общество может.
Это все, что оно хочет для тебя сделать.
И вот ты стал членом некоего круга людей, вас связывают профессиональные отношения.
Разве не удивительно, что эти так сказать «рабочие» отношения всегда предполагают насилие?
В какой-то момент все члены одного «коллектива» непоправимо друг другу мешают.
Оглянувшись на коллег, ты видишь вокруг себя все тех же грубых баб и мужиков, среди которых родился.
Эти образованные люди хамят грубо и нагло.
Они легко отбрасывают цивилизованность, легко атакуют.
Государство предписывало, что позволено, а что нет, и общество послушно расшаркивалось перед этим вездесущим, давящим монстром.
Это советское, ежедневное насилие было не только государственным, но еще и общественным.
Да, господа хорошие!
Общество охотно допускало это насилие потому, что взамен каждый получал свободный доступ на безграничный черный рынок, каждый мог подворовывать или махинировать еще как.
Но для меня оно было этаким строгим, навсегда нахмуренным дядькой.
Оно зияло пустотой, было бездной, переполненной людьми.
Но кишение еще не значит «жизнь»: и муравьи - кишат.
Казалось, этому болоту нет конца, но со смертью Брежнева стало ясно, что общество разваливается, что в нем нет ни морали, ни простой экономической устойчивости, что оно всех нас увлекает в свою бездну.
И вот начались изменения, начались надежды.
Поэтому мне так понравилась перестройка: огромность исторических событий, свершившихся на моих глазах, дала мне шанс понимать социальную жизнь.
И я, кажется, понял значение этой удачи, я доверился ей.
Как?
Да, прежде всего, тем, что не эмигрировал от ужасов русской жизни.
Не сбежал, потому что понял: недостойно мне, русскому, изображать француза!
Понял, что там, во Франции, столкнусь в свою очередь с кошмарами французской жизни.
Теперь мы все видим, что творится во Франции, - и этот социальный взрыв ужасен только потому, что реформы бесконечно откладывались.
Моя жизнь в обществе настолько пронизана унижением и борьбой, что я не понимаю, как я это все выдержал.
Легко быть хорошим среди книг, но попробуй, найди равновесие в обществе, будь хорошим среди людей!
Я живу рядом с людьми, а не среди них - и это их оскорбляет.
Как с ними быть простым и сердечным, если ты им заранее неприятен тем, что на них не похож?
Моя замкнутость - это естественный, нормальный ответ на сложившуюся в обществе ситуацию.
И еще один важный недостаток общества: оно переполняет твое воображение насилием.
Тебе внушают, что ты живешь в сумасшедшем доме, но от самого тебя требуют приличий.
Это стало тяжкой работой: жить среди других.
Страшна необходимость утверждать себя в обществе, но только она несет свободу.
Из полного унижения и насилия, которым окармливало советское общество, я поднялся до естественной, житейской борьбы.
Это было большим достижением, ведь я не умел воспринимать людей, как социальных существ.
Все-то мне, глупому, чудилось, что люди, прежде всего, - представители нации, истории, культуры.
А ведь это не так!
Прежде всего, общество – это собрание потребителей.
Вернее, сборище.
Общество пропагандирует неприязнь к безденежному и слабому, оно добивает неудачников, оно делает свое собственное существование невыносимым, не желая этого.
Для меня опыт такого общества – опыт отчаяния.
Я бы хотел жить среди людей с иными чувствами.
Общественная жизнь – кошмар, и человеку, чтоб понимать других, надо установить родство с другими именно по этому ужасному, убивающему кошмару.
Общество внушает, что ты - маленький и слабый, что тебя раздавить ничего не стоит, что всё, что ты можешь, - это слиться со всеми.
Бросайся в эту реку под названием «все» и непременно утони в ней!
Так какое же оно «наше» - наше общество?
Наше – история, культура, нация, но уж никак не общество.
В чем оно – наше?
Мы брошены в эту людскую бездну – разве не в этом вся наша Судьба?
Часто мы не живем в обществе, а мучаемся в нем, в нем умираем.
Как преодолеть его враждебность?
Попробуйте это сделать!
Это такая работа: приручить общество, направить его враждебные токи мимо тебя.
Может, что и получится.
У меня – не получается.
Общество как абстрактная единица виновато в том, что в нашей жизни столько страшного, столько скорби.
И все же, почему в самом обществе нет механизмов, улучшающих его работу?
Мы наполняем наше общество недовольством, отрицательными эмоциями, а потом удивляемся, почему наша жизнь так тяжела.
Тогда разделим между всеми ответственность за наши кошмары или хотя бы признаем ее.
Есть немецкая теория о загрязнении духовной атмосферы общества, но она не признана в России.
Советское общество, не позволяя реализоваться в нем, порождало страхи, ту неадекватность, от которой не могут избавиться многие и в более благополучных обществах.
Что случилось во время перестройки?
Многие миллионы людей оказались в чужой стране.
Им объявили, что они свободны, но при этом так понизили уровень их жизни, что со свободой они связывают только унижение.
Еще более страшное открытие неожиданно потрясло меня: в душе все мы, русские, друг против друга, мы не ощущаем себя единой нацией.
Тут возможна только борьба, и хорошо, если она не выходит за цивилизованные рамки.
Как же хорошо, что был Крым – и он убил эту инерцию ужаса!
Созерцание социальной жизни удручает, тем более что с возрастом понимаешь, что изменить ее невозможно.
Ценишь жизнь уже не потому, что живешь в обществе, а именно потому, что ты – часть чего-то внесоциального.
Прежде всего, природы.
Главное и единственное, что дает общество, - это прекрасная мечта о единстве людей.
Недостижимая, высокая мечта, каждый день опровергаемая самой жизнью.
Может, попробовать абстрагироваться?
Как сказал французский социолог Леви-Штраус: «Социальные факты – это не вещи, не идеи, это структуры».
Вот оно что – структуры!
Так среди других ты чувствуешь себя структурированным, не больше.
Слишком многим общество внушает страх, который мешает понимать это самое общество, не дает войти в него.
Страх-то идет от ясного понимания, что и общества-то нет, что каждый спасается в одиночку.
Моя ранимость была отчасти реакцией на отчужденность от общества: я не мог найти в нем работы, а значит, не мог понять его изнутри.
Не эмигрировав в девяностые, я выказал желание все-таки понять его проблемы – и это было оправдано: прежнего общества, прежнего советского болота уже не было.
Да, я не мог войти в стоячее болото, но войти в бурно несущуюся реку мне удалось.
В болоте наверняка захлебнешься, а в реке есть надежда выплыть.
При Советской власти я был вне общества сознательно.
Потому что не было ничего, что бы объясняло механизм работы советского общества.
Теперь эта позиция кажется инфантильной.
К двухтысячному году мой профессионализм уже гарантировал мое выживание.
Но это надо умудриться – дожить чуть не до пятидесяти лет!
Все равно мне неприятно понимать, что только внутри общества мое призвание, мое горение души приобретают смысл.
Ведь так легко не дожить до согласия с другими!
Я думал так, пока не стал частью общества.
Уже пережив нищету и выброшенность, ты видишь, что все равно живешь пред Ним, что понимания всего общества просто не нужно, что достаточно просто работать, просто верить.
Да, общество может как бы случайно тебя придушить, но оно же поможет побороть сомнения, поставить их на нужное место.
Ты сам создаешь вокруг себя общество, делаешь так, чтоб его влияние было приятным, человеческим, сам стараешься не превращать твою жизнь в борьбу.
Тут-то и выясняется, что желание стать частью общества было просто искушением, одним из многих – и ты его преодолел, как и все прочие соблазны, в работе.
С возрастом в обществе видишь даже некую приятную романтическую таинственность.
Оно еще враждебно, но уже таинственно-приятно враждебно.
Возникает приятная иллюзия: словно б общество умнеет вместе с тобой.
Но факт остается фактом: пока общество не предстало хаосом, я не мог в него войти.
Что ж, искусство – тоже хаос.
Так что искусство – в родстве с обществом.
Родстве по ужасу.
Общество ожило в ужасе и хаосе, общество приблизилось ко мне, стало в чем-то
напоминать мою душу.
Мне больно думать, что человек не состоится без борьбы в обществе.
Почему надо бросить книги и ринуться в общество?
Почему надо пройти эту борьбу?
Это больше всего поражает во внешнем мире: в нем нет любви, - но только борьба.
Иногда эта борьба доходит до визга – и тот простой факт, что люди еще не бросаются друг на друга, кажется достижением.
Общество погружает в ощущение незащищенности, а потому я все ждал, когда же в обществе появятся силы, которые б взялись меня защищать.
Но чуда не было.
Потом я понял, что моя семья, мое искусство, мои знания: все накопленное защищает меня от общества.
И тут-то начинаешь понимать и само общество.
Оно устало от идиотов на всех уровнях, оценивает лишь силу, ясно выраженную позицию.
Мне было трудно выйти из природы и искусства и войти в общество.
- Что же это за «выход»? – думал я. – Тут все, что остается, - это броситься с головой в общество, в этот ужасный омут, задохнуться там от ужаса!
Но когда я все-таки прыгнул с высокой горы, все-таки преодолел страх, общество встретило вполне корректно.
Не дружелюбно, не любезно, но именно корректно.
Я вдруг почувствовал поддержку.
На меня перестали кричать, в меня больше демонстративно не плевали.
Вот оно что: общество жестоко, когда ты его не понимаешь.
Ты должен входить в него, обвешанный конкретными качествами и социальными функциями: отец семейства, писатель, гражданин.
Мне было трудно общаться именно потому, что не понимал важность этих общественных регалий.
До тридцати лет (1983) просто не мог общаться с людьми: сразу было ясно, что мы – из разных миров и никогда не поймем друг друга.
Мне так хотелось отстоять свою независимость, а это понималось как зазнайство.
Общественная жизнь в России традиционно более напряжена: здесь больше, чем в Европе, цена человеческих связей, они более болезненны и менее корректны.
Здесь скорее встретишь любовь, но и скорее получишь удар в лицо.
Мы – такие!
Я благодарен новому российскому обществу за то, что оно позволило себя понимать, дало мне возможность быть русским.
Уже двадцать лет процесс строительства нового общества можно наблюдать и анализировать - и разве это не решает многое?
Любовь к женщинам, к тем реальным женщинам, что рядом с нами, рождается из любви иль хотя бы уважения к тому обществу, где мы все живём.
А раз такой любви нет, то и любить женщину трудно: ты любишь её уже вопреки твоему отношению к обществу.
Даже если она разделит твоё отношение к обществу, тебе всё равно одиноко, ведь каждый день приходит спасать эту любовь от враждебности других.
А что другие?
Разве они - не жертвы в свою очередь?
Это общество обличает меня в неприличиях.
Поэтому для меня так неприятны неприличия.
Наше общество говорит, что гомосексуализм неприличен, но он процветает.
Коррупция неприлична, но она процветает.
Так русское общество с трудом вырабатывает свои нормы.
Пока что всем нам кажется, что норм нет, что прав только тот, кто хитрее и умнее.
* * *
Общество высшее.
Разве не странно, что в наших душах живет мечта о каких-то особых отношениях с миром?
Забавно, что классическая русская литература еще в школе заставила меня мечтать именно о высшем обществе.
Конечно!
О чем бы еще я мог мечтать, если видел вокруг только измученных, пьяных людей?
Это уже просто не комплекс Ленского, не требование особенных, трогательных отношений, - но именно желание изысканной среды.
Мне, всегда живущему на дне общества, питающемуся отбросами, мечталось непременно о великом, достойном, красивом.
Конечно, мечты так и остались мечтами, - но они не ушли вовсе, став предметом творчества.
Где-нибудь в темной, холодной электричке, переполненной уставшими людьми, ты вдруг вспомнишь свои детские мечты.
Боже мой!
Мы живем как зэки, как несчастные, согнанные, сосланные на каторжные работы, у нас и мысли, и ухватки преступников - и вот кому-то еще исступленно хочется света!
Не верю, что об этом мечтается только мне.
* * *
Общительность.
Как ни странно (или: совсем не странно), в моем случае скитания не способствуют общению.
Я и живу, и скитаюсь больше в идеях и образах, чем в людях.
А все дело в том, что в юности моя общительность слишком часто оборачивалась против меня.
* * *
Общность.
Неужели наша общность: общность людей, живущих в России, - не существует?
Никогда не поверю.
Между нами куда больше общего, чем мы думаем.
Но какую общность создает язык?
Кажется, знаю только такой тип общности.
Чеченская война научила и другой общности: социальной.
Чеченцы стали реальной угрозой всему, что связано с русским обществом: и языку, и искусству.
Мы ужаснулись – и в ужасе поняли, что мы – русские.
Потому и поняли, что опасность была слишком реальной.
Настоящую общность нации принес только Крым.
Создавая в искусстве, ты обязан знать, на какую общность ты работаешь.
Общество – это куда больше, чем общая территория проживания людей.
Общество – осмысленное, историческое целое.
Пусть это целое часто иррационально в повседневной жизни, от этого оно не теряет свое значение.
В нашем мире созданы общности, открыто угрожающие цивилизации.
Та ужасная экономическая ситуация, в которой оказался арабский мир, породила фундаментализм.
Его крайнее выражение – террор.
Опасность столь велика, что уже нет человека, кто бы всерьез не боялся этого рода насилия.
Это уже витало в воздухе в 1991 году, когда падение СССР открыло путь новым, еще неизведанным кошмарам.
Но есть и иная, более высокая, новая общность!
Она создается высокой литературой, а иной раз и СМИ.
Например, телеканалом «Культура».
* * *
Огонь
Каждый день что-то горит.
Вот и сегодня по телику ты видишь догорающий самолет и узнаешь, что в нем сгорели десятки человек.
Стихия огня пронизывает наш мир.
В детстве ощущение огня и даже того, что я – внутри него, дарило солнце.
В мои 10 лет была операция без наркоза, когда, чудилось, я сожжен огнем.
Когда с шести лет попал в коммуналку, это чувство было вытеснено ощущением реальной опасности.
Опасности только того, что живешь среди людей.
Так трудности коммуналки детское сознание распространило на весь мир.
В десять лет оперировали грыжу под неполным наркозом – и огонь пронизывал меня длинными иглами.
Но огонь остался – навсегда: огнь веры, огнь творчества.
* * *
Одиночество.
Припоминаются строчки Брюсова:
Кто не прошел пустынь в томленьи одиноком,
Не знает, где лежит святой мечты стезя!
Это как раз мой случай.
Скорее всего, человек не дождется, чтоб кто-то разделил его «святую мечту».
Скорее всего, такой «святой мечты» у человека просто нет.
Пока не повзрослеешь, все-то кажется, что ты покинут в этом мире, – и ты уже готов назвать это одиночеством.
Но что это: твое одиночество или твое одичание?
Кажется, столько людей просто одичало и потерялось во всех этих бесконечных преобразованиях.
На самом деле, одиночество – лишь ощущение неполноценности твоего общения с людьми.
В твоей власти избавить себя самого от одиночества.
А если одиночество – твое призвание?!
Если ты можешь жить среди людей, лишь будучи одиноким?
Прежде всего, постарайся, чтоб твое одиночество стало твоим.
Не стоит приписывать одиночеству все твои несчастья.
Мое одиночество стало до конца моим только где-то в сорок пять лет.
Именно тогда все мои кошмары вышли из меня и стали рядом.
Разом понял, что пред мирозданием одиноки все; этого не избежать.
Тут все решает, перед кем ты живешь: перед Искусством или перед отдельными людьми.
Ощущение одиночества уходит по мере осознания своего призвания.
Познай самого себя – и муки одиночества не будет.
Это горькое чувство только со временем перестает мучить.
Кажется, каждый человек проходит эту Голгофу.
Одиноких людей так много!
Важно помнить, что одиночество – судьба, что оно никогда не становится результатом сознательного выбора.
Меня, к примеру, сделали одиноким, с одной стороны, мои родственники, а с другой, замкнутость русской культурной среды.
Ишь ты, интеллигент! - часто говорили мне мои многочисленные родственники, причем, часто в самой грубой и оскорбительной форме. - Думаешь, мы не хотим жить вольно, как ты?
Желание быть свободным в России – это вызов.
С другой стороны, «шоферня».
Что за слово?
А в советское время все деятели искусства, как один, ходили в черных кожаных куртках.
Так сказать, черный легион.
В одиночестве, чудится, я собираю свои мысли, мое жалкое рацио расцветает.
Но сказать, что мне это нравится, не могу.
Как раз наоборот!
Войди в мир информации – и ты забудешь про одиночество.
Переехав в Ленинград еще в 1970 году, аж вечность назад, я не встретил никого, кто б сколько-то серьезно мне помог.
Хотя бы словом!
В мои двадцать лет связывая судьбу с женщиной, я верил, что она постарается стать моим другом, избавит от одиночества.
Ничего подобного!
Близкий вам человек не считает своим долгом думать о ваших проблемах – и вы начинаете думать, что вы одиноки.
Лишь редкие люди одиноки потому, что понимают, как мало они могут дать другим.
Они понимают, что чаще всего другие тоже ничего не могут им дать.
Я родился среди людей, которые не жили, а выживали, так что было б странно ждать от них помощи: они были заранее одиноки.
* * *
Опыт.
Складывается впечатление, что общество прикладывает огромные усилия, чтоб растущий человек получил отрицательный опыт уже в самом начале своей жизни.
Я не могу себе даже представить, чтоб мои родители хоть чему-то меня учили.
В нашем мире потребления одна доблесть – тратить.
А где же просто жизнь?
Она прячется.
Прячутся тяжелые проблемы миллионов людей, а процветание корпораций подчеркивается всюду.
Но вот даже им тяжело!
Так где же человеку набраться опыта, как ему приблизиться к этому бесчеловечному миру?
Словно во сне проходит большая часть жизни людей: пока они не научаются присваивать себе чужой опыт.
Для меня, как для писателя, знание собственного опыта особенно важно: если не знать его границы, можно взяться за тему, которая тебе не по зубам.
Это проблема каждого человека: увидеть в своем опыте уникальность, единственность, именно свой путь в земной жизни.
Мы сами создаем свой опыт, но моя профессия – его осмыслить, увидеть в нем, таком крохотном, судьбу мира.
Литературный и житейский опыт не перекрещиваются.
Они идут рука об руку только в сознании неопытного читателя.
Чтобы твой жизненный опыт стал твоим, ты должен его осмыслить.
Для меня это значит, что дневники и произведения - часть моего опыта.
Моя жизнь проходит в осмыслении того, что я создал.
Как довести свой опыт до общезначимого?
Только превосходством искусства над реальностью.
Надо поставить факты искусства выше фактов собственной биографии.
Опыт художника уникален, но опыт человека – банален.
Да, он банален.
Это обычный опыт выживания, столь распространенный и в России, и во всем мире.
Что уникального в том, что мне негде было ночевать?
Тучи бомжей по всему белу свету.
Вся моя жизнь пронизана желанием творчества, я хотел выразить себя, не остаться бессловесным, молчаливым, непонятым, неуслышанным, я переложил свой опыт в строчки, как композитор – в ноты.
Не мне судить о том, что получилось.
Если мой опыт станет почвой для опыта других, это прекрасно.
* * *
Организация.
Быть членом какой-либо организации в России - значит, быть членом общества.
Не больше, не меньше.
Уже вопрос, впишешься ли ты в общество или нет, - вопрос твоего личного выживания.
Поэтому я приложил все усилия, чтобы стать членом Союза Писателей Москвы и членом Ассоциации гидов-переводчиков.
Где-то в душе я уверен, что это не имеет смысла, но эти сомнения легко побеждает здравый смысл повседневной жизни.
Чиновник остается самым важным человеком и в России, и в мире – и это отбрасывает тень на все наше существование.
Помни, что ты, прежде всего, - служащий некоей организации.
Не забывай, где ты находишься.
* * *
Организм.
Казалось бы, организм человека чрезвычайно хрупок, но в нем отражается Универсум.
В детстве мне хотелось заниматься спортом именно потому, что это открывало путь к отблеску совершенства, а значит, и к Универсуму.
Мне хотелось помочь своему организму не только потому, что все вокруг меня только и делали, что губили себя, но более от того, что быть в мире с Целым всегда для меня было огромной радостью.
Мой организм - равновесная система со своим принципом существования: равновесие удерживается именно литературным трудом.
Так сама моя физиология «зациклилась» на строчки.
С книгами, кажется, связано само биение моего сердца.
Даже когда нет «живой» книги, всегда есть компьютерная.
Я признаю лишь Язык; в какой форме, это все равно.
Теперь часто получается в компьютерной форме, потому что так удобней: меньший объем.
Почему только Язык и Литература занимают все мое существо, почему не люди?
Люди тоже есть в этой системе, но они не приносят равновесия.
Поэтому я не могу поставить их превыше всего в моей жизни.
* * *
Оргия.
Убеждение, что во внешнем мире свершается безобразная оргия, никогда не покидало меня.
Теперь это озвучено!
Часто об этом высказываются и политики.
Правда, оппозиционные.
Политики, стоящие у власти, пытаются придать общественной жизни хоть какую-то видимость приличий.
Это им удается далеко не всегда.
В иные дни мой организм имитирует ужас внешнего мира: мне трудно сдержать ярость, я схожу с ума и ничего не могу с этим поделать.
Это состояние порождено и подогрето часто диким шумом вокруг меня.
С чего бы я злился, если б мне не мешали жить?
Помню, в пятнадцать лет рассказ Цвейга «В сумерках» поверг в совершенное исступление!
Эти образы, казалось, схватили меня навсегда, я потел, меня разрывали кошмары, я старался вырваться из этих образов и - не мог.
Но что такого страшного в этих сладких образах «Письма незнакомки» или «В сумерках»?
Просто мне хотелось такой реальной жизни, хотелось до исступления, до боли.
Так много во мне хаоса, он словно подстерегает каждый момент, чтоб обрушиться на меня.
Может, поэтому в моей жизни столько порядка: я стараюсь противостоять напору хаоса в каждой мелочи ежедневной жизни.
Столько оргийного вокруг меня!
Постоянные истошные крики ночью, остервенение всех против всех, перебранка из окон, бешеный лай собак.
Но может ли быть другим современный человек?
Каждый день он узнает об убийстве ему подобных, каждый день его атакуют тонны рекламы.
А где иной мир?
Где порядок, тишина, покой?
А может, иного мира вовсе нет?
Человечество никогда не смотрится в зеркало, чтоб, чего доброго, не узнать самое себя.
Или это мой крест: ясно видеть происходящее?
За что мне такое испытание: видеть мир целиком, - а не его удобный кусочек?
Может быть, между мной и другими стоит этот огромный, зовущий, испепеляющий мир.
Столь многим дано житейское, простое искусство выискать уютное гнездышко в ветвях дерева, рядом с которым бушует ураган, - но у меня из этого ничегошеньки не получилось.
* * *
Оружие.
Особенно много информации именно об оружии.
Наверно, потому, что она потребляется особенно интенсивно.
Время от времени какой-нибудь сумасшедший убивает с десяток ни в чем не повинных людей – и уже всем интересно знать, из какого именно оружия он будет убит.
Но что такое оружие?
Не меняется ли наше представление о нем?
В фильме «Подсматривающий» камера - оружие.
Так что мы уже не знаем, что на нас нацелено, что именно нас убивает.
* * *
Ответственность.
Мы видим, как на наших глазах происходит размывание понятия ответственности.
Принимаются законы, выполнение которых никто не контролирует.
Современному человеку уже не объяснить, что он ответственен за происходящее в мире.
Но что же моя позиция художника?
Так уж она безответственна?
Я считаю, мы ответственны только при понимании необходимости нашего совершенствования.
Следование своему призванию – это ответственность.
Это единственный тип ответственности, который я приемлю.
Ответственность артиста пред своим даром.
Есть и ответственность в моей работе гида.
При том, что это интересная работа, главное в ней – ответственность.
Еще в детстве меня поражало, как мало люди думают о своем же будущем, как часто они безответственны.
Неужели мой отец никогда не думал, что я всю жизнь буду вспоминать его ругань и пьянство?
Неужели Хрущев не понимал, что его стучанье ботинком по трибуне никогда не будет забыто?
* * *
Отвращение.
Диктатура, насилие, ложь!
Кажется, возможны ли иные чувства, кроме отвращения?
Но человек должен дистанцироваться от кошмаров общественной жизни, противопоставить ее ужасам свое желание радости и счастья.
После многолетних усилий я, наконец, добился того, что отвращение к реальности стало мимолетным.
Я отделил реальность общества от реальности искусства.
В информационном мире такое стало возможно.
А что же прежде: неужели мое отвращение базировалось на незнании?
Похоже, что так.
Без информации не было подлинных чувств, а из оставшихся ложных чувств главным было именно отвращение.
Кажется, в моей любви к миру есть много ужаса, а в отношениях с людьми легко пересиливает отвращение.
Мне важно написать именно эту главку, потому что мое отвращение часто путали с равнодушием.
* * *
Отец.
В жизни отца было так много насилия, что мне приходится за это расплачиваться.
Слишком многое перешло мне по наследству.
Ужас насилия преследует меня всю жизнь.
Надо ли говорить, что этот страх стал мотором всей моей жизни, моего творчества?
Я рано понял, что такое плохая наследственность: это когда слишком многое нельзя.
Мои родители сделали все, чтоб я проникнулся ужасом пред существованием рода человеческого.
Особенно постарался папа.
Отношения родителей были до того запутаны, что каждая минута пребывания вместе становилась для них проблемой.
Только когда отец смертельно заболел, он уже не сомневался, что мама ему нужна.
Итак, до болезни отца, до моих 14 лет, мама рядом с ним страдала ради детей, а он ее терпел.
За два года до его смерти мама стала сиделкой - и этот статус сделал семейную жизнь более связной, более понятной, более человечной.
Только его умирание опять сблизило их.
Помню, отец бесконечно радовался уже тому, что уцелел и во время войны, и в сталинских чистках.
Ему каждое мгновение хотелось быть радостным, потому что он боялся, что другого такого мгновения уже не будет.
Поэтому он постоянно и методично напивался.
Мне ужас приоткрылся лишь ментально: я не был на войне, не сидел в тюрьме - так что разница в житейском опыте между мной и моим отцом не просто огромна, но чудовищна.
Я не могу забыть один эпизод из нашей жизни, слишком хорошо говорящий о наших отношениях.
Папа никогда не объяснял мне жизни, ее проблем - и это однажды больно ударило по нашим отношениям.
Он умер в 1969 году, причем последний новый год встречал в диспансере на Литейном в Ленинграде.
Он просил прийти к нему туда на Новый год, потому что я жил тогда в Питере на спортивных сборах.
Я приходил к нему несколько раз, но этот визит был особенный: мы все понимали, что папа очень болен - и этот Новый год может стать последним в его жизни.
Я пришел, но меня не пустила уборщица.
Она так грубо накричала на меня, что я, совершенно ошеломленный, раздавленный, убрался восвояси.
Папа не изменил самому себе: он очень обиделся.
Он всерьез мне объяснял, что я не хотел его видеть.
Оказывается, все эти неурочные визиты были строжайше запрещены - и мне пришлось выбирать между отцом и государством.
Надо ли говорить, что я просто испугался и ушел?
Приказ какой-то уборщицы казался неизмеримо выше, чем просьба отца.
Именно так «воспитывал» меня отец своим беспробудным пьянством.
Столько людей вокруг нас показывали, что они его не уважают - и уборщица присоединилась к их хору.
Мой папа не смог мне этого простить, а, в сущности, я поступил так, как и надо было.
* * *
Отношения.
Отношения с людьми – наиболее сложная часть жизни.
Ведь чаще всего в России человек – слепой винтик государственной машины, и она, эта машина, обязательно поставит тебе в вину, если ты не сумел в нее вписаться.
На Западе тебя скорее пожалеют за то, что ты не вписался, а в России именно осудят.
Такова логика нашей социальной жизни.
Мне стыдно признаться, что эта, столь важная часть моей жизни: социальная - переполнена борьбой.
Хотя, что ж тут стыдного?
Как все, так и я.
До моих путешествий на Запад я не мог распрямиться, жить было так больно, что все мои отношения с людьми были смазаны, каждый разговор превращался в столкновение.
Только в мои сорок, в Праге, появились первые признаки, что это проходит.
Теперь в отношения с людьми я не вкладываю желания идеала: я уже рад, если день прошел без особого скандала.
Комплекс неполноценности, свойственный всей эпохе, не стоит присваивать себе: зачем навьючивать такую ношу?
* * *
Отречение.
Здесь я имею в виду, прежде всего, не себя, а мою маму, стоически претерпевающую трудности брака.
А между тем, это было общим местом: мужчина всегда стоял на невидимом пьедестале.
Я не могу забыть замечательное доказательство того, насколько отречение было распространено.
Это песня, звучавшая и в домах, и на улицах в 60-ые, 70-ые годы двадцатого века.
Она начинается так:
Парней так много холостых
На улицах Саратова…
Парней так много холостых,
А я люблю женатого.
А что потом? Она сознательно отказывается от своей любви:
Его я видеть не должна:
Боюсь ему понравиться.
С любовью справлюсь я одна,
А вместе нам не справиться.
Среди прочих песенок эта отличалась сложными чувствами.
Здесь, кажется, стоит напомнить, что мою собственную жизнь я никогда не воспринимал, как отречение, хоть она и переполнена работой.
Более того, я просто обожествляю свою работу, потому что всем в жизни обязан только ей.
* * *
Отчаяние.
Литература всего мира переполнена сценами отчаяния.
Эти воплощенные на бумаге кошмары, возможно, готовят к кошмарам настоящим.
Современный человек не зависит от засухи, ему надо не так уж много сил, чтобы прокормиться, - поэтому он не знает отчаяния.
Его жизнь переполнена проблемами, но ему не надо много сил, чтоб прокормиться.
Но как же часто он беден, как ненавидит свою бедность!
Современный человек ясно видит, что его постоянно и нагло обманывают, но это не вызывает у него ни протеста, ни, тем более, отчаяния: он так воспитан: он понимает, что и сам по возможности делал бы то же самое.
Сейчас, в 2015 году, резко участились случаи самосуда: человек, изверившись во всем, убивает того, кто виновен в его несчастьях.
* * *
Отчуждение.
Проблема общества в том, что оно слишком далеко от каждого конкретного человека.
Есть как бы две жизни: своя и общественная, - и не всегда их можно привести хоть к какому-то знаменателю.
Когда ты всю жизнь ездишь в электричке и всю жизнь ее шум тебя утомляет, унижает, убивает, то тебе, наконец, становится понятно, что государство не может думать о столь серьезных вещах, как здоровье своих граждан.
Да, оно, это государство, сто раз объявит, как много оно для тебя делает, - но ты сам так и не почувствуешь этого.
Казалось бы, чего проще: заставить людей не пи’сать на улице, не бросать из окон бутылки, сделать существование хоть сколько-то сносным, - но именно этого государство и не в силах сделать.
Поэтому оно такое чужое.
Иной раз отчужденность была легка и казалась судьбой, а иногда вырастала в кошмары – и я мечтал избавиться от нее.
Путешествия доказали, что везде одно и тоже.
Прежнее было написано в 2012-ом году, но сейчас, три года спустя, я готов отречься от этих слов: настолько сильно изменилось мое отношение к государству.
Насколько своим может чувствовать себя человек в нашем мире?
Чаще всего человека спасает как раз то, что он не думает об этом.
Как путешественник, я сражен масштабом незнания людьми того мира, в котором они живут.
В среде, в которой я вырос, было принято не думать о своей жизни.
День прошел – и ладно.
Или люди закрываются от мира просто для того, чтобы выжить?
Эпоха заставила нас, русских, преодолеть ощущение чуждости России.
Мы, русские, верим в величие нашей Родины.
Да, для этого понадобились крымские события, открывшие нам глаза на мир, в котором мы живем.
* * *
Официальность.
В мире доминирует официоз.
Миром правит политика, и то, что связано с официальностью, везде сакрально.
Считается, что это происходит в интересах государства.
И на самом деле, в жизни государства официальность очень важна, но страшно думать, что твое благополучие прямо зависит от того, насколько ты в нее впишешься.
Мне самому только и остается, что признаться: моя борьба за собственную легитимность, за законность моей жизни, моей деятельности очень помогла не умереть с голоду.
Что ж, эта плата за официоз не кажется слишком большой, раз она не мешает моему литературному творчеству.
Это написано в 2012-ом, но в 2015-ом деятельность государства приобрела сугубо позитивный характер, ибо она направлена на выживание нации.
* * *
Память.
Странно увидеть в памяти помощника: она настойчиво убирает из твоего существования самые неприятные моменты.
Она селекционирует приятное - и так учит радоваться жизни.
Я слишком долго рос в память, в кошмары, в боль, - но не в общество.
В реальной жизни каждый день мы встречаемся с силами, превосходящими наше понимание.
Память учит, что и эту мощь можно приручить.
Я начинаю вспоминать близких и понимаю, что их люблю.
Это ли не подарок судьбы?
Для того и помнишь, чтобы любить.
И для чего же еще?
* * *
Париж.
Cовременному жителю России невозможно представить, насколько популярным было все французское до перестройки.
Этот ажиотаж – его хорошо выражают слова «Увидеть Париж и умереть» - продолжался все девяностые годы прошлого века, - но вот на наших глазах происходят необратимые изменения: влияние и Парижа, и Франции, и всей Европы неумолимо уменьшается.
Конечно, и я возлагал особые надежды на мое посещение Парижа.
Если б до этой поездки в 1991 году мое творчество и моя семья оставили меня, то, без сомнения, остался б там.
Надо ли говорить, что этот город меня разочаровал?
Яснее было бы сказать о самом большом разочаровании в моей жизни.
Почему, я объяснять не должен: нечестно сводить счеты с собственной мечтой.
Теперь моя столица мира - мое творчество.
Увы, не Париж.
Но что же этот город для меня?
И роскошный сон, и мечта, и тайный знак судьбы.
Он воплотился во французской культуре, так любимой мною.
Все же знаю и помню, что Париж пришел ко мне в творчестве: из снов искусства, - а не сам по себе.
Без самосозидания я не заметил бы мощи этого знака.
* * *
Патриархальность.
Ты рождаешься в клане – и каждый стук твоего сердца, кажется, слышат твои родные люди.
Так мне казалось в детстве.
Каково же позже понять, что эти люди тебе нисколько не близки, что эта «родственная» близость больше ранит, чем дает!
Я всегда считал, что они – это Луга, а поэтому не должны быть забыты.
Разве смею отринуть часть своей жизни?
Я стал и свидетелем, и жертвой распада патриархальности.
Он совершенно изжила себя при советском строе и ничто не говорит, что она вернется.
Настолько уменьшилось в обществе значение мужчины!
Мой клан был моим миром - и он предал меня, - но при этом время не оставило от него камня на камне.
Так люди, самой судьбой, многочисленностью поставленные в центр событий, оказываются на обочине, будучи не в силах понять самих себя.
Мои близкие сделали меня отщепенцем и «выбросили» в искусство.
Кажется, мне надо поблагодарить их.
Разве не странно, что эти люди не захотели увидеть друг в друге родных?
Ужасно думать, что от этой патриархальности ничего не осталось, что выветрился даже намек на понимание.
С возрастом понимаешь всю бесценность родственных отношений.
Хоть и понимаешь, что они, увы, не сердечны, но лишь родственны.
И сама патриархальность уже кажется жалким пережитком.
Хоть в глубине души я и уверен, что это не так, но как не смириться перед напором фактов?
Этот разрыв с когда-то близкими людьми столь же страшен, сколь и необходим. Оторваться от прошлого, от родителей, от родственников – все это пришлось сделать, просто чтобы выжить.
Мои лужские близкие ничего не сделали, чтоб я понял их.
За исключением родителей все они видели во мне только тунеядца, «интеллигента», то есть, попросту сказать, сволочь.
Так патриархальность изживает себя.
* * *
Патриотизм
В 2015-ом патриотизм уже сформировался и стал общественной моралью.
Это столь очевидное единство общества пришлось как нельзя кстати перед лицом растущих экономических проблем.
В этой обстановке и православие предстало, наконец, реальной силой.
* * *
Переживание.
Моя жизнь долго складывалась только из потрясений.
Как все люди, я что-то думал об этом мире, но каждый раз при столкновении с реальностью мои мысли оказывались ложными.
Понадобилось много лет дрессировки, чтобы я, наконец, понял, куда попал.
Слава переживаниям искусства!
Именно эти потрясения сформировали мой характер.
Книги!
Я бесконечно любил их, - но как было перенести эту любовь на людей?
Даже отец, уж не говоря о других, меня очень пугал своим нежеланием сделать свое и наше существование хоть сколько-то похожим на жизнь.
Часто пьяный, он мог исчезнуть надолго вовсе, а денег домой не приносил.
Как у всех, сексуальные переживания сыграли слишком большую роль в становлении моего характера.
Эти переживания всегда были более социальны, чем физиологичны: реальные женщины всегда пугали своей грубостью.
Возможно ли в обществе хоть какое-то примирение, хоть какая-то гармония?
Конечно, переживания - основа творчества, - но как сделать, чтоб твои отношения с женщинами и людьми не разрушали ни их жизнь, ни твою?
Мои первые два брака с громом развалились!
Так начинаешь понимать, как много значат чувства, которых не бывает: я думал, мои жены – такие, как их рисует мое воображение, - и виноваты ли они, что оказались другими?
За то и ценишь и веру, и красоту, что они недостижимы, что встретишь их только в искусстве.
Разные типы переживаний более глубоки в разные периоды жизни.
Странствия обостряют сексуальные переживания, но они при этом возносят более к Вечно Женственному, чем к отдельной женщине.
Раз ты человек искусства, научись воспринимать опыт других и затем описывать его, как свой собственный.
С возрастом уже нет сил на переживания, уже живешь по каким-то старым чувствам, и смысл их тебе непонятен.
Просто привычка.
* * *
Перестройка.
Перестройка – единственное слово в социальной жизни, которое мне нравится.
Это первое слово, услышанное мной в социальной жизни!
И прежде я слушал потоки пустопорожних речей, но они были до того деревянными, что слов я не слышал.
Слушал, но не слышал.
До этого слова была лишь наглая ложь.
Даже мой большой рассказ, так и не доведенный до конца, был назван «В начале была Ложь»: речь шла именно о лжи советской жизни.
При всей ограниченности Горбачева поражала его искренность.
Социалистический лидер и - искренность!
Кому бы в голову пришло соединить эти два голоса до Горби?
Думал ли я, что в мою жизнь войдут столь огромные изменения?
Нет.
Прав Тютчев:
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые:
Его похвали всеблагие,
Как собеседника, на пир.
Теперь чаще всего я вижу людей в смятении и тревоге.
Может, потомки и оценят величие этих перемен, но пока что они слишком жестоки для многих.
Но не для меня.
Только перестройка открыла мне Россию, только она удержала от эмиграции.
По прошествии многих лет я могу, наконец, признаться, что перестройка стала разрывом с предыдущей жизнью.
Она многое объясняет в моей жизни.
Например, я не могу жалеть, что в 1986 году покинул Ленинград: для меня это событие стало одним их звеньев перестройки.
За это время город стал второй полноправной столицей России.
Крым стал не меньшим потрясением.
* * *
Персонаж.
Творческий человек сам для себя – персонаж.
Это одна из составляющих одаренности.
Эта ноша может быть столь тяжелой, что иной, глядишь, и сопьется.
Нет ничего страшнее, чем встретить своего персонажа в жизни.
Например, я написал роман «Дон Жуан», но в жизни донжуанство меня бесконечно унижает.
Предел человеческого падения - стать им.
Поскольку твои персонажи чаще всего – люди опустившиеся, то ты и сам в глазах читателей, скорей всего, предстанешь именно таким.
Чтобы быть понятным, я приведу характерный пример из моей жизни.
Я был в Доме Писателей на греческом острове Родос и встретил там среди многочисленной литературной живности двух женщин: молодую и пожилую.
Они резвились необычайно: творили по ночам нетленку, все время были вместе, - и ужасно надоели обитателям верхнего этажа.
Я-то жил на нижнем.
Наконец, их торжественно изгнали!
Казалось бы, что тут такого?
Но я бросился спасать ситуацию: мне-то показалось, что дамы незаслуженно обижены.
Я даже помог им сесть на автобус.
Ну, и что тут такого?
А вот что.
Проходит несколько месяцев, а я начинаю, только теперь начинаю понимать, что произошло.
Только теперь я могу собрать все факты и сопоставить их.
И что?
Я с ужасом понимаю, что защищал лесбиянок.
Что произошло?
Они, наконец, стали моими персонажами, я, наконец, их понял.
А без этой персонажности эти люди прошли бы мимо меня совершенно незамеченными.
* * *
Песня.
Все советское существование было проложено песнями: мы жили от одного шлягера до другого.
Так песня, простая, эстрадная песня создавала неслыханное единство общества.
Увы, политики использовали это единство в своих «идеологических» целях, а потому его никто уже не помнит: оно рассеялось вслед за Советским Союзом.
В шестидесятые интимнее всех, всех доверчивее петь получалось у Майи Кристалинской: она сумела сделать самые простые чувства – самыми теплыми, она внесла человеческие нотки и в мое утлое существование паренька неблагополучного пригорода Питера.
Муслим Магомаев неожиданно показал, что эстрадная песня может вмещать в себя буквально все чувства!
В его исполнении и идеологическая «Люди мира, на минуту встаньте», и сокровенная, исповедальная «Мелодия» получили необычайно высокий статус и в социуме, и в искусстве.
Людмила Зыкина первая открыла глубину и мощь народной песни.
Конечно, их прекрасно пели и Шаляпин, и Козловский и многие другие, - но нам было важно, что поет именно наша современница, что мы все ходили на ее концерты.
Эдит Пиаф и Мирей Матье внесли свою французскую тонкость и страстность.
Елена Камбурова сумела вместить в песню целую жизнь, все чувства, которые мы переживаем за всю нашу жизнь, мы вдруг услышали обертона, недоступные другим исполнителям.
Это камерное пение заполняет ощутимую лакуну между эстрадой и оперой.
Алла Пугачева первая озвучила пронзительность чувства, точнее сказать, тот надрыв, что живет в наших душах, - но она первая и заставила сторониться эстрады, сделала ее государством в государстве.
Эпоха требовала существенного упрощения – и это произошло настолько явно, что многих оскорбило.
И меня.
Меж тем, благодаря ю-тюбу, я узнал много прекрасных исполнителей, отличившихся хотя бы в одной песне, ошеломившей весь мир: Жак Брель, Барбра Стрейзанд, Лара Фабиан, Селин Дион.
* * *
Петербург.
Кажется, если статья «Ленинград» уже написана, то куда еще «Петербург»?
Но Ленинград умер, прекратив свое незаконное существование, а Петербург ожил и, я уверен, - навсегда.
Мне чудится, именно с Петербургом связаны самые первые, самые нежные чувства в моей жизни.
Прожив в Ленинграде 16 лет, я уехал из него – и, чудится, уехал потому, что понял: моя любовь ему не нужна.
Ленинград разжигал душу, манил, - но ничего не дал взамен.
Что ж!
Тогда, спасая наши романтичные отношения, я покинул Ленинград – и он на самом деле вернулся: Петербургом!
Мне долго казалось, что у Петербурга есть свое волшебство - и оно непременно меня спасет.
Чудилось, я привык к этой фантазии, она не тяготит меня, но вот это самое «волшебство» стало распинать мое воображение.
И все-таки Питер был и остается первой и самой большой мечтой – и эта мечта не обманула.
Да, мечтал работать в Эрмитаже, а работаю в музеях центра Москвы.
Питер- не город, а мечта, - зато мечта всей жизни, самая сладкая мечта!
Туда и ездишь-то для мечтаний.
Какое все же таинство: возвращаться в собственную юность.
Именно он стал воротами в духовную жизнь, в искусство.
Из деревенской культуры Луги, культуры уже полуразрушенной, разваливающейся на глазах, я выглядывал в питерское раздолье, в эту бескрайнюю, не зря казавшуюся спасительной европеистость.
Переход от Питера к Москве, к другой культуре, состоялся в мои тридцать три года: в возрасте больших перемен.
Удивительно, что с прекрасным городом Петербургом меня более всего связывает чувство человеческого и социального поражения.
Хотя что ж такого, что в Петербурге я и был на самом деле, и чувствовал себя настоящим Башмачкиным?
* * *
Писатель.
Для меня писатель – это, увы, не среда, а социальный статус и возможность пользоваться московской поликлиникой.
И на Родосе месяц жил в Доме писателей.
Писательство – только часть творчества, поэтому статья о творчестве будет куда больше, чем эта.
Что изменило во мне писательство?
Почему я пишу?
Не знаю.
Не потому ли, что книги были для меня с детства «живее» живых людей?
Ты сам не должен думать о таланте, но просто работать.
Работа становится всем - и уже незачем думать о собственной талантливости.
Зачем?
Талант - это мнение других о тебе.
Наверно, быть человеком искусства – это особенное состояние души, ведь рационально не объяснить, почему человек взваливает на себя такую ношу.
Мне никто не советовал учить иностранные языки в 60-ые и 70-ые годы!
Наоборот, это было очень странно, ведь заранее было ясно, что использовать это знание невозможно: все контакты с иностранцами контролировало КГБ.
Я занимался этим с упоением, хоть мои родственники именно за это презирали меня.
Учил языки, прежде всего, потому, что это не только не противоречило творчеству, но даже поддерживало его!
Казалось бы, после столь огромных физических и умственных перегрузок, как изучение иностранного языка, ты можешь только отдыхать, - но со мной произошло чудо: именно эти усилия познания и вели к творчеству.
Потребность выражать те чувства, что тебя мучают, выражать самого себя – на самом деле, страшна – и очень часто я вызывал неприязнь и непонимание у самых близких людей.
Может, они и правы в том, что не хотят знать правду об этом ужасном мире, не хотят и принимать вестника этого ужаса?
Им неприятно, что их родственник несет в себе ужас и выражает его.
* * *
Письма.
От своих родителей я не получил ни одного письма.
Правда, папа умер, когда мне было 16 лет.
Но мы столько лет были в разлуке!
Он целый год лежал в больнице, но не догадался мне написать.
После его смерти мама прожила шесть лет – и за все это время они ни разу мне не написала, хоть мы были разделены ста километрами.
Может, это и смешно, но мне - мне страшно: мне нечего вспомнить!
В иные периоды моей жизни я писал ужасно много писем на пяти языках.
Только представить себе эти тонны бумаги!
Писал особенно много писем в мои 18-19 лет и с 39 до 45 лет.
Я бы и сейчас их писал, но эта культура письменного общения попросту исчезла.
Как она растворилась?
Почему люди отказались от этого удовольствия: писать письма?
В 18 лет меня очень поразило то удовольствие, что я испытывал от этих наспех набросанных строчек.
Я совсем не был уверен, что их понимают.
Во всяком случае, ничто не говорило об этом.
Все эти письма были на русском языке.
В девяностые годы 20 века я писал на всех четырех иностранных языках: немецком, французском, английском, итальянском, - но огромные послания состоялись только на французском.
Потому что мои немецкие и прочие друзья отвечали мне с меньшей охотой, чем французские.
Если немцу – три странички, то французу – десять.
Что убило эту культуру?
Напор интернета?
Почему я так жалею об этом?
Если б это были просто письма!
Нет, они писались совершенно незнакомым людям со всей страстностью и искренностью!
И что так изливался пред ними?
Потому что такой - была эпоха.
Разве писал бы их, кабы не получал ответ?
Нет.
Писал их своим друзьям – и если мы больше не друзья, больше не пишем друг другу, то это еще не перечеркивает нашу искренность.
Не перечеркивает нашу состоявшуюся, хоть и покинувшую нас эпоху.
Из ожидания писем складывалась тайна общения: все, что ждал от писем, нес в живое общение, - но там не находил этой живой тайны.
Что мы такое без писем?
Все мы: кто еще ждет от людей радости или спасения - застыли в молитве пред Ним.
Разве из этого не следует наша возможная духовная близость?
Моя страстность искала выход и нашла его в письмах.
Они сознательно уничтожены, эти тысячи страниц на разных языках.
Да и как бы хранил этот немалый мешок в моей квартиренке?
Так уж получилось: в жизни молчал, - а в письмах был очень красноречив.
Часто письма готовили мое живое появление.
Часто наши разговоры в жизни становились продолжением наших писем.
Письма сыграли в моей жизни слишком большую роль, но теперь-то я понимаю, что речь в них шла не только о моих человеческих отношениях, но и литературных.
Потому все переписки и заканчивались ничем, что литературные отношения не переходили в человеческие: в меня слишком мало верили, как в писателя.
Число поверивших в меня как в писателя ничтожно.
Я понимаю, что это нормально, но все же те, кто искал во мне только человека, не обращая на меня внимания как на писателя, оставляли меня равнодушным.
От меня ждали простых, ясных действий, мне доказывали, как я неправ, не совершая их, доказывали, что я слабый и ненадежный человек, - и никому не пришло в голову доказать, что я еще и что-то могу, кроме того, чтоб дышать.
Может, и стоит признаться на старости лет, что я получал и страстные письма.
Увы, эти особы были до такой степени неадекватны, что за пределами писем общения просто не было.
Вернее все же сказать, что мои письма обманывали и меня, и тех, кому я писал их.
* * *
Плоть.
Конечно, все мы ходим по земле, у нас есть тело, - но сейчас под «плотью» я имею ввиду именно духовную плоть: то, из чего состоят наши мысли и образы.
Художнику необходимо представление о собственной духовной плоти.
В работе над образами искусства дух обрастает плотью - и особенно удивительно то, что происходит это на протяжении моей жизни, а не в течение столетий.
Я – невольный свидетель этого формирования.
Это доказывает, что человек способен создавать самого себя.
Вот что главное в человеке: он должен понять, что он в силах подняться над своими слабостями!
Надо, чтоб он почуял в себе искру божью, не загасил этой огонечек.
* * *
Подлость.
Регулярно обстоятельства загоняют нас в такой угол, где нам приходится поступать подло.
Например, вы оскорбляете человека потому, что он оскорбил вас.
Конечно, это конвенциальная реакция, но это и подлость, как ни крути.
Эта конвенциональная подлость в большом ходу!
Когда обстоятельства смягчаются, нам самим становится странно, как это мы еще совсем недавно были способны на такое.
Подлость – это естественная реакция организма на те неприятности, что преподносит нам жизнь.
Если эти неприятности воплощаются в конкретном человеке, то человек считает себя вправе ответить подлостью на подлость.
Часто подлость - это не столько сам страх, сколько желание страха.
С одной стороны, страх помогает нам держаться - изо всех сил - за равновесие, а с другой, этот же подленький страх приятно ворошит наше желание немножко потерять равновесие: ровно настолько, чтоб тем вернее его обрести.
Я, как все, живу среди обычных людей, всегда готовых на небольшую гадость, чтобы мне досадить – и уже потому я обречен быть подлецом.
Как могу испытывать высокие или просто корректные чувства к людям, которые меня сознательно травят?
В нашей жизни так мало подлинности, что все мы давно стали подлецами по призванию.
Современный человек прекрасно уживается с собственным скотством: с ним он живет как бы немножко больше, с ним его жизнь интересней.
Долька шоколада, съеденная тайком от жены, утаенная денежка, а то и романчик – мне даже обидно, что я не способен на такие милые низости.
Но зато уж с людьми, наступающими мне на хвост, мне самому приходится вдаваться в целую стратегию.
Ничего не поделаешь.
* * *
Позитивность.
Позитивность перестала быть основным настроением и в СМИ, и среди людей, - и это отсутствие официальной советской радости радует меня, столь много лет пролежавшего пластом под идеологическим советским гнетом.
* * *
Познание.
Известна фраза Вячеслава Ива’нова: «Искусство есть гениальное познание».
Кажется, я слишком доверился этой идее.
А может, подойдет и другое определение?
Платон: «Вечно бытие и его познание».
Да, это вечно!
В бытии и в познании ты касаешься вечности.
Я растянул познание на всю жизнь, переполнил им каждое мгновение – и так превратил свою жизнь по мере возможности в прекрасную сказку.
Эта сказка с трудом уживается с грубой реальностью – и, как все люди, я познаю житейскую борьбу.
Это не может нравиться, но это необходимо.
То, что меня будит среди ночи и заставляет писать, - страсть к познанию.
Я никогда не считал себя Артистом, но просто человеком, решившимся познавать.
Надо сделать познанием – всё!
Всему надо учиться с интересом и благодарностью.
Даже умению зарабатывать деньги.
Кстати, если отношения с женщинами сделать частью познания, это придаст им более реальности.
Женщины, которых я знал, почти всегда были равнодушны к познанию, к тому, что я думаю о них.
Мой вид внушал им некие мысли – и этих «мыслей» им хватало.
Люди искусства, родственники – все привычно отфутболивали меня, показывая, что ими мир уже поделен и мне в нем делать нечего.
Почему они не пытались меня понять?
Это стало загадкой всей моей жизни.
Может, потому, что и я сам не приложил усилий понять их.
Их позиция казалась мне бесчеловечной, а ведь, скорее всего, это не так.
Те ужасные нелепости, что пронизывают мою жизнь, словно подогреваются, раздуваются самыми близкими людьми.
Когда почувствовал это, стал выращивать свое рацио.
Теперь при знакомстве с человеком, прежде всего, слышу голос разума:
- Это, прежде всего, гражданин! Не «интересный человек», не писатель, не женщина, не мужчина, - а гражданин!!
Воспитанная адекватность чувств!
До того, как начал понимать людей, любил математику, легкую атлетику, литературу.
Чтобы жить среди людей, не надо их любить, но понимать их очень нужно.
Чтобы жизнь не превратилась в ад.
Познание для меня, любимца природы, было откровенным насилием.
Почему же я так обожаю его?
Это обожание требует огромного напряжения.
Учился вкусу, искусству, жизни – всему.
И теперь учусь только потому, что так надо.
А как же иначе жить в обществе?
Тебе предстоит освоить это насилие, сделать его естественным, ведь все твои надежды связаны именно с ним.
Превращение абстрактного познания в конкретное знание происходит каждый день: и в творчестве, и в жизни.
Только самопознание спасает от ужаса: ты узнаешь себя среди других, постепенно привыкаешь к социальной шкуре - и так приобщаешься к миру.
Тогда ломается чуждость мира, тогда ссылки на несовершенство строя (в моем случае это диктатура) или простую инфантильность не оправданы.
Надо сделать мир «своим».
Мне пришлось быть самоучкой во всем, даже не приобретать, а завоевывать знания.
Не то, что иностранным языкам, - ввинчивать шуруп – и тому не учили!
Папа не был педагогом, как и мама.
В отношениях с близкими никогда не было назидательности, а что до моих родителей, они сами не жили, но блуждали; они сами искали, кто бы им посоветовал.
Знания помогли взглянуть на ужас жизни как на сложную и, тем не менее, необходимую науку.
В том, что ожесточает, я увидел науку, - и процесс познания, как ни ужасен, создал меня.
До конца жизни сохраняется мое стремление к точному знанию.
Все равно занятия математикой остаются желанной мечтой, потому что в этом мире можно найти концы и начала.
Я не верю, что что-то знаю, и когда мне доказывают, что я все же много знаю, это повергает меня каждый раз в приятный шок.
Спасти может только интенсивность познания, - очень рано решил я, - и не ошибся.
Писать рассказы, читать сложные классические книги, скитаться, изучать иностранные языки – все это познание.
* * *
Поколение.
Для нового поколения есть прекрасные ориентиры: компьютер и английский язык.
Мы, родившиеся в пятидесятых, жили наощупь, мы не знали, что с нами будет, хоть компартия и внушала нам, что наша жизнь прекрасна.
Честно говоря, новое поколение нравится мне куда больше, чем мое - да и есть ли оно, «мое поколение»?
Может, оно уже ушло?
Мы видим, что проблемы поколения, пришедшего нам на смену, не менее страшны, чем наши.
Казалось бы, это поколение обрело свободу, но далеко не каждый способен ее использовать.
Мне не кажется странным, что именно мои одноклассники, с которыми учился в одной школе города Луги в 60-ые годы прошлого века, создают мое представление о моем поколении.
Удивительно, что именно этот раскрученный интернетный проект заставил меня почувствовать, насколько я счастлив.
Мы все, кто «уцелел» из нашего класса нашего городка, безумно счастливы видеть друг друга: нам так хорошо вместе.
Да это больше, чем любовь!
* * *
Покой.
Что за ясность с возрастом входит в мою жизнь?
Откуда это обещание покоя и блаженства?
Вспомним Пушкина:
На свете счастья нет,
Но есть покой и воля.
Интересно, что великая русская классическая литература рано заставила меня задуматься именно о покое.
Учебная школьная программа литературы отпечаталась в моей голове на всю жизнь.
Самое сильное впечатление – это, конечно, Татьяна Ларина.
То, как она отказывает Онегину, в детстве потрясает.
Но это – высокий отказ, но совсем не желание покоя.
Стоит напомнить, что еще недавно самым известным в России литературным произведением был «Евгений Онегин» Пушкина.
Куда примитивней госпожа Одинцова в «Отцах и детях» Тургенева: она отказывается от любви ради покоя.
* * *
Пол.
Гендерные исследования показывают, что понятие пола и его понимание быстро меняются, и, возможно, мир станет совсем другим уже через пару поколений.
В России до сих пор распространено понимание пола как распределение обязанностей: мужчина – добытчик, а она – мать.
Забавно, что в первых двух браках я столкнулся именно с такой схемой, а потому могу себя считать ее жертвой.
Когда мне было тридцать три года, я даже написал рассказ «Писака», где пытался выразить особенности понимания пола у творческого человека.
Конечно, ничего не получилось: слишком сложная тема.
Эту же тему понял и в романе «Дон Жуан»: там она предстает грубо и весомо.
Иначе мне просто к ней не подступиться.
Антонен Арто сказал о себе интересную мысль: «Я – ни женщина, ни мужчина, но женщина во мне – выражение, а моя природа – мужчина».
Может быть, так оно и есть?
Так что в большом, настоящем искусстве нет мужиков и баб, а есть творцы, создающие себя.
Не будучи большим художником, я все же создаю себя.
Чаще всего в быту человек, неравнодушный к искусству, необычайно хрупок, потому что его сложность создает ему тучу проблем.
Но есть и тип мужчин, как Жан Габен: они сочетают в себе художника, и мужчину.
Довольно редкий тип художника.
Про них говорят «мужчина на сто процентов».
Обычно ни мужчина, ни женщина не бывают на сто процентов: чаще всего современная женщина груба (тут она не уступит мужчине), - а мужчине сама мысль, что он должен кого-то обеспечивать, уже не близка.
Женщины все чаще участвуют в криминальных образованиях, мужчины все больше денег тратят на уход за собой.
Посмотрим, что будет.
* * *
Политика.
Политика стала откровенной манипуляцией общественным мнением.
Уже нет стран, которые б не грешили этим.
Какие бы ужасные события ни происходили, вы не дождетесь их объективной оценки.
Странно, что так мало она изменилась с советских времен!
Мы-то надеялись, что после перестройки мир станет лучше.
Политика играет в жизни столь большую роль, что человек рискует своей жизнью, если он совсем не обращает на нее внимания.
Да такого русского и не представить!
Как везде, политическая жизнь сложна, но в России ее особенность в том, что ее опасно не понимать: одно неосторожное движение – и ты вежливо, на основе закона раздавлен.
Как же выдержать столь невыносимую ношу?
Как политические и общественные существа, все мы противопоставлены друг другу, тут один человек никогда не поймет другого.
Политика не учит общности, она лишь разделяет.
Мы живем рядом благодаря государству, но мы понимаем друг друга благодаря искусству.
Поэтому для меня искусство реальней жизни.
Политики делают чрезвычайно мало, чтоб хоть сколько-то облегчить жизнь других граждан.
После Крыма политика стала близкой всем, но что еще удивительнее: она перестала вызывать отторжение.
* * *
Понимание.
Социальная жизнь всегда внушала мне неописуемый ужас - и этот страх вызывал смех у моих самоуверенных, пристроившихся родственников в Луге.
Но так часто только понимание спасает нас от отчаяния!
Наш рубль так привязан к ценам на нефть, что любое понижение цены барреля мгновенно отражается на нас.
Что нам остается, как не понимать неизбежность нашей ситуации?
В советское время не было информации – и не было пищи для понимания.
Я не умел ориентироваться – и это мои близкие о приписывали моей беззаботности.
Это непонимание пугало меня.
Конечно, я был уверен, что встречу это понимание позже, - но ждать-то пришлось очень долго.
Я с ужасом думаю, как мало людей я понял в своей жизни.
Кажется, мы живем в мире, где никто никого не понимает и не пытается понять.
Неужели это никак нельзя поправить?
Я придерживаюсь мнения, что единение людей возможно только в молитве.
Если же единение общественное, то есть по инициативе правительства, то этот компромисс слишком ненадежен.
Но, возможно, Крым изменил и это (2015 год)
* * *
Порнография.
Поразительно, но мы дожили до времени, когда мир стал бороться с порнографией.
Может, потому, что неожиданно, на наших глазах, она превратилась в крупную индустрию.
Вслед за курением она, как и педофилия, уже не на словах, а на деле признана пороком.
В распространении порнографии большую роль сыграло кино.
Среди всех прочих технологий.
Как сказал Андре Бретон, один из создателей дадаизма: «Самое специфичное в средствах киноматографа - это вся очевидность cпособности pouvoir кино конкретизировать мощь любви».
«Конкретизировать» понимается как легкость зарабатывания денег.
Оттого так много порнографии, что для кино она слишком легка.
Теперь какой-нибудь смышленый «гражданин» нанимает несмышленых гражданок заниматься этим «искусством».
Это стало частой строчкой криминальной хроники.
* * *
Порок.
Если общество чему-то и учит, то именно порочности.
Эту простую возможность «порадоваться» тебе подсовывают каждый момент.
Только в «отсталых» обществах тебе не предложат сто раз на дню этого свинства.
Порочность, как и прочие наши качества, - большей частью порождение фантазии.
Тебе с утра до вечера объясняют, что ты должен уметь пользоваться жизнью.
Так что современный человек кажется себе чудовищем.
И как же иначе?
Ты сам видишь, что чудовище – это мир вокруг тебя.
Умолять его бесполезно, перевоспитывать его глупо, так что все, что остается, - это умнеть самому.
Между желаниями и их реализацией устанавливается дистанция – и уже она спасает от неприятных наваждений.
Порочность – порождение плохих условий нашей жизни: как тут уважать самого себя?
* * *
Постмодернизм.
Если б это течение ограничилось искусством!
Если б это было только литературным течением!
Трагедия в том, что в ситуацию постмодернизма вовлечены массы, втянута толпа.
Такие понятия и вещи, как компьютер и виртуальность, несут в себе революцию, несут столь огромное изменение внешнего мира, что мало шансов, что толпа способна к нему приспособиться и его осмыслить.
А значит, число нищих и недовольных всегда будет велико, и социальный взрыв навсегда останется реальной опасностью.
Это то, что лежит на поверхности, но мне лично было страшно узнать, что я сам - постмодернист.
Увы, иные мои опусы что-то уж слишком ясно доказывают это.
И, тем не менее, я бы не сумел определить понятие постмодернизма.
Пока это только то, что витает в воздухе.
Это – состояние постмодернизма: когда ежедневные изменения терроризируют сознание, столь жаждущее неизменности мира.
Нет, это не процессы из искусства переместились в реальный мир, но мощь процесса увлекла за собой все серы существования человечества.
Так мощь лавины сметает все на своем пути.
Этому нельзя радоваться, хоть ты сам – неотъемлемая часть этого процесса.
Все же и приятно, и страшно сознавать, что процессы всего мира помогают тебе, ясны тебе - только потому, что ты любишь искусство!
Ведь в искусстве постмодернизм проглядывался уже давно.
Модернизм не определял столь многого, как постмодернизм.
Этот самый «пост» определяет и тенденцию, и практику.
Разве постмодернизм противоречит реальности?
Нет.
Ведь и метазакон не отменяет законы уголовного кодекса!
Он не противоречит реальности: он – ее создает.
Без внимания к постмодернизму в искусстве не заметишь, как легко, стремительно, страшно меняется жизнь.
Увиденное, подсмотренное, намеченное в искусстве входит в реальную жизнь куда больше, чем нам хотелось бы.
Почему он уходит из литературы?
Разве не для того, чтоб ринуться в жизнь?
* * *
Потребление.
Потребление – победившая философия большинства.
В России, где всегда хватало бедности, эта фраза звучит несколько неадекватно, если не кощунственно, - и, тем не менее, это так.
На этом поприще человек проявил столь же большую изобретательность, сколь и в низости.
Человек позиционируется в обществе не как верующий, не как гражданин, а, прежде всего, как потребитель.
Именно потребление прокладывает путь в экономическое будущее.
Еще никогда человек столь остро не чувствовал всю бесцельность сколько-нибудь высоких стремлений.
Высокое может быть лишь твоей слабостью, но уж никак не стремлением общества.
Потребление вошло и в интимную сферу нашей жизни!
Мне, писателю, обладание дано самой профессией, но когда к этому виртуальному, литературному обладанию прибавляется и реальное, это резко увеличивает напряжение.
На седьмом десятке уже надо думать об этом.
Но как же сладость обладания?
Этот туман вьется за тобой всю жизнь.
С этой мечтой стоит повозиться.
Как со всем сладким, с эти потреблением надо осторожничать: всегда помнишь, что оно ненадолго, что возвращаться к нему стоит только из понимания, из уверенности в чувстве.
Ту радость, что искусство дает легко, не надо ждать от женщины.
В пьесе Жироду «Троянской войны не будет» Елена говорит: «Я люблю тереть мужчин о себя как большие куски мыла».
В семнадцать лет такие фразы потрясают.
Почему мне мало такого «куска мыла»?
Я никак не могу понять, почему это удовольствие столь мало задерживается в душе: ведь оно кажется столь сильным!
Даже удовольствие от еды, и то имеет бо’льшую продолжительность.
В сексе между фантазией и реальностью - бездна, - но эта бездна слишком ощутима, слишком ранит.
* * *
Похоть.
Мне пришлось стать свидетелем двух исторических крайностей.
При Советской власти сексуальное влечение приравнивалось к похоти, а потому совместное проживание без отметки в паспорте о законном браке приравнивалось чуть ли не к преступлению.
Конечно, вы могли найти исключения, но все знали, что это именно исключения, и смотрели на это косо, как на аномалию.
Теперь похоть стала главным персонажем.
СМИ доказывают, что человек – похотливое и жаждущее крови животное.
Каким же быть человеку, если ему упорно доказывают, что он похотлив?
Я уже в детстве поверил в свое призвание и рано стал все подчинять ему.
Но я-то думал, что это – математика!
Само существование похоти очень удивляло меня.
Казалось бы, откуда ей взяться?
Люди вокруг меня жили столь трудно, что заподозрить их в каких-то «похотливых» желаниях было очень смешно.
Да, открытых выражений похоти хватало и нашем городке, хоть при желании ее можно было не замечать.
Это было вне меня!
Другое дело, что позже я встретился с этим инстинктом и в себе, и в литературе.
Ну да, меня волновали девочки, но как было решиться гулять с ними или просто разговаривать?!
Они же были из более благополучных семей.
Последние годы школы заполнила смерть отца.
Не реальные девочки толкнули меня заметить свои инстинкты, но поэзия Пушкина.
Я рано стал думать, как заставить «работать» этот инстинкт: как подчинить его призванию?
Он может разрушить жизнь человека, но может и создать ее, сделать красивой: так говорило искусство.
Это зависит от способностей самого индивида.
При всем том похоть казалась мне жалким, тайным, только моим наваждением, легко отступавшем перед обычной физической усталостью.
Тут вспоминаются строчки Аполлона Григорьева:
Как незаконная комета
В кругу расчисленных светил.
Так и похоть жила в моей душе на бог весть каких-правах, - и мне в голову не приходило придать этим правам хотя бы какой-то блеск законности.
Я уже тогда остро чувствовал, что внешний мир насылает на меня кошмары, но тогда я готов был принять их за свои собственные.
Приходит возраст, когда все твои кошмары перед тобой как на ладони, – и понимаешь, что преувеличивал свои недостатки.
Была ли моя похотливость болезнью?
Был ли я сам похотлив или это – призрак моего юношеского максимализма, от которого так и не могу избавиться?
Приступы моей похоти тесно связаны с кошмарами.
С годами появляется ясность взгляда, но болезнь не уходит вовсе: она стоит под дверью и ждет, как бы опять схватить меня за плечи.
Став писателем, я поставил своей психике максимально сложные, просто невыполнимые задачи.
Вся жизнь ушла на эту борьбу с призраками, внушаемыми обществом.
Разве я хотел этого?
Как этого можно хотеть?
Зачем мне эта изнурительная борьба?
Зачем учиться до изнеможения, до ужасных головных болей, зачем эту боль делать самой жизнью, смыслом жизни?
Потому что только учеба, познание освобождали от кошмаров.
Я подключил к моей голове мои инстинкты!
Именно они решили, что искусство подходит больше.
Мои инстинкты, моя природа выбрали мой жизненный путь, а не я сам.
В математике была задействована только моя голова, а в искусстве – весь я.
Поэтому я стал писателем, а не математиком.
И сейчас думаю, что в жизни, где все столь одиноки, надо ставить на инстинкты, а не на идеи: надо вписать твои инстинкты в твое призвание.
Да, я мечтал об особых отношениях с женщинами, - но никого не спас я и никто не спас меня: обычный случай!
Казалось, придет она – и у нас, только у нас, именно у нас все будет красиво.
Получилось банально, а не красиво.
Я просто делал то, что считал нужным, - и это оказалось довольно неуклюже, если не примитивно.
Увы, на большее меня не хватило.
Был ли у меня другой выход?
Мог ли я довериться нежности и много заниматься любовью?
Не верю!
В России проституция запрещена, так что удовлетворение похоти связано с черным рынком.
С противостоянием государству, с риском для жизни.
Захочешь ты такого рода услуг?
Разве они не унизят тебя?
Вот и получатся, что в современном обществе секс выводится за рамки социальной жизни.
Государство поощряет брак и деторождение, но оно ничего не делает, чтоб ежедневная жизнь его гражданина была хоть сколько-то сносной.
Оно и не может помочь: такие трудные пред ним задачи.
Рискнешь ты довериться первой встречной?
Вот моему браку чуть не тридцать лет – и это доказывает, что чувства есть.
Но как броситься на кого попало?!
Это все равно, что захотеть любви на помойке или на крыше несущегося поезда.
Роман «Дон Жуан» - как раз об ужасе похоти, царящей в обществе.
Ты живешь среди похотливых людей, которые приписывают свою похоть именно тебе, – и это дает им право унижать тебя.
Над физической близостью в русском обществе (в отличие от некоторых других обществ) несправедливо висит тень похоти.
Таков уж общественный статус близости – и с этим ничего не поделаешь.
Физическая любовь вне брака, как, казалось бы, ни широко она разрекламирована, на самом деле не имеет законного статуса.
Это нечто краткое, это наваждение, это болезнь, - но уж никак не счастье.
С возрастом похоть уходит в воспоминания, но при этом она не перестает оставаться похотью.
Она уже не жжет, но порой неприятно, слишком ярко светит.
* * *
Поцелуй.
Как странно, что меньше всего вспоминаешь поцелуи!
Может, это потому, что и он стал бизнес-продуктом.
Заплати не так много – и ты его получишь.
И половой акт стирается совершенно воображением, словно б его и не было.
Помнишь чужую близость, увиденную в кино или вычитанную в книгах, а свою близость благополучно забываешь.
Забываешь, чтоб удалиться от продукта с названием «поцелуй».
Поцелуй Греты Гарбо помнишь каждое мгновение, мечтаешь о нем, а помнить своего поцелуя просто не надо.
И что там такого, чтобы помнить?
Или не помнишь, потому что по телику в рекламе целуют каждый день?
Покупка любого продукта чаще всего сопровождается почему-то поцелуем!
Спасибо, что не половым актом.
* * *
Почерк.
Новая эпоха освободила и меня от почерка.
Боюсь, больше, чем других.
С одной стороны, он хранил мою идентичность, но с другой, делал литературную работу слишком тяжелой.
Прежде квартира была завалена исписанными листками.
Чтоб написать рассказ, я переписывал его не менее трех раз.
Теперь же посматриваю этот файл и правлю прямо на нем.
Больше мой почерк не принадлежит мне: он есть, - но он уже не так важен: его заменило стило смартфона.
Эпоха не заставляет усомниться в существовании моего почерка, но она сделала его внутренним.
Всю жизнь с удовольствием и много писал.
Правда, в детстве все первые десять лет учебы это были математические, физические, химические формулы.
Это никогда не было просто занятием, но спасением, выходом, счастьем.
Многописание в математике сменилось литературным.
Те тонны мной исписанной бумаги, черновиков, что давно выброшены, рассеяны, сожжены, продолжают тревожить меня, заявляют о своем особом существовании.
Но что о них жалеть?
Они воплотились в моих бесконечных дневниках.
Чудится, и математику, и литературу освоил из своего почерка.
В этом и было, и есть мое познание мира: писать.
Писать – это говорить с миром о самом важном.
Разговоры с живыми людьми не давали такой радости, потому что люди знали куда меньше, чем книги.
* * *
Пошлость.
Не стоит бояться пошлости: ни своей, ни чужой.
Пошлость настолько глубоко пронизывает наше существование, что бороться с нею было бы бесполезно.
Как чудесно сказал поэт:
Бессмертной пошлости толпы…
А толпа – это все мы.
А в моей жизни слишком много пошлости!
Борьба за тишину с соседями - это не грустно, это не скотство мое или их, - это просто пошло.
Не будь пошлым, не борись - и тогда в этом мире тебе не будет места.
Я путешествую в Европе.
Я заранее понимаю, что унизят и обманут – и все равно еду: альтернативы пошлости нет.
Зная свою заурядность, человек должен ее скрывать.
Я это делаю из чувства долга.
Как раз наше время отличается воинствующей, агрессивной пошлостью.
Что ж остается, как не сделать свою пошлость и свои кошмары предметом собственного вдохновения?
Это, как заклинание, твержу себе всю жизнь.
Да, я просто работаю с пошлостью: выжимаю ее из собственной души.
Успехи, прямо сказать, небольшие.
Но в иные моменты необходимость быть пошлым столь велика, что просто-таки необходимо рассказать гадость, ляпнуть что-то непристойное: настолько это соответствует духу момента.
Конечно, каждый может понимать пошлость на свой лад.
Например, по Достоевскому, пошлость - это тяжеловесные пляски одних идей вокруг других.
Чаще всего понимание любви женщиной сводится к тому, насколько ты следуешь ее желаниям.
Будь пошл, но настолько, чтоб это ей нравилось.
Всё прочее понимается то ли как глупость, то ли как простое неумение.
Строить же более сложные отношения люди чаще неспособны.
Так что наша слишком распространенная пошлость на самом-то деле спасительна.
* * *
Право
Во всех странах мира происходит множество конфликтов на бытовой почве.
В Америке их не больше, чем в других странах, но там они куда чаще заканчиваются стрельбой.
При этом американское право, как никакое, защищает человека от человека.
Так что же такое право, что оно дает?
Право основано на законах, но человек не может быть адекватным, потому что нигде в мире законы адекватно не работают.
Нет такого права, чтобы вы осудили курящего соседа, чей дым превратил вашу жизнь в ад.
Каждому по дому?
Но в нашем мире миллиарды нищих.
Человек не рождается гражданином.
Он не рождается в законы, но натужно приспосабливается к ним, будучи абсолютно уверен, что все законы только для того и выдуманы, чтобы его унизить или, по крайней мере, запутать.
Он чаще всего такой вот правовой нигилист.
Человек не понимает, что часто он страдает как раз от этого!
Я родился среди правовых нигилистов.
До 38 лет я жил в советском обществе – и оно старательно избегало обсуждения законов.
Что касается права, в моем окружении не было сколько-то адекватных людей.
Сейчас право стало важным фактором нашей жизни, но это не сделало нас счастливее: мы понимаем, что отстоять свое право часто слишком трудно.
* * *
Предчувствия.
Я очень поздно понял, какую большую роль в моей жизни играют предчувствия.
Я до последнего времени, до моих пятидесяти лет, очень смутно понимал себя, так что нет ничего глупее, чем отождествлять меня с моими рассказами.
Теперь, когда мои силы и моя жизнь покидают меня, понимание предчувствий очень облегчает мою жизнь.
После смерти родителей и неудач в личной жизни предчувствия стали разрушать мою душу, я больше не выносил их тяжести.
Иногда предчувствий становилось столь много, что они превращали меня в сомнамбулу: я грезил наяву, жил лишь мечтой, гнался за собственными снами.
Предчувствия перегружали мою жизнь, я подолгу не мог вырваться из депрессии.
Теперь предчувствия потеряли надо мной силу (мой организм, взрослея, сбросил эту ношу), и все мое физическое существование стало более стабильным.
Особенно тяжки были предчувствия больших путешествий.
Долгое время не знал, что противопоставить этим психологическим трудностям, но уже сам ход жизни, мое старение, само творчество вмешалось и защитило меня.
Наконец, предчувствия покорились реальности и уже не разрушают ее.
Наверно, меня всегда спасало призвание: оно заставляло жить странно: жить так, чтоб предчувствия выливались в работу.
Только работа возвращает к жизни.
Что-то во мне подготавливает во мне сны, предчувствия, экстазы.
Что это за силы?
Кто так бережно, но и трудно ведет меня по жизни?
И еще: предчувствия - это то, что надо реализовать.
В этом - реализация призвания.
* * *
Президент
Мне бы не пришло в голову вводить эту главку до присоединения Крыма и последующих военных действий в Новороссии.
Не стоило б писать о Путине, если б не элементарное желание выступить в защиту этого человека и образа.
Именно так!
Нет такой гадости, нет такого унижения, которое б не обрушилось на Россию и на этого человека.
Мною не случайно написано «образа»: президент в западных СМИ часто предстает, как черт с рогами (2014-15).
Я не думал, что доживу до такого падения западной журналистики.
Путин – первый руководитель России, который меня по-хорошему поразил.
Главное, под его руководством деятельность правительства приобрела осмысленный характер: нация стала понимать цену усилий руководства нации.
Я уверен, это произошло не только со мной, но и со всеми, кто любит Россию.
Я привык видеть на верху политической лестницы России совсем других людей.
Поразительное зрелище: деятельность одного человека сплотила нацию.
Как важно сохранить человеческое достоинство на фоне нагромождений антироссийской лжи: уже нет такого вымысла, который бы не прозвучал в адрес России.
* * *
Презрение.
Все мы вышли из эпохи презрения, когда жизнь человека ничего не стоила.
Стоит ли сейчас?
Нам остается надеяться.
Никогда не поверю, что мыслящий человек может испытывать к этому хаосу жизни хоть что-то повыше, чем презрение.
Ужасно понимать свое время.
Ужасно жить в нем.
Мы все понимаем, что это негативное чувство, - но все вынуждены его прививать хотя бы в небольших дозах просто для того, чтобы выжить.
Вас толкнули, унизили - и не ответить насилием на насилие современному человеку более помогает не христианская вера, но именно заряд презрения.
Презрение к своим собственным слабостям рождает и презрение ко всей жизни.
Поэтому человек должен считаться со своими слабостями, но так, чтоб это ему не мешало.
Так я могу потихоньку напиться, чтоб себя же развеселить.
У каждой эпохи есть свой допустимый уровень презрения – и человек должен его нащупать.
Мне с детства всегда казалось, что надо непременно победить слабости, встать выше их, - но в какой-то момент с огорчением видишь, что эта высота оборачивается близостью смерти.
Гниешь-то от ужаса жизни ведь не только после смерти, но и в реальной, единственной, тебе отпущенной жизни.
Когда умерли близкие, когда не стало никого, кто бы верил в меня, я слишком легко примирился с собственным ничтожеством.
А какие еще чувства могла внушать советская общественная жизнь?
Два неудачных брака заставили понять собственную глупость: со мной играли, меня побеждали, обманывали и выбрасывали.
Что же, все-таки, побеждало этот ужас?
Что спасало от презрения?
Только желание писать.
Наверно, мне не хватало духу простить людям то презрение, что они испытывали ко мне.
Наверно, они имели свои резоны.
Но тогда прав и я, отвечая презрением на их откровенное невнимание, граничащее с насилием.
Так люди обрекают нас на низкие чувства.
Так нас загоняют в угол.
* * *
Привычки.
Я очень люблю каждое свое движение превратить в некий обряд.
Допустим, ставить чайник так, чтоб его ручка не нагревалась от горящего газа другой комфорки.
При этом я непременно себе скажу:
- А ты не дурак, парень!
Или запирание двери от квартиры на ключ.
Это так ответственно, словно б решается моя судьба.
Это движение быстро забывается, а потому где-то далеко от дома я могу неожиданно решить, что не запер дверь.
Но есть и «обряды», которые меня забавляют.
Я бы назвал их «привычками внешнего мира».
Например, большая часть женщин с собаками непременно огибает меня и непременно печально.
Как это смешит, и не передать.
Или обряд - вести дневник.
Без него мое общение с миром было бы совсем скучным.
Кому бы я рассказал все, что вертится в башке.
* * *
Призвание.
Я очень рано почувствовал в себе призвание, но внешне она походила на легкомысленную привычку всем увлекаться.
Тут не было чего-то мистического, что появляется, когда полжизни уже прожито.
Я любил литературу, математику, легкую атлетику, шахматы – и видел в них спасение.
Только и всего.
Я занимался всем этим с упоением большей частью потому, что – как мне казалось - альтернативы не было: жизнь вокруг меня была невыносима.
Я понял, что призвание становится помощником, когда ты целиком покоряешься ему.
Стоит отдать себя в это сознательное рабство!
Это ли не идеал?
Я подозреваю, что русское слово «призвание» – это калька немецкого слова «Beruf».
На самом деле, призвание – просто ежедневная работа.
Вот так, без мистики, без фанфар.
Только в двадцать два года я, наконец, решился, посвятить себя целиком литературе.
Писал груды черновиков, но через месяц и тема, и образы предполагаемого будущего «рассказа» становились чужими – и я выбрасывал материал.
Еще только начал путь к этой работе, только нащупывал себя.
Лишь в 28 появились рассказы, которые на самом деле были моими!
Как был рад: наконец-то в своих опусах открыл именно себя, начал жить своей жизнью!
Особенно меня поразил мой рассказ «Как я люблю»: написал его на одном дыхании осенью 84-го.
Откуда такое снизошло на меня?
Тут уже не мог не поверить в свое призвание.
Разве не странно, что естественное влечение души вдруг оказывается социально значимым: дает тебе специальность, спасает тебя и твою семью?
Я учил иностранные языки только потому, что это было очень приятно, но в старости это стало куском хлеба.
Мои родственники и прочие, кто мне не сочувствовал, дружно объясняли, что я сошел с ума, что это никому не нужно, и т.п.
Но я думал, что это призвание, и отдавал ему все силы.
Как и литературе.
Прошло еще двадцать лет, и выяснилось, что только призвание способно заговорить, заколдовать ужас жизни.
Кстати, только оно и дало заработок, умение сводить концы с концами так, чтоб это не мешало литературе.
С возрастом понимаю призвание как единственную, спасительную колею.
И на самом деле, литература мне дала все, просто все!
Вот моя вера: каждодневная, бесконечная работа, совершенно изменившая меня.
Как ты после всего этого не поверишь в Бога!
Я верю, есть силы в этом мире, что берегут меня.
Есть и провидение - и в призвании оно коснулось меня!
Призвание в том, что ты делаешь всю жизнь вопреки представлению других о здравом смысле, единственно по велению твоего сердца.
Распинаешь себя добровольно, потому что писать на самом деле – здорово.
Ведь именно сам процесс литературной работы сделал из меня человека, создал меня.
Так что призвание – это умение создавать себя вопреки внешним обстоятельствам.
Проблема в том, что в таком свободном труде нет нормы: ты не знаешь, где он начинается, где кончается; ты ни на мгновение не веришь, что тебе за этот труд, как он ни тяжел, заплатят хотя бы копейку.
Призвание отличает интенсивность духовной жизни.
Я родился в небольшом городе и в такой среде, что у меня не было и не могло быть врожденного вкуса: он вырабатывался именно в интенсивном познании искусства.
Настоящее призвание может быть только одним: верой в Него.
Нам не выдержать Его высоты, но на этом поле боя за собственную душу мы сосредотачиваем все свои силы.
Если вся жизнь, все силы отданы призванию, то возраст дает ощущение судьбы.
Где, когда ты слышишь этот зов?
Почему ты следуешь ему всю жизнь?
Именно призвание – твоя константа, именно оно создает твой образ у других.
* * *
Призрак.
Работа писателя – понимать те призраки, что сопровождают тебя.
Так много призраков в моей жизни, так часто они живее, ближе, надежнее тех людей, что тысячами встречаю каждый день!
Так и я останусь призраком, тайной, но мои строчки расскажут о ней: о тайне моей жизни.
В толпе ходят Чехов, Гоголь, Достоевский!
Бродят и мои родители Аня и Яша.
Так каждый создает вокруг себя мир близких ему людей, - но хватит ему сил понять это?
* * *
Приличия.
В нашей жизни так мало приличий, что впору вводить законы об их соблюдении.
Чтоб встречный, к примеру, не курил, не плевал, не кричал тебе в лицо.
Чтоб не толкал тебя.
С точки зрения пушкинского окружения мы – сущие скоты!
Мы просто не подозреваем, что бывают человеческие отношения, что они регулируются приличиями.
Мне уже и не представить, чтоб какая-нибудь девушка не курила мне в лицо, не слушала громко свою музыку по мобильнику.
Так много людей делает твою жизнь невыносимой!
Звонят чуть не в полночь, кричат, поют, какают и писают под окном, пьют рядом с твоей дверью – да можно перечислять на ста страницах!
Скорее всего, госпожа Одинцова права в своем естественном желании приличий: с годами мне неприятна развязность Базарова.
Понятие приличий сильно колеблется в зависимости от страны.
В России вы не сможете доказать вашим соседям на верхнем этаже, что выбрасывать из окна пустые бутылки странно.
Сброшенный сверху окурок поджег балкон квартиры моей коллеги – и вся ее квартира едва не сгорела.
А в других странах это неприлично.
В любой стране, гуляючи по парку, вы непременно наткнетесь на бурную сцену любви.
Не будете же вы доказывать этим людям, что лежать друг на друге - странно?!
Они вам объяснят, что это – совсем не странно.
* * *
Природа.
Любовь к природе шла от больших традиций - и не только литературных: Гете, Блок, Пушкин, Чайковский были страстными любителями гулять по природе.
Эти художники доказали своей жизнью, что человек должен быть уверен, что и он сам хранит природное начало, и что оно весомо, реально, на самом деле спасает его.
В детстве так хочется обожать – и проще всего это получалось с природой.
Вернее было бы написать это божество с большой буквы, но мне не хочется предстать ни сторонником пантеизма, как Гете, ни идолопоклонником.
Природа уже в детстве предстала живым существом – и никогда не разочаровывала меня.
Так естественно чувствовать себя частичкой природы, жить ее настроением, ее красками.
По десять раз на дню ты чувствуешь себя совсем разным - и это делает жизнь очень интересной.
Природа каждый раз напоминает, что более принадлежу ей, чем обществу: к обществу я только стараюсь пристроиться, сознательно «вписываюсь» в общественную жизнью.
Тут уж ни о каком «порыве души» говорить не приходится: просто выжить в обществе, просто не сойти с ума уже кажется неслыханным достижением.
Ощущение себя как части природы – разве это не дар?
Что может в жизни вести человека?
Что может вдохнуть в него гармонию?
Только трепетное отношeние к природе.
До перестройки я и не мог быть социален: настолько недоступной была для меня общественная жизнь.
И информационно, и по-человечески.
Когда она была разрушена, на пустом месте оказалось место и для меня: я стал входить в общество.
Но где же я был, если не в обществе?
Я был в природе.
Единство мира мне открылось из природы, я поверил в Целое мира уже в детстве.
Что бы со мной ни случилось: плохое или хорошее - я прихожу в себя только в лесу, в парке, под небом.
Так было еще в детстве.
Как ни жалки мои «достижения», радость по их поводу и просто понимание их может состояться только на природе.
Природная жизнь может противостоять ментальной.
Якоб Беме сказал:
- «Абсолютный дух ради самосознания вызывает к жизни природу, свой противообраз».
Я против конфликта природы и духа на уровне одного человека.
На уровне общественном?
Пожалуйста: экология ухудшается – и это не остановить.
Мне часто не хватает воздуха в квартире, но выйти прогуляться - некуда: везде собачники и пьяные компании.
А на воздухе я просто тону в радости общения с небом.
Но что же процветает в искусстве?
Антиприродность.
Барт:
- «Отвергнув ложную естественность традиционного языка литературы, писатели стали проявлять тяготение к некоему антиприродному языку».
Я это не приемлю.
* * *
Присутствие.
Насколько мы присутствуем в этом мире?
Хоть люди большей частью живут, как селедки в бочке, они не переносят друг друга, они сознательно не хотят присутствия как раз тех, кто их окружает.
Когда жил у друга Лили в Питере, соседка жаловалась, что мы слушаем музыку слишком громко, но сама она при этом курила так много, что и наша комната была прокуренной.
Так очень многие незаконно поселяются в нашей жизни, присутствуют в ней – и ты не можешь этого изменить.
Присутствие родителей где-то рядом со мной, несмотря на их смерть, во многом скрасило мою жизнь.
Я много думал о брате, но всегда с надеждой дистанцироваться от его безнадежного пьянства.
Все же честнее сказать, что мое воображение переполнено гениями искусства.
* * *
Причастность.
Насколько мы причастны к тому, что происходит вокруг нас?
Уж не статисты ли мы в этой жизни?
Уж как я хотел стать частью советского общества!
Мне исполнилось чуть ли не сорок лет, когда оно перестало существовать, а я все не мог социализироваться.
Все мои родственники были прекрасно устроены, а мое неумение жить казалось им жалким свинством.
Я не привожу примеров ни этого свинства, ни моего умения прижиться: все это есть в дневниках, - да и не хотелось бы сводить счеты.
Конечно, я видел, что советское общество разбито на круги, - но мне не удалось «вписаться» ни в один!
К примеру, все гастроли – и московские, и международные - посещались одними и теми же людьми.
Эти люди жили рядом со мной в Ленинграде, внешне они были такие же, как я, - но было и нечто, что противопоставляло их моему существованию.
Нынешнее различие по богатству куда проще понять, чем запутанную структуру советского общества.
Да, я видел, что в филармонии, этом храме музыки, собирались и депутаты, - но мне и в голову не приходило присоседиться к этой раззолоченной публике.
В основном, это были генералы, торжественно сияющие погонами.
Но были люди столь же бедные, как и я: - и они умудрялись быть выше меня!
Я видел, как легко они получают контрамарку, проходят на редкие гастроли Таганки, - и плевать им на мое желание причастности к их обществу!
Мне оставалась только одна причастность: литература.
Да, только книги!
Это очень больно: осознавать, что ты выброшен из общества.
Где-то в сорок я стал понимать, что это - судьба.
Прошло еще лет десять – и я уже радовался тому, что когда-то в юности мне так вот «помогли» заниматься литературой.
Не только я сам выбрал литературу: общество силой меня в нее вытолкнуло.
Я с ужасом оглядываюсь вокруг себя: жизнь прожита, - а разве что-то изменилось с того бездушного, советского насилия?
Тот же самый бестиальный мир, да только и разницы, что сам я уже - его часть; сам я - его ужас, его насилие, его скотство.
Хоть такая, да причастность!
Причастность - это тоже дар, - и я рад, что хоть чуточку «причастен» к нему.
Эти мысли были в 2012-ом, но сейчас в 2015-ом общество, и я вместе с ним, сделало огромный шаг вперед в идентификации.
Крым изменил нашу жизнь: финансово стало хуже, - но теперь мы понимаем, что происходит в мире, понимаем, что Россию надо отстаивать.
* * *
Проблема.
Столько людей не способны решать свои собственные проблемы и ждут спасения от других.
И на самом-то деле, их нельзя обвинить: слишком часто наши проблемы неразрешимы.
Я вот всю жизнь с удовольствием прожил на минимуме: носил самую простую одежду, покупал самую здоровую и простую пищу.
Это стало большой проблемой для моих близких: они-то не хотели обходиться столь малым.
Люди так много ждут от других людей по самой естественной причине: им чудится, что те, другие, - сильнее, - хоть на самом деле это часто совсем не так.
Все же больше бед не от истинных проблем человека, но оттого, что он не понимает, что ему нужно.
Поэтому он цепляется за других: в надежде найти себя.
Эта позиция неверна в принципе: другие помогут только тогда, если ты сам знаешь, что ты хочешь.
Часто человек думает: вот у меня будут деньги – и я решу все свои проблемы.
Как жаль, что это не так: обзавестись семьей и зарабатывать деньги – это только самое начало проблем.
* * *
Провинция.
Я-то всегда был уверен, что провинция – это звучит гордо.
Разве не странно, что при всем росте технических возможностей мира растет и его провинциальность?
Мы, все шесть миллиардов, оказались в одной небольшой деревеньке.
Все мы - соседи, что не в силах скрыть свои слабости друг от друга.
Но сколь разной бывает провинция!
Моя жена - из крохотного сибирского городка Салаир и, тем не менее, уже в детстве она знала о Булгакове, о его замечательном романе «Мастер и Маргарита», а позже ее отец, ходивший в «кругосветку», подарил стихи Пастернака.
Ничего такого в Луге не было.
Хоть Луга – областной центр всего в сотне километров от Питера, город с сорока тысячами населения, - а Салаир, как минимум, в четыре раза меньше.
И сейчас в провинции происходит много позитивных моментов.
Не судить же о России по московско-питерской тусовке, что засела в телевизоре!
* * *
Прогулка.
Прежде всего, она – подтверждение моей верности природе.
Мне важно лишний раз сказать природе, что ее люблю.
Никому я так много не клялся в любви, как ей.
В моих прогулках с возрастом стало больше покоя.
Раньше я потел в борьбе с невероятными кошмарами, осаждающими душу, - но теперь в этом пути столько ясности!
Другое дело, что двадцать километров, как прежде, мне уже не отмахать: уже возраст ставит свой суровый предел.
Моей житейской задачей всегда было желание вытеснить кошмары в прогулки: на природе их победить куда легче, чем в толкучке метро.
Прогулка – заклинание.
Почему в мире столько враждебного для меня?
Я не знаю.
Я только умею уменьшить этот ужас, приноровиться к нему.
В прогулке, в усталости мне проще спрятать собственную неуравновешенность.
Так важно разом вырваться на природу из тягостных социальных пут.
На прогулке я могу себе позволить быть собой, а среди людей это надо делать с огромными предосторожностями.
Я иду рядом с моими любимыми писателями, которые тоже очень любили ходить: Пушкиным, Гоголем, Достоевским.
А вот и Петр Ильич Чайковский!
* * *
Проект.
Время огромных проектов!
На наших глазах появляются здания неслыханной мощи, здания-государства.
К примеру, запроектирована башня высотой в шестьсот метров!
Телик уже и дня не обойдется без очередного сногсшибательного шоу.
Премьеры – каждый день.
Да, логика государства понятна: хлеб и зрелища есть – чего же еще надо?
Но как слово «проект» стало частью нашей жизни, символом огромных изменений?
Все началось, конечно, с нашей перестройки.
Кто бы мог подумать, что мир вокруг нас так изменится?
Казалось, проект объединения Европы принесет необычайный расцвет этого материка, а на самом деле мир получил неслыханные проблемы.
На наших глазах Европа переживает свою перестройку, мы и не могли себе представить, что у нее могут быть столь тяжелые проблемы.
Мысль о том, что наш мир спроектирован, не кажется столь уж безумной.
Мы с интересом смотрели, как Америка, по ее мнению, освобождает мир от тиранов, но сейчас, в 2015-ом, ее проект очищения мира от зла откровенно пугает: в этих планах мы – на очереди.
Пытаются проектировать и веру.
Как ни слепа вера, она занимает большое место в нашей жизни.
Как ни ужасна жизнь, в ней все кажется поправимым.
Прав ли я?
Не знаю.
Смешно, но не могу избавиться от этого наваждения.
И нашу собственную жизнь мы упорно проектируем, упорно стираем в ней следы хаоса.
Желание быть разумным и сама разумность с возрастом предстают в мощи традиций, в их ослепительном одеянии.
* * *
Произведения.
Кажется, мои произведения – самые очевидные реалии моей жизни.
Жизни писателя.
Они стали событием моей жизни, но вряд ли станут таковыми для кого-нибудь еще.
Впрочем, надежда есть.
Я сужу по себе: для меня Рабле оказался в какой-то момент куда более близким автором, чем мои современники.
Если б они были только свидетелями моего вдохновения!
Мои произведения говорят и о том, что моя жизнь ушла.
Это знаки моей несостоявшейся любви, неудачной жизни, которую легко свести к борьбе с кошмарами во мне и в обществе.
Да, можно на мое существование посмотреть и столь мрачно.
Каждое произведение – отдельная жизнь.
Так в сборнике зарисовок «Мильон признаний» я хотел выразить то ощущение духовного огня и любви, что с детства вызывало во мне все живущее.
Часто мой герой не проживает мою жизнь буквально, но именно самые опасные моменты моей жизни.
Например, рассказ «Как я люблю» освободил меня от сотен подобных интрижек в реальной жизни.
Рассказ «Утка» анализирует легкий кошмар, которыми переполнена наша жизнь.
Не просто пишу рассказы, но в них учу себя, моделирую схему моего общественного поведения.
Мой герой призван прожить ситуации, очень мне близкие – и тем защитить меня от возможного провала.
* * *
Проституция.
Теперь, когда пришла свобода, все мы балансируем на грани проституции.
Ты должен найти в себе такое, что ты можешь продать.
Каждый должен себя обеспечивать, быть сильным и независимым.
А ведь чаще всего человек на это неспособен.
Что же тогда помешает другому человеку увидеть в тебе продажную проститутку?
И попробуй, докажи, что ты не такой.
И уже нельзя сказать, кто проститутка: мужчина или женщина.
Нет, тот, кто слабее, - тот и продается.
В жизни, мы знаем, женщина слаба, - и уже мужчина, видящий, что женщина ждет от него помощи, часто считает себя вправе держать ее за проститутку!
Проблема тут в том, что женщина при всех ее притязаниях на свободу эмансипируется только внешне, но при этом любое напоминание о ее зависимости ее оскорбляет.
Современный человек должен усвоить: никто никому ничего не должен!
Чаще всего в браке женщина занимает «разумную» позицию: это муж обязан ее содержать, - но она не обязана тащить воз семейных трудов.
Если купишь хорошую стиральную машину, белье будет выстирано.
Если нет – не взыщи.
Так что проституция сводится просто к умению жить – и уже от самого человека зависит, произносится ли это страшное слово.
К счастью, в моей жизни не было проституток, а то б секс предстал этаким производственным процессом, совсем уж машинальным.
Если ты покупаешь женщину, как килограмм не очень изысканной колбасы, ты уже не видишь в ней человека.
Это для тебя – машина и не очень дорогая.
Куда страшнее, что социальная жизнь толкает нас продаваться – и часто мы сознательно проституируем себя.
Наверно, православное государство право, что объявляет войну проституции: так оно борется за свое выживание как государства.
Но способен ли индивид проникнуться интересами своей родины?
Все-таки превыше всего человек ставит свои слабости, - и теперь мощь государственной машины направлена на то, чтоб защитить человека от самого себя, от его собственных слабостей.
* * *
Пространство.
Дело в том, что в России очень мало возделанного, ухоженного пространства - и поэтому в путешествиях очень приятно пересекать множество чистых, красивых парков.
Кажется таким естественным, что на Дальнем Востоке дают землю даром: только под необходимость ее обработать.
Радует это возвращение чуть не к истокам российского государства.
Немыслимо себе представить удовольствие в прогулках вокруг городка, где живу: тут все окрестности перенаселены, все поля - одна большая свалка.
Словно б только в России не помнят, что каждодневная жизнь должна быть красивой.
- Но где же ты живешь? – спрашиваю я себя и отвечаю:
- Где-то далеко в мире.
- А конкретное место?
- Его нет.
Меня его лишили.
В детстве, в Луге, меня ужасало пьянство отца, потом в Питере едва не сделали сумасшедшим коммунальные нравы, а тут в Истре я окружен людьми, абсолютно равнодушными друг к другу.
Как мне считать мою квартиру родной, если я даже не знаю, не смею знать, кто живет рядом со мной?
Дверь подъезда всегда открыта, взрываются хлопушки, по лестнице гоняются компании, - да кто же в России не испытал всех этих низостей?
В результате у меня нет ничего своего, даже кусочка моего личного пространства.
Любой войдет в твою жизнь – и ты ничего не сможешь этому противопоставить.
Один человек споет под твоим окном, другой пописает, третий назначит свиданье – и каждый раз ты вынужден разделять эти чувства, участвовать в хеппенинге, который тебе навязан.
Это и есть твое социальное пространство, вписаться в которое чрезвычайно трудно.
Видимо, человеческие существования слишком хрупки.
Проще от них отказаться, чем их выдержать.
Если завести мобильный телефон, отвечать на звонки, засесть в живых журналах, то у тебя уже ничего не останется от тебя самого.
Способность жить в воображаемых пространствах, в своих мирах, - эта способность с возрастом стала смешить - и уже хочется отказаться от грез юности, хочется жить в нормальной квартире.
Но даже если это не удастся, это не будет трагедией: жизнь уже прожита в особом пространстве искусства, тут уже ничего не изменишь.
Странно, что это понимают только самые близкие люди.
Как прекрасна способность открывать пространство!
И математика, и путешествия, и творчество - все это открытие пространства.
Ничто так не лечит, как пространство музея.
* * *
Протест.
В России очень много протеста.
Куда больше, чем в европейских странах.
Хоть внешне как раз наоборот: из Парижа мы регулярно видим многотысячные демонстрации.
Меня очень поразило, что в Европе в 1991 году, где, по нашим представлениям царила эйфория, мне все жаловались, все протестовали против трудностей европейской жизни.
В 90-ые годы прошлого века в России было много протеста, и он выражается в более грубых формах.
Чему удивляться, ведь были войны и болезненное становление нового российского государства.
А как жил я?
Столь многое в социальной жизни уже в детстве вызывало протест, что именно он стал доминантой в моем отношении к обществу.
Собственно, на это ушла большая часть жизни: на этот инстинктивный протест.
Теперь, в возрасте, мне ясно, как смешно - протестовать: это значит требовать от жизни куда больше, чем она может дать.
Я и сделал эту главку большей частью потому, что в Луге, где я родился, было много протеста, много сдавленного крика.
Конечно, мне казалось протестуют только для того, чтоб оправдать собственное пьянство.
Сейчас, в 2015 году, открытый протест слишком противоречит тому духу византинизма, что ясно правит в России.
Протест вышел из моды, но главное, протест показался бы странным на фоне единства нации.
Стоит признать, что в большом городе протест непременно связан с неудобствами для большого числа людей, не знающих об этом конкретном протесте или не желающих протестовать.
Если это демонстрация, то непременно в столице и в воскресенье, когда туда приезжают отдыхать тысячи жителей, а центр, где бы они хотели гулять, оцеплен.
Иным протестам нарочито придается политическое значение, хоть его нет и в помине.
Если гомосексуалистам не удается провести демонстрацию в центре Москвы, то они пытаются возложить венки на Могилу Неизвестного Солдата, - и ты становишься свидетелем этого надуманного противостояния.
В российской форме протеста есть непременно примесь безумия.
Так болельщики в начале 2000-ых сожгли километр Тверской улицы только потому, что наша сборная по футболу проиграла.
* * *
Профессия.
Профессия!
С годами понимаешь, что спасает только она.
В школе мне предложили приобрести профессию, которой все завидовали: стать военным.
Я поступил в Военную Академию, и моей будущей специальностью была «обработка космической информации».
По советским меркам блестящая профессия, блестящее будущее, - но я от них отказался, потому что мне хотелось страстно верить в то, что я делаю.
Мне нравится писать, я член Союза Писателей Москвы, - и все же по меркам современного общества, писательство – это не профессия.
Практичный, жестокий, но, увы, правдивый взгляд.
К счастью, есть в моем писательском призвании некая важная составная, что позволяет мне зарабатывать: любовь к иностранным языкам.
Я вступил в Ассоциацию гидов и переводчиков, чтобы легально применять свои способности говорить на иностранных языках.
Только после освоения профессии ты сам для себя – старый знакомый, ты больше себя не шокируешь.
Такое достижение!
Оно может показаться смешным устроенному человеку, но мне-то приходится быть необычным: таковым делает меня призвание.
Наша эпоха утратила трепетное отношение к человеку, а это трагедия
для творческих профессий.
Как расти в профессии?
Рецепта нет.
Остается делать то, что тебе нравится.
Правда, в этом вроде бы простом делании предполагается энтузиазм.
* * *
Прошлое.
Поладить с собственным прошлым всегда было тяжелой, почти невыполнимой работой.
Если эту работу делать каждый день, она не столь ужасна.
Можно даже принять ее за милую игру, кабы ставки не были столь высоки: твое самочувствие, твои кошмары.
В моей жизни было сделано немало поступков, которые меня самого ужасают.
К тридцати годам, после смерти родителей, после оставленных детей мой ужас, вызванный прошлым, оказался столь большим, что я в припадке, в желании победить прошлое разом выбросил на помойку все письма, школьные похвальные листы и грамоты.
Тогда казалось, мое прошлое убивает, каждый мой поступок оборачивался против меня.
Мои родственники и родители сделали все, чтобы лишить меня прошлого: мне не показывали документы, мои рукописи брат просто выбросил, - и, наконец, со мной никогда не говорили о прошлой жизни, словно б это было запрещено.
На самом деле, просто так было принято.
Конечно, это равнодушие к собственной истории было простой рутиной жизни, а уж никак чем-то исключительным.
Поэтому я вправе сказать, что я - из ужаса, из бездны, из небытия.
Я уверен, что «вырвался» из забвения на краткий мир, чтоб чуточку пожить и – вернуться обратно в прошлое, в небытие.
Мои близкие сделали слишком мало для того, что помогло бы мне увидеть в них людей, наделенных прошлым, исторических существ.
Мама - единственная, кто желала мне добра; это и есть любовь.
Да, эту любовь забыть нельзя, но она так мало дает памяти!
Мама не воспитывала меня, никогда не обращалась к памяти нашей семьи.
Поэтому мое прошлое было переполнено лишь кошмарами.
Я спас себя тем, что присвоил сам себе историю всего человечества и, прежде всего, искусства.
Пусть я ничего не знаю о моих прародителях, - зато мне близок Рафаэль.
Если таков выбор моих близких, если они ничего не сделали, чтобы я их помнил, то буду помнить Рихтера и любить его!
После моего путешествия в Чехию в 1993 году, в мои сорок лет, я вырвался из моего жалкого, советского прошлого!
А прежде я не жил, а вспоминал.
Эти полгода в Чехии я был погружен в горькие воспоминания детства, я по возможности вежливо освобождался от них.
И этот невыносимый груз смягчился.
Теперь странно думать, что столь многого ждал от своих родственников.
Теперь я уверен, они и не могли мне дать так много.
Они мне ничего не дали, потому что и я сам – ничего им не дал.
Мы только обменялись непониманием; обычный случай.
А все-таки, не потому ли мир для меня чудовищно враждебен?
Столько людей внушает мне ужас - и ничего не могу в этом не изменить.
Только реальный житейский успех помогает преодолеть кошмары прошлого.
Теперь мне хочется хвалить прошлое.
Как бы стал проклинать Советский Союз, мое прошлое, его трудности, если они и создали меня?
Примирение с прошлым возможно лишь на почве веры, а ни в коем случае не на рациональной почве.
* * *
Путешествия
Меня разбирает любопытство: как я все же нашел свой интерес, часть своего существования в путешествиях? Вот и тут (не только в творчестве) я нашел радость, добился ее.
Много лет путешествия мне казались более естественной формой существования, чем «нормальная» жизнь.
Просто потому, что у меня не было своего дома.
Не мог же я считать своим домом комнату восемнадцать квадратных метров, где прописаны родители жены, ее сестра, жена и я?!
Скоро обстоятельства заставили меня путешествовать: я оказался и без этой жилплощади: по закону ее сначала дал, а потом отобрал Советский Союз.
Моя собственная жилплощадь у меня появилась только в двадцать восемь лет.
Слишком поздно.
Поэтому много скитаться стало моей натурой.
Только к пятидесяти стало возможно как-то иначе «развеять» ужас бытия.
Для всех путешествовать теперь так же легко, как дышать: только бы были деньги, - но у меня нет не только денег, но и желания путешествовать: это оказывается слишком опасным.
Ведь в пути ты сталкиваешься не только с культурой, но и с низкими качествами конкретных людей.
Если я все же много скитаюсь, то потому, что у меня есть вкус к борьбе, позволяющий это делать.
Но уже сами скитания приходится дозировать: они не должны быть слишком утомительными.
Нет ничего выше свободы, и путешествие - одна из ее форм.
Я-то всегда помню, что для меня путешествие - это еще и освоение пространства.
Правильно!
Мне не дано жить во дворце, но путешествия уже сформировали мое личное воображаемое пространство, в котором я живу.
Так все изменилось: стерлась разница между Россией и заграницей, - и мне было бы трудно жить там подолгу.
Да, путешествия остались прекрасным ритуалом моей жизни, но их продолжительность я все же сокращаю: с возрастом вспоминать путешествия не менее приятно, чем путешествовать на самом деле.
Все же я предпочел бы слово «путешествия» несколько бомжеватому «скитания».
Когда я долгими часами бродил по Питеру со всеми надежами юности, я был счастлив: я понимал, что большего жизнь дать попросту не может.
Как это бесконечно много: свобода!
Во мне не было ничего от бомжа.
Конечно, я различаю отношения между людьми, которые никогда не могут быть идилличными, и - вечную красоту города!
Мне нравятся путешествия, потому что они «разбавляют» то состояние ужаса, в котором пребывает мир, - а значит, и я.
В пути я - в первозданном состоянии: я выброшен в универсум, в людской космос - и, чудится, что, скорее всего, не выживу.
Это состояние меня и привлекает.
Я побеждаю, но не рад тому, что борьбы не обходится.
Например, вы приехали в Рим с долларами.
Как же вы удивитесь, когда центральный банк откажется поменять их на евро!
Вам посоветуют менять на вокзале Термини, но скоро вы поймете, что там – грабительский курс.
Вы будете бегать по всему Риму – и вам откажут во всех банках.
Поменяете сколько-то достойно только у фонтана Треви, но весь день уйдет на поиски.
И что, как радоваться такой «победе»?
Если я все же пересиливаю кошмары жизни, то благодаря путешествиям: как ни странно, именно эти периоды полной свободы, постепенно накапливаясь, несут ощущение защищенности и в обычной ежедневной давке.
Люди вокруг меня заставляют меня понять, что и тут, в собственной квартире, я - только странник, только в пути.
Невольно они создают атмосферу всей моей жизни: тот кошмар, в котором барахтаюсь всю жизнь.
Теперь я не могу себе позволить эти, как нынче говорят, «энергозатратные» состояния выкинутости, брошенности в универсум.
Прежде эти состояния казались непреодолимыми, а теперь они - слишком тяжелы и нежелательны.
Теперь я вижу, что мои скитания затянулись на всю жизнь.
Вот и Россия – возродилась, вот и я сам постарел.
А что после смерти?
Я почему-то уверен, что скитания моего духа продолжатся.
* * *
Путь.
Почему-то именно в пути, а не квартире нежность мира оттаивает: именно когда я свободно, спокойно иду.
Иду – и мне хорошо.
И это длится всю жизнь.
Но вот я в толпе - и меня охватывает беспричинный ужас.
Я ничего не могу противопоставить этому смятению чувств, мне просто плохо.
Почему так?
Я не понимаю, я бы не хотел этого.
В пути ты создаешь свои сны, меняешь свою кровь.
Так ли давно я мечтал целиком раствориться в странствиях, провести всю свою жизнь в путешествиях?
Кажется, так странно жить размеренной жизнью, - и на самом деле я только изображаю размеренность.
Но как жить?
Я так и не понимаю этого.
Я, скорее, пристроился к образу жизни общества, искусно имитирую работу этого механизма.
А жизнь в пути – разве легче?
Каждый день – изнеможение, тревога, страх, каждый день летишь в ставшую привычной бездну.
И слышишь свою старость сквозь мелкий стук дождя.
Чердак так огромен и неприютен, как родной дом тогда в детстве, когда только узнал кошмары коммуналки и пьянства.
Мне важно идти!
Когда иду пешком, сохраняю мое писательское биологическое время - и мне важно вот так полностью чувствовать себя.
Если дождь огромный и светлый, и я слышу плач ребенка, то это – Россия.
Другое дело - дождь в Праге: тут он всегда осторожный, - а телебашня, милый ящер, доверчиво смотрит в темноту.
Или так обожаю лихорадку сборов и выживания?
Сорвался и - полетел!
Уже на шестом десятке, когда есть силы лишь мечтать, нет-нет да и бросишь все к черту и - рванешь!
День всегда кажется романтичным: светит солнце, тепло, музеи открыты, - а к ночи одолевает ужас.
Лежишь на площадке верхнего этажа и слышишь, как хозяева бродят перед сном.
Надо встать по первому свету, чтоб никто на тебя не наступил.
А утром, как ни в чем ни бывало, бродишь по городу.
Почему я увидел в этом смысл всей моей жизни?
Есть поэзия пути.
Ты движешься, чтоб не сойти с ума.
Обычное поле предстанет неожиданной стороной – и покажется красивым, и спасет своей красотой.
Вот обычное течение времени уходит, его неумолимая жесткость смягчается, приближается к моему пониманию Времени.
И «заземлившись», найдя интересную работу, все-таки чувствуешь всю ее ущербность.
Что же остается, как не нести в работу дыхание странствий?
Еще в школе решил, что своего дома у меня не будет никогда, раз его не было в детстве.
Остается скитаться, остается искать дома искусства.
Так часто я был совсем один в большой, холодной квартире, а если приходили «родные», то приносили с собой скандалы.
Вот лень-матушка!
А что бы не протопить, не сходить за дровами?
Что бы не сделать чего-то простого и нужного?
Поэтому так легко оставлял «жилплощади»: сначала брату, а потом дочери.
Наконец, желание дома проснулось во мне на пятом десятке.
Со смерти матери в мае 1975 по весну 1981, когда получил комнату, скитания целиком заполняли мою жизнь.
Обычный путь становится творческим, когда вспоминаешь его через много лет.
Оглянешься – и твоя судьба так огромно предстанет пред тобой.
Словно б счастье жить слишком велико, чтобы в нем сомневаться.
С возрастом я вдруг заметил, что скитаюсь не по ветхим церквушкам и замызганным вокзалам, а шикарным аэропортам.
В этом царстве антивандальных материалов есть своя притягательная красота.
Искусственный свет скрадывает тревогу, разлитую в лицах людей.
Так, кажется, небытие зовет меня: вкрадчиво и нежно.
* * *
Пушкин
Странно и чудесно понимать на склоне лет, что именно этот человек дал особенно много.
Он, как никто, соединил литературу и чувство, он пронизал творчеством всю свою жизнь – и навсегда остался для меня кумиром, достойным обожания.
Список его романов доказывает, что в жизни он был частенько легкомысленным, - но главное, это не мешало его творчеству!
Если одним словом, Пушкин научил – СВОБОДЕ!!
Боже, как же это много.
* * *
Раб
Странно, что мы в двадцать первом веке постоянно сталкиваемся с рабством.
Это и добровольное рабство, откровенная сервильность, - но и рабство по принуждению: когда людей похищают и используют как рабов.
Если б меня спросили, кто же я для себя самого, прежде всего, я б ответил, не задумываясь:
- Раб божий.
Нет ничего правильнее этой формулы.
Почему мне так важно это формулировать, это знать?
Потому что я всё равно не верю, что ужас и насилие, захлестнувшие мир, - от Него.
* * *
Работа
Это меня восхищает в работе гида: мой дух носится по эпохам и судьбам часто выдающихся людей.
Уж не скажу, что мне это легко дается.
Меня поражает моя косность: мне надо прослушать лекцию несколько раз, чтобы воодушевиться художником.
Нет ничего святее и более знакомого для меня, чем исступление работы.
Сделать работой каждое мгновение – вот мой идеал!
Литературная работа – мистика: ее не понять.
Самая тяжкая работа – путешествий.
Помню, как я огорчился, когда в Стамбуле не пустили в библиотеку: ведь именно среди книг я отдыхал, когда путешествовал по Европе.
Везде надо работать, чтобы быть собой, чтоб не потерять себя.
В работу жизни входит и ежедневное преодоление ужаса реальности.
Работа легко скрадывает и скрывает мои слабости, мою глупость.
Она помогает вынести мелкие пакости соседей и жителей городка.
Работа скитаний – найти родство с миром.
Сидишь в сквере Варшавы среди современных коробок и вспоминаешь все, что читал об этом городе, о его ужасной судьбе.
Или бродишь по Лувру – и душа очарована замечательными, знакомыми образами.
Литературная работа рождалась в юности из скитаний.
Я словно б не знал, что есть и другие возможности познавать мир: из любви, бесед с друзьями, из общения с близкими людьми.
Но у меня были только скитания!
Только эти сокровища принадлежали мне.
Только в пути я не чувствовал, что схожу с ума.
В обычной жизни мир вокруг быстро становился враждебным, я не мог заклясть, умилостивить эту враждебность иначе, как в пути.
Как жаль, что в реальном мире нет сил, которые бы спасали тебя.
Только внутри себя ты найдешь Бога и призвание.
Я всегда много читал.
Чему эта работа так много значит для меня с самого детства?
После каждого чтения книг я вставал совсем другим, это «становиться другим» было и работой, и волшебной детской игрой.
Я очень долго не понимал, что работаю: читал запоем уже в детстве русскую классическую литературу.
Потом показалось столь естественным перейти от чтения родной литературу к мировой классике.
Это уже было всепоглощающей работой, хоть я сам и не знал об этом: мне просто нравилось читать - вот я и читал.
Наверно, становление писателя начинается с этой работы.
Ты ставишь Книгу очень высоко, ты делаешь это инстинктивно, совсем не думая, что книга тебя спасает, что ты уже на всю жизнь связан с нею.
Но как же при этом зарабатывать деньги?
Чтоб заниматься одной литературой, надо быть аристократом.
Судя по дневникам Льва Толстого, он, пишучи в своем погребе, не понимал, как он счастлив и свободен.
Читать и писать было для меня одной работой, я не разделял эти два понятия, они плавно переходили друг в друга.
Правда, в детстве я с упоением писал математические формулы – и это навсегда испортило мой почерк.
Постепенно работа сочинительства стала вытеснять все прочие.
Риск довериться такой работе был огромный, но эта доверчивость не просто спасла, но создала мою душу.
Довериться – работе!
Правда, стоит напомнить, что часто она связана с чудовищными перегрузками.
В этом смысле особенно трудно дались не легкоатлетические тренировки, а изучение иностранных языков.
Занимаешься иностранными языками до болей в голове, а потом только и есть силы, что пройтись по питерской улице и уснуть.
Помню, усталость была моим допингом: я просто проваливался в спасительный сон.
И всегда: и в скитаниях, и в чтении, и в творчестве - приходится дозировать усталость, чтоб хватило сил продолжать путь.
Такие вот интеллектуальные и физические «оргии» переживал мой организм, но при этом моя жизнь была столь интересной, что они проносились в моей душе как истинное вдохновение.
Да, эта огромная усталость делает тебя замкнутым, - но чего не заплатишь за вдохновение?
Тут стоит напомнить о другой трудной работе: жить в обществе, быть среди людей.
Часто, сами того не понимая, люди втягивают нас в борьбу, заставляют испытывать к ним негативные чувства.
Человек рядом с вами может закурить, а может целый час лузгать семечки и бросать их на пол.
Иной слишком широко расставит ноги, иной так читает газету, что непременно толкает своих соседей.
Увы, это всегда было нормой, - и как раз это делает жизнь среди людей такой трудной.
Но что же моя работа гида?
Может, стоит рассказать о ней здесь?
Тут самое неприятное – конкуренция.
Неприятно понимать, что твои «успехи» столь многих огорчают, что всегда, когда тебе хорошо, кому-то плохо только оттого, что тебе хорошо.
Неужели природа человека именно такова?
Ты не можешь отделаться от такого вывода.
Особенность этой работы в том, что ее предмет – история России.
Совсем не только история искусства России.
Надо знать западное искусство, чтобы говорить о нем с носителями этого искусства.
Эта работа не дает уверенности в себе, но приносит радость.
Еще бы: она связана с познанием!
Эта работа превратила мою жизнь в творчество, а потому, я считаю, что одиночества и связанной с ним боли в моей жизни просто нет.
Работа стала пожирающим зло, очистительным огнем.
Я очерчиваю себя этим кругом огня – и он спасает душу.
Я говорю о русской истории, ее особенностях, о воплощении ее в здания и предметы искусства – и мир мне кажется чудесным и огромным.
Мир смягчается, в нем нет этой ужасной ежедневной борьбы.
Работа дает эту огромность чувств!
Во время работы я чувствую близость смерти, но умираю, растворившись в огромном, метафизическом.
Умереть в Боге – что может быть важнее?
Работа продолжает мою жизнь.
Если «строить» жизнь вдоль работы, то жизнь красива и интересна.
Внешне жизнь – одни разрывы: скитания, смерти, потери, - но внутренне она - одно целое.
Быть – тоже работа; быть собой – работа тяжелая.
Расти до понимания самого себя, понимания проблем, которые надобно решать – это все работа.
* * *
Равенство.
Интересно, как легко человек воспринимает самые абстрактные ценности.
Я и вырос как раз среди таких ценностей.
Равенство было самой распространенной идеей.
Само существование этой идеи основывалось на утверждении, что все равны.
И действительно, среди моих родственников все были примерно бедны.
Еще в первом классе, в начале шестидесятых годов прошлого века, над моей школой висела вывеска «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме» - и мне, вслед за взрослыми, предлагалось в это верить.
Уже в семидесятые годы это изменилось: в моей родне появились богатые и бедные.
Надо ли говорить, что наша семья всегда была очень бедной?
В детстве я не мог думать о равенстве, потому что его объявляли среди многих атрибутов нашей жизни.
Теперь сама идея равенства представляется мне кощунством: под аккомпанемент этой идеи людей отправляли в концлагеря!
Да, мы все равны, но только перед Богом, а уж никак не в социальной жизни.
Первое неравенство для меня – это тот простой факт, что я родился в городке, далеко от культурных центров.
Мне пришлось буквально сражаться за доступ к культуре, а родись в Питере, ходил бы в Эрмитаж уже с десяти лет.
Второе неравенство?
Пожалуйста.
Я родился в неблагополучной семье, где не было шансов получить хоть какое-то воспитание.
А мое образование?
Разве неверно сказать, что оно было и остается самообразованием?
По-моему, равенство возможно только в вере.
В этом и состоит значение религии для общества, что она и только она учит правильно понимать столь значимые понятия как свобода, равенство и братство.
* * *
Равновесие.
Уже не кажется странным, что для современного человека понятие «душевного равновесия» стало столь важным.
Жизнь переполнена столкновениями людей, не сумевших уступить друг другу.
Но как уступить, чтоб при этом не потерять равновесия?
Ведь человеку важно уважать себя, он не может лишь бесконечно уступать.
В общении с людьми я быстро теряю равновесие: часто не знаю, что от них ждать, часто наталкиваюсь на их грубость и злость.
Я нахожу равновесие только в творчестве: в сознательном преодолении своих слабостей.
В процессе работы над рассказами я сумел взглянуть на себя со стороны – и именно это спасло меня.
Поэтому для меня спасительное ощущение равновесия связано с одиночеством и открытиями в процессе творчества.
В нашем непроходимо враждебном мире только ты сам можешь себя спасти.
Но средства массовой информации, особенно криминальная хроника, убеждают, что далеко не каждому человеку это под силу.
Обстоятельства тебя толкают в бездну: ты сталкиваешься с низостью, обманом, насилием – и далеко не всегда ты можешь воспринимать это философски.
Так в результате афер под прикрытием государственных структур сотни тысяч людей потеряли деньги, вложенные в их будущие квартиры.
Такому человеку трудно объяснить, что ему надо философски «сохранять равновесие».
Мне посчастливилось родиться с врожденным чувством равновесия: я создаю себя в искусстве, преодолеваю в нем ужас - и в ходе этого пересиливания кошмаров нахожу столь желанное равновесие.
Найденная в процессе написания рассказов устойчивость пришла и в мою социальную жизнь, где борьба кажется столь же естественной, как дыхание.
Иногда стечение обстоятельств настолько неблагоприятно: толкучки в метро, скотство коллег, унижения соседей, - что мне очень трудно удержать равновесие.
Тогда нужны большие усилия, чтоб не ответить на насилие - насилием.
* * *
Равнодушие.
Равнодушие - естественно: оно - продолжение психологических перегрузок.
Теперь человек может упасть в обморок на виду у всех - и ему никто не поможет.
Так за какое-то поколение случайная, нелепая смерть стала нормой, рутиной мира - и уже все понимают и принимают это.
Человек рядом с тобой бросается под поезд – и тебе нечего этому противопоставить.
Ужас стал обыденностью - и это одна из причин, почему в этом произведении я так много о нем пишу.
Я вижу, как равнодушие порождается ужасом, а ужас в свою очередь предстает следствием равнодушия.
Как вырваться из этого порочного круга?
Вот к чему мне никак не привыкнуть, хоть советское время я никак бы не назвал сердечным.
Видимо, каждая эпоха имеет свои болезни.
* * *
Радио.
Именно в сорок лет, Праге, в 1993 году в мою жизнь навсегда вошло радио.
Прежде слушал его кое-как, а тут сделал это работой.
Прежде я знал только советское радио, а оно лгало без конца.
Сейчас даже трудно представить, сколько лжи фабриковалось советским строем – и для чего?
Лишь для того, чтобы лишить людей способности думать самостоятельно.
Тогда в Праге я вдруг открыл, что понимаю и французский, и немецкий (английский на слух почему-то давался хуже), и чешский, и польский.
Я был сражен глубиной открытий в моей душе.
Было много и других «внутренних» открытий, заставлявших меня быть в полном одиночестве: мне казалось, не хватит жизни, чтоб понять то, что со мной происходит.
Проще всего было слушать чешское и французское радио.
В какой-то период жизни мне даже казалось, именно радио более всего помогло в социализации.
Сейчас больше всего информации по интернету, а радио и прочие СМИ отступили.
Телевидение более поражает, чем учит, чуть ли не все газеты потеряли свой имидж в ходе выживания, радио ангажировано в свою очередь, - так что у «потребителя» не осталось сколько-нибудь независимой информации.
Все же интернет представляется более объективным.
Видимо, стоит обращаться ко многим источникам информации и постоянно их обновлять, чтоб представить себе, что же происходит.
Но стоит помнить, что во второй половине девяностых годов прошлого века именно радио оставалось наиболее объективным источником информации.
С 1993 по 2000 годы слушал каждый день не менее пяти часов самые разные радиостанции, но затем пришло насыщение информацией, она стала повторяться, «выдыхаться», выхолащиваться.
* * *
Радость.
Как приятно чувствовать и понимать чистоту этого чувства!
Оно кажется таким естественным, а между тем, пришлось долго за него бороться.
Проблема в том, что радость пришла в мою жизнь не от людей, но от чистых созерцаний: в природе, в математике, в искусстве.
В семье мы никогда не праздновали дней рождений, мы собирались на общий обед только по воскресеньям.
В детстве я не замечал этого, но теперь это кажется огромным недостатком.
Надо ли говорить, что такой радости я так никогда и не смог добиться в отношениях с людьми?
В детстве мне не с кем было разделить эту радость, а когда повзрослел, люди вокруг меня не давали мне радоваться.
Да, они мне позволяли радоваться, но где-нибудь подальше от них; если же я радовался среди них, это воспринималось как мой эгоизм.
Например, я никогда не мог себе позволить выразить мою радость моим лужским родственникам.
И сейчас в моем окружении найдется немало людей, которым будет неприятна моя радость.
Если я все-таки решаюсь радоваться, то вопреки тому миру, что вокруг меня.
Словно б в моей радости есть что-то незаконное и даже отчаянно незаконное!
В моем детстве я не научился радоваться сам и радовать других, - и до сих пор мне это плохо удается.
Причина очень проста: я редко видел моих родителей, мной занимались слишком рано.
Поэтому мне так трудно открывать радость общения с другими.
Поэтому в моей радости так много не самой радости, но воспоминания о ней.
После долгих лет вспомнишь улыбку мамы – и понимаешь, что радость была.
Да, она была, но тогда я ее не заметил.
Если радость – радость веры, то она, эта радость, - огромна и вечна.
Тут-то и понимаешь, что жить можно, лишь много радуясь.
В сущности, мы так мало знаем о радости жизни!
Люди прошлого, если они жили на каком-то уровне, не могли себе отказывать в радости так, как этому научились мы.
Нам очевидно, сколь велики потери нашей «цивилизованности»: в жизни современного человека выживание составляет слишком большую часть жизни.
На это уходит слишком много сил.
Я столько лет строго указывал себе на «незаконность» моей радости - и по какой причине?
Только оттого, что живу.
Только потому, что другие не считали мою радость нормальной.
Причина тут в том, что мою радость путали с ленью.
Радость лентяя!
Как ему радоваться, если он и жить-то не имеет права?
Как это странно!
Нельзя радоваться за огромный, не поддающийся регулированию, хаотичный мир, но можно радоваться тому, что в нем так много Бога.
Мне отказывали в социализации и радости только потому, что я не походил на других.
Вот я и пришел к выводу, что радость человека – от осознания дара собственной жизни, и что приходит такая радость в профессии, - а, к сожалению, не потому, что человек осознает себя среди других людей.
Скорей всего, в жизни современного человека осознание радости будет непременно горьким.
Почему мне так трудно было радоваться в юности?
Потому что жизнь казалась и без того переполненной математикой, чтением, спортом.
Зачем думать о счастье, если жизнь дает тебе так много?
Когда у тебя всего много: и свободы, и творчества, – то радость - в самом освоении мира.
Тот получает удовольствие, кто его планирует.
Я планирую борьбу – и всю жизнь борюсь.
Мне нравится планировать прозу жизни: так борюсь с Судьбой.
Так радость приходит «из высших сфер», а на земле приходится за все сражаться.
* * *
Разврат.
Современный человек – развратен.
К счастью, это не значит, что он развратен на самом деле, в реальной жизни, - но «только» ментально.
Если он «развратен», то это еще не значит, что он ужасен: просто, по телику он насмотрелся таких зажигательных сцен, что исподволь всю оставшуюся жизнь будет помышлять только о них.
Надо только надеяться, что обстоятельства не дадут ему развернуться.
На самом деле, для свободного человека разврат – куда более реальный соблазн, чем для занятого.
Представим себе, что человек проработал день, да еще провел несколько часов в нашей изношенной, скрипяще-визжащей электричке!
У такого человека нет сил даже на нехорошие помыслы.
Для него разврат – это лишь ослепительная мечта.
Надо ли говорить, что и меня, как всех, мучили эти кошмары?
Они оставили меня только потому, что я постарел.
Я просто выдавил этот кошмар на периферию: в творчество.
Одно и то же действие оценивается по-разному: если оно свершается в любви, то это выражение любви; если в случайной связи – насилие.
Нам только и остается, что взглянуть на свою развращенность, как на болезнь, которую надо научиться контролировать.
Печально, что один человек внушает другому такие чувства.
Еще печальней, что общество само подогревает низменные инстинкты: наши СМИ, как и СМИ всего мира, переполнены советами попробовать все.
Стоит научиться подшучивать над своей развращенностью, не давать ей реализовываться, но и не отвергать ее вовсе: она – от мира, - а от нашего мира нам никуда не деться.
* * *
Разочарование.
Жизнь – это неприятности, - сказал Лев Толстой – и тут он бесконечно прав.
Все, что остается человеку, - это научиться регулировать свои невзгоды.
Ведь разочарование – норма любой жизни.
Самое большое разочарование моей жизни - Франция: только тут у меня были мечты о каких-то особых человеческих отношениях.
В юности и Россия еще внушала иллюзии, но мне быстро объяснили, что жизнь - бесконечная, безутешная борьба.
Так оно и есть.
Но вот эти иллюзии возвращаются: Россия поднимается с колен.
Только б не было слишком больших разочарований!
* * *
Раскаяние.
Я довольно поздно заметил, что обладаю даром искреннего раскаяния.
Его важно не спутать с врожденным чувством греха и вины, ведь раскаяние – это путь вперед, это способ пройти трудный участок пути с наименьшими потерями.
Оно имеет большой моральный смысл для каждого, но важно, чтоб оно свершалось искренне.
Этот духовный механизм или есть в вашей душе, или его нет – и тут уж каждый решает для себя, как ему быть, каждый ищет и находит в своей душе что-то особенное.
Христианское раскаяние – это и общественный механизм, та шестеренка, без которой остановится работа общества.
За раскаяньем естественно следует прощение: ты прощаешь и других, и весь мир за то, что они так жестоки.
Разве и ты сам не жесток с ними?
Так обнажается рациональный общественный механизм, позволяющий людям быть вместе.
Мысль, что тот, кто раскаивается, не может быть жестоким, традиционно утешает как раз потому, что она верна.
Про себя ты можешь думать все, что угодно, - и что же, как не раскаяние, «скорректирует» твои мысли?
Как поначалу ни тяжела профессия, к старости только она способна стать твоей тихой гаванью.
Сохранит ли, оценит ли человечество столь важный общественный механизм как раскаяние?
Только в нем люди преодолевают свою ограниченность и становятся членами общества.
Конечно, они могли бы это сделать и в познании мира, - но далеко не каждый способен открывать мир.
* * *
Расслабление.
Неожиданно проблема расслабления стала столь важной, что создаются огромные ведомства по борьбе с наркотиками, целые подразделения спецвойск.
Потому что современному человеку невозможно объяснить, что что-то – нельзя.
Частенько его расслабляет педофилия и наркотики, так что государству приходится тратить уйму сил, чтоб держать в узде эти разнузданные толпы.
Этот термин «расслабление» тесно связан с биологическим циклом каждого человека, каждый расслабляется по-разному – и становится государственной проблемой, как человек приходит в себя после напряжения работы.
Уже ясно, что эти состояния связаны с кошмарами, с большими психологическими проблемами, и самое трудное для человека – цивилизовать эти сложные состояния, по возможности социализировать их.
Как ни тяжела советская эпоха, тогда один человек был более способен и расположен расслабиться в общении с другим.
Как ни ужасно «соображать на троих», эта форма единства общества сыграла и свою положительную роль.
За последние двадцать лет отношения людей столь усложнились, что им все труднее найти покой рядом с себе подобными.
Сможет ли человечество поставить самому себе преграды, чтоб обеспечить собственное выживание?
Вопрос остается открытым.
* * *
Рацио.
В эпоху, когда все больны, может спасти только рацио.
Попробуем сравнить разные нации.
Потому французы и кажутся русским такими холодными и расчетливыми, что они знают силу рацио и используют ее.
Их общественная жизнь не менее запутана, чем наша, но они рационально ее используют: они, как правило, умеют устраиваться в жизни.
Например, во Франции очень рационально быть приличным.
У нас – нет.
Рядом стоящий с вами человек закурит вам в лицо или мрачно плюнет рядом с вами.
Почему?
Потому что в нашем обществе не культивируется рацио.
Рацио – часть воспитания, а мы – самая невоспитанная нация в мире.
Сосед в поезде может вас толкнуть, может уснуть на вашем плече, а может сесть так, что вам это будет неудобно.
Может задеть вас своей газетой.
Да все, что угодно!
Будет пить пиво, слушать его громкую музыку.
Тут речь не идет о тонкости или душевном благородстве, но именно о рациональном отношении к другому человеку.
Когда вы с ним в хороших отношениях, и ваша жизнь – легче.
Вот что трудно объяснить в России.
В России приходится бороться за корректное отношение к тебе.
Характерно, что само слово «корректность» почти не звучит в России.
Здесь не считают нужным соблюдать правила хорошего поведения, а поскольку власть совершенно устранилась от повседневной жизни, замкнулась в своих бюрократических проблемах ежедневного выживания, самоутверждения, всяк
спасается в одиночку.
И люди спасаются плохо!
Это как раз и доказывают переполненные тюрьмы.
* * *
Реализация.
Столько лет казалось, что жизнь рассыпалась на осколки, как разбитое зеркало, – и их уже не собрать.
Уже на шестом десятке, оглянувшись на свою жизнь, я вижу, что не все так уж плохо.
Что же все-таки главное из того, что реализовалось?
Главным остаются мои мечты, моя любовь к искусству.
Неужели я реализовался?!
Похоже, что да.
По большому счету, нет большей радости, чем самореализация.
Еще в десять лет я мечтал стать писателем – и эта мечта сбылась!
Как бы посмел не радоваться этому?
Но социальная реализация – совсем не то, что творческая.
С точки зрения успешности я никак не могу претендовать на звание счастливчика: не квартира, а квартиренка, - а машины и вовсе нет.
Хоть я и не мечтаю ее иметь, но для людей, окружающих нас, отсутствие иномарки – слишком большой минус.
Так что можно осторожно сказать, что иные мои мечты сбываются, но нельзя похвастаться, что уж очень везет.
Самореализация создает проблемы, не всегда приятные.
Да, ты можешь что-то такое, чего не могут другие, - и они, эти другие, никак тебе не простят хотя бы отблеска успеха.
Итак, тот очевидный факт, что многое из того, что хотел, сбылось, радует, - но пусть эта радость не огорчает других, пусть она поможет работе!
Пусть она поможет жить.
* * *
Реализм.
Реализм очень ограничен, прежде всего, потому, что мы не являемся реальными людьми для других.
Кто знает о нашем существовании?
Хорошо, если несколько человек.
Те люди, что видят нас в общественном транспорте, ничего о нас не знают и не хотят знать.
Мы для них – только тени, мы для них – нереальны.
Происходящее в душах реально, оно и только оно отражает реальность нашей жизни.
Но кто знает, кроме нас, об этой нашей реальности?
Кому она интересна?
В жизни не происходит ничего, чего бы ни случалось в душах.
Между тем, на всех экранах мы видим лишь самый жалкий реализм.
Да, в любой жизни много низменного реализма, но это не значит, что право на существование имеет только он.
А разве не реален Достоевский, перекормивший нас своими нездоровыми фантазиями и, тем не менее, удерживающий ужас реальности в рамках эстетического?
Теперь всяк, кто может, щеголяет реализмом.
Один современный автор прославился тем, что описал, как человек ест кал, как человек перемалывается в мясорубке.
Да, и это - реализм!
Но в таком реализме я отказываюсь признавать реализм искусства.
Это очень важное уточнение.
Телевидение изматывает нас примитивным реализмом: только потому, что такие передачи имеют высокий рейтинг.
Самый мрачный реализм может, однако, иметь и художественное значение.
Например, в фильме Фасбиндера «Год тринадцати лун» показана разделка туш на скотобойне.
Эта душераздирающая операция прямо указывает на страдания трансвестита.
Тут уж немецкий мастер не скупится на краски!
Пусть жалость мелодраматична и огромна, но мне-то важно, что режиссер хранит традицию.
Можно написать рассказ о мальчике, страдающем поносом (мой рассказ «Письмо в правительство»), но сам понос описывать не надо.
Откуда столько «реализма»?
Из желания угодить власти.
Теперь самый известный художник, чтобы заработать, готов написать этакую «жизненную вещь».
Он готов просто так, за серебренник, отречься от лучшего в себе, - лишь бы засветиться власти или толпе, лишь бы лишний раз побывать при дворе, получить лишний орденок или попасть во «всенародное» шоу.
Не все такие, но таких много.
* * *
Реалия.
Что скажет словарь?
«Реалии – это предметы или явления материальной культуры, этнонациональные особенности, обычаи, обряды, а также исторические факты или процессы, обычно не имеющие лексических эквивалентов в других языках».
А для меня моя собственная жизнь – некая структура реалий, в которые я должен вписаться, чтобы выжить.
Если я испытываю ужас, то я должен понять, что это такое.
Ведь и ужас тоже структурирован реалиями и моей, и общей российской жизни.
Да, я объясню все, что со мной происходит - и только тогда не сойду с ума!
Но в какой форме я смог бы сделать это выяснение отношений с миром?
Я решил, что в форме словаря.
Реалии – это не образы; образам посвящен другой словарь.
* * *
Реальность.
Каждый день я просыпаюсь именно в реальность, а не в какие-то свои мечты.
Мои мечты остаются моей личной, никому не интересной работой, а реальность предстает миром, в котором и сегодня надеюсь не сойти с ума.
Помню, как хорошо было мечтать в детстве!
Можно было попросту не высовываться из мечты: была такая возможность.
Кажется, первое столкновение с реальностью было где-то в годика три, когда я смело пошел на петуха.
Он не только меня не испугался, но бросился за мной, догнал и клюнул.
Увы! Первый раз в жизни мои мечты были разбиты.
Так впервые реальность предстала жестоким, неумолимым богом.
В детстве воображение с трудом уступало реальности.
Помню, как радикально возвращал меня в реальность мой брат: ему казалось, родители меня слишком балуют, - и он, будучи на шесть лет меня старше, одним ударом ноги ломал мои игрушки!
А я-то так мечтал о паровозике!
За всю жизнь мой отец не поговорил со мной о чем-нибудь приятном, я не помню его с книгой, так что он больше, чем весь остальной мир, разрушал мои мечты.
В городе, где я родился, все мужчины пьянствовали, и нельзя было себе представить хоть с кем-нибудь поделиться своей мечтой.
Все жили трудно, с большим напряжением, все сводили концы с концами, а мечтать позволялось только за книгой.
Я жил во сне, но при этом я хорошо учился и много занимался спортом.
Больше всего я бегал: любил кросс.
Чего я только ни видел!
Летом в траве живописно разбросаны пьяные, бурная свадьба у одной из многочисленных теть, драки: так зримо реальность обретала очертания.
Они были столь жестки и жестоки, эти первые опыты жизни, что заставили мечтать еще больше.
Этот кошмар реальности только «как бы» не касался на меня, а теперь-то вижу, что именно он и впечатлил на всю жизнь, сделал замкнутым и неадекватным.
Что же дальше?
Мне предстояло отказаться от моих жалких, книжных идеалов, примириться с собственной низостью.
Этот кошмар должен был раздавить меня, но он сделал писателем.
Разве не чудо, что смог преобразить реальность хотя бы для меня самого, сумел ее «улучшить» в масштабах одной личности?
Именно в реальности я избавился от груза невоплощенных желаний, я сумел
реализовать все, что хотел, - но в строчках.
Реальность и реализм в России путают особенно часто.
Под маркой «реализма» подлинное искусство десакрализовано, и самим «искусством» называется самое примитивное «отражение реальности».
Это то, что нам предлагают.
Так ложное искусство убивает в нас желание улучшить нашу реальность.
Для меня так и остается чудом, почему мой организм способен вырываться из реальности и преображать ее.
Независимо от меня в мою жизнь, в мою реальность проникает солнечный луч, моя слепая душа чувствует его прикосновение и расцветает.
Откуда этот зов радости и счастья?
Почему я всё-таки живу?
Почему так долго реальность не отвечала ни на один вопрос, поставленный моим умом или моим организмом?
Почему она стала отвечать?
Почему в юности реальность была против меня?
Это так и остается загадкой.
Сначала я думал, что мои проблемы в обществе идут от моей личной несвободы, от рабства, присущего моей душе, - но сама жизнь заставила меня поверить в себя.
Теперь главное для меня - добиться реальности моей жизни, реальности событий, происходящих со мной.
Это должна быть именно моя жизнь, именно моя реальность.
А если смерть, то именно моя смерть.
Я уверен, существует родство по восприятию реальности, по типу преодоления тех проблем, что ставит перед нами наша жизнь.
Как было б здорово, если б реальности учили в школе!
Обычно этим и занимаются родители, но ни мой вечно пьяный папа, ни моя вечно работающая мама никогда не заводили со мной речь о столь высоких материях.
Особенно в сексе мечты легко вытесняли реальность; то, что она давала, куда больше пугало, чем притягивало.
Я всегда чувствовал, что реальная жизнь разрушает меня – и поэтому бежал от реальности в искусство.
Это не потому, что боялся жизни.
Я, наконец, принял жизнь, но с твердым сознанием и даже убеждением, что она меня убьет.
* * *
Родство.
Я родился в большую семью дядей и тетей – и это родство в силу Рока – иначе не скажешь - стало страшной, тяжелой ношей.
За всю мою жизнь я не только не сблизился ни с кем из этих близких людей, но даже не сохранил с ними сколько-нибудь сердечных отношений.
Это ли не трагедия всей моей жизни?
Зато я нашел и создал родство с моей женой: сибирской девушкой, родившейся в четырех тысячах километрах от моего дома.
Но что же мои близкие по детству?
Мои дяди и тети все умерли, а что до брата, то мы встречаемся раз в несколько лет: чтобы убедиться, как мало между нами общего.
Для чего же мы все-таки встречаемся?
Чтоб победить сидящий в нас ужас родства.
За что Провидение так наказало нас?
Сама моя страсть к искусству одарила замечательным родством: люди прошлых времен, которых я не мог встретить живыми ни при каких обстоятельствах, стали мне самыми близкими после моей семьи.
Я потратил сотни, тысячи часов на чтение «Улисса», романа Джойса.
Что это: родство или безумие?
Я-то уверен, что это – высокое Родство.
А с каким вдохновением в юности читал Данте в оригинале!
Это было мое первое знакомство с литературным итальянским языком, со средневековой европейской культурой.
Как бы я доказал значимость этого родства?
Я жив только благодаря ему, но способен ли я передать другим этот пылающий факел?
* * *
Режим.
Мой организм выработал режим, который не меняется даже во время странствий.
Раньше я мог бродить бесконечно долго, но теперь изнеможение наступает довольно быстро - и, не дожидаясь его, возвращаюсь домой, где бы ни жил.
Потом еда и творчество.
Очень смешно понимать, что ем понемногу, чтоб приблизить творчество, а писать стараюсь с отдачей, чтоб опять поесть.
Если чувствую избыток сил, то работа по хозяйству - лучшее их применение.
И как бы я не вымыл пол или посуду?
Можно протереть стекла, промазать деревянные поверхности.
* * *
Религия.
Как граждане России, мы поддерживаем и даже обязаны поддерживать нашу православную веру.
Но даже в этом высоком стремлении сохранить государство далеко не каждый способен воцерковиться и стать православным на самом деле, а не только в своих мыслях.
Бог - на уровне теплого чувства, а не на уровне гражданских чувств!
Бог - на уровне знаний, Бог – из желания познать мироздание!
Только сумасшедший откажется от столь огромного культурного наследия, как религия.
Если, тем не менее, во все эпохи существования человечества мы видим толпы людей, не причастных ни к истории, ни к культуре, то этот упрек должен быть адресован к самим этим людям: их безмерной лени.
* * *
Ренессанс.
В детстве из всего зарубежного искусства я мог видеть только картины мастеров Ренессанса.
Я листал скучный мамин журнал «Работница» (кстати, тиражом в несколько миллионов), пока не добирался до картин на вкладках.
«Бурлаки на Волге» Репина соседствовали рядом с «Мадонной с младенцем» Рафаэля.
Так Рафаэль стал проводником «иностранных влияний».
Мне это казалось несопоставимым: культ бесчеловечного, тяжелого труда в картине Репина - и культ безудержной, бесконечной красоты Рафаэля.
Рафаэль, Микельанджело, еще с десяток мастеров Ренессанса стали моим первым музеем: их картины я вырезал, складывал в отдельную папку и пересматривал.
Возможно, с возрастом эти ренессансные образы затерялись бы среди других, кабы не моя жена, страстная поклонница Ренессанса.
Путешествия в Италию сделали эти образы родными, хоть я искренне не верю, что способен их понимать.
С возрастом эти образы волнуют уже не так, как античные, и все же я никогда не забываю, что они – лучшее из того, что я узнал в детстве.
Красота флорентийского искусства непременно тронет лучшую часть нашей души.
Современному человеку нужны большие усилия, чтобы воспринять красоту Ренессанса: настолько современный мир и современная Италия далеки от своего блистательного прошлого.
* * *
Реформы.
Кажется, за свою жизнь мне пришлось пережить столько реформ, что уже невозможно понять, что же на самом деле происходит в социальной жизни.
Что при советской власти, что сейчас ты чувствуешь себя заложником каких-то глобальных, не очень контролируемых изменений.
И еще не факт, что ты сможешь в них «вписаться».
Перестаешь понимать, что такое «реформа», когда испытаешь их сотнями.
И все-таки то, что сделал Горбачев, перестройка – эта реформа священна.
Поэтому Горбачев мне не просто приятен, но он – мой личный освободитель.
Конечно, он преследовал личные политические цели, - но разве это помешает мне быть благодарным?
Эта реформа дала мне очень много, она на самом деле освободила меня, но, главное, она приблизила социальную жизнь, позволила мне социализироваться.
Так что я не могу сказать, что вся моя жизнь прожита с ощущением, что все реформы были против меня.
Как раз нет!
Новый строй дал возможность выжить десяткам миллионов людей, но при этом стоит помнить, что он и угробил другие десятки миллионов.
Мне лично этот строй дал шанс выжить.
Путешествуя по многим странам, я все более убеждаюсь в том, что общественная жизнь не может быть иной: каждая реформа губит одних и дает шанс другим.
* * *
Рихтер.
Почему мне, именно мне не назвать пианиста Рихтера гением?
Потому что при всем моем увлечении музыкой я никогда не понимал ее хоть сколько-нибудь глубоко.
Когда играет Рихтер, я часто слышу, что называется, «музыку сфер»: ту звучащую божественность, которую и обсуждать-то страшно: речь идет, как-никак, о горнем мире.
Я часто думал, вглядываясь в лица людей: кто из них представит наше время в будущем?
Поверят ли потомки, что мы жили?
Благодаря литературным способностям Ивана Грозного я много думаю об эпохе второй половины 16 века, - но чтоб я думал о том времени без его писем Курбскому?
Неужели кому-то эти вопросы покажутся праздными?
Из знаменитостей шестидесятых годов прошлого века, из моего детства известными можно считать только нескольких, да и то своей «знаменитостью» они обязаны только тому, что живут.
А что мы знаем о девятнадцатом веке?
Пожалуй, что ничего.
Его политическая жизнь предстает сумбурной, переполненной насилием.
И разве такой образ – не каждого времени?
Разве мы хоть что-то сумели в этом изменить?
Я всю жизнь обожаю одних и тех же людей: Смоктуновского, Эфроса, Эйнштейна, - но даже среди них я хотел бы выделить Рихтера.
Вот уж кто еще при жизни был настоящим представителем вечности.
Святослав Теофилович Рихтер – единственный, кто стал для меня олицетворением самого Искусства, самой Музыки.
Я не создаю статей о других прославленных музыкантах просто потому, что не уверен, что хоть сколько-то понимаю музыку.
Например, Ростропович: этот великий музыкант сумел вместить в себя и гражданина, и человека, он представлял собой русского для всего мира, он показал то лучшее, что есть в русском характере.
* * *
Робость.
Робость и смущение – это все, все те чувства, что может испытывать нормальный человек перед тем обществом, в котором он живет.
Когда в 1991 году я впервые выехал за границу, надеялся найти что-то другое.
Нет, и там - все то же самое.
Везде общественное устройство чуждо индивиду, везде он вынужден тратить все свои силы на акклиматизацию.
Попробуй, привыкни к такому зверинцу!
С возрастом понимаешь, что твоя робость – врожденное качество души, одна из граней призвания, служения искусству.
За робостью – простое, слишком естественное желание заниматься искусством, а не чем-либо другим: не выживанием, не встраиванием в социальные структуры.
Цивилизация лишь чуточку облегчила нашу жизнь, мы остаемся рабами нашего общества.
* * *
Родители.
Нельзя себе и представить, чтоб я каждое мгновение не вспоминал с благодарностью моих родителей.
Их жизнь была слишком тяжела, они не могли заниматься моим воспитанием.
Мы не жили, а выживали – и я был предоставлен самому себе.
В детстве я верил в бессмертие моих родителей, но интересно, что так оно и произошло.
Папа подарил мне ощущение родства, сохранившееся на всю жизнь: по ужасу.
Он не понимал, что его мучило: он отдал свое непонимание мне, - а я посвятил всю жизнь борьбе за понимание.
Уже в детстве я сказал себе, что стану человеком, что пойму все, что со мной происходит.
После папы с каким бы человеком я ни оказался рядом, первое, что мне приходит в голову, это мысль:
- Не потому ли мы вместе, что нам ужасно и мы вместе только потому, чтоб этот ужас преодолеть?
Я еще слышу голоса моих родителей, они всегда рядом, - но мой сын уже не думает о своих родителях своих родителей.
Почему так просто стать забытым?
Почему у людей не выработано механизмов близости?
Нельзя передать твои чувства, нельзя понять других.
Писателя частенько греет сладкая иллюзия: будто ты – со всеми, всех связываешь и учишь понимать.
Странно, что в моем сознании «мама» и «родители» – разные понятия.
Кажется, это связано с тем, что в детстве я мечтал, что мои родители разведутся: тогда бы, по отдельности, мне было б легче их любить.
Впрочем, я не имею права судить людей, прошедших войну.
Здесь мне хочется отметить важнейшие смерти моей жизни: как уходили самые близкие для меня люди.
Они умирали один за другим:
бабушка – 1965 (мне – 12 лет),
папа – 1969,
дедушка – 1970,
мама – 1975.
* * *
Родственники.
Сначала чуточку истории.
В 19 веке были еще посконные мужики, и следователь Порфирий Порфирьевич, прекрасно сыгранный Смоктуновским, увещевал Раскольникова:
- Куда же вы убежите? В глубинку? Но там посконные мужики.
Этих мужиков сменили «правильные» советские люди – и каково же было мое удивление, что ими оказались… мои родственники!
- Как тебе не стыдно всё учиться? – говорили они. – А кто же будет работать?
Мне предлагалось думать о счастье всего народа, а не о своем собственном.
Я часто вспоминаю мое детство.
Мои родственники были грубыми идеалистами.
Даже мама была груба, потому что ей, как всем, приходилось сражаться за выживание.
Странно, но это выживание оправдывало все!
Мои дяди не стеснялись при мне, ребенке, они учили распущенности, хамству, кошмарам, - и поэтому остались чужими на всю жизнь.
Я спрашиваю себя:
- Как я вообще могу любить, если с детства отравлен ненавистью?
Если мои близкие учили меня только злу, только насилию?
И что же тогда ждать от других людей?
Слишком понятно, что вслед за моими близкими было слишком много людей, ожесточавших меня.
Разве не они заставили забыть о любви и повернули душу к борьбе?!
Близкие остались чужими – разве это не трагедия всей моей жизни?
Мои отношения с родственниками в юности имели катастрофические последствия для моей психики: я ушел в себя, люди мне сделались страшны.
После смерти родителей мир стал совсем пустым.
Столько лет равнодушие родственников казалось бесчеловечным, а их критика несправедливой.
Почему они внушали страх и недоверие?
Почему я вызывал отвращение?
Почему они старались во всем противоречить мне?
Почему не упускали малейшего предлога со мной бороться?
Они лишь требовали, чтоб я соответствовал их идеалу, - а получалась жестокая борьба.
Почему ни в нас, ни в эпохе не оказалось клейкого вещества, которое б объединяло нас, делало близкими?
Мы были равнодушны друг к другу – до скотства.
Почему же я не разорвал отношения прежде, в самом начале, когда мои близкие только начинали унижать меня?
Потому что, как мама, я считал, что «надо страдать».
Эта установка затянулась на всю жизнь.
Конечно, я всегда помню, что все они прошли войну, - но помню и то, что они открыто не любили друг друга, что склонность к пьянству они ставили выше всего.
Они не хотели, они даже не попытались понять друг друга!
Откуда стремление моего брата и других лужских родственников погрузить меня в низкий и жестокий мир?
Да, они сами не знали другого мира, потому что их человеческая природа отличалась низостью, - но почему они силой и меня хотели утопить в этом болоте?
- Значит, нет жалости, приязни, тепла, - с горечью думаю я всю жизнь.
Желали они мне добра?
Не верю.
- Ты еще узнаешь жизнь и запьешь, - говорил мне брат - и этот кошмар мучает меня всю жизнь.
Я не буду пересказывать все эти бесчисленные низости, до того неприличные, что я всю жизнь из-за них чувствую себя несчастным.
И вот в эту среду, где меня откровенно презирали, я выброшен судьбой.
Я был выброшен из социальных связей людьми, которые не прислушались к голосу крови, сознательно превратили меня в изгоя.
Именно в ходе этой ожесточенной борьбы я понял, что люблю искусство.
Мне пришлось сражаться за искусство с людьми, которые легко могли бы мне помочь.
Разве я требовал денег или какого-то особенного отношения?
Только капельку внимания, капельку человечности.
Ее-то и не нашлось для меня у моих родственников!
Только тогда я задумался о том, что же такое родство.
Не родство по крови, но Родство по духу.
А другие мои родственники: мои первые две жены?
Они просто боролись со мной.
Я так и не могу понять: зачем было выходить за меня замуж, в меня не веря, меня – не любя?!
Тут какое-то изуверство.
Если вы не верите в человека, скажите ему об этом, не связывайте с ним судьбу!
И теперь, если и приезжаю в Лугу, то уж без надежды найти хоть какое-то понимание среди родни.
Тем удивительнее, что и там я такое понимание – нашел!
Только бы мне примириться с ужасом, внушенным мне моими родственниками!
Только б примириться с собственным детством.
Я родился с ощущением единства мира, я долго верил, что именно в этом мой дар, - но мои родственники вдребезги разбили эту иллюзию.
Наверно, ее и надо было разбить, но мне неприятно, что это сделали самые близкие люди.
Поэтому я и не считаю их близкими.
* * *
Родство.
Мое понимание родства столь огромно, что стоило б написать о нем книгу.
Ведь я сам нашел родство и открыл его.
Казалось бы, чего проще найти родство в отношениях с людьми, близкими по крови?
Но они отринули мою близость, как кошмар.
Уже в двадцать два года родители умерли – и мне самому пришлось искать родство.
Я не нашел ничего лучшего, как искать это родство в женщинах: последовали два неудачных брака.
И вот здесь, так сказать, «на руинах души», в мои 26 лет, я сделал величайшее открытие в моей жизни: я – филолог и писатель.
Конечно, это очень самонадеянно: так заявить, - но вся моя жизнь подтверждает и доказывает это.
Все же сейчас я б не решился заявить, что я, мол, филолог и писатель, - но так: я нашел себя в вере и творчестве.
Так абстрактно – более корректно.
Неожиданно я наткнулся на родство, как говорят, «в личной жизни», но я продолжал искать свою среду, надеясь более полно реализовать себя.
Но ни религиозного братства, ни братства в искусстве – не получилось.
Зато получилось другое бесценное родство: в семье.
Проблема в том, что родство невозможно изобрести: оно есть, или его нет.
То родство, что мне открылось в искусстве, потрясает своей мощью.
Так в кинорежиссере Годаре я на какое-то время нашел бесконечно близкого человека: я открывал в его фильмах свои собственные чувства, мысли, именно мое ощущение мира.
Первое острое ощущение родства испытал от образов искусства еще в раннем детстве, но тогда я не смог, не сумел ни поверить в него, ни его заметить: люди вокруг меня были абсолютно к нему равнодушны.
Только в процессе творчества это родство заявило о своей мощи и потом каждый день подтверждало его.
Казалось бы, что тут такого: вы читаете Тургенева, Достоевского, Джойса.
Но вы не просто смотрите в книгу: вы создаете своих друзей, свое родство, свое понимание мира.
Должен признаться: в поисках родства я просмотрел тысячи чудесных фильмов, прочел тучи книг!
Сам такой поиск, его процесс, – уже счастье.
К счастью, и в обществе есть силы, помогающие тебе найти такое спасительное родство.
Например, родство смотрящих телеканал «Культура».
* * *
Роль.
Мне всю жизнь кажется, что общество навязывает людям роли, которые им явно не под силу.
Например, для меня - роль советского школьника.
Я не могу понять, почему мои родственники в годы моей юности предписали мне роль канальи – и тем солидаризировались с советским государством, в свою очередь не принимавшим моего существования.
Но почему?
Все мои старания, вся моя огромная внутренняя работа за столько лет не вызывают у других простого уважения.
Но разве у меня был выбор?
Жизнь предлагала столь унизительные роли, что я не мог их играть!
Например, стать на содержание у весьма просвещенного гомосексуалиста.
Может, хоть сейчас, на старости лет, общество оставит меня в покое и позволит быть самим собой?
Стоит на это надеяться.
* * *
Романтизм.
Поразительно, что наше жестокое время переполнено красивыми, романтическими жестами.
Под твоим окном какой-нибудь забулдыга заорет ночью истошным голосом:
- Россия!!
Кстати, романтизм в России часто носит патриотический характер.
Казалось бы, жизнь должна просто выжечь романтизм: каленым железом.
Не тут-то было!
А вот это – романтизм или что: девятиклассник дарит девочке девяти лет чипсы и лимонад, - а потом насилует.
Потом он признается по телевидению в своем «романтическом» жесте.
Или телевидение «организует» романтическую любовь двух звезд.
А сколько самого возвышенного в рекламе!
Все то, что вытолкнуто из повседневной жизни ее трудностью, попадает в средства информации.
Миловидная девушка трогательно рассказывает о своем очередном любовнике:
- Он так богат, что ему ничего не стоит подарить мне квартиру.
И эта низость необычайно романтична.
Конечно, все мы понимаем, что с романтизмом плохо в этом мире: тебе скорее дадут по морде, чем тебя полюбят.
Но что это меняет?
Каждый человек создает свой собственный романтизм - для самого себя.
Так сказать, для личного употребления.
Для внутреннего пользования!
Но человек несет в себе эти возвышенные чувства и отдает их тем или тому, кто это оценит.
Так мое обожание природы стало с возрастом романтичным.
Если в обыденной жизни ты натыкаешься на такие краски в отношениях с людьми, это кажется чудом.
* * *
Россия.
Надо всегда помнить, что Россия – это больше, чем мы все по отдельности.
Да, мы представляем собой современную Россию, - но достойны ли мы представлять русскую историю, русский менталитет, русское величие?
Или мы унаследовали лишь насилие эпохи тоталитаризма?
Способен ли человек быть на уровне своего рождения?
Я принял Россию очень поздно: уже на пятом десятке: когда почувствовал всю тщету и ограниченность моей жизни, когда мою душу впервые обожгло дыхание смерти.
Только где-то к пятидесяти я понял, что умру здесь, в России, а прежде было много колебаний, много скитаний.
Так ужасен опыт коммунистического насилия: очень поздно я изжил в себе эмигранта и открыл русского художника.
И уже не мне решать, прав ли я, оставшись в России.
Я принял не только Россию, но и ее ужас, насилие, скотство; не только их, но и ее великую культуру.
Эпоха законсервировала мои коммунистические комплексы, так что вся моя жизнь - зримый процесс освобождения от них.
Как и в любой стране, в России много такого, что противоречит здравому смыслу.
Еще недавно, в девяностые годы двадцатого века, казалось, что тот потенциал саморазрушения, что заложен в России, сработает, что от России просто ничего не останется!
Казалось, из этой толпы уже никогда не получится нормального общества.
Казалось, растущий коллективный страх разрушит общество, остановит его развитие.
Россия - целая цивилизация, - но до сих пор она была неудобна для проживания.
Только последние несколько лет мы видим стремительный взлет нашей родины, - но продлится ли он?
Логика советского строя:
- Сдохни, сволочь!
Логика новой власти до Крыма:
- Мы тебя придушим, но не до конца.
Сейчас России открыто противостоят Штаты – и логика событий требует сплоченности от нас, русских.
От всех, кто живет в России.
Кажется, в России так трудно жить, ты не живешь, а выживаешь, - но почему тогда у нас с годами развивается огромное чувство благодарности именно к этой стране?
Именно к России как к стране, а не как к государству.
Логика исторического развития нашей страны привела к тому, что именно государство должно спасти Россию, его разумные действия.
* * *
Русский.
Русский человек постоянно отрицает себя.
Хорошо помню, как в детстве мои близкие изображали взрослых только для того, чтоб в какой-то момент торжественно расплеваться со всеми приличиями обычной жизни и напиться до бесчувствия.
Быть приличным было неприлично.
Кажется, это один из самых болезненных вопросов всей моей жизни: как стать русским в России.
Я даже держу в черновиках опус «Быть русским», который не решаюсь доводить до ума из-за каких-то своих психологических сложностей.
После присоединения Крыма я написал его!
Что же меня сделало русским?
Почему я не остался просто художником, Каином, скитающимся по свету, но стал именно русским?
Я вспоминаю мое детство: форма моего социального выживания была до того скудной, что я не мог надеяться выжить.
Формы социального выживания в России очень ограничены, а если ты еще родился в заштатном городишке, куда ссылают проституток и прочих «нежелательных личностей», то тебя спасет только чудо.
И это проклятие висит над миллионами русских!
Им приходится сражаться, чтобы выжить.
И в других странах то же самое.
И это чудо произошло, и оно заставило меня понять, что я – русский.
Столь жесток выбор: вне России ты попадаешь на дно общества, - а в самой России тебе, русскому, трудно найти себя.
Мое вхождение в общество, моя социализация шли мучительно: надо было бороться с обществом, буквально убивавшем меня.
И на самом деле, разве не гибнут каждый день тысячи русских людей, с особенностями психики которых нашему обществу не придет в голову считаться?
И как упрекать людей, жизнь которых так тяжела?
Это не особенность моей эпохи, но просто жизнь: любая жизнь.
Если ты на дне, тебе тяжело, где бы ты ни жил.
Уже в начале моей жизни общество предстало глухим и враждебным - и очень конкретным в своей жестокости.
Оно не хотело, чтоб я стал русским.
Оно не избегало злых воплощений, - но как раз наоборот: всегда находился кто-то, кто меня преследовал.
И сейчас, много позже, я абсолютно уверен, что иных отношений не могло быть!
Например, между мной и теми подонками, что жили рядом в питерской коммуналке.
И так всегда: то ли тебе объясняют, что ты сволочь; то ли доказывают, что «не умеешь жить»; то ли пристают с гнусными предложениями.
Общество учит; оно – своеобразная, жестокая школа.
Именно в этом горниле ты начинаешь понимать, что ты такое.
Я стал его понимать очень поздно: в том возрасте, когда уже ничего от него не ждал.
Тогда же изменилось мое понимание радости: она стала не романтической любовью, не бурными сценами в постели (которых на самом деле было мало: слишком сильно о них мечтал), - но простым желанием быть среди людей, понимающих тебя.
Я много лет преувеличивал враждебность людей, я наивно не мог понять, почему они не набросятся друг на друга, да и не поубивают?
Я заострял простую неприязнь, даже плохое настроение – до насилия.
Я не понимал, что, на самом деле, люди больше боятся друг друга, чем это кажется на первый взгляд.
В России быть среди других – это работа, и столь трудная, что делает тебя замкнутым.
В метро, толкучке, давке я, как все, устаю – и эту обычную усталость нельзя путать с неприязнью, недовольством и еще бог весть с чем.
Я вечно в физическом напряжении, среди других всегда поставлен в условия, когда не живешь, а выживаешь.
Это и делает меня мрачным!
Ничего не могу изменить в этом: моя жизнь, как и жизнь большинства, тяжела – и ни эмиграция, и ничто другое этого б не изменило.
Общественная жизнь в России всегда была тяжелой.
Защитной реакцией моего организма стал бешеный ритм жизни, в котором прожил большую часть жизни.
Мог ли этот ритм быть другим?
Именно он помог акклиматизироваться и в Ленинграде, и в Москве, и в многочисленных путешествиях.
Получается, что везде для меня, русского, существует только работа: то ли за письменным столом, то ли экскурсоводом, то ли учителем русского языка для иностранцев.
Ты стал частью общества ценой огромных усилий.
Все живые чувства в тебе убиты, в чем-то ты уже не человек.
И тут спасает не общество, а культура, искусство: только в нем найдешь обновление.
Разве его нет в социальной борьбе?!
С одной стороны, наша жизнь переполнена жизненно необходимыми реформами, без которых жизнь превращается в болото, а с другой, мы растеряны и жестоки, потому что готовы любой ценой отстаивать свои слабости.
И это – моя родина!
И в этом придется жить и умирать!
Странно, что в столь неблагоприятной обстановке открываешь в себе много новых чувств.
Разве можно было предположить, что общество может дать так много?
Да, прекрасно быть русским, но это не освобождает от ежедневной борьбы.
* * *
Садизм.
В каждом человека спит садист, и уже воля каждого – будить его или нет.
Если человек решает для себя не просто жить, а совершенствоваться, то он преодолеет в себе эту страшную болезнь.
В судьбе же прочих все решает случай.
Тут уж остается только надеяться, что обстоятельства не настолько ожесточат человека.
Меня часто унижали из сознательного желания унизить, но стоит помнить, что я вел себя неадекватно, подпуская к себе слишком близко людей, которые меня не уважали.
* * *
Самопознание.
Познавать себя необычайно трудно.
Прежде всего, потому, что этому противостоит все твое окружение.
Ты просто живешь, просто пытаешься осуществлять свои желания, но в результате открываешь в себе самые низкие качества.
С годами переделывание дневников, обработка их до «читабельного» вида стала важной работой самопознания.
Эта работа оказалась столь большой, что легко могла бы похоронить меня, - но мне удалось сделать обработку дневников еще и интересным развлечением: я узнаю о себе слишком много неожиданного.
Все, чего так страшишься в других, открываешь в себе, потому что самопознание – не только Судьба, но и часть профессии.
Литература увлекла именно потому, что давала бо’льшую интенсивность самопознания, чем математика, чем спорт.
Поэтому шахматы, легкая атлетика, десятиборье, математика, физика, химия ушли, уступив место наиболее глубокому: Литературе.
Работа самопознания трудна систематичностью: только десятки лет каждодневного труда дают результат.
Еще в юности, когда трудно что-то понимать, я инстинктивно принял решение работать каждый день.
Это все и решило.
Рано осознавая призвание, ты неизбежно приходишь к Нему.
Ведь ты не можешь начинаться с самого себя.
Самопознание освобождает от многих комплексов.
Например, от комплекса нищеты.
Большинство людей рождается и умирает в нищете – и ты не должен особенно от этого страдать.
Не зная достатка, люди все свои проблемы валят на свою бедность, - а ведь это примитивно.
Конечно, когда у тебя много денег, куда легче познавать себя и мир, - но на самопознание не надо так уж много средств.
Избавившись, наконец, от нищеты, я понял, как мало дают деньги, как мало они меняют твое духовное самочувствие.
Разве жизнь становится менее враждебной?
У меня не было иного способа спасти себя, кроме самопознания.
Поэтому мои дневники столь многочисленны!
Мне, чтобы жить, надо объяснять себя.
Трудно понять, почему в школе мне казалось, что меня объясняют именно математические формулы.
Откуда эта иллюзия?
Я увлекался именно тем, что меня объясняло.
* * *
О Г Л А В Л Е Н И Е
То, что стало моими реалиями жизни и искусства:
Культура масс
Культура Москвы
Культура Петербурга
Кумир
Левый
Ленского комплекс
Ленинград
Лиризм
Литература
Ложь
Луга
Любовь
Любовь к народу
Любовь Орлова
Мазохизм
Максимализм
Мама
Маньяк
Маргинал
Марксизм
Мастурбация
Мат
Математика
Мгновение
Менталитет
Метафизика
Мертвый
Место проживания
Метро
Мечты
Миф
Мнимая величина
Мода
Молчание
Мораль
Москва
Мудрость
Мужчины
Музей
Музыка
Надежда
Насилие
Насилие конвенциональное
Наследие
Насморк
Настроение
Наука
Небытие
Невский пятачок
Нежность
Немота
Нейтральность
Неприязнь
Нетерпимость
Нигилизм
Низость
Норма
Нравственность
Нравы
НТР
Обида
Обладание
Образ
Общение
Общество
Общество высшее
Общительность
Общность
Огонь
Одиночество
Опыт
Организация
Организм
Оргия
Отвращение
Ответственность
Отношения
Отречение
Отчаяние
Отчуждение
Официальность
Память
Патриархальность
Патриотизм
Переживание
Перестройка
Персонаж
Песня
Петербург
Писатель
Письма
Плоть
Подлость
Позитивность
Познание
Поколение
Пол
Политика
Понимание
Порок
Постмодернизм
Потребление
Похоть
Почерк
Пошлость
Право
Предчувствия
Президент
Презрение
Привычки
Призвание
Призрак
Приличия
Природа
Присутствие
Причастность
Проблема
Провинция
Проект
Произведения
Проституция
Пространство
Протест
Профессия
Прошлое
Путешествие
Путь
Пушкин
Раб
Работа
Равенство
Равновесие
Равнодушие
Радио
Радость
Разврат
Разочарование
Расслабление
Рацио
Реализация
Реализм
Реалия
Реальность
Режим
Религия
Ренессанс
Реформы
Рихтер
Робость
Родители
Родственники
Родство
Романтизм
Россия
Роль
Садизм
Самопознание
Геннадий Ганичев
РЕАЛИИ ЖИЗНИ И ИСКУССТВА
Роман в форме словаря
ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ
В конце произведения все статьи перечислены, можно выбирать
* * *
Самоубийство.
Самоубийство напоминает нам о близости смерти, и тот факт, что столько людей предпочитают смерть жизни, говорит об очень многом.
Да, жизнь несовершенна, она каждый день говорит нам о близости смерти, - но нельзя сказать, что она толкает нас к самоубийству.
Сама идея самоубийства витает в воздухе, хоть я лично никогда не встречал самоубийц.
Будь такая встреча в моей реальной жизни, я б не видел эту проблему столь абстрактно.
Хотя, что такое «абстрактно»?
Одна из современных теорий говорит, что Ван Гог отрезал себе ухо не из какого-то там «припадка», а из глубокого архаического влечения.
Архаическое влечение: куда уж абстрактней!
А другой случай самоубийства, поразивший меня: певица Далида.
Она не выдержала старения!
Человек привыкает к какому-то уровню физического самочувствия – и ему уже трудно падать вниз.
Я не могу осудить эту красивую женщину, но все же мне неприятны люди, что не борются за свою жизнь.
Мы, как-никак, не в раю.
Поразительно, что еще в моем детстве, лет сорок назад, самоубийство было чем-то сакральным.
Потому что власть скрывала всю негативную информацию, причем в негатив попадало не только самоубийство, но и секс.
Так из реальной жизни были вынуты основные сущности.
Именно стихийное открытие этих ипостасей реальной жизни и заставило, и подтолкнуло ринуться в искусство.
Я верю, что стремление к самоуничтожению заложено глубоко в нашей природе, и если мы свободны, то непременно в познании себя и мира мы «проходим» близость самоубийства как некий и неизбежный, и полезный урок.
Самоубийство всегда витало в воздухе – и в 1987 году, в мои 34 года, я написал по этому поводу рассказ «Искушение».
Неприятным для Москвы способом самоубийства стало броситься на рельсы метро.
Часто это делается в час пик.
* * *
Самоучка
Наверно, все, кто работает в искусстве, - самоучки, потому что вынуждены приспосабливать свой талант к традициям своего ремесла и запросам общества.
Человеку, родившемуся в среде искусства, можно и вовсе обойтись без этого комплекса: ведь он видел, как производится искусство, он, как никто, знает его изнутри.
Но для меня, родившегося в городке, далеко от столичных центров, просто прикоснуться к искусству казалось необычайным святотатством.
На людей искусства смотрели снизу вверх: как же! Они сумели ничего не делать и – зарабатывать деньги!
И все-таки, я сделал этот шаг: уже в двадцать два года, после смерти матери, я вдруг «рванул в искусство»!
Наверняка, я бы сделал это раньше, но раньше я был уверен, что не выживу, - а теперь этой уверенности поубавилось.
Никаких надежд на успех тут быть не могло: просто мне нравилось писать, читать и смотреть фильмы.
Началось мое самообразование, затянувшееся на всю жизнь.
Конечно, оно не подарило мне богатство, но я заработал свою свободу.
Так уж это мало?
Для меня, самоучки, решающее значение приобретают традиции: они первыми входят в понятие «быть современным».
Чаще всего мой современник-самоучка подменяет своей «современностью» буквально все: он уверен, что достаточно «жареной» темы, чтобы прославиться.
Он напишет то ли исповедь самоубийцы, то ли уголовную историю, случившуюся с ним по недомыслию, – и тогда он обречен на свой краткий успех.
Быть самоучкой – это призвание.
На меня огромное впечатление оказали мои собственные усилия: то, что я могу понимать самых сложных авторов, чье влияние на мировое искусство неоспоримо.
Это стало потрясением на всю жизнь.
Мной руководило высокое стремление создать себя, оно заполнило всю мою жизнь.
Все-таки, какое счастье, что эта моя мечта сбылась!
* * *
Свобода.
Внутренняя свобода – это дар свыше, но вот за свободу в социуме приходится сражаться.
В советское время такая свобода считалась предательством – и мои родственники прямо в нем меня обвиняли.
- Вот ты учишься, а кто же работать будет? – говорили они.
И это не было их придурью, но законным требованием.
Разве не странно, что человеку, чтоб творить, надо быть свободным?
Скажут, что Достоевский всегда писал только на заказ, - да ведь это неправда!
Он предлагал свои сюжеты – и они были таковы, что издатели оплачивали заранее работу над ними.
Такое часто бывает и сейчас: известному мастеру заказывают заранее.
Только свобода спасает от бесконечного, безвыходного кризиса.
Только свобода искупает тот ужас, в котором мы привычно живем.
Изменилась бы моя жизнь, если б я слушал Галича и «Свободу» еще в 70-ых годах прошлого века, когда был юн?
Наверно.
Но все же, скорее всего, это не должно было быть.
Откуда?
В моем окружении всегда превозносили лояльность.
По известному выражению, я выдавливал в себе раба.
Свобода нужна тому, кто хочет работать и молиться.
Все-таки, каждый человек должен понимать, что, скорее всего, свобода его убьет, потому что состояние молитвы и работы противостоит повседневности, пошлости нашего мира.
Свобода – это редкий дар.
Столь же редкий, как дар бизнесмена, художника, математика или писателя.
Но мне важно, что это не только редкий, но и высший дар!
Нельзя родиться свободным: ты открываешь этот дар столь же мучительно, как и любой другой.
Распространено мнение, что свободен только богатый человек.
На самом деле, богатый человек чаще становится жертвой, ведь за ним охотятся всю жизнь, он должен предпринимать боль’шие усилия, чтоб защититься.
Если ты беден, если тебе нечего защищать, кроме своей жизни, - то это тоже еще не значит, что ты свободен: у тебя нет дара внутренней свободы, - а для свободы внешней у тебя недостаточно средств.
Я родился среди людей, не имеющих представления о том, что такое свобода и даже что она существует.
Если мои дяди собирались вместе, то только для того, чтобы устроить гулянку и напиться.
Я родился в городке, где не было слов «искусство» и «свобода».
Я же набрел на свободу очень рано и самостоятельно: мне понравилась самореализация.
Ее смысл в том, что ты делаешь то, что тебе нравится, но при этом твоя работа не должна противоречить интересам других людей.
Например, мне больше всего в детстве нравилась школа.
И не само здание, а процесс учебы.
Это никогда не было скучно!
Странно, но в этом я рано увидел смысл всей моей жизни.
Мне нравилось читать несколько часов напролет, потом тренироваться, потом готовить уроки.
Я не мог знать, что это и есть свобода, мне просто нравилось это постоянное состояние самореализации.
Искусство, Бог, природа, математика, шахматы, футбол, легкая атлетика - столь многое вело меня за ручку к пониманию свободы.
Далеко не все мои близкие радовались этому, я рано прослыл странным даже для них, - но, по счастью, они не мешали.
Такая самореализация бесконечна трудна, она требует больших усилий, - но только она дает свободу.
У меня рано проявилось врожденное желание таких усилий.
Я бы сразу хотел сказать о самом важном в свободе: свобода - это открытое противостояние безумию мира и безумию своему собственному.
Ужасно сделать собственную слабость материалом для работы, постоянно преодолевать себя в работе, но иного выхода у человека просто нет.
Свобода – это всегда вызов.
Та свобода, которую «предоставляет» творчество в твое распоряжение, и дает шансы победить твои слабости - и больше: создать себя.
Святая цель!
Ей и была посвящена вся моя жизнь.
Все мое творчество – борьба за собственную свободу.
Но что происходит вокруг нас?
Возможна ли свобода в нашем мире?
Растет свобода самовыражения индивида, но растет и безумие мира, - и безумие индивида все отчетливее, все страшнее.
Да, часто человек получает свободу самовыражения, но она при отсутствии внутренней свободы вырождается в экстремизм.
Вы объясняете человеку, что он свободен, но он понимает это, как умеет: он – убивает другого человека.
Люди вокруг меня кричат по ночам, ночуют в подъездах, бросают из окон бутылки – так они понимают свободу.
Внутренне свободный человек в такой среде чувствует себя загнанным.
Ты привыкаешь к этому противостоянию со средой как к чему-то естественному – и жизнь превращается в борьбу, и радует только борьба, и видишь - только ее, и живешь - только ею.
Что делать, если ничего иного жизнь предложить не может?
Почему мы сами делаем нашу жизнь такой трудной?
Разве свобода не предполагает обычный житейский комфорт?
Мы создали мир, в котором не то что любить, а просто жить – неудобно.
В иных обществах эта напряженность меньше, чем в русском, но все же слишком велика.
В советское время отсутствие общественных свобод превращало общество в царство насилия, общественная жизнь была болотом, правили и учили ложь и насилие.
Подумать только: я не видел свободных людей.
Более того, существовал ложный стереотип свободы.
Например, женщина становилась свободной, если она выходила замуж за иностранца.
Они выходили замуж за «свободу», а прочим, у кого такой возможности не было, оставалось только «горевать».
Живя в несвободном обществе, я был вынужден рано задуматься о свободе и ее возможностях: как-никак, речь шла о моем духовном выживании.
Самое удивительное, что именно желание свободы толкало меня к совершенству.
Откуда у меня этот дар: так высоко ставить свободу?
Все вокруг меня в детстве не только не представляли себе, что свобода бывает, но если они говорили о ней, то только как о преступлении.
И папа считал ее преступлением, но очень удобным.
Стать писателем, стать свободным, считал он, надо, чтобы ничего не делать.
Вот его мечта, высказанная им только мне десятки раз.
Ужас восприятия свободы связан с тем, что наше существование висит на шаткой грани: с одной стороны, этот мир внушает нам кошмары, - но с другой, мы - его неотъемлемая часть, мы же сами и порождаем эти кошмары.
Я уверен, только свободный человек может победить их – и победить непременно в открытой борьбе, - тогда как раб от нее отвернется.
А что же такое творчество, как не эта борьба с открытым забралом?
Ты заранее знаешь, что соперник сильнее тебя, - но сам жар битвы за собственную душу слишком увлекает.
Свобода оставляет привкус неудовлетворенности и горечи, - и я долго не мог понять, что эти чувства - самые естественные, что именно их мне придется испытывать чаще всего.
В юности казалось, что принести свободу может только любовь.
Она, любовь, придет и своей волшебной ручкой легко принесет в твою жизнь радость и гармонию!
Первые два брака убедили в беспомощности женщин.
Это ты должен спасти их, ты подаришь им гармонию, они судорожно ждут от тебя решения их проблем!
Спасение другого человека, как ни велика эта задача, не дает свободы.
Тот, кто нашел себя в спасении других, - святой!
А если ты – не святой и ясно понимаешь это?
Меня всегда шокировало, как мало люди могут помогать другим и понимать их.
Наверно, и я лишен этого дара.
Только свобода поможет понять, что именно тебе дано.
Если она подсказывает, что тебе дано помочь другим, то становись медиком или монахом.
Люди, среди которых я родился, не могли понять, что мне нужно, толкали делать то, что уводило от призвания.
Сначала ты получаешь свободу, как дар свыше, и лишь в возрасте ее понимание вырастает в концепцию.
Разве мне не стоило убояться этого дара свободы, понять, как он ужасен?
Разве юноша способен понять, что свобода спасает именно своим ужасом, той «погибелью», что несет?
Думал ли я, уходя из военной Академии, о свободе?
Скорее, я оказался в тупике и побоялся, что он затянется на всю жизнь.
Мой первый опус – первое преодоление ужаса: роман в письмах.
Позже особа, которой они были адресованы, выпросила их для того, чтоб уничтожить.
Она не захотела работать с ужасом, она предпочла его сжечь!
Осознание свободы требует высокого уровня культуры или воспитания.
И то, и другое – редкость в нашем мире.
Может, я и могу назвать себя счастливым, потому что само общество подарило мне свободу.
Еще прежде свобода пришла из искусства, именно оттуда, - но эта свобода не была социальной.
Когда она пришла ко мне из социума, это меня потрясло на всю жизнь.
Хоть и позднее, но все же открытие свободы рассказало мне о моей сложившейся душе, о том, что я уже не могу изменить.
К примеру, незнание свободы привело меня к ложной идее, что чувственность – это непременно плохо, что это скотство.
А если б чувственность предстала естественной еще в моей юности?
Свобода раскрывалась мне во всем: и в путешествиях, и в книгах, и в самом воздухе.
Свободы очень много!
Только открой это – и она заполнит всю твою жизнь!
С перестройкой свобода – хлынула!
В «Библиотеке Иностранной литературы» скоро появился Французский Культурный Центр и Американская библиотека, прежде «дефицитные» фильмы стали рутиной, приятной обыденностью.
Европейцы свободны иначе, чем мы, только открывшие этот дар быть свободными.
В «свободном» мире свобода – не только сама свобода, но еще и непременно игра со свободой.
Так муж в Австрии может сказать жене:
- Иди на Busenschau (шоу, где женщины выставляют с свою грудь) и заработай.
Пожилая француженка скажет сыну:
- Я пошла на Saint Denis (улица в Париже, отведенная для проституток) подзаработать.
В первом случае речь идет о публичном обнажении груди, а во втором – о настоящей проституции!
Но все понимают, что это – только шутка.
Традиции свободы – важная составляющая свободы: должно пройти немало поколений, родившихся и проживших в свободе – и только тогда она станет привычной.
Свобода – дар, - но сколько нужно страданий и терпения, чтоб его принять!
Освоить свободу?
На это уйдет вся жизнь – и это будет вашим спасением!
Как же это много – свобода!
* * *
Секс.
Уже в конце восьмидесятых все почувствовали, что свобода есть, уже объявили свободу официально, - а поскольку свобода духа малодоступна, то общество ринулось в свободу насилия и секса.
Средства массовой информации чрезвычайно раздувают значение секса.
Человеку пожившему понятно, что утоление этой потребности никак не может стать целью жизни, а в массовом искусстве все крутится вокруг это.
Оно и понятно: расчет на особую аудиторию.
Я вспоминаю все свои юношеские накруты по этому поводу – и непременно улыбаюсь.
Так голодному человеку дают кусок хлеба.
Он съел – и забыл, что минуту назад страдал.
Я, как обладатель интернета, могу считать себя жертвой современных технологий: не было дня, чтобы мне не прислали сообщения с самыми гнусными предложениями.
А на самом деле, так ли много секса в нашей духовной и реальной жизни?
Эту словарную статью так естественно начать словами известного знатока культуры Юрия Михайловича Лотмана:
- Распространение различных вариантов фрейдизма, охватывающее целые пласты массовой культуры 20 века, убеждает, что они менее всего опираются на непосредственные импульсы естественной сексуальности.
Они – свидетельство того, что явления, сделавшись языком, безнадежно теряют связь с непосредственной внесемиотической реальностью.
Эпохи, в которые секс делается объектом обостренного внимания культуры, - время его упадка, а не расцвета.
Из области семиотики культуры он вторично возвращается в область физиологии, но уже как третичная метафора культуры.
Попытка возвратить в физиологическую практику все те процессы, которые культура производит, в первую очередь, со словом, делают не культуру метафорой секса, как утверждает Фрейд, а секс – метафорой культуры.
Для этого от секса требуется лишь одно – перестать быть сексом. («Семиосфера», С. Петербург, 2001).
Столь мрачное, столь обескураживающее заявление страшно тем, что оно абсолютно верно.
Его смысл в том, что ножницы между сексуальной и духовной жизнью растут, что современный человек, скорее всего, и в сексе станет жертвой компромисса, который ему предложит жизнь.
В моем случае, эти ножницы могли бы стать травмой, если не убийством, кабы моя сексуальная жизнь не была частью литературной.
Именно так, а не наоборот: на первом месте - литература.
Сначала, конечно, было иначе: я мечтал о женщине, которая стала бы моим вторым «я».
Странно, что тогда я мечтал о каких-то необычайно сексуальных и духовных сразу отношениях с женщинами.
Я не думаю, что новое поколение сколько-нибудь серьезно проживает этот розовый период.
Но мое поколение – другое дело: когда мои отношения с женщинами стали реальными (я уже платил им алименты!, уже эта самая «реальность» буквально душила меня), в них вошло то, чем переполнена общественная жизнь: насилие и унижение.
Так секс потерял свою привлекательность.
Теперь знакомство с женщиной - это приглашение на битву, - и при этом я совсем не уверен, что буду победителем.
Более того: я не хочу быть победителем.
Но стать побежденным?!
И побежденным – я тоже быть не хочу.
Пришла другая эпоха, ощущение огромности земной любви ушло не только из искусства, но и из обыденной жизни, - но при этом появилось другое: любовь стала чувством метафизичным, чувством вообще.
Мои первые неудачные браки, очевидное признание обществом гомосексуализма, чуть ли не пропаганда его приоритета, открытая проституция, обилие борделей – все это разбило мое детское представление о сексе как о чем-то необычайном, сверхреальном.
Секс стал обыденным, рутинным делом и перестал меня интересовать.
Дело житейское!
Чуть не каждый день мне шлют по интернету предложения увеличить мой пеннис – это стало нормой!
И каждый раз, предлагая низости, меня уверяют, что это легко.
Если это так легко, то зачем это нужно?
Реальность секса потерялась в сложностях жизни – и он стал абстракцией: чем-то, без чего можно обойтись.
Вот история моего первого брака: могла ли стать приятным потрясением моя семейная жизнь, если мы жили впятером (мы, родители жены и ее сестра) в 18-метровой комнате, да еще в коммунальной квартире?
Хоть моя жена была молода и красива, мы не были свободны, мы, прежде всего, подчинялись правилам общежития.
Забавно напомнить, что в 70-ые годы 20 века секса официально в Советском Союзе не существовало: нам предписывалось не радоваться, а произвести на свет будущего воина или ударницу труда.
Нам предписывалось быть ущербными!
Впечатления, пришедшие из искусства, восполнили мою ущербность - в том числе, и сексуальную.
Разве так странно, что в моей жизни вдохновение часто заменяло секс?
Когда писал «Жуана» в Праге в мои сорок лет, я просто скитался, часто мне было негде ночевать.
Все силы уходили на поиск ночлега – и какой там секс!
Разве не поразительно, что подавляющее большинство людей не способны создать сексуальные отношения и обходятся без них?
Именно «Дон Жуан» выводит мою сексуальность в общественную сферу.
Для мира это не стало потрясением – это нормально, это убило и мою литературную восторженность, - но сам факт написания романа изменил лично мое отношение к сексу.
До этого я был совершенно безоружен перед кошмарами, которые вызывала во мне советская общественная жизнь: мне чудилось, все, что делаю в постели, видят все.
Все смотрят, судачат, дают советы.
Так советская общественность вносила свою лепту в мои душевные расстройства.
Отношения полов создают в обществе огромное напряжение, - и нужны усилия, чтобы эти проблемы оставались проблемами цивилизованных людей и цивилизованного общества.
Как сделать, чтобы этого напряжение не разрушало тебя?
Моя сексуальность ослабела, когда стал различать в женщинах гражданское и правовое существо.
Богиню легко захотеть, но попробуй, захоти гражданку!
Уже и саму сексуальность не очень ценишь, ведь она только мешает понимать женщин!
Ты приписываешь им качества, которых у них и в помине быть не может!
Везде есть рутина; и в сексе.
А рутина - это то, что у творческого человека вызывает страх.
Столькие делают это мимоходом, а меж тем СМИ только и твердят, что это – главное в твоей жизни.
Что ты сам можешь противопоставить этой естественной развращенности?
Я – это сумел: написав «Дон Жуана», избавился от озорника во мне самом.
Как еще освободиться от похоти, если не в творчестве?
С этого момента, с моих сорока лет, я не вижу в женщинах ни низкого, ни божественного, но лишь человеческое.
Неужели так?
Да.
Моя сексуальная жизнь – отражение моего творчества.
Поэтому женщина, не воспринявшая меня, как писателя, не поймет меня и как мужчину.
Именно поэтому мне противопоказаны проститутки.
Может, это мой недостаток, но мне мало тела женщины.
Мне надо чувствовать, что она понимает меня, мне надо надеяться, что со мной она думает обо мне.
Это потому, что в моей любви недостаточно простой, житейской, примитивной энергии.
А ведь именно этого женщины не прощают.
Даже не знаю, как относиться к простой мысли, что секс дает куда меньше, чем ждал от него в детстве.
Почему именно на него ребенок возлагал столь большие надежды?
Или потому, что секс изгонялся из реальной жизни советской идеологией?
В воздухе витало, что, мол, женщина даст тебе что-то такое, что на самом деле неоценимо.
Как это меня удивляло, поражало, изумляло!
Меж тем, вокруг я видел женщин, измученных работой, заботами, безденежьем, - но я-то долго не замечал всей этой жалкой рутины: я почему-то был уверен, что за ней скрывается тайна.
С возрастом понимаю, что это восприятие секса было обусловлено особыми ожиданиями: от литературы, от искусства, от воображения ждешь куда больше, чем они могут дать в реальной жизни.
Самым прекрасным в женщинах оказались мысли о них талантливых людей, режиссеров, писателей, актрис: они так долго меня учили, как надо желать женщин, как надо любить их, - что до сих пор по привычке выделяю их в особый класс людей.
Уже первые встречи доказывают мужчине, что на самом деле он любит не эту конкретную женщину, а свои мечты – и тут уже дело за женщиной: она должна постараться соответствовать представлениям о ней.
Странно, но женщины, которых я знал, не думали о таких «пустяках», как мои мечты, - а потому в наших отношениях было слишком много борьбы, привнесенной из социальной жизни.
Конечно, привнесенной невольно, - но женщины всерьез пытались мне доказать, что они – не женщины, а гражданки.
Отсюда и мой роман «Дон Жуан».
Видимо, шок первых двух браков был изжит только благодаря этому роману, показывающих женщин слишком тенденциозно; если не сказать жестоко.
Но вот сила литературы: я сумел изжить свою ошибку, сумел освободиться от заблуждений.
Неприятно не то что верить, но хотя бы думать, что секс – центр всей твоей жизни, что эта мощная индустрия имеет право и на тебя.
Нельзя бояться женщин, но необходимо бояться тех социальных ролей, которые играют женщины.
Конечно, они вынуждены их играть, вынуждены быть жестокими, чтобы выжить, - но разве это может утешить?
Ты осторожен с женщинами потому, что они слишком похожи на людей: тех самых людей, какими ты их знаешь.
Но как их в этом обвинить?
В целом, можно констатировать, что мир, каков он есть, не позволяет сексуальной идентификации.
Просто не допускает ее.
Самоидентификация в сексе столь же редка, как и в жизни.
Когда ты начинаешь понимать, чего ты хочешь от секса, ты, скорее, предпочтешь отказаться и от самого себя, и от секса: чтобы остаться в согласии с миром.
Путь к женщине оказывается столь же долгим, как и к счастью, - и как тут не подумать, что творчество – куда более краткий путь к самореализации?
Ищите в сексе более простых удовольствий!
Разве не удовольствие – постоянство?
Ты не просто любишь, но несешь любовь тому, кто ее ждет.
Так потихоньку секс из высшей радости становится слабостью; стоит в ней разобраться, если без нее тебе никак не обойтись.
Секс несет в себе особенно много противоречий – и они так мучили всю жизнь, что часто казалось, просто не выживу, не выдержу боли этих растущих сложностей.
Слава богу, все обошлось.
Спасибо, Боже.
* * *
Сексуальные переживания.
Почему в юности каждый раз, начиная писать, творить, размышлять, я почему-то испытывал порыв, который прежде по глупости приписывал половому акту?
Жизнь в Советском Союзе была столь убога, что меня мучили какие-то особенные, ни на чем не обоснованные наваждения.
Я настолько запутался, что не мог отделить просто «переживания» от «сексуального переживания» – и это превращало мою жизнь в ад.
Но разве только поэтому в моем процессе творчества так много сексуальных переживаний?
Их много просто потому, что ты - юн и кровь твоя - кипит.
Разве я не понимаю, что речь идет только об образах?!
Часто образ женщины куда привлекательнее, чем сами женщины: современные женщины сознательно не стараются соответствовать своему образу, сознательно разрушают его.
Идеализация женщин – возрастная болезнь.
Близость с женщиной казалась столь значимой в юности, потом этот огонь погас, - но идеал этой близости оставался в душе, словно б дожидаясь моей старости.
Если прежде реальные встречи с реальными женщинами больше походили на выяснение отношений или даже на столкновение, то теперь мы раскланиваемся издалека, чтобы никогда не встретиться.
Если я и переживаю, то потому, что это мне приятно, а не потому, что это имеет отношение к реальности.
* * *
Сексуальная идентификация.
Она приходит поздно: очень трудно понять, чего ты хочешь от женщины.
Сначала ты понимаешь, чего ты хочешь от мира, от универсума, позже – от людей, а уж потом – от мужчин и женщин.
Мировая литература до последней четверти двадцатого века возлагала особые надежды на любовь.
Сейчас любовь во всем мировом искусстве явно уступает детективу, но еще недавно именно она считалась сосредоточением действия.
Для меня идентификация – часть самопознания.
Так естественно, что оно распространяется и на секс.
Проблема в том, что такого самопознания не добиться от проститутки: то, что она делает за деньги, тебя не учит, - но лишь радует на короткое время, лишь балует.
Теперь это «баловство» обросло многочисленными страхами заболеть.
Много риска и никакого самопознания.
Как хорошо испытать наслаждение с любимой женщиной!
Тут-то в сексе и появляется нечто, что можно превозносить, вспоминать, эстетизировать.
Возможно ли эстетизировать близость, увидеть в сексе акт познания или еще что-то такое, что не нуждалось бы в оправдании?
Не жди я от близости чуда, она на самом деле была бы приятней.
Сексуальное переживание становится полным не столько в самой постели, сколько в фантазиях, связанных с женщинами.
Еще лучше, если твои фантазии связаны с любимой женщиной.
Женщины должны каждый день доказывать свою единственность, нечто, что их выделяет из толпы.
Но как это возможно?
Как в море гражданок, с которыми толкаешься в метро, выделить женщину?
Способен ли на это современный человек?
В отношениях с женщинами я всегда осторожно намекаю, как было б хорошо, будь она больше похожа на женщину.
В ответ женщина дает понять, что быть женщиной в нашем мире ей – не под силу.
Она не хочет самоидентифицироваться, как женщина: это ей – просто неудобно, просто скучно.
* * *
Сексуальное.
Опыт моей жизни показывает, что конкретные понятия «размываются», становятся абстрактными.
То же произошло и с понятием «сексуальное»: когда-то конкретная любовь стала Любовью: любовь к женщине стала частью любви к Универсуму.
Женственное утонуло в Вечно-Женственном.
Что это?
Это не холод ли жизни убил самые простые, самые живые чувства?
Или так организм готовит себя к смерти, к слиянию с Единым?
Сексуальное убивается социальным каждое мгновение, - когда человек войдет в огромность социальной жизни, ее трагизм убьет радость секса.
Ты становишься частью Целого, и секс растворяется в Нем.
Мне чудилось, сексуальность – это дар, - но потом я поставил на высшую ступень ценность не сексуальности, а дар жизни.
Ты идешь и дышишь – и это превыше всего, - а не желание любви.
В сексуальности меньше горечи, чем в сексе: практика всегда страшнее философской категории.
Впрочем, почему непременно нужно сексуальность выводить в какие-то небесные сферы?
Да потому, что в юности с сексом мы связываем самые высокие надежды.
Но как нам быть, когда юность уходит?
Тогда пусть сексуальное или - уходит, или станет - красивым.
У творческого человека не может быть страха перед сексуальной нереализованностью, потому что он реализуется, бесконечно реализуется в процессе творчества.
Для писателя сексуальность разлита в воздухе, мы вдыхаем ее вместе с кислородом.
Секс имеет смысл, если ты находишь в нем понимание и радость.
Именно тут и кроется сексуальность.
Странно понимать, что скрывать эту радость – самое естественное требование: выйдя за пределы двух людей, сексуальность, скорее всего, превратится в ненависть, похоть, даже насилие.
Поэтому так поражают парочки, демонстративно подчеркивающие свои чувства.
Помню, в мои сорок лет, в пражском парке, я видел такую парочку.
Кругом бродили люди, но им было все равно.
Важно суметь оставить секс на уровне видений: если секс – только практика, то он теряет смысл, сексуальность превращается в заботу, как бы ненароком не заразиться.
То, что меня соблазняет, должно быть отодвинуто, переосмыслено и удержано в искусстве.
Сексуальность – это образ мыслей, а не образ жизни.
Что нам делать с нашими сексуальными фантазиями?
В сексе есть тайна - и та часть этой тайны, что есть в социальной жизни, разрушает меня.
Есть ли место сексуальным фантазиям в социальной жизни?
Совсем не похоже.
Человек играет свою социальную роль - и это все, что ему позволяется.
Общество не дает человеку любить, не дает проявить себя.
Ужасно думать и знать, что сексуальная практика и сексуальное переживание – разные вещи.
Количество женщин ничему не учит, ты становишься заложником удовольствия.
* * *
Семья.
Человек, выросший в хорошей семье, никогда не примет мой комплекс ненужности, витающий во всех моих текстах.
В городе, где я родился, каждый день убивали, жизнь человека ничего не стоила - и воспитанный читатель, выросший в столице или просто в благополучном городе, не поймет, откуда моя столь низкая оценка жизни.
Семья может и должна стать тихой гаванью с некоторыми допущениями (математический термин).
Ты сам, однако, должен создавать твою собственную семью: это - тоже работа.
Именно в семье чувствуешь, как почва уходит из-под ног, корабль семейной жизни вот-вот утонет, - но каждый раз он выныривает из волн как ни в чем ни бывало – и с годами уже хочется верить в его устойчивость.
Моя семья в детстве казалась мне бесконечно холодной, мне до слез не хватало участия.
Я не помню, чтоб папа, мама или брат пытались со мной поговорить по душам, спросить, что меня мучает.
В школе мне приходилось защищаться, но я не мог рассказать об этом старшему брату.
За всю огромную, долгую жизнь нас так ничего и не сблизило.
В семье вас обязаны понять, тут вы должны встретить понимание.
Должны, чтобы выжить!
Ведь для писателя нет большей поддержки, чем понимание.
Теперь семья для меня – представитель рода.
Это тот максимум, на который способен социум.
Какие бы ужасы ни творило общество, оно сражается за семью, признавая в ней собственную основу.
Уже в шести странах на общих законных основаниях существуют и гомосексуальные семьи.
Сейчас, в 2015 году, число этих стран значительно выросло.
Как ни странно, и это – слишком ясное указание на значимость семьи как таковой.
В развитых странах сотни тысяч людей живут «семьей», не оформляя свои отношения законодательно.
Такие «семейные» союзы могут длиться всю жизнь!
* * *
Серебряный Век.
Первые пятнадцать лет двадцатого века - это эпоха, на которой прервалось развитие русской культуры.
Отсюда ей и предстоит возрождение.
Нам, свидетелям этого процесса, очевидно, что путь начат.
Образы этого времени очень часто появляются на экранах телевизоров – и это не случайно: в нашем сознании они возникают еще чаще.
Разве не удивительно, что в это время жило столько людей, создавших современную русскую культуру?
Мы так о них и думаем: люди, родившиеся в 1880-ых годах, – поколение гениев.
Именно на это время, на эту культуру должен ориентироваться современный русский художник.
Надо связать это время с нашим!
Поэтому важно прочесть романы Андрея Белого и стихи Блока не только «для души», но и из суровой необходимости понять собственных предков, понять изо всех сил, понять любой ценой.
Посмотри в начало века - и ты легко узнаешь себя!
Если я и чувствую, так сказать, «общее художественное» понимание, «общую художественную» близость, то не моих современников, а той эпохи.
Над этой эпохой висит проклятие: считается, что именно культура того времени подготовила революцию, а значит, и крушение всей культуры.
Что ж!
Нам остается перешагнуть через эту ложь.
* * *
Символ.
Я приведу два важных высказывания Бердяева:
- Божество может раскрыть себя только символически.
- Символы суть действительная естественная реальность, понятая в связи с ее сверхъестественным значением.
Мой детский кошмар, начавшийся в Луге, с годами вырос до символа ужаса.
Ужаса, который пронизывает всю мою жизнь.
Осмысление этого символа делает жизнь если не легкой, то сносной.
* * *
Сиротство.
При живых родителях и туче родственников в детстве я считал себя совсем сиротой.
Только искусство освободило меня от сиротства, вернуло в общество.
* * *
Скандал.
Ничто так не поражает в социальной жизни, как обилие скандалов.
Неужели природа человека столь конфликтна?
Кажется, ничто не в силах примирить людей друг с другом, когда они покидают свою человеческую оболочку и становятся членами общества.
Как, должно быть, ужасен этот момент превращения!
Надо ли говорить, что для меня это еще и триумф поэтики Достоевского?
Да, в детстве моя жизнь среди людей, - а не тайная, книжная, - развивалась от скандала до скандала.
Казалось бы, именно он мог бы стать центром моей эстетики, - но нет!
За этими скандалами стояла не вражда, но отсутствие отношений.
Например, мои родители хотели любить друг друга, хотели человеческих отношений, - но они не были на них способны.
Они очень мало понимали друг друга, и в непонимании каждый торопился обвинить другого.
* * *
Скотство.
В мире нет сил, которые бы регулировали его скотство - и потому иногда оно зашкаливает.
Да и не иногда, а довольно часто.
Лозунг этого реального мира – ни дня без скотства.
Этот тот ужас, что ты всасываешь с молоком матери.
Уже и не представить жизнь без низости.
Почему непременно происходит такое, что нас оскорбляет?
Вот мимо тебя проходит человек.
Почему он обязательно или рыгнет, или пукнет, или закурит вам в лицо?
Для нас это давно стало нормой.
Этот ужас и ведет, и воспитывает меня всю жизнь.
В советское время при этом тебе вежливо объясняли, что тебя «воспитывает общество».
Нашу бестиальность (другое, латинское обозначение русского слова «скотство») обусловлена именно теми кошмарами, что насылает на нас общество: так оно «воспитывает» нас, так оно нас убивает.
Мне-то больше нравится русское слово: к выразительному «скот» добавляются два полновесных суффикса.
* * *
Слабости.
Слабости особенно ненавистны потому, что вся жизнь ушла на борьбу с ними.
Я так и остаюсь переполненным ими, и единственное, чего я смог добиться, - это заставить мои же слабости работать по возможности только в одном направлении: на литературу.
Тщательно их скрываю: они должны умереть со мной.
Вся жизнь ушла на борьбу с самим собой, и именно литература помогла мне скрывать свои недостатки.
Итак, да здравствуют недостатки, ставшие предметом искусства!
Например, кошмары, которые вызывает во мне физическая близость, легко проследить в рассказе «Как я люблю» и в романе «Дон Жуан».
Разница между рассказом и романом в том, что на большем объеме я пытался довести мои кошмары, мои слабости до концепции.
Внимательный читатель заметит, что позже в своих матерных рассказах я высмеял все свои детские комплексы.
Стоит напомнить: я пишу о них так просто потому, что стар, - и они остались в прошлом.
Но почему надо быть слабым?
Совсем не только потому, что человек непременно слаб.
Куда большее влияние в детстве оказало на меня мое ближайшее окружение: мой отец, мой брат, чуть не все мои дяди дружно демонстрировали свои слабости.
Я мечтал быть сильным, но не очень верил, что это возможно, потому что в детстве видел таких людей только по телевизору.
Мои близкие культивировали, лелеяли свои слабости, безудержно им предавались.
Поэтому я рано понял, что отсутствие достоинства не является слишком большим недостатком.
Мой отец, как и многие, искренне верил, что люди могут лишь падать.
Бесконечно падать.
Он так же верил, что государство способно лишь на обман и насилие, а потому его обманывать – не слабость, но достоинство.
Много лет мне казалось странным, что именно человеческие слабости играют огромную роль в социальном существовании человека.
Хоть мой детский опыт ясно говорил, что главное для человека - его слабости, - а прочее ему уже не так интересно, мне долго казалось ужасным думать, что это именно так.
Все, что ты можешь, - это социализировать свои слабости, приноровить их к обществу.
Ты должен это сделать, если хочешь выжить.
Мне внушалось, что противостою и своим родственникам, и другим только потому, что я «не воспитан»: мне не объяснили или я сам не понял, что это такое «быть среди других».
Но были ли у меня шансы быть воспитанным?
Совсем непохоже.
Разве кого-то воспитывают?
Куда чаще людей просто выплевывают в мир без всяких комментариев по этому поводу.
Такой человек воспримет социальность как ярмо, как невыносимый гнет.
Так люди вызывают друг в друге отвращение, потому что общество заведомо равнодушно к их судьбам.
Общество делает человека слабым, а потом удивляется, почему он так жалок.
Но он видит вокруг себя только дикие джунгли, а не «общество», он видит только бесконечную, безутешную борьбу.
В юности меня часто упрекали, что «разбрасываюсь»: слишком многим увлекаюсь одновременно.
И на самом деле, в юности меня все увлекало, я горел то тем, то этим, - а физически в таком состоянии постоянного воодушевления существовать было очень трудно.
Когда весь день куда-то бежишь, что-то пишешь, учишь иностранные языки, то вечером обязательно болит голова.
Что тут удивительного?
Я еще не умел так распределить нагрузку, чтоб жить было еще и приятно, а не только интересно.
Тут уж дисциплинируют языковые задачи, которые ставит перед тобой работа, а не реальная жизнь.
В жизни у меня не было общепринятых слабостей.
К примеру, я не могу любить водку, потому что мой отец постоянно напивался.
То же отношение и к курению.
А ведь во всем мире курят неприлично много.
Я чувствовал себя слабым, потому что ждал от жизни слишком многого.
Что ж, искусство – все! - замешано на попрании здравого смысла.
Поначалу задачи, поставленные мной, казались столь великими, что, чудилось, вот-вот раздавят меня, - но я изо всех сил попытался к ним привыкнуть.
Разве не странно, что эта невыносимая ноша стала смыслом моей жизни?
Я так привык преодолевать свои слабости, привык к сосредоточенной, переполненной работой жизни, что прочее мне просто неинтересно.
* * *
Слава.
Настоящим кумиром моего детства был, кроме Эйнштейна, Рональд Кларк, австралийский чемпион Олимпиады в беге на 800 метров.
Вот чью судьбу мне хотелось бы повторить!
Но почему Рональд Кларк?
Потому что я сам очень любил помногу бегать кроссы.
А уж что касается восьмиста метров, я никогда не выбегал из 2.20, так что об успехе говорить не приходится.
В детстве на тренировках мне чудились рукоплещущие стадионы: с такими мыслями было проще пробежать двадцать километров.
Я очень любил учиться, любил шахматы, легкую атлетику – и это противопоставило меня другим.
Какая уж там «слава»!
В восьмом классе выиграл сразу три городских Олимпиады: по математике, физике и химии, участвовал в сборной области по шахматам – это ли не «слава»?
Но что это для меня самого в моей жизни?
В школе относились ко мне плохо, потому что из-за тренировок я пропускал занятия, в это же время дома мучительно умирал отец – так что мои 15 и 16 лет получились исключительно трудными.
После школы мне пришлось поступать в военное учебное заведение, хоть мне хотелось – в университет.
Что я мог думать?
«Вот прославлюсь и докажу, что они не правы уже в том, что живут как скоты и много пьянствуют!»?
Но смешно даже надеяться изменить людей.
И все-таки я должен признаться: ужас окружающей жизни заставил меня думать, что я лучше других, что у меня есть шанс не спиться в дыре под названием «Луга».
Жажда славы стала самозащитой.
И что еще ребенок противопоставит кошмарам тех, кто его произвел на свет?
С возрастом начинаешь понимать, что слава - обременительная, непосильная работа.
Нет, я бы не смог «контактировать» с тысячами людей, постоянно болтаться на телевидении.
Даже не будучи «прославленным», я испытываю на себе презрение и зависть других.
Как же: не работает, в деньги получает.
* * *
Слезы.
Не могу забыть, как в детстве история Татьяны Лариной заставляла меня плакать.
Вся история «Евгения Онегина» казалась куда интереснее проблем окружавших меня слабых, запутавшихся людей.
Тогда, в шестидесятые годы двадцатого века, преобладал суровый стиль: все эмоции тщательно прятались, никаких сериалов не было, - а дома я каждый день слушал бурные «разборки» родителей.
Дефицит сколько-нибудь тонких чувств в реальной жизни был столь ужасен, что спасала только литература.
Позже смерти родителей вогнали меня в слезы по-настоящему, но это не были слезы любви, как в детстве, когда увлекался Тургеневым и Паустовским, - нет, это были слезы ужаса.
Собственно, это и было моим первым столкновением с реальностью.
Странно, но на своем пути я не встречал сколько-нибудь сентиментальных людей.
Очень просто: это никогда не соответствовало эпохе.
Сейчас плачут гораздо больше, но как-то осторожно: хорошо понимая, что все равно никто не поможет!
Может, вопреки прозе жизни возвращается старая истина: поплачешь – и станет лучше?
Я вот завидую пролетарскому писателю Горькому: говорят, он очень хорошо плакал: если он чувствовал доброе в другом, этого было достаточно, чтоб он прослезился.
И Петр Ильич Чайковский – с такой же доброй заплачкой в музыке!
Я же, стараясь быть современным, всегда стыдился своих слез, хоть и предавался им чрезмерно до самого зрелого возраста.
Не думаю, что я стал лучше, когда бросил привычку плакать.
После сорока я стал быстро меняться, стал стыдиться всего своего прошлого.
Перестал плакать, потому что открыл правду жизни: после перестройки больше некому стало ее прятать.
Разве слезы несут ясный, конкретный ответ на все ужасы мира?
Нет, они только все запутывают, а в лучшем случае, отодвигают.
Теперь я не верю, что человек плачет только для того, чтобы плакать: скорее, он застает себя плачущим: ему надо увидеть себя таким.
Застает, хоть и понимает, что сентиментальность – недостаток.
Современный человек плачет из жажды оправдания и раскаяния.
Молодец!
Совсем неплохой выход из сложной ситуации!
По сути, слезы до какого-то возраста – самый естественный и необходимый ответ на сложность и глухоту мира, - но потом уже не понимаешь, а что же с ними делать.
Если я встречаюсь с новым произведением искусства и немного всплакну, это значит, автор талантлив.
Мне очень приятно, что он довел меня до слез.
Итак, до сорока лет слезы были основным способом примирения с жизнью, зато теперь слезы – галантный жест в сторону высоких эмоций: мол, такие еще бывают!
Я безудержно старею, мои слезы покидают меня, но сам я уже не тороплюсь вытравливать из души излишнюю сентиментальность.
Может, и перед смертью я вот так же чуточку поплачу: прощание с миром должно быть достойным: профессия обязывает.
Разве не удивительно, что слезы были основным способом примирения аж до сорока лет?
Я выскреб все следы этой излишней сентиментальности из моей жизни, потому что мои слезы слишком часто использовались против меня.
Я скитался.
Как бы еще ответил на насилие толпы?
Разве она виновата, что она – такая?
Эти люди не догадываются, что они – люди.
Уезжал за границу из этого ада с самыми большими надеждами, но и там встречал ад, пусть и другой: уже равнодушный.
Дилемма была такая: бороться в Истре или попасть на дно западного общества.
Предпочел Россию: ее злость, ее борьбу, ее ужас.
* * *
Словарь.
Я всю жизнь ждал, что в тот простой факт, что не знаю себя и не умею узнать, войдет нечто огромное, спасительное, неотвратимое: Словарь, Его Величество явился в мою жизнь с неизбежностью божества.
Именно он!
Какая еще форма запросто вместит и твою жизнь, и твою эпоху?
Как не сказать о себе именно в такой форме?
Рассказы – те хитрые, все скрывают, - а ты, словарь, - говорю я ему, как другу, - не скрывай ничего.
Создать словарь, эту форму, в которую бы вошла вся твоя жизнь: кто из филологов не мечтал об этом?
Что же такое словарь, как не попытка взвешенного взгляда?
Вот так и мне хотелось бы посмотреть на самого себя.
Если и есть форма объективной собственной оценки, то вот она: этот словарь!
И все-таки, почему я начал писать именно этот словарь?
Разве не потому, что пересмотрел тысячи словарей по самым разным областям знания – и создалось впечатление, что и моя душа – такой же словарь?
Я начал писать «Реалии» ближе к пятидесяти, когда стало ясно, что сколько-то понимаю тот мир, в котором живу.
И что же я увидел?
Я, как ни крути, - постмодернист (это примерно то же, что «сволочь», и все-таки немножко больше).
Для меня слишком ясен разрыв между Ее Величеством Информацией, пред коей искренне преклоняюсь, хоть и не люблю, - и мной самим, несчастным индивидом, заплутавшем в ее облаке.
Этот разрыв прошелся и по моей душе, и по всему моему существованию, - и ничто с такой полнотой не заполняет эту бездну, как словарь.
Во всем мировом искусстве роль словаря постоянно растет - и уже кажется странным не работать в жанре словаря.
Как бы мне хотелось, чтоб этот словарь был живым.
Как у Даля!
Пусть этот словарь опишет все, произошедшее со мной, - но пусть он будет умнее меня!
Главное, он уже есть, уже живет, и я – одно из его воплощений.
Пусть словарь останется книгой, что расскажет обо мне больше, чем мои рассказы.
А еще этот словарь мне кажется кубистической картиной: жизнь разнимается на какие-то отдельные плоскости – и видно, как они соединяются, видно, как они перетекают друг в друга.
Это попытка разложить мою жизнь на составляющие.
Кубизм в личной жизни.
Самоанализ!
Мне важен и растущий смысл этого произведения: уже в процессе работы оно отделилось от меня и растет в своих значениях, раскрыть которые может только время.
Вот уже 16 лет работаю над этим словарем - и часто запутывался в этой работе, и уже не понимаю, где словарь, а где дневник.
Это размежевание жанров прошло болезненно.
Я пишу этот словарь, потому что сам факт, что я живу, кажется мне чудом.
Я не надеялся жить столь долго.
Мир не успевает за тем, что с ним происходит - и это всего лучше видно по словарям.
Современный человек может жить внешне вполне прилично, но даже и тогда его сознание разорвано.
Собственно, весь этот модернистский роман под названием «Реалии» - о моем разрушенном сознании.
Я и пытаюсь собрать эти составляющие мозга под одну крышу, в один «словарь».
Отсюда и форма словаря.
Так кубисты с упоением разбивали образ на части.
Словарь, как жанр, предполагает безразмерность и изменчивость.
Именно поэтому он не претендует на вечность, но только на этот срез времени.
Мюссе написал «Исповедь сына века» в форме, соответствующей его времени; так и форма моего произведения – только дань моей эпохе.
Что же такое постмодернизм, как не потерянность в мире, неумение в нем ориентироваться?
Что же делает индивид: как он ориентируется в хаосе нашей жизни?
Я уверен: он – обращается к словарю.
Роль словаря постоянно растет - и уже никому кажется странным не работать в жанре словаря.
Я бы не смог назвать одного автора, которому обязан всем, зато точно знаю жанр, сделавший для меня бесконечно много: Словарь.
Помню, как со всей силой вгрызался в иностранные тексты, - так что словари всегда были под рукой.
И сейчас в моем смартфоне словарь на шести иностранных языках, и я им постоянно пользуюсь.
Как бы посмел думать, что это произведение может быть законченным?
И зачем ему быть законченным?
Ему такое - не полагается!
Но вот сознательно позволяю этой лаве застыть.
А если этот словарь – прощание с миром?
На всякий случай, можно думать и так.
Ну, коли так, проститься с миром мне хотелось бы осторожно, тайком, в форме словаря.
«Pitie a moi. Будьте ко мне снисходительны!» - вот и все, что хотел бы сказать вслед за Аполлинером.
Я начал писать этот словарь еще в начале 90-ых годов прошлого века и думаю, только смерть остановит его созидание.
Не потому, что так уж тороплю свою смерть или, чего доброго, побаиваюсь ее, но ведь сам жанр словаря – таков: это - литература post mortem, после смерти.
Если ты что-то и оставляешь потомкам, то словарь, прежде всего.
Словарь – как друг, что, невидимый, всегда рядом.
Словарь, в который послушно укладывается вся моя жизнь.
* * *
Слово.
Конечно, мне хорошо известно, что Слово – это божественный глагол.
Это и есть и другое слово: «из пламя и света рожденное слово».
Слово, высказанное человеком в трудную минуту его жизни.
Наверно, это чудо и спасло меня от ужаса бытия, - но ведь это мистика.
А по-житейски?
Откуда пришло Слово в мою жизнь?
Я так много говорю на бумаге потому, что в жизни это высказать некому, - и даже не представить такого идеального собеседника.
Идеального?!
Ну да.
В своих мыслях я много рассказываю кому-нибудь всю мою жизнь, этот диалог с воображаемым собеседником не прерывается ни на минуту.
Сколько, к примеру, говорил с Антониони по поводу его фильмов, хоть самого режиссера никогда не видел!
И что?
Этот диалог – творческий, он затянулся на всю жизнь.
Я уверен, каждому необходимо читать много – и читать те книги, говорить с теми людьми, язык которых ему близок, - и тогда ужас одиночества отступит.
Мои литературные собеседники – Толстой, Достоевский, Блок, Бодлер, Музиль, Кафка, Джойс.
Это мои друзья в литературе.
Кому бы попытался передать наш бесконечный спор, кто такое смог бы выдержать?
Я пытался говорить и в реальной жизни, но меня не слышали.
Даже мои родители не слышали, а уж что сказать о прочих людях.
Слишком многое решает, с кем ты говоришь и кого ты слышишь, - и этих собеседников никому не дано выбирать.
Так много ужасных людей вокруг меня, но я их инстинктивно не слышу, хоть и вынужден с ними говорить.
На каком же языке мы общаемся?
Да на самом распространенном: непонимания.
Я говорю только для того, чтоб не нажить врага, чтоб сохранить хоть какое-то подобие корректных отношений.
Все-таки с годами ты находишь друзей, в итоге тебе есть, с кем поговорить.
Эти люди, столь много значащие для тебя, приходят из реальных событий твоей жизни - и уже они заполняют все твое существо.
В дни смерти родителей «агония» было не словом, а настоящим крестом, на котором меня распяла сама жизнь.
Распяла как заурядного разбойника.
Потом это слово остыло, вернулось в тексты.
А история и значение иностранных слов?
Так мириады значений и создают работу моего ума, создают мое реальное существование.
Если в математике был знак, то в литературе – слово.
Я предпочел слово – знаку.
* * *
Смерть.
Близость ужаса – это близость и смерти, и потому я не могу не быть готовым к небытию: оно – естественное продолжение моего ужаса существования.
Я не хочу смерти, хоть и понимаю, как она близка.
Я тем более не хочу смерти, потому что моя жизнь не принадлежит мне.
И моя смерть, и моя жизнь – не мои, они не принадлежат мне.
Так что мне лишь остается к ним привыкнуть.
А чьи же?
Конечно, Его.
Я уж стараюсь не повторять это лишний раз.
Из разговоров с людьми я понял, что именно страх смерти не давал мне понимать других людей и воспринимать их.
Я ничего не помню, кроме этого оглушающего кошмара: жить среди людей.
Я не живу, а прощаюсь с миром - эта мысль очень мне помогает.
С возрастом все больше думаю о смерти.
Скорее, это она заставляет думать о себе.
Мне не страшно, но просто образ этого нового существования приблизился и тревожит меня.
Странно, что именно этот образ дает силы сражаться в социальной жизни.
Ничто так не привлекает человека, как мысли о собственной смерти.
Если б в детстве я мог предположить, что доживу до 62 лет, я б, конечно, очень гордился собой.
Наверно, я бы страдал самомнением.
Помню, тогда думал с замиранием сердца:
- Неужели доживу до двухтысячного года?
Это казалось несбыточной мечтой, самой волнующей, самой романтичной.
Останешься в пятнадцать лет на Новый год совсем один в квартире и – мечтаешь о какой-то необыкновенной жизни, о каком-то невероятном будущем, - но в эти порывы непременно просачивается мысль о смерти.
Тут уж ничего не попишешь.
Я родился в городке, где жизнь ничего не стоила: только и слышишь, как кого-то «порезали» (это значит «зарезали»), а кого-то убили, - а вскоре один за одним умерли мои родители.
Поэтому ощущение близкой смерти никогда не покидало меня.
Кроме того, я не верил, что выживу среди людей: те люди, кого я знал, даже самые близкие, сразили своей черствостью и глупостью.
Из этого неверия я и стал думать о смерти, как о переехавшем меня поезде – и уже смерть предстала Смертью: огромным, и убивающим, но – как ни странно - и спасительным образом, столь много сделавшим для меня.
«Столь много»?
Конечно!
После смерти мамы я бросил математику и ударился в прозу.
Тогда, в мои 22, я писал только о смерти и безумной любви, ее преодолевающей, - но все рассказы потерялись.
Я отдал их брату, а он просто их выбросил.
Я полюбил кладбища, особенно в Петербурге: и на Смоленское, и на Братское мог прийти с книгой и зачитаться; мог здесь провести весь день, а мог заявиться и ночью.
Прошло двадцать лет, пронеслось целое поколение – и с приближением старости смерть почему-то предстала очень нежной.
И до сих пор смерть – задушевный собеседник, с которым приятно пройтись под ручку.
Я и теперь заглядываю на кладбища, но кладбища Праги и Москвы – уже только музеи: иногда благосклонно брожу и тут, - но уже только чтоб утолить накал ностальгии, избавиться от слишком страшных воспоминаний.
Ностальгии?
Ну да.
Смерть – это ностальгия по совершенству.
И сама смерть, и ее невольное желание.
Наверно, прав французский философ 16 века Монтень: живя среди людей, ты должен готовиться к смерти.
Поскольку она – не только естественное приложение наших мыслей, но еще и естественный итог нашего развития в никуда.
На себе вижу, как постепенно смерть вытесняет более слабые эмоции – и уже собственное уничтожение волнует по-настоящему.
Да боже мой!
Это в детстве от мысли о собственной смерти я мог горько плакать, - а теперь хожу и посмеиваюсь: ничего, мол, особенного: похоронят.
Почему-то в обычный ясный день ее, моей собственной смерти, особенно много – и эти дни были всю жизнь, и повторяются довольно часто.
Смерть, как человек, может встать рядом с тобой – и все, что ты делаешь, теряет значение.
Ее так много в социальной жизни, а мне хотелось бы умереть в природе, а не в обществе: природа-мать, конечно, даст больше, чем скупо отмерит общество.
Да, в какие-то моменты я цепенею, смерть столь ясна и близка, что трудно дышать.
Кажется, вот-вот – и я буду там.
Да не там, а ТАМ.
Что же спасает меня каждый раз?
Да только то, что моя смерть не принадлежит мне.
Это таинство, - и почему из всех таинств более всего притягивает смерть?
Это понимали в древней Руси: на могилах князей - даты смерти, а не рождения.
Только кажется, что с годами накапливается, вырабатывается ровное отношение к жизни: это мудрость еще живого человека и готовит его к смерти.
Смерть естественна и проста.
Видишь, что она всегда была рядом.
Самое определенное чувство – приближение смерти.
Самое ясное чувство.
Как свершается это чувство?
Не знаю.
К счастью, у этого приближения нет пугающих образов.
Мельчайшие образы детства остаются в сознании очень долго: до момента, когда твоя жизнь поворачивается к смерти.
Только тогда не видишь себя прыгающим в высоту или бегущим по гаревой дорожке.
Ты понимаешь, что это умрет вместе с тобой и не передастся никому другому.
Как ни влечет мирская, столь естественная красота, душе роднее думать о смерти: в ней больше святости.
Есть что-то художественное, неотразимое, но и терпкое в Ее близости.
Она могла бы обставить свое присутствие множеством образов, но я вижу только глаза, полные слез.
И еще мне чудится, я не уйду из этого мира, а исчезну, как тень.
Я, кажется, уже растворяюсь, уже теряю реальные черты и саму реальность.
И почему нет?
Легко терять то, чего не имел.
Раз до сих пор не было, то уже и не будет.
Боже, дай мне силы подготовиться к встрече с Тобой.
Пусть эта встреча будет рюмкой простого вина: оно убаюкивает, радует, - и ты прощаешься с миром трепетно и легко.
* * *
Смоктуновский.
Только поколение прошло с восьмидесятых годов прошлого века, а уже столько артистов позабылось.
Кажется, прав тот губернатор, кто назначает премию только что умершего знаменитого артиста: без такой поддержки власти его, скорее всего, скоро б забыли.
Мы окружены тучами гениев – и тут уж ничего не поделаешь.
Если сама власть говорит на человека, что он гений, тут уж и не спорь.
Но как продлить память о человеке, если он более известен как функционер, чем как артист?
Ну, наснялся в туче фильмов, не вылезал из телика – так и что?
Все наше время переполнено такими дутыми авторитетами.
Человек снимается в сотне фильмов, а потом оказывается, что из этого следует, будто он гениален.
Так мы привыкаем путать деятелей искусства с художниками.
Между тем, был и актер, кто говорил нам о нашем будущем, о том, что лучшего было накоплено в нашей культуре, при этом оставаясь современным.
Имя этого явления - Смоктуновский
Я всегда думал, смотря его роли, откуда же такой человек, из какой среды.
Каково же было мое удивление, когда я узнал, что именно этот самый интересный актер еще и имел самую тяжелую судьбу!
Так я стал понимать, что талант создает эпоха.
То, что этот гениальный русский актер жил в советскую эпоху, является ее оправданием.
Именно та сомнительная эпоха, когда я лично чувствовал себя заточенным в тюрьму, создавала избранность: истинных героев, - но не попзвезд.
Слава Иннокентия дышит вечностью, тогда как современный художник хорошо понимает, что внимание к нему оборвется с его смертью.
Поэтому такому «художнику» все равно, как он прославится: ему важен сам факт прославления, - но не вечность, не чистота славы.
Смоктуновский оказался единственным, кто рассказал, что в нашем существовании может быть и величие.
Я родился среди людей, униженных властью, они все были лишены достоинства, - но вот роль Гамлета доказала, что человек – это звучит гордо.
Пусть трагично, но гордо.
Именно этот артист доказывает, что я выбрал жизненный путь правильно.
И чудесно, что в университетской студии я сразу стушевался и здраво помыслил, что ничегошеньки с театром у меня не получится.
Само существование такого человека доказывает, что искусство есть, что оно нуждается в искренности и энтузиазме.
* * *
Сны.
Я не знаю своих снов.
Присматриваясь, как бы их узнать, я и смотрел выдающиеся фильмы и даже заглядывал в телевизор, пока в 90-ые годы он еще хранил свой творческий характер.
Для себя решил, что понять свои сны, а значит, и себя можно, лишь угадывая сны других, лишь самому на бумаге создавая их.
Только в других: отразившись в них, - можно увидеть свои сны, почувствовать их весомость.
Главное, не отказываться ни от своих снов, ни от снов своих персонажей: нести их в реальность, воплощать их в строчках и в беседах с близкими.
Например, зеленые сны лета.
Видел я их на самом деле, или привык к этому образу?
Иные культурные привычки сознательно внедрял.
Решил снами изменить себя: сделать лучше.
А предосенние сны?
Кто-то прыгает из окон на асфальт – и мне страшно смотреть, как он разбивается.
Я этого не вижу: пляшу на высоченной железной крыше!
Пройтись по такой крыше Тигельного дома, в котором родился, было мечтой – и она осела в сны.
До тридцати я часто видел себя мертвым.
И во сне, и наяву.
Смерть не растворилась в моих снах, не ушла в них, а стала навязчивым образом.
Но во сне и крыша стала образом.
Почему не захотела остаться только крышей?
Эта тайна тревожит меня.
Где, на какой точке, вещь становится образом?
Тут не без волшебства сна: он представляется этакой ретортой, взятой напрокат из второй части «Фауста» Гете: там получился человечик, - а мне хватило образа.
И образ чудится скатертью-самобранкой, едой, что всегда готова тебя насытить.
Когда я забываю, кто я, мои сны приходят и – спасают меня, и объясняют мне, кто я и куда попал.
Сон бывает таким чутким, что неотделим от реальности.
Ты не принимаешь реальность, не можешь раскрыться в ней – и спишь наяву.
На самом деле, очень многие так проводят всю жизнь.
Можно ли расти в сны?
Было время, хотел отказаться от реальности, чтоб жить в снах.
За всю жизнь мои сны так и не приблизились ко мне; просто не знаю, что с ними, где они ходят.
Но приятно, что мои сны никогда мне не угрожали, как это произошло с моими мечтами.
Снов не бывает счастливых.
Ты попадаешь в тот же запутанный, переполненный насилием мир и не можешь из него выпутаться.
Проснувшись, долго приходишь в себя.
Это не старость, а враждебность материи мира, его материальности.
Острое ощущение от юности, от семидесятых годов: все – только персонажи чьих-то снов, все только притворяются живыми, а на самом деле лишь литературны.
Так много сна было в моей жизни.
Если делал что-то в реальности, то ударялся об нее лбом.
Предосенний сон – с открытыми окнами.
Мир еще рядом, но вот-вот уйдет – и, став холодным, чужим, уже не вернется в душу, - зато предстанет ясным – и ясность будет ранящей, тревожной.
Твои сны приходят к тебе из литературы.
Так, читая Новалиса, я открыл сразу много моих снов; не первый раз чтение текста в оригинале дало мне очень много.
Сон легко спутать с литературным материалом, который усваивается только в одной форме: как твой сон.
Так мягко, надежно, прочно входят в тебя эти образы!
Душа соткана из снов; это мне доказала литература.
Не увлекся б ею, не открой она так много во мне!
Чтобы жить среди людей, а не образов искусства, ты должен признать приоритет реальности и добросовестно скрывать сны.
Моя жизнь в Праге в мои 40 лет была чудесна только там, где смыкалась со сном, имела прямой выход на видения; и там реальность не была менее жесткой, чем в России.
Эмигрировать – значило б попробовать остаться в тех снах; конечно, из этого ничего б не вышло.
* * *
Соблазн.
В детстве у меня не было соблазнов: если и появлялись игрушки, их ломали, - а самой большой радостью было мороженое за 15 копеек.
Это все, что изредка я мог себе позволить.
В строгой, коммунистической морали все было регламентировано раз и навсегда: если секс, то только в браке; если водка, то умеренно.
Хорошо помню, как меня в детстве соблазняло телевидение.
Наша жизнь было донельзя убога, а тут космонавты, певицы, артисты.
Красивая женщина, певица Тамара Миансарова станцевала на Новогоднем Огоньке с космонавтом – и это на всю жизнь поразило меня.
Кстати, эта женщина жива до сих пор – и очень страдает от старости и бедности.
Так в Луге думали все, не только я: там, в телике, - жизнь, - а мы все так и сдохнем в этом поганом, лужском болоте.
Я жил в холодном мире, лишенном всякой радости, - и только литература говорила, что жизнь может быть иной.
Конечно, как и полагается, вокруг меня было много скандалов, – но они меня не соблазняли.
В 17 лет я поступил в военную Академию, жил в Петербурге, получал маленькую даже по тем временам стипендию в восемь рублей, - но выяснилось, что я не знаю, что с ней делать.
Один раз стипендию за три месяца подарил брату, за следующие три месяца дал в долг сокурсникам, - и они, конечно, не вернули.
Оставшиеся полтора года я тратил ее на спектакли, филармонию и оперу.
Вот что меня соблазняло!
Меня, видно, очень соблазняла свобода, раз я в 19 лет порвал с военной карьерой, хоть, по сути, у меня не было альтернативы в советском обществе.
Все с удивлением смотрели на меня: а куда же, собственно, он уходит?
Быть в армии считалось очень почетным.
Через несколько лет «для начала» я бы уже получал в месяц 120 рублей, - а для многих в Советском Союзе эти деньги казались очень большими.
Зарплата моей мамы, медсестры – 90 рублей, да и то, если работать на полторы ставки: 12 часов в день!
Наверно, меня соблазняли и женщины, раз я два раза «скоропостижно» женился и развелся.
Эти браки убили Очарование всех женщин, мне стало неинтересно терять с ними голову.
Я спрашивал себя:
- Если они так хладнокровны, то почему должен пылать я?
Хоть всё вокруг меня твердило и твердит, что сблизиться так просто, что в физической близости нет ничего «страшного», меня в ней пугает приобщенность к социальности.
А раз к социальности, то и к ужасу!
Одно дело знать о нем, а другое – к нему прямо приобщиться прямо из соблазна, прямо из любви.
Только что ты страстно обнимал этого человека, а вот он уже настойчиво требует от тебя денег.
Когда соблазны предстают в виде живых, конкретных людей, они легко ужасают: с конкретностью легче «бороться»: ее все-таки можно понять.
Я стал понимать, что женщины ждут от меня не любви, а конкретных социальных действий – и это убило соблазн.
Увы, гражданки меня не вдохновляют.
Получается, тебя должен «увлечь» социальный статус «любимой» женщины, - а иначе какая же она «любимая»!!
Соблазн и разврат, как литературные чувства, не могут меня не увлекать, но к моей реальной жизни они неприложимы.
И разврата не хочу, и соблазняться – не хочу.
Только очень наивному человеку такая позиция может показаться «несовременной».
Этот мир предлагает столь жалкие формы соблазна и разврата, что ты с ужасом от них отвернешься.
Надо бы кого-то соблазнить, или хотя бы что-то отчебучить, - а то никто о тебе и не узнает, - так подсказывает «здравый» смысл современному человеку.
Но я, почему я так не люблю соблазняться?
Почему не соблазняюсь, когда хочется соблазняться?
Почему не соблазняю, когда хочется соблазнять?
Попробуй, привыкни к таким странностям собственного характера!
Кажется, дело вот в чем: в соблазне есть интеллектуальный, умственный момент: в женщине ты придумываешь себе что-то такое, чего в ней нет.
Потом ты спохватываешься: да ведь это – литература!
Такой была история моих первых двух браков, а потом мне просто наскучило обманываться.
Жену я «просто» полюбил: без этого литературного элемента соблазнения.
По моему убеждению, все соблазны человека - только умственные, - а потому преодолеть их всегда поможет мысль, что сами носители соблазна не «виноваты» в том, что соблазняют.
Если тебя соблазняет певица Мадонна, так это не потому, что она тебя хочет, а потому, что это – часть ее образа.
Сценического, а не житейского.
Соблазн – когда тебе чудятся действия, которых ты не совершал и, будучи разумным, не совершишь в жизни; именно поэтому привыкай к сожительству с такими тревожными образами, но в реальности по возможности их избегай.
В 70-ых, в юности и вплоть до 1993 меня соблазняли многие, потому что не мог отделить жизнь от искусства.
Это важный элемент реальности: при желании ты можешь решить часть твоих проблем за счет твоей молодости, - но тогда, скорее всего, ты просто отмахнешься от искусства: зачем тогда тебе эти муки, эти проблемы?
В моей жизни не было такой слабости, я почему-то воспринимал это как огромное унижение.
Есть не менее страшный соблазн, чем женщины: насилие.
Тут отсылаю читателя к другим главкам.
Еще в детстве мир предстал строгим, если не жестоким, так что уже тогда единственный настоящий соблазн предстал во весь рост: насилие.
Как тут быть?
Ты можешь камнем ударить по голове мальчика, который отнимает у тебя деньги, но тогда ты столкнешься с государственным насилием: тогда уже государство тебе силой объяснит, как ты неправ, защищая себя.
Отметим еще одну важную ипостась соблазна: он – часть твоей веры.
Что бы ты о своей вере ни думал, какой бы она ни была на самом деле.
Борись с бесом в себе своими подручными средствами (для меня это – искусство), а не в реальности.
Не в реальности?
Ну, да.
Если ты вступишь в какое-то религиозное сообщество, как бы оно ни называлось, в твоей борьбе будет преобладать социальный аспект – и это только ослабит тебя в борьбе с дьяволом.
Кстати, в этой борьбе в России более всего все же помогает православие: просто у него больший опыт в этих противостояниях.
В реальности соблазн до конца победить нельзя, потому что он – норма, соблазнение – тоже норма, - но ты постарайся цивилизовать эти чудовища, засевшие в твоей душе.
* * *
Собственность.
Мне всегда мешало хоть что-то иметь чувство близкой неотвратимой смерти, но жизнь доказала, что это только моя фантазия.
Так что мне пришлось стать оптимистом: именно творчество приучило к мысли, что все не так уж и плохо.
Теперь, хоть моя жизнь и не принадлежит мне, она приносит огромную радость, но, чтоб понять это, мне пришлось прожить много лет.
Три понятия: обладание, потребление, нежность, - очень близки друг другу в современном мире, - но тем важнее их не путать.
Ничто так сильно, как само обладание женщиной, не разрушает самые страстные мечты о самом этом обладании.
Ко встрече с женщиной готовятся слишком серьезно, - сказал Музиль.
Сможет ли человек найти равновесие и верный взгляд в этих отношениях?
Обладание машиной стало нормой, но все знают, как это хлопотно.
Иметь машину в Москве – это же безумие: так много времени придется провести в пробках!
Вот и получается, что собственность – западня.
Потребление – это только способность усваивать то, что нам дает этот мир.
Кстати, тут богатые и бедные равны.
Нежность – самая привлекательная форма собственности, но ее труднее «реализовать».
В конце концов, любой человек найдет себя в нежности к природе, к собаке, к машине, к попугаю, - но в женской нежности – столько привлекательного, естественного, природного и возвышенного!
Социальная жизнь предстает жестокой борьбой – и сохранить нежность в такой схватке мало шансов.
Privacy, частная собственность – столь распространенное понятие в свободном мире – в России сформировалась на наших глазах, но на наших глазах взяла реванш государственная собственность.
Иначе б Россия не выжила!
Эта собственность не заявляет самоуверенно, что решит все проблемы, - зато она гарантирует существование России.
Во всех странах растет бедность – и это делает напряженной реальную жизнь мира.
* * *
Событие.
Каждое событие жизни, сколь малым оно бы ни казалось, несет огромный смысл, требует созерцательной жизни для своего осмысления.
Событий так много, что ты, наконец, отказываешься от созерцательности, предаешь свой юношеский идеал.
Ты уже перестаешь понимать, что с тобой происходит.
Так моя мечта о творческом затворничестве разбита самой жизнью.
Правду сказать, я боролся за мечту до последнего: до моего пятидесятилетия.
Мое глубокое убеждение, что в реальной жизни нет событий, оказывается частью моего менталитета, я не могу его изменить!
Казалось бы, сейчас мир растоптан ужасом и страхом, - да на самом-то деле, он всегда был такой, всегда шел к этому.
Это мировоззрение складывается независимо от моей интеллектуальной жизни: оно продиктовано всей жизнью.
Например, при советской власти я не мог считать событиями огромные речи генсеков: в реальной жизни им противостояли нужда и насилие, - но и они не давали ощущения, что что-то происходит.
Сейчас реальность событий в том, что России приходится реально отстаивать себя – и в этом ее история противостоит всей предыдущей, случившейся на моем веку.
Главное, люди вокруг меня никогда не отстаивали в себе людей - и у меня не могло возникнуть серьезного желания понимать их: именно потому, что они презирали духовную жизнь.
Да, теперь я социализирован, - но моя собственная жизнь теперь далеко от меня, я так многое в ней не понимаю!
Я ее не понимаю: я ее принимаю такой, как она есть.
В литературе я всегда боялся, как бы события, естественное течение жизни вовсе не вытеснили литературу.
Конечно, жизнь первична, а искусство вторично, но в самом искусстве должен царить приоритет фантазии.
Событийность важно удерживать на литературном уровне.
Я хорошо помню жизнь в Союзе: события объявлялись, - но не происходили!
* * *
Совершенство.
Есть во мне хоть что-то от совершенства?
А почему нет?
Например, мое любимое число (кстати, оно и мой день рождения) – 28.
Это совершенное число: оно равно сумме его делителей.
Увы, это и все.
Человеку дано стремиться к совершенству, но не дано его достигнуть.
Так что совершенство человека – в том, насколько он стремится к совершенству.
Как еще человек докажет самому себе и другим, что он – человек?
У меня не было альтернативы: я пришел к необходимости совершенствоваться просто из желания выжить.
Или что: лучше спиться, как все мои родственники?
Итак, стремление к совершенству: оно – превыше всего.
* * *
Совесть.
«О, совесть лютая, как тяжко ты караешь!».
Так Борис Годунов в известной опере переживает убийство человека.
Кому неизвестны муки совести?
Пушкин сгустил краски, но мы все его понимаем: нет человека, совесть которого была бы абсолютно чиста.
Так я переживаю всю жизнь, что не смог сохранить маму: ей нельзя было делать ремонта в доме, она затеяла, упала по неловкости с лестницы – и умерла в полгода.
Вот это страшно.
По глупости я терял и других близких людей, но все-таки они не желали мне добра с такой ясностью, как мама.
До сорока я был уверен, что люди только и умеют, что убивать друг друга: равнодушием, подлостью, еще бог знает, чем, - но вскоре эти муки я отринул как инфантильные!
Я проклял все свои сомнения, я признал, что свою личную совесть нельзя нести в общественную жизнь.
Стало легче удержать равновесие, но с другой стороны, я попросту стал равнодушным.
Наверно, в таком равнодушии к мукам совести есть что-то спасительное, необходимое для каждого человека, а тем более оно спасительно для меня с моим характером «самоежи», вложенным с рождения.
Странно даже надеяться его изменить!
Мне также ясно, что моя совесть – инструмент постоянного анализа и самоанализа, - а это и делает меня писателем.
Мне приходится планировать собственное двойное отражение: что я такое и для себя, и для других, - приходится анализировать, насколько я сам справедлив в своих суждениях.
Так совесть становится чуть ли не самым главным в твоем рацио.
* * *
Современность.
Очень многие живут в каких-то своих временах и лишь по необходимости вживаются в современность.
А вот мне приходится быть современным!
Не скажу, чтоб это было особенно приятно; это, скорее, дань профессии.
Современность – обязывает.
Мне не близко мнение Василия Васильевича Розанова, светила Серебряного века:
- «Странная черта моей психологии заключается в таком ощущении пустоты около себя - что едва допускаю, что мне «современничают» другие люди».
Это я не понимаю.
Раз уж ты родился в эпоху постмодернизма, то будь постмодернистом!
Что ж тут поделать?
Мне кажется, современность заслуживается проникновением в профессию.
Шофер должен знать марки современных ему машин, а филолог говорить на иностранных языках.
* * *
Современный человек.
Это халявщик по призванию: он почему-то уверен, что государство обязано ему всем.
Он может весь день смотреть сериалы, но обязательно заявит, что именно «преступное» государство виновато в его бедности.
Это путешественник.
Из какого-то странного чувства долга, он посещает музеи, которые ему не очень интересны.
Он «знает» о знаменитостях много такого, что им не придет в голову.
Он курит.
Он глуп и некорректен.
Нет, он ужасен, этот самый современный человек.
* * *
Сознание.
Мы мало осознаем, кто мы, откуда и что мы делаем.
Я уверен, сознание должно стать инструментом в жизни каждого человека.
Это очень актуально для России, где мало понимают роль рацио.
Тут постоянно путают «ум» и «сознание», а вернее, просто забывают, что кроме ума, существует еще и сознание.
«Умный человек» - это тот, кто «умеет» жить: устроенный человек.
А если человек «сознательный», так это просто гражданин.
С формированием среднего класса, я уверен, русское «умение жить» поднимется до французского «уметь жить savoir vivre», которое предполагает не только умение устраиваться, но и радость наслаждения жизнью.
Мне приходится много пользоваться собственным сознанием, а потому я слишком хорошо знаю его негативные стороны: именно творчество ведет к неприятным открытиям в своей душе.
Мне неприятен факт, что я вынужден сознательно бороться с людьми, живущими вокруг меня каждый день: моими соседями и жителями Истры: объяснять им, что есть правила общежития.
То, что во мне сознательно не видят человека, конечно, плохо: я вынужден сознательно противостоять этому скотству.
Я всегда помнил - приходилось помнить! - что мое сознание - против меня, что порой оно приносит кошмары, никак не связанные с моей реальной жизнью.
Эта особенность ярко проявляется в картинах Дали; потому так и люблю его препарированные кошмары.
Что ж поделать, если мир насылает такие вот грозовые тучи!
В твоем же сознании есть силы, готовые противостоять им.
После присоединения Крыма и ужасов войны в Новороссии многие стали понимать, что происходит в мире, а прежде питались своими фантазиями.
* * *
Сомнения.
Сомнения – неизбежная, но и необходимая часть существования.
Вместе с соблазном они составляют почву веры.
Все, что делаю, сопровождается огромным сомнением в собственной компетентности.
Может, я и на самом деле ничего не умею?
Вряд ли это так.
Скорее, творчество нуждается в сознании своего полного бессилия: тут надо непременно начинать: именно с нуля.
Да, из сомнений растет творчество, но, если они слишком большие, это мешает понимать других.
Слишком большие сомнения – это уже нигилизм, уже слепое отрицание мира.
В социальной жизни ты преодолеваешь только социальные сомнения, а художнику важны сомнения творческие: они преодолеваются только на бумаге.
Все, что можно сделать, - это не избавиться от сомнений, но сделать их конструктивными, заставить работать на литературу, а значит, и на тебя.
Моя литературная работа – это, прежде всего, борьба с сомнениями.
Да, мои сомнения разрушили радость и наслаждения, но они создали из меня писателя.
Именно так: ты непременно должен чем-то жертвовать.
Я всегда побеждал сомнения врожденной любовью к дисциплине.
Лишь поздно они отпустили мою душу: к пятидесяти, когда я уже почувствовал дыхание смерти.
* * *
Состояния.
Моя жизнь складывается в цепочку физических состояний, настолько важных, что они пронизывают и мое воображение, и мое физическое существование.
Я вижу, что в моих дневниках в течение многих лет часто описывались одни и те же состояния.
К примеру, одиночество на Новый год.
Когда-то, в 14 лет, родители оставили меня одного на эту ночь - и она так и застряла в моем сознании, как памятник моему детству.
Кажется, именно с этой ночи мои страдания стали осознанными.
Были и другие моменты моей жизни, которые вспоминаю с ужасом и уже не надеюсь избавиться от них.
Они собирают всю боль и неурядицы жизни в огромный ком – и ты, по крайней мере, хорошо знаешь, что тебе угрожает.
Как хорошо, что ужас, преследующий меня, умеет воплощаться осторожно, хоть и по своим варварским законам.
* * *
Сотворенность.
Живя в мире, стоит помнить, что главная его черта – сотворенность.
Он уже создан до нас – и нам лишь предстоит его освоить.
Моя сотворенность меня более чем смущает: очень тревожит.
Для меня важно, что я сотворен Им, - и я чувствую эту сотворенность.
Но сотворенность – это и ограниченность, и заданность твоего существования.
Преодолеть свою сотворенность в творчестве – что может быть интересней и важнее?
Разве не для этого творю?
Преодолеть свою ограниченность и сотворенность можно только в образе.
В тех образах, что создаю.
Я уверен: от меня останется только оболочка образа.
Моя литературная работа – создание такого образа, который бы преодолел мою сиюминутность.
Сотворенность присуща всему, что создается, а значит, всему живому.
* * *
Социальная жизнь.
Я смог, сумел войти в социальную жизнь не ранее 50-ти лет: настолько она ужасна, настолько невразумительно сложна.
Если бы дело было только в советской диктатуре!
Увы, мой социальный дебилизм, или – скажем мягче, - моя маргинальность, моя врожденная асоциальность время от времени до сих пор превращают мою жизнь в сущий ад.
Конечно, в итоге я «вписался» в общество.
Мне пришлось на собственной шкуре убедиться, что социализация ничуть не решает моих психологических проблем.
Я только и сделал то, что мог: сознательно выбрал это ярмо, сознательно подставил свою выю, сознательно впрягся.
Я постарался сделать это с улыбкой.
Это все, что остается.
Почему я так долго оставался только клубком неразумных инстинктов, почему столь мало способен вписаться в общество?
Мое полное одиночество в детстве сыграло со мной злую шутку: да, я рано оценил все прелести свободы и вдохновенного труда, - но при этом я чудовищно мало понимал жизнь общества.
Я понимал эту жизнь только инстинктивно, а ведь этого мало.
Возьмите любую сторону жизни.
Например, секс: и он, будучи инстинктом, ничему не учит.
Поладь с ним, попробуй его приручить, приспособить к социальной жизни, договорись с ним – и он начнет тебя учить, - и ты познаешь радость социальных отношений.
Сам я такой естественной радости никогда не знал.
Я принял социальность, как испытание со стороны, а не как мой личный мир.
Так сложилось, что моя социальная жизнь всегда была невыносима: она не просто не возносила меня, не давала покоя и радости, - но забирала все мои душевные силы, выталкивала меня в творчество, отнимала все то, что могло бы меня возвысить.
Социум всегда отуплял и унижал во мне человека - и что же удивительного, что я всю жизнь сражался с этим диким зверем?
Почему история общества столь несовершенна и может дать лишь самый жалкий продукт?
Эта необычайная ожесточенность общества порой совершенно порабощает меня.
Особенно легко сойти с ума в метро – и поэтому тут я особенно ответственен за свои поступки.
Я всегда говорю себе:
- Меня нет. Есть только моя читающая тень. От меня – только безобидный образ.
Входишь в толпу – как в бесконечное унижение.
Оно уже тебя не отпускает.
Мне помогает сознание того, что это унижение необходимо, что оно столь же естественно, как дыхание, – ведь где бы еще, кроме Москвы, применил свои знания?!
Толкаешь ты, и толкают тебя.
Если день обошелся без столкновений, это радует.
Странно жить в обществе, где полная десакрализация - главное.
Прежде всего, развенчан сам человек.
Вот и остается не жить среди людей, а зарабатывать среди них деньги.
Кому же тогда ты понесешь свое желание любви?
Только своим близким.
Это так мало, так убого, но большего не дано.
Природа общественной жизни конфликтна, поэтому только конфликт (а не гармония, к примеру) может лежать в основе жизни и творчества.
В этом уже не только элементарная объективность, но и свобода.
Социальная жизнь - это всегда преодоление.
Найти себя в этом социальном, общественном, общем ужасе – труднейшая задача, решение которой затянулось на всю жизнь.
Мне все же странно, что в моей жизни нет ничего из того, что обещала мама: ни справедливости, ни уверенности в себе, ни хоть какого-то подобия приличий.
Мои впечатления от социальной жизни столь ужасны с самого детства, так что, если я и эволюционирую, то в сторону оптимизма.
Увы, эта самая «эволюция» на самом деле, - процесс моего старения, моего движения к смерти, моего умирания.
Именно ужас социальной жизни парализовал меня, убивал социальную активность.
Будь внимательней родители, не умри они столь рано, этот ужас был бы сглажен до человеческих, нормальных размеров, - но на меня вылилось море ненависти.
Предали самые близкие люди.
«Предали» нельзя сказать о родителях, ведь они умерли, - но мои многочисленные родственники презирали меня, считая бездельником, - а вслед за ними и мои первые две жены!
Почему я все-таки живу?
Потому что я использовал свои возможности приспособиться, хоть и не чувствовал себя в своей тарелке.
Так чаще всего мы живем среди других людей: только потому, что обречены жить.
Это всегда - результат опыта, а не желаний человека.
Мы получаем то, что есть, а не то, что мы хотим.
Почему социальная жизнь не предлагает ничего, кроме борьбы?
Единственное, что подслащивает пилюлю: это - Москва.
Как не любить сей Град?
Но стоит сказать, что именно социализация сделала меня русским.
Так хорошо она меня изменила: я почувствовал себя русским, - а плоть потеряла надо мной власть.
К сожалению, я принял общество слишком поздно: когда остались силы только умирать.
А силы жить – ограничены.
Если не на исходе.
Впрочем, так далеко о себе судить не смею.
Остается надежда.
* * *
Социум
Каждое общество разбито на слои – и вы никогда не прыгнете из одного круга в другой.
Так наш известный советский актер жаловался, что и помыслить не может встретиться с Аленом Делоном: так они разделены социально.
Советское общество было слишком закрытым – и тогда факт рождения определял слишком многое.
Если ты сын известного человека, то сделать карьеру было очень легко.
Социальная жизнь современной России необычайно сложна.
Сейчас очень многое решает в судьбе человека, насколько глубоко он понимает происходящее.
Это делает нашу жизнь интересной, но уже слишком ясно виден ее трагизм: слишком многие гибнут, не сумев приспособиться.
* * *
Союз Советский
Это ж подумать, что бо’льшая часть моей жизни прошла именно в этой стране!
Я понимаю, что это моя судьба, - и в течение всей моей жизни пытаюсь примириться с ней.
Только конец Союза заставил задуматься о нем: только тогда появилась эта пища для ума, появилась информация.
Мне уже перевалило за возраст Христа – и я мог что-то понимать.
Жалкое зрелище!
Да, мы все видели членов Политбюро постоянно, но мы и ужаснулись их тупости: они ничего не сделали, чтоб спасти самих себя!
Столько людей погибло в перестройку от нищеты и голода, от непонимания того, что происходит, - и эти сиятельные господа ничего не сделали, чтоб помочь им.
Горбачев – из их среды, - но он почувствовал близость бездны, он понял, что отсутствие изменений – просто смерть.
Горбачев явил собой один большой знак вопроса: он первый не понимал, что делать
* * *
Спасение
Ощущение, что мне дано спасение души, настойчиво преследует меня всю жизнь.
Поэтому я наивно и считаю, что моя жизнь не принадлежит мне: вслед за моим спасением.
Иначе как объяснить, что столь слабый человек, как я, продолжает не просто жить, но наслаждаться свободой существования?
Странная логика, не правда ли?
Может, это и мое личное безумие, но в юности меня не покидало чувство, что я гибну и меня ничто не спасет.
Ничто.
Занятия математикой заводили в это «ничто» - и потому я бросил математику.
Уже образы мировой литературы бросились меня спасать.
Итак, я занимался только тем, что, как мне казалось, меня спасает.
И жизнь подтвердила, что искусство спасало меня на самом деле, а не только в моем воображении.
Поэтому я так равнодушен ко всему социальному, земному: оно никогда не только не спасало меня, - но затаптывало в грязь.
После Крыма эти строчки кажутся глупыми.
* * *
Спорт.
Мне рано нравилось физическое напряжение.
Я не могу рационально объяснить, почему это так.
Просто идешь – и в этом уже огромный смысл, уже блаженство.
Мне всегда нравилось испытывать себя до конца.
Чудится, ты просыпаешься под снегом, далеко в степи – и тебе надо выжить.
Именно так!
Мир мне никогда не казался приветливым, каждый день с утра мне приходится его обживать.
Странно, но физическая усталость проще всего достигалась на тренировке: если что-то и несло ясность, то только эта желанная боль в ногах.
Помню, после школы побегать по лесу было естественной потребностью, я даже не представлял себе день без тренировки.
А что делать?
Сидеть одному дома?
Мама с работы придет только в девять часов вечера.
Да и придет она такая уставшая, что поговорить с ней уже нельзя.
Так тренировка стала моей страстью в детстве.
Лучшие воспоминания – о спортивном лагере в Кировске, когда полдня тренировались, а полдня играли в футбол.
Спорт настолько засел в душу, что и теперь чудится, будто с утра еду не на работу, а начинается тренировка.
Эта мысль согревает душу.
Я до сих пор и навсегда уверен: именно физически нагрузки приводят душу в порядок, делают частью общества.
Откуда, как не из детства, эта привычка радоваться физическим перегрузкам?
Разве поездка в общественном транспорте – не перегрузка?!
Здесь просто не сойти с ума – уже подвиг.
Разве нет?
Тут и пьяные, и бродяги спят на полу, и колобродят нищие всех сортов.
Содом и Гоморра.
Как на тренировке, и тут напряжение растет только до какого-то предела, но за ним приходит самое простое равнодушие: погружаюсь в себя, стиснув зубы.
Из какой нечеловеческой бездны выглядываю в этой измученной толпе?
Да, это работа – ехать в толпе, - но важно следить, чтоб работа не была слишком тяжелой, чтоб ее напряжение тебя не убило.
Ты должен делать сознательные усилия, чтоб такие крайности избегать.
Соревнования – это ответственная тренировка, тренировка для других.
Когда бежишь восемьсот метров, уже сил нет – и надо пересиливать себя, надо бежать «на автомате».
А как сначала страшно бегать барьеры!
Кажется, враз башку сломишь.
Как в детстве бегал каждый день на тренировку, так теперь пишу.
Кажется, только чуточку поменял род занятий.
И в литературе важно работать самозабвенно: как в детстве с упоением бегал кроссы по лесу.
Так уж устроен мой организм: ясность получается только из усталости.
Те тысячи километров, что вышагал по Питеру, Москве, городам Европы, Средней Азии и Стамбула – это и есть все мои спортивные «достижения».
Подумать только, какую огромную роль сыграла в моей жизни ходьба!
Она и стала ежедневной, необходимой тренировкой.
Сила спортивных видений ушла в прошлое.
Я-то мечтал о достижениях именно на беговой дорожке, но вот глупые мечты ушли – и мне просто приятно идти.
Приятно, потому что ходьба, как ничто, доказывает, что я – живу.
* * *
Среда.
Что бы ни говорилось об отношениях Пушкина со светом, в его эпоху все дворяне были одним кругом, все хотя бы шапочно знали друг друга.
Но Достоевскому приходилось творить уже в абсолютно враждебной среде.
А мы-то и вовсе живем в эпоху тусовок, неких банд, что запросто диктуют миру свои вкусы во всех без исключения областях.
Какая-то группа людей жила на широкую ногу, тратила сколько хотела, - а получился мировой финансовый кризис, когда миллиарды бедных стали совсем уж нищими.
Разве кого-то это удивляет?
Это норма.
У меня долго не было социальной среды, в которой я смог бы идентифицироваться, а потому мне ничего не оставалось, как отождествлять себя с семьей и искусством: прочие люди были слишком далеко от меня.
Моя самая первая среда – мои многочисленные дяди и тети.
Пока я был маленьким, меня любили, я даже находил поддержку в общении с ними.
Странно, что моя семья уже тогда не была моей средой, потому что не была «средой» вовсе: отец превратил жизнь нашей семьи в ад.
Военная среда не стала моей: я проучился в Академии только два года, - и ушел, потому что не смог преодолеть ужас этой среды.
Позже то же самое в моей жизни произойдет со средой театральной.
Театральная среда, среда искусства были наглухо закрыты: они подпитывались правительством.
Эта была совершенно официальная элита, - и она с громом рухнула в начале девяностых, когда в России все изменилось.
По радио можно было каждый день слушать продажных деятелей искусства: они объясняли, как хорошо им живется при советской власти.
Только сейчас выясняется, что «по-настоящему» прикармливались немногие, - и, чтобы выжить, от работников искусства требовалось настоящее «искусство» – уже другого рода.
Театральная среда встретила меня абсолютно враждебно.
На протяжении всей жизни я делал многочисленные попытки в нее войти – и всегда вылетал с треском.
Известный мим Полунин откровенно давал понять, что я должен считать счастьем просто то, что его вижу, - а потому и бесплатно на него работать.
Известный драматург Петрушевская сделала все, чтоб меня унизить.
Что стоило ей и миму отнестись ко мне хотя бы корректно?
Нет, они предпочли меня раздавить.
Может, они думали, что я скоро умру и промолчу об их скотстве ?!
В среде артистов у меня всегда создается впечатление не «простой», но концентрированной жестокости: сразу чувствуешь, что эти люди каждое мгновение готовы отстаивать себя.
Этого нет в научной среде: тут каждый ищет благожелательности.
И тогда, в 70-ые, самой открытой средой была научная.
Мне позволили посещать семинары Института Языкознания, в Ленинградском университете я ходил на занятия французским, старофранцузским, латынью, - а ведь формально это было запрещено.
Поэтому научную среду вспоминаю с восторгом, все мои кумиры – оттуда.
Разве я видел более вдохновенного человека, чем Лозановский?
Он преподавал нам, военным курсантам, высшую математику.
Когда мне было 18 лет, я целый час проговорил с ним в курилке Академии Можайского, - и он мне посоветовал пойти на матмех.
Когда я вот так пробовал поговорить с известными, любимыми артистами, меня просто отфутболивали, как какого-то сумасшедшего.
Что вы о себе думаете, сиятельные господа?
С благодарностью вспоминаю, как нелегально посещал семинар народной латыни.
Я был среди преподавателей романских языков, которые не понимали, зачем им нужна эта исковерканная латынь.
Наш профессор ставила меня в пример профессионалам!
Ее имя я забыл, а ее фотографии не найти: настолько ленинградский университет равнодушен к тем, кто в нем работал.
Наконец, я обрел писательскую среду, но это родство именно по строчкам, а уж никак не по жизни: эту среду не назовешь реальной.
И, тем не менее, это именно моя среда.
Так что, если меня, как в сказке, спросят, какого я «роду-племени», то я так и отвечу:
- Я – писатель.
При этом я уверен, что человек подумает: Нет, братец, ты – г-о.
Да, это жисть.
Среда – это не общество; если общественная жизнь всегда поддается изучению, то среда – тяжелый крест.
Всегда поражали «ножницы» между обществом и средой!
Если по телевизору не увидишь орущего мужика, то в реальной жизни без мата не обходится и дня.
Среда – это то поганое болото, в котором ты обречен жить.
Что делать, если мы окружены людьми, адекватность которых, мягко говоря, не стопроцентна?
Поэтому у каждого из нас столько странностей.
Конечно, меня можно обвинить в сосредоточенности на себе, но в моей среде я бы иначе и не выжил.
Только по месту работы ты можешь создать среду, которая бы не вызывала твой ужас.
Как ты можешь изжить твой ужас, твою боль, твою болезнь, если все заражены?
Так среда убивает заживо.
Понятие 19 века «среда заела» говорит, что эта проблема когда-то стояла куда более остро, чем сейчас: сейчас принято считать эту проблему не столь уж серьезной.
Ну, «заела» - ну и что?
В моей душе не проходит именно высокая обида: меня сознательно не пустили в круг знающих, информированных людей.
Мне указали на «свое место» люди, которые могли быть стать моими учителями.
Они просто отвернулись от меня - и мне ничего не оставалось, как отвернуться от них.
Эти самые «артисты» лезли во власть, депутатились – и все просто для того, чтобы жить лучше.
И что в результате?
Я вижу людей, но у меня нет желания познакомиться с ними поближе, попробовать найти общие интересы: я заранее уверен, что меня обманут.
Потому что в юности так было тысячу раз.
Моя среда в реальной жизни никогда не была литературной, поэтому я сам ее создал чтением книг.
Тусоваться, быть среди других - решающий дар для нашего времени.
Как ни хороши иные известные поэты и прочие «авторы», они выдвинуты именно своей средой, своей тусовкой.
Должна найтись организация СМИ, которая постоянно напоминала бы, что автор талантлив, - иначе о нем просто никто не узнает.
Я приехал в Москву с твердым намерением найти мою среду, стать литератором именно в этой среде.
Как же удивился картине общего разложения!
Какая там «среда»!
Существовали группки людей, которые успешно делили публикации, влияние и деньги, - а всем прочим предлагалось выть под дверью.
Иногда враждебность была столь явной, что просто шокировала.
Так в Интуристе (хотел туда поступить на работу) сотрудник просто выключил свет в туалете!
Так на просмотре в Гете-Институте какой-то человек просто выставил меня со стула.
Предстояло найти другие ориентиры.
Семья, Бог и творчество – вот они!
Вот моя среда!
Иной – не получилось.
Ощущение, что моя среда – весь мир, никогда не покидало меня.
Но ведь это – огромное одиночество, усвоенное еще в детстве.
Мне, никогда не знавшему среды, был откровением фильм Феллини «Восемь с половиной».
Есть среда искусства, где все ревностно следят за всеми, кто попадает в их поле зрения.
Это – лишь отблеск «включенности» в общество, в его культуру.
Неужели Пушкин не понимал, что глубина его включения уникальна, что она и несет ему бессмертие?!
Я верю, что вечен Смоктуновский: так много глубины в его ролях, так много эпохи есть в каждом его движении.
Этого мастера еще при его жизни боготворили профессионалы.
Как жаль, что эта общая приязнь не сопровождалась особым, более сердечным отношением к мастеру в реальной жизни.
Мастер такого уровня, тем не менее, был вынужден с трудом зарабатывать себе на жизнь.
Мастеру даруется мечта, продолжение в души современников, - но сколько погибло от простых житейских проблем!
Для меня среда – это не спасение, но все-таки точка отсчета.
Создать свою среду – это вопрос выживания.
«Емельных» знакомств мало, телефонных – тоже.
Ты должен создавать группу людей, где бы тебя поддерживали.
Теперь мне забавно думать, что когда-то я почему-то приписывал божественность некоему воображаемому слою культурных людей и страстно хотел в него попасть.
Комплекс Ленского!
Мельком видел много деятелей культуры, их круг казался желанным, прекрасным, небесным.
А плюсы?
Отсутствие среды и освобождает от боли ее разрушения.
В девяностые многие связи людей рухнули – и далеко не каждый оказался в состоянии создать новые связи.
В мои 15 лет, в 1968-ом все литературные тусовки ушли на кухни – и я не застал ни одной.
Но почему я не чувствовал, что это так уж важно для меня?
Я женился на первых встречных, совсем не чувствуя, что и тут, во внешнем, надо продолжать свой поиск в литературе.
Так нелепо и странно получилась моя литературная среда: вопреки мне самому.
В девяностых годах понимание «среды» стало резко меняться – и потому, что ее лишились слишком многие, и потому, что «емеля» стал набирать влияние. Прежде среду составляли люди, которых ты видел в лицо, а теперь твоя среда – это и твои друзья в интернете, и дикторы любимой радиостанции, и любимые телеведущие.
А книги?
Книги всегда были и будут моей средой: это у меня это получилось - свыше.
Я родился с ними.
Новое понимание общения – это и новая сердечность, и новые эмоции.
Не удивительно, что они остаются холодными и чужими для многих, кому за пятьдесят.
В результате человечество расколото на эмоциональном уровне, - но когда же было иначе?
Что же мы можем изменить в этом мире?
Но что такое твоя среда изо дня в день?
А захочешь ты жить, захочешь ты любить, если в твоем подъезде и под твоим окном занимаются любовью пьяницы и всякий проходящий люд?
* * *
Сталин.
Бо’льшая часть моей жизни прошла под знаком этой мрачной фигуры.
Я родился утром 28 февраля 1953 года, и, вероятно, в этот же день умер Иосиф Виссарионович Сталин, человек-эпоха; бесспорно, наиболее великий и противоречивый деятель двадцатого века.
Его влияние пока что слишком очевидно.
Может быть, мне, так хорошо знающему жизнь европейских демократий, это и неприятно, но я сознательно склоняюсь перед волей народа.
Живя в России и любя Россию, я пока что не представляю русский менталитет без таких личностей, как Сталин и Иван Грозный.
Если Иван Грозный – все же более мифическая фигура, хоть нам и многое о нем известно, то присутствие Сталина – повторяю - пока что слишком ощущается.
Вернее сказать, что оно огромно.
Боль моей жизни – противоположное отношение к Сталину моих родителей.
Отец его проклинал, а мама очень уважала.
Так что кроме житейского неприятия родителей друг друга, в их спорах был и элемент политических разногласий.
Я унаследовал протест моего отца без самих ужасов его протеста: без его вечной пьянки.
Когда объявили свободу, выяснилось, что большинство людей ничего не умеют, они неспособны зарабатывать деньги в тех жестких условиях, в которые их поставило общество.
Тут-то они и припомнили Сталина: по своему извечному скудоумию.
Популярность диктатора порождается неспособностью людей решать их собственные проблемы.
Что бы ни плавало на поверхности, они готовы за него ухватиться.
Каких бы заслуг ни был этот человек, превозносить его немыслимо: столь очевидно порожденное им зло.
Нам надо примириться со сложностью этой личности, понять, что такой человек не может стать фундаментом дальнейшего развития России.
Нам надо идти дальше.
Без ценности человеческой жизни нам не построить сколько-то успешное общество.
* * *
Становление.
Вид человека, который становится, а не просто «живет», неприятен для его близких.
Меня очень поражало, как были нетерпимы ко мне мои близкие, окружавшие меня в детстве.
Моя первая жена Галя просто возненавидела меня за то, что с рождением ребенка я не посвятил свою жизнь ему.
Мой брат корил меня тем, что я приезжал к нему, в квартиру наших родителей.
Что же мне оставалось, как не понять, что я был неприятен людям, с которыми меня связала судьба?
Сама советская жизнь славилась видимостью стабильности – и мое затянувшееся становление приравнивалось к захребетничеству, к жизни за чужой счет.
Разве кто-то когда-то подумает о твоей идентичности?
Когда пришла перестройка, становление стало нормой, все как бы впали в инфантилизм с советской точки зрения.
Это было связано с резко усложнившейся жизнью: теперь с ней отсутствовали правила, - вернее, правила менялись столь часто, что люди просто не успевали их понимать.
* * *
Старость.
Сознание ограниченности собственных сил – вот первое ощущение старости.
После пятидесяти это очень ясно.
Еще недавно ты мог запросто пройти по Словакии двадцать километров в день, а теперь это кажется недостижимым.
Мой организм помимо моего сознания противится старости: он требует, чтоб я ходил до изнеможения, чтоб строго контролировал свою пищу.
Все мои силы уходили на познание и путешествия – и вдруг их не стало.
Я оказался перед необходимостью полностью изменить мою жизнь.
Ощущение старения совпало с социализацией, с вхождением в общество – и поэтому моя старость переполнена социальной борьбой: мне приходится утверждать себя, отвоевывать свой кусок хлеба среди враждебно настроенных людей.
С другой стороны, это ожесточение в старости не кажется столь уж фатальным; скорее, это естественная дань самому моему существованию, естественная плата за него.
Живешь – так плати.
Я вдруг открыл, что жизнь – это целое.
Даже моя путаная жизнь.
Образы, увиденные в юности, возвращаются и несут особую, наполненную жизнь.
Так в старости заново открываются радости детства.
Это в детстве мир взрослых страшен и жесток, - а теперь и я сам груб, жесток и прост, как он, этот самый мир.
Я что-то думал о себе, но мир, - возможно, к счастью, - меня переиначил.
Итак, шестой десяток оказался переломным в моем физическом существовании: мой организм заставил меня ясно понять, что я должен меняться.
Но интересно, что этот процесс огромных изменений, не всегда только отрицательных, продублирован и в моей духовной жизни: настала электронная эра!
Теперь можно читать в карманном компьютере - и это сосуществование электронной и бумажной библиотек приятно разнообразит мою жизнь.
Да, «живых» книг я стал читать поменьше, но в целом интерес к чтению совсем не остыл.
Юношеские силы разом покинули меня, - но, странно, от этого старость предстала легкой, воздушной, полных тонких очарований.
Прежде воспоминания не были столь весомы, столь пленительны, я не жил, но сводил счеты с жизнью.
* * *
Стиль.
Меня восхищает, что именно Россия создала свой национальный, государственный стиль в архитектуре: «русский» стиль.
В девяностые годы позапрошлого века он ярко отразился в Москве, так что мы слишком хорошо знаем, что это такое.
Я сам не могу, не смею назвать ни стиля хотя бы одного моего рассказа, ни, тем более, вообще всего «моего» стиля.
Может, его и нет?
Каждый опус – кусок моей жизни.
Меняюсь я – и меняются мои рассказы.
Мне самому трудно сказать, куда.
Мир жесток и непонятен, но именно он диктует стиль произведения.
С другой стороны, все знают, что такое «стиль Достоевского».
Достоевский умер, но - не его стиль.
Никто не повторит его стиль, потому что в нем отразилась его индивидуальность.
Если мы бездарны, то не можем претендовать на стиль.
Наше время – эпоха знаменитостей вовсе без стиля!
Человек описывает или снимает то, что интересно другим, – и тут стиль вовсе не нужен.
Теперь каждый человек искусства должен претендовать на свой стиль.
Личность должна воплотить стиль.
Во всем, во всех своих проявлениях.
Человек заполняет художественными проявлениями всю свою жизнь, он этим интересен – и тогда его можно назвать современным художником.
Я имею в виду пример Дмитрия Пригова.
Сам пример этого человека я считаю важным, хоть и не являюсь его поклонником.
Я не думаю, что вдохновение может быть лишь внутри стиля.
И те тучи дилетантов, что создают современное искусство, лишены именно стиля, но уж никак не вдохновения.
Даже Достоевскому пришлось умереть для того, чтобы мир оценил его стиль.
Признание этого стиля связано и с признанием его откровенной слабости.
Внутри избранного материала ты предстаешь миру магом - и эта высокая ложь создает Искусство.
Этой высокой лжи – не стало, не стало высокого стиля.
Люди просто работают, просто зарабатывают деньги.
Только истинное вдохновение создает твой стиль.
Конечно, при доведении рассказа до ума ты сознательно упрощаешь структуру, но первый-то порыв должен быть сохранен.
Ведь он – самое важное в тебе.
* * *
Стихи
На всю жизнь у меня сохранилась привычка каждый день читать стихи.
Это стало чем-то вроде наркотика.
Так что ничего удивительно, что порой и я сам выплескиваю какие-то зарифмованные тексты, хоть при этом ясно понимаю, что я – не поэт.
Мне всегда чудилось, что я хотел бы быть в этом мире не человеком, но произведением искусства.
Желательно стихотворением.
Откуда стихи пришли ко мне?
Я просто очень много читал – и потому не мог не набрести на стихи.
Долгое время мое творчество было лишь отзвуком того, что думали о мире мои любимые авторы.
Прежде всего, русские классики.
Только с пятнадцати лет иностранная литература стала слишком впечатлять.
Я написал «слишком», чтобы подчеркнуть, что о чувственном восприятии мира мне рассказали именно иностранные авторы.
Как бы ни ценил Тургенева, но его описания любви блекнут рядом с романтическими разводами Стефана Цвейга.
Столько любимых книг!
Вот прошла жизнь, а голоса этих авторов столь же живы, как глас Бога.
Мои предшественники!
Если я и жив, то только благодаря им.
Почему иногда я отзывался на написанное ими – стихами?
Чисто случайно.
Из того, что отзвук куда чаще был прозаическим, и следует, что я – прозаик.
Только через много лет видишь, что отзвук в моей душе был верным, подражание не было слепым.
С тридцати до пятидесяти я не писал стихов, но на шестом десятке они вернулись. Значит, жизнь – бесценный подарок.
Где-то великий Гете изрекает:
- Мой стих - поцелуй мира.
Такой вот стиль общения с миром у поэта: он весь - в поцелуях.
Умиляют и поражают чудеса, происходящие с твоей собственной душой.
Откуда этот божественный смысл в моей маленькой жизни?
Ты слеп в социальном мире, где отношения людей слишком запутаны; уже одно адекватное восприятие этой действительности убивает жажду творчества.
Что же остается?
Читать стихи каждый день.
* * *
Стоицизм.
Странно видеть, что на мир наступают плохие условия жизни: удержать высокий стандарт трудно даже жителям высокоразвитых стран.
Странно, потому что в советское время мы все идеализировали Запад.
Отсюда и распространение стоицизма: умения ограничивать себя в социальном пространстве.
Приведу такой пример: в Америке потребление воды в день на душу населения – 500 литров, в Европе – 200, а в Африке – всего двадцать!
Из этого и следует, что среди жителей Африки слишком много стоиков поневоле.
Проблема выживания в России всегда стоит остро: даже если ты не беден, то ты все же не настолько богат, чтоб встать выше неразвитой инфраструктуры общества.
И в элитном доме у тебя лопнут трубы, и в Мерседесе ты попадаешь в ежедневную чудовищную пробку!
Что ж говорить о простом смертном: в августе тебе отключают горячую воду, - а в сентябре, когда ночи уже холодны, отопление еще не включено.
Так что будь стоиком: не просто крой матом, - а подводи под неприятности философскую базу.
Пойми, что дома холодно, а в транспорте душно и тесно не случайно; пойми, что это - навсегда!
Разве не поражает всегдашняя суровость жизни в России?
Законопослушный ты гражданин или нет, это ничего не меняет.
От государства отдачи никакой!
Если сам не сделаешь, ничего не появится.
Твой дом, предназначенный на капремонт, простоит в очереди на капремонт всю твою жизнь.
В 2015 году мы изменили отношение к государству, понимая, что оно столкнулось с огромными трудностями внешнего характера.
* * *
Страдание.
Достоевский открыл нам культ страдания.
Он доказал, что страдание может быть всюду: и в желании любви, и в дружбе.
Сейчас, когда жизнь так тяжела для миллиардов людей и все об этих кошмарах знают, странно слышать призывы к страданию.
Зачем призывать?
Вы и так намучаетесь достаточно.
В той цивилизации, куда мы все попали, как кур во щи, один человек для другого - источник страданий.
Тем более что страдания заострены массовой культурой, культивирующей похоть.
Конечно, эти страдания открыли мне всю сложность жизни, но я б хотел больше радости.
Собственно, вся борьба каждого русского человека – за радость, за позитивные эмоции.
Стоит напомнить строчки Боратынского:
Не напряженного мечтанья
Огнем услужливым согрет -
Постигнул таинства страданья
Душемутительный поэт.
Мечта отбрасывается ради страданья.
Сама идея, что мои страдания исключительны, мне ненавистна.
Меня-то всегда упрекали именно в этом: что я слишком ношусь с самим собой.
Я не верю, что человек в столь сложном мире, как наш, обойдется без страданий: тогда он не состоится, как человек.
И как его защитить от испытаний?
Поместить в сверхпрочную, антивандальную вазу?
Но и в исключительность страданий я тоже не верю: счастье учит не менее, чем они.
Этот пассаж очень важен для меня, потому что Достоевский сыграл в моей жизни слишком большую роль.
Есть в моей жизни и неразрешимые проблемы: я страдаю от цыган, что много раз унижали, а то и грабили меня, - но я им и сострадаю.
Они превратили лучший музейный город мира Рим в какой-то притон, но, с другой стороны, их выталкивает из Румынии слишком низкий уровень жизни.
* * *
Страсть.
Как меня удивляет, что в детстве я больше всего мечтал о большой, настоящей страсти!
Прямо по Пушкину:
Как мне хотелось бы с волнами
Коснуться милых ног устами…
И все в таком духе!
Что тут скажешь?
И Тургенев, и Цвейг, и Пушкин словно б объединились, чтоб настроить меня на такой вот высокий лад.
И – страсть сразу приключилась: математика!
В 19 лет мне и среди людей захотелось страсти: я возмечтал о необычайной любви.
Затем последовали мои браки, попытки любви, - и уже к сорока я заметил, что от моего желания жить страстно не осталось ничего.
И не могло остаться!
Совершенно серьезно мои первые два брака я изо всех сил хотел превратить в подлинную страсть – и это привело к разводам.
От меня ждали не страсти, а заработанных денег.
Хотели не любовника, а отца ребенка.
Хотели не походов в театр и музеи, а покоя.
Во мне увидели тунеядца, а не писателя.
Правильно!!!!!!
Конечно, жен можно понять: что же может быть естественнее их чувств?
Но я-то, я сам, почему я сразу не понял их?
После такой катастрофы уже не мог сомневаться, что глуп.
Мне-то глупо казалось, что, если жить, то имеет смысл жить только страстно, только в искусстве – и это убеждение нес в реальную жизнь.
Но вот страсть нашла себя в искусстве – и это помогло понимать других.
В моей жизни не было людей, кто бы помог мне внести в мое социальное существование необходимый холод и расчет: без них любое существование превратится в муку.
Ни родители, ни родственники, ни жены, ни друзья – никто не захотел взвалить на себя столь тяжелую ношу!
Они терпеливо ждали, когда же «впишусь» в общество.
Спасибо за ваше терпение, господа.
Сейчас, на седьмом десятке, я мечтаю не о страсти, но хоть о каком-то покое, хотя бы о призраке респектабельности.
Я вот уже тридцать живу в Истре среди людей, которым я неприятен, - и желание сохранить с ними хоть какое-то подобие человеческих отношений вытеснило мое желание страсти далеко на периферию чувств.
* * *
Страх.
Я долго жил так: один день я весь во власти страха смерти, другой - людей, третий - государства.
Да стоит ли перебирать все свои комплексы, возиться с ними?!
Не просто стоит, но и нужно: это входит в работу писателя.
Если б я не умел перерабатывать мои страхи в творчестве, давно бы сошел с ума.
Страх государства вовсе ушел, когда оно столкнулось с огромными трудностями.
Страх людей?
Но он слишком естественен: уже нет государства, которое бы тебя защитило.
- Когда исчезает страх, человек поверхностен, - сказал немецкий философ Ясперс.
Я согласен: страх придает глубину многим нашим переживаниям.
Но в то же время человек должен и противостоять страху, бороться с ним.
Да, во мне много ужасного, запрещающего радоваться жизни.
Потому что в школе под «жизнью» подразумевалось бесконечное пьянство отца.
Поэтому по-настоящему и люблю творчество: только оно освобождает от страха.
Оно «освобождало» - уже в детстве.
Ничто не порождает столь ужасные страхи, как четыре стены.
Кажется, чуть задержись в квартире с утра - и сойдешь с ума.
Правда, в Истре, где живу в пятиэтажке, утро – начало непременных ремонтных работ.
Что ж, это уже философия: таков наш мир, что его постоянно надо ремонтировать.
Это понятно.
А страх любви, ясно выраженный Аполлинером в его «Зоне»?
Как я был сражен, наткнувшись на эти строчки!
Конечно, это не страх самой реальной любви, а боязнь огромного, божественного, чудесного: того, что мы вкладываем в понятие «любовь».
Аполлинер чувствует, что любовь может быть жестокой, беспощадной – и говорит об этом.
Аполлинер уже любил и уже напуган любовью.
Так и у меня после неудачных браков появился страх возненавидеть человека, которого любил.
Поэтому и мои бывшие жены, и я – мы старательно избегаем друг друга, хорошо понимая, что, кроме неприязни и страха, ничего не вызываем.
Не встречаемся – и есть возможность думать, что мы все с годами поумнели.
Приблизить свой страх, понять его природу помог мой рассказ «Утка».
Страх стал более образным, более видимым, более понятным, - но от этого он не перестал быть страхом.
Страх перед отдельным человеком, когда он представляет толпу.
Наглую, ужасную толпу, способную разгромить стадион или улицу.
В Питере меня мучил страх провинциальности, а в Москве - нет.
Притом, что живу не в самой Москве, а рядом с ней.
Ты видишь по телику, как «немирной» чеченец перерезает русскому пленнику горло, - и только тогда ты замечаешь, что живешь среди чеченцев.
Кто из них резал русских?
Ты не знаешь.
Страхи, которые порождает социальная жизнь, столь сложны и многочисленны, что только активная социальная жизнь может их распутать.
Как поражает меня - моя душа!
Пока творю, я - человек, - но мое социальное самоутверждение связано с ежедневной борьбой.
Эта борьба во многом убивает во мне человеческое, но ясно понимаю, что без нее я не стану человеком.
Шумят соседи – надо потерпеть, живу в дорогом отеле – надо потерпеть его холод – и так всегда и везде!
Страх оттого, что ничто не функционирует: ни уважение, ни приличия, ни обязанности.
Страх брака появился после второй женитьбы.
Вторая жена, на ту пору еще моя любовница, заявила, что родит, - и мне казалось бесчестным оставить ее.
Но что было честного в том, что я оставлял дочь от первого брака?
Так вторая жена толкнула на преступление против первой, но первая, в свою очередь, совершала такие поступки, что до сих пор не могу вспоминать о них без ужаса.
Например, она ясно объясняла мне:
- Если ты мне дашь десять рублей, я отдамся.
Казалось бы, что тут такого?
Но меня слова близкого человека повергли в неописуемый ужас.
Уже через год я развелся подряд с обеими женами и в душу вошел страх: я вдруг понял, какую огромную опасность представляю для себя самого.
Мой страх перед обществом, страх самого общества основывался именно на его безудержной лжи.
Если бы лгали только власти!
Ложь устраивала всех, потому что очень-то никому не мешала.
Кто там думал, что ложь готовит наши нынешние беды?
Все жили одним днем.
Власть «воспитывала», откровенно прикармливала самодовольную, наглую толпу, довольную своим корытом.
Никто не осмеливался выступить против этого обмана.
Правозащитное движение было столь слабым, что я до перестройки попросту о нем не слышал.
Меня напечатали в самиздатовском журнале «Митьки», но тот самиздат протестовал против насилия, запрещавшего печатать хорошую литературу.
Там печатались из страха быть раздавленными той самой властью, что насиловала и унижала.
Это был уже «государственный» страх.
На самом деле мои страхи начались еще в детстве, когда мои близкие оказались против меня.
Я не находил себя в обществе - вот откуда мой страх.
А теперь?
Теперь в России живут люди, которых могу понимать.
Конечно, это понимание не снимает сложности отношений, - но страха уже нет.
Мне страшно не потому, что я такой пугливый, а что слишком многие открыто противопоставляют себя всему на свете.
Какая ужасная участь!
Страх перед жизнью – это не вообще страх, а именно страх перед общественной жизнью.
В 80-ые была распространена фраза: «Это государство меня зае-ало».
Все мои страхи идут от общества: именно их унаследовал от моего отца.
Он на самом деле «сидел», на самом деле страдал в советском обществе, но уже у меня такой боли не было: я сам ее придумал.
Я не горький пьяница, не тунеядец, так что и преследовать меня было бы странно.
Я не товаровед, и растрата мне не грозит (мама рассказала, что это случилось с папой).
Папа, не будучи психологом, не задумывался, какой след он оставляет в моей душе.
Заброшенность ребенка порождала странные страхи.
Мне в гостях, к примеру, было стыдно пойти в туалет.
Мне казалось, что я покажу себя плохим, если обнаружу свою человеческую природу.
Ведь девиз мамы: «Надо терпеть».
Папа крыл ее матом, унижал, но она считала долгом терпеть, - а вслед на ней и мне казалось, что надо терпеть.
Среда в меня вбивала страх жизни и низости.
Получалось так, что жить – это делать что-то ужасное, предосудительное.
Страх пред Богом естественен, а страх перед людьми – совсем другой: толкает защищаться от них.
Но сколько страха в «простой» реальной жизни!
В детстве ужасные крики прохожих, ругань драк, ор пьяниц, а теперь – ухающее техническое невыносимое скотство.
Что бы я мог сказать этой сволочи?
Раз я – истринский житель, то речь, прежде всего, об истринской сволочи.
Но это слишком сильное выражение – и потому не претендует на объективность!
Если невыносимый гул с площади, то это просто культурное мероприятие, оплаченное властями.
В том-то и проблема, что тебя терроризируют по каким-то там придумкам, как веселить народ.
Мне казалось, красота Ленинграда – форма моего страха.
Да, мои комплексы, казалось, облачались в эту совершенную, соблазнительную форму.
Потому что в Питере я жил в неописуемо низкой среде.
Да, я неприятен моим соседям в Истре, - но они же – не пьяницы, не бывшие сидевшие, как в Питере!
Страх появился уже в школе: мое одиночество казалось столь огромным, что верил, оно меня убьет.
Так что страх приходит из детства, но теперь он изменился: теперь это страх ответить насилием на насилие.
И все-таки: из преодоления этого страха рождается творчество.
Только подумать, как это много!
Страх – самое детское чувство, но и самое глубокое.
Если в детстве плакал от страха, то потому, что боялся одиночества.
Страх одиночества мучил меня, ребенка.
Но как раз этого самого одиночества было слишком много в моей жизни.
И как без него?
Мама не могла приходить домой раньше – кто бы заработал на кусок хлеба?
Я стал хулиганом, чтобы спастись от этого страха.
Но было и другое: страх привел в мою жизнь исступление творчества.
Как и все негативные эмоции, страх поддается лечению.
Более всего помогает информация.: она способна регулировать страх насилия.
Я не боюсь, что убьют меня, но боюсь ответить на оскорбление насилием.
Боюсь убить.
В Риме, где меня ограбили, при виде каждого румына у меня сжимаются кулаки: я боюсь, что я его убью.
Дорогие мои родители!
Мне так хотелось наследовать вашу любовь, а вы научили меня страху.
Отец, униженный, оскорбленный, загнанный, всегда в моем сознании.
Я соткан не только из страхов, но еще из предчувствий.
Что напишешь о предчувствиях?
Только то, что они есть.
Как ответить на страх?
Только жить дальше.
Не написать же мне протест румынскому правительству, что румыны ограбили меня в центре Рима?!
Да таких историй миллионы.
* * *
Стремление.
В мою душу свыше вложено стремление к высокому.
Картины Рафаэля мне нравились, хоть в начальных классах школы я не мог понимать их смысл.
Казалось бы, что и говорить о таких «пустяках», но они наполнили мою жизнь огромным значением.
Как странно: то, к чему я стремился, и создало, и спасло меня.
Меня поражает, что и у отца, и у брата тоже были такие стремления, но они понимали высоту стремлений только как возможность больше отдыхать.
При высоких порывах на словах они были в реальной жизни самыми заурядными пьяницами.
Если честно, я не иначе как с ужасом вспоминаю о них.
* * *
Стресс
В годы моей брежневской юности, в 70-ые, меня часто подстерегали обмороки.
Конечно, я не падал, где придется, но эти обморочные состояния изрядно мучили меня.
Когда я ел, казалось, не наедался; когда не ел, казалось, голодал.
Во время чтения мне вдруг чудилось, что я вот-вот умру от голода и одиночества.
Может, стоит упомянуть, что при этом я был женат?
Мои жены косо смотрели на эту мою придурь: они считали мои стрессы частью моих ненужных литературных занятий.
Кстати, я не мог пожаловаться на это и маме: близких отношений у нас не было.
Вся жизнь современного человека хорошо представима цепочкой стрессов: таких потрясений, которые меняют его психику и уже не забываются.
Во мне долго жило убеждение, что какой-нибудь из них закончится моей смертью.
Им ничего нельзя противопоставить: не отменишь же ты саму жизнь.
Сейчас мне и стыдно являть свой стресс: насколько значительны исторические события (2015 год).
Если вокруг меня сколько-то благоприятная ситуация, мне легко от стресса избавиться.
* * *
Стыд.
Мне уже не стыдно за то, что меня захлестывает радость жизни.
А все равно гложет сомнение: сам-то я знаю ли, что такое стыд?
Многие мои кумиры хорошо знали, что такое стыд бытия.
Для примера только назову кинорежиссера Бергмана и писателя Джойса.
Мне очень стыдно за свою слабость.
Среди незнакомых людей мне очень трудно расслабиться, я могу резко среагировать на их свинство, - но потом мне будет стыдно.
* * *
Судьба.
Почему главное в людях не национальность, а то, что в нас вложено свыше?
Надо осознать то, что именно вложено, и примириться с ним.
Примириться с собственной Судьбой.
Как же это трудно!
Нет, я не считаю «судьбой» те мелкие неприятности, которыми переполнена наша жизнь.
Самое серьезное столкновение с судьбой – это понимание, что все предначертано, что быть русским – это судьба.
Как важно человеку познать огромность Судьбы и благодарно склониться пред ней, какой бы она ни была!
Легко понять, что Крым – судьба (2015 год), - но каково примириться с низостью близких?
Как внушить человеку, что его существование не случайно?
Способен ли человек понять свое предназначение?
Способен ли увидеть свою судьбу в людях, оказавшихся рядом с ним на долгие годы?
Когда контуры Судьбы проглядывают, когда еще до старости далеко, нет ничего страшнее, чем изменить Ей.
Такая верность судьбе и называется призванием.
Я всю жизнь думал:
- А если умру сейчас?
Тогда не узна’ю многих конкретных деталей моей судьбы.
Значит, очень многого не узна’ю о себе.
Неужели это так страшно?
Да.
Ведь жизнь не дает большего счастья, чем чувствовать свою предназначение, быть ему покорным.
Помню, в Павловске, в аллее Черных шляп, в уголках парка, я любил с замиранием сердца думать о судьбе.
Что, что со мной будет?!
Я забирался в самый конец парка, где любила бродить императрица Мария Федоровна, чудится, видел ее потемневшее, траурное лицо – и безудержно мечтал.
Боже мое, вся жизнь ушла на примирение с судьбой!
Неужели нельзя было придумать более достойного занятия?
Жаль, Судьбы людей проглядываются только в конце их жизни.
В моей юности было две России – Эрмитажа и коммуналки; я примирил с огромным трудом эти две ипостаси моей судьбы.
Будь я во Франции, также б примирял парижские трущобы с Лувром.
Это Судьба.
Судьбу нельзя спутать с заданностью, той определенностью, что витает в отношениях с людьми, - поэтому и решаюсь сказать, что живу пред Богом.
Разве не естественнее сказать: «пред Судьбой»?
Только это предстояние и позволяет почувствовать жизнь во всем ее многообразии.
Предстояние делает жизнь одним долгим, прекрасным мгновением.
Как не удивиться яркости этого мгновения, этого божьего дара жизни?
Судьба – это те силы, что тебе даны на созидание самого себя.
Твой путь уже очерчен свыше, - но хватит ли у тебя сил, чтобы его пройти?
Ты получаешь то, чего хочешь.
Я хотел свободы – и я ее получил.
Мне нравится «планировать» прозу жизни: так борюсь с Судьбой.
Не решусь сказать «живу пред Богом».
Я – из тех редких счастливцев, что узнали свою судьбу и поверили в нее.
Прожить свою жизнь, умереть именно своей смертью, - что может быть почетней?
Только это ощущение судьбы дает силы почувствовать себя в потоке жизни и удержаться в нем.
Прояснение образа твоей судьбы - знак твоей приближающейся смерти.
Странно, что эта близость несет столь огромную радость: ты рад не собственному исчезновению, - но той ясности отношений с миром, что несет близость смерти.
Я уж не говорю о том, что судьба писателя – нечто совсем особенное, ни на что не похожее.
Приведу только это высказывание Ролана Барта:
- «Чуть в большей или чуть в меньшей степени, но каждый человек находится во власти повествований, романов, приоткрывающих ему многоликую истину жизни.
Лишь эти повествования, читая которые человек порой доходит до самозабвения, ставят его лицом к лицу с судьбой.
Мы, стало быть, должны страстно доискиваться до сути подобных повествований».
Да, эти повествования и ставили, и ставят меня лицом к лицу с моей судьбой.
Так много моей жизни в моих любимых книгах!
* * *
Сумасшедший дом.
Меня еще в детстве поразило, как много русские писатели писали о сумасшедшем доме.
В бытовой русской жизни этого образа так много, что он, наконец, стал моей реалией.
Мне страшно понимать, что жизнь всегда была и остается для меня сумасшедшим домом.
Особенно я мучился этим в детстве, когда не мог отделить социальную жизнь от «нормальной».
Мне никто не мог объяснить, что же происходит – и это толкнуло меня к книгам.
Но и книги лишь дают подход, выводят на традицию, - а в сумасшествии жизни приходится убеждаться уже на собственном опыте.
* * *
Сумасшествие.
В юности моя неуверенность в себе была столь велика, что я подолгу не мог прийти в себя.
Меня одолевали тяжелые состояния, когда я мог только скитаться.
Внешне в такие дни труднее удержаться в общепринятых рамках (то есть не ответить насилием на насилие); если сдерживаю себя, то ценой сознательной самоизоляции.
Это выглядит как аутизм, как чудовищная болезненная замкнутость, - и как раз это не прощалось мне всю жизнь.
Можно ли это назвать сумасшествием?
Не знаю.
В школе меня звали «воображуля», а на самом деле, я сторонился других только для того, чтобы скрыть собственную неуравновешенность.
Уже через час самообладание возвращается, занимаюсь, создаю себя – и более того: меня не покидает ощущение эйфории, как иных - после кутежа.
Это состояние проявилось уже в длительный период умирания отца.
Понятно, что в такие трудные периоды своей жизни человек, скорее всего, не дождется сочувствия, но ясно, что это изменит его характер.
Проблема и в том, что в детстве и позже в Ленинграде вокруг меня было очень мало нормы.
Все-таки, обычно людей делает нормальными присутствие нормы рядом с ними, но мои близкие родственники постоянно демонстрировали безумие.
Именно «демонстрировали», то есть каждый день мне доказывали, что они – сумасшедшие.
Поэтому мне самому пришлось создавать свое окружение: книги и лес.
Так возник другой перекос: я боялся сойти с ума от полного одиночества.
Но юность любит противоположности: не только воображаемая «нормальная» жизнь, но и сумасшествие казались нормой: вся социальная жизнь представала сумасшедшим домом – и если я лично не сходил с ума, я лично оставался свободным, - то ставил это себе в заслугу.
Другое дело - мои герои: иные уже почти сходили с ума (герой «Невского проспекта»).
Я понял для себя, что спасти меня могут - только творчество, только сосредоточенность на духовных проблемах
Но и творчество – ловушка!!
Я открывал мир, следуя не его законам, а законам литературы, законам моего маленького сумасшествия, законам того худшего, что есть во мне.
Ужас социума превозносился, заострялся, преувеличивался.
Так юный герой Аполлинера, блуждая по Парижу, говорит о «грустном и мелодичном безумии».
Я именно это описал в «Невском Проспекте».
Поэт в начале двадцатого века отмечает это состояние строчкой, я же его разрабатываю в рассказ.
И все же, надо быть объективным: я внимателен к безумию потому, что его слишком много в реальной жизни.
Мое помрачение рассудка происходит регулярно, и все, чего мог добиться в течение всей жизни – это обозримости собственного сумасшествия.
Самое опасное в таком состоянии – не удержаться в обычных рамках.
Тебя, к примеру, кто-то толкает; если обычно легко сдержаться, то в моменты такого напряжения ответить слишком хочется.
А эпоха?
Общее желание безумия слишком ясно, уже нельзя с этим не считаться.
Есть целые серии передач на центральных каналах телевидения, где говорятся откровенные безумия – и разве это кого-то удивляет? (1990-ые годы)
Так «выходит пар», так нация агонизирует, сходит с ума в литературной форме.
Разве не то же делал и я?
Я только замечаю, что безумия вокруг всех нас все больше и больше – и все мы взметены этой мощной волной насилий и бедствий.
Мы слишком тесно связаны страхом существования.
Очевидность безумия нашей жизни растет – и все мы оказываемся заложниками крайне нестабильного мира, в котором живем.
После Крыма в нашу жизнь вошла ясность: впервые мы, русские, можем понимать, что происходит и в мире, и в России (2015-ый год)
Я не мог понимать прежнюю советскую жизнь, и оттого она казалась сумасшедшим домом, - но сейчас информация позволяет понимать все происходящее.
И что же я делаю?
Я – понимаю.
Пусть на моем уровне, но все же.
Только теперь, благодаря новым источникам информации, начинаю понимать, что со мной было.
Но кто вернет юность?
Юность, обделенную правдой?
Что ж плакаться об этом!
Будто кто-то может выбирать страну и эпоху.
Я всю жизнь много думал об исторических и литературных корнях сумасшествия.
Его литературная разновидность и ипостась – безумие.
Так что не надо бояться этого слова.
«Палата номер шесть» - концепт безумия.
Прочти его – и в чем ты убедишься?
В обыденности собственного сумасшествия.
* * *
Существование.
Это форма небытия.
Кажется, ты еще чувствуешь свои кожу и кости, но на самом деле тебя уже нет.
Такова она, эта философская категория, когда ее прикладываешь к собственному, еще живому существованию.
Я всегда почему-то думал, что раз нельзя «улучшить» собственную физиологию, то нельзя и улучшить жизнь, - и на эту неразбериху накладывалось экзистенциальное желание странствовать до самой смерти.
И вот желание бесконечного Пути неожиданно покинуло меня.
Я изменил своей сути?
Или просто постарел?
После присоединения Крыма я убедился в рациональном зерне человеческого существования.
Человек не просто живет, но имеет право и должен отстаивать свои законные интересы.
Вот чему научил меня Крым.
* * *
Счастье.
Меня так долго преследовали кошмары социальной жизни, что я уж не надеялся дожить хоть до какого-то равновесия.
Только на пятом десятке мудрость пушкинской формулы «покоя и воли» предстала во всей своей красе.
Оказывается, это – огромная проблема: человеку очень трудно оценить, сколь многим он обладает.
После всех умопомрачений вдруг ясно вижу, как много мне дано: любовь, любимая работа, литература, природа.
Слишком много!
Ты просто идешь, и ты – в этом мире, ты принадлежишь этому Универсуму, Целому, Вселенной, - вот и счастье.
Большая часть сил твоего организма все-таки уходит на выживание: на существование в конкретном обществе, среди конкретных людей, - но, кажется, с возрастом этих сил на радость, на счастье остается все больше.
Все же решаюсь себе позволить сослаться и на мой опыт проживания в обществе – и скажу: люди мало желают друг другу счастья и добра.
Меня шокирует, что и законодательно это никак не выделено!
Юное русское законодательство мало защищает граждан России друг от друга.
Это оказывается большим недостатком при совместном проживании ста сорока миллионов людей.
Если мы не можем внушить человеку, что, желая добра другому, он на самом деле помогает себе, - то это должно быть проведено со всей силой сверху.
Увы, все реформы, даже все добрые пожелания в России – только сверху.
Но они – хотя бы сверху!
А во многих странах – и просто никак.
Странно, что человеку так трудно осознать свое счастье.
И ко мне осознание пришло поздно: с ощущением свободы и независимости.
* * *
Тайна.
Я родился с ощущением чуда, я ждал его в жизни.
Забавно, что это ожидание не только не расслабляло меня, но заставляло много работать.
Заморские страны для деревенского мальчика казались сказкой – и вот я изучал иностранные языки: мне чудилось, я путешествую, я свободен именно через чтение книг на иностранных языках и просто благодаря Чтению.
Странно, что с годами мечта, тайна не выветривается, но растет: я посетил все свои детские сны, прошелся по всем своим, самым нелепым мечтаниям.
Или я неправ, что именно Универсум наделил Тайной?!
Не прав, что такой тайны не увидел в женщине, не посвятил этой тайне всю свою жизнь?
Ведь мое любимое искусство так много говорило о тайне женщины.
Но и тайна мира изменилась: она больше не сосредоточена на человеке, - но именно на всем Целом, на всем Универсуме.
Далекие отражения тревожат меня.
Кто это зовет?
Куда?
Так после смерти родителей Смерть стала близкой, сразу услышал этот зов.
А тайна человеческих отношений?
Но есть ответ в моих стихах тревожных:
Их тайный жар тебе поможет жить
- эти строчки Блока навсегда врезались в сознание.
Ведь ничто так не помогает, как тайна!
В социальной жизни как бы нет тайны, но только работа, - но это не навсегда: придет время, когда тебя осенит, что твоя жизнь не ограничивается одной социальной сферой.
Тайна искусства мне всегда была открыта, а ощущение тайны социальной жизни ко мне пришло только на седьмом десятке.
Это ж можно и не дожить!
* * *
Талант.
В советском искусстве были очень известные люди - и часто их партийные заслуги перевешивали художественные.
Тогда власть объявляла, что их надо любить - и их любили.
Сейчас, конечно, они все канули в Лету.
Удивительно, что и СМИ их забыли!
Сейчас другая приятная тенденция: поминать людей, которые были знамениты хотя бы какое-то время в советской период нашей истории
Хотя бы одной строчкой.
А мне вот зачем думать, что я талантлив?
Ты веришь в себя уже просто потому, что больше верить не во что!
Общество заставляет тебя верить в себя самого, если ты хочешь выжить.
Каждый человек несет в себе талант, - но это еще не значит, что он сможет его проявить.
Тут я должен признаться, что и наш отец, и мой брат, и я – невероятные мечтатели.
Но я увидел в искусстве каждодневную работу, а они – способ ничего не делать.
Вова мне прямо говорил: Ты думаешь, ты один такой умный? Я тоже хочу ничего не делать.
Брат высказал общую точку зрения: для всех занятия искусством – это возможность ничего не делать.
А твой талант?
Ты пишешь потому, что больше ничего не умеешь.
Без этой созидающей работы ты просто сгниешь.
Мир рядом с тобой, он культивирует в тебе безумие, - а талант – это умение быть в этом безумном потоке и в то же время самому не сойти с ума.
Никогда не докажешь другим, что талант – это ноша.
Так что даже странно жаловаться на какие-то трудности.
На шестом десятке во всем, что ты делаешь, появляется ясность – и тут слишком естественно «заземлиться»: ты прочно прячешь порывы в личную жизнь и просто живешь.
Талантливость уже в том, что ты дожил до щестидесяти!
Столько раз хотелось ответить насилием на насилие, но ты удержался, спас себя; это – талант.
Нравится сияние таланта в других.
Вот и понимаешь, что талант - это умение привлекать внимание других.
Тысячи талантов забыты, потому что все, что они умели, - это потакать современникам.
Помню, в мои двадцать я долго говорил с каким-то работником культуры.
Мы болтали долго, мне было интересно рассказывать о себе незнакомому человеку, связанному с искусством.
Неожиданно он объявил, что я – талант.
Я до сих пор ошарашен его мнением.
А дело в том, что в среде искусства не принято делать комплименты просто так.
Мне-то как раз говорили, и не раз говорили, что я тунеядец, что не хочу работать, что сижу на чужой шее, - и хоть все это было жалкой, наглой ложью, противовеса ей не было.
Мир, как я его знаю, унижает и гнетет человека, лишает его надежды.
Но почему незнакомый человек, первый встречный, столь внимательно говорит со мной, тогда как мои родственники меня попросту проклинали?
Может, этот человек – не случаен?
Может, он – талантлив?
Мне так кажется.
* * *
Тарковский.
В юности, при моей любви к кино мне был нужен русский режиссер, которого бы я любил страстно.
Именно таким оказался Тарковский.
Начиная с «Рублева», я любил Андрея.
Любил, когда Россию нельзя было любить: как любить Советский Союз?
Любил его вместо России.
Он представлял собой Россию в Советском Союзе.
Когда в семидесятые годы я стал заниматься искусством, меня поразила пустота советского кино.
Лишний раз пойти в кинотеатр казалось огромным унижением.
Только фильмы Тарковского оправдывали это жалкое идеологическое пойло.
Прошло поколение – и уже многие советские фильмы не кажутся столь уж ужасными, - но это только потому, что у нас появился выбор.
А тогда, в дни моей юности, эта бредятина выдавалась за эталон красоты.
Что же удивительного, что ненавидел их?
«Андрей Рублев» и «Зеркало» Тарковского стали прямым продолжением «Гамлета» Козинцева, я отыскал-таки шедевры и в родном кино.
Конечно, говоря об Андрее, невозможно не упомянуть его замечательного отца Арсения Тарковского.
В моих мыслях они всегда рядом, всегда дополняют друг друга.
Конечно, отец и сын не могли знать, что вечность сделает их них замечательный дуумвират.
Они – одни из немногих, кто доказал, как прекрасно принадлежать русской культуре.
* * *
Творчество.
Хорошо знаю свою натуру-дуру: обычная, ежедневная жизнь меня заводит в ужасные состояния, - но именно из их проживаний рождается творчество.
Поэтому так много надо терпения.
Ты терпишь кошмары жизни ради предстоящего озарения.
Учился писать, читая.
Возникали чувства - и мне требовалось описать их, чтоб понять, что они - мои.
Эти чувства продолжились на другие искусства.
Меня не покидает ощущение, что остов произведения, которое я пишу, уже заранее бессознательно заложен во мне.
Иначе никак не объяснить, почему я все же пишу их так «случайно», так «наугад».
Нельзя сказать, что это легко: прежде всего, потому, что стрессы и кошмары заложены в самом процессе творчества.
В процессе творчества, но не в процессе жизни!
Человек, не знающий творчества, скорее всего, не знает, что такое «кошмары», эта слишком важная часть вдохновения.
Но вдохновение - вдохновением, - а работать надо каждый день, чтобы убеждала ремесленная составляющая творчества.
Для дилетанта и человека со стороны ремесло - сущий пустяк, - но для меня ремесло - основа и творчества, и моих отношений с миром.
Ничто не может дать такого жизненного порыва elan vital, как творчество.
Почему в ином мне не дано такого?
Когда я попробовал это среди людей, в обществе, получились скитания и две разбитые семьи.
За творчеством стоят или истерия или прямое сумасшествие: человек не в силах противостоять тем силам, что вызывает в его душе его работа.
Творчество предполагает, прежде всего, открытие самого себя.
Поэтому ты пишешь о том, чего не понимаешь, что приближает тебя - к тебе.
Главное – искренность!
Конечно, не искренность вообще, а перед Богом.
Звучит высокопарно, но именно тут – точка отсчета всей твоей жизни.
Понимая свою ничтожность, ты должен смириться пред Ним.
Хоть ты и не знаешь, кто Он.
Доверься божественности этого мира и попытайся понять его!
И в жизни, и в своих рассказах пытаюсь освоить пространство вокруг меня.
Будучи описанным, это пространство на самом деле «обживается», до конца входит в мою душу.
Конечно, речь о моем собственном духовном пространстве.
Творчество - это ни в коем случае не описывание событий собственной жизни.
Это мое общение с миром, мой разговор с ним.
Что ж поделать, если могу общаться с универсумом только так.
Часто я забываю, кто я.
Такого состояния не бывает в толпе: быть среди других - тяжелая работа.
Среди других я хорошо понимаю, что я - гражданин.
Зато когда я один, мне трудно найти себя.
Только творчество возвращает меня к себе.
Страшно понимать, что без каких-то строчек я бы не стал человеком, никогда бы не понял, кто я и что я.
Я начал писать первый рассказ в моей жизни: о партизанах – еще в десять лет, - но он не встретил отклика, даже мои родители не обратили на него внимания.
О чем еще я мог тогда писать?
Это было советское время, и процветала военная литература.
И ничего удивительного, что тогда математические формулы казались мне куда естественней.
Литература пришла позже: после смерти близких, скитаний, разводов я открыл, что не могу жить вне творчества.
Более того: жизнь в юности казалась до того невыносимой, что любой перерыв в созидании приносил страдания.
Надо было научиться просто жить: вне творчества, - но это долго не получалось.
Тогда мне, как воздух, была нужна иллюзия бесконечного творчества: она получалась из чтения книг и изучения иностранных языков.
И эти роды занятий сумел поднять на уровень творчества.
Многие вещи в жизни я понял только потому, что написал о них.
До 28 лет писал больше стихов, - и мой роман «Дело к свадьбе» состоял из склеенных стихотворений, вытянутых в строчки.
Сначала долго шли стихи «под прозу», а потом уж сама проза.
Зримость работы накапливалась с трудом, в течение многих лет.
А вслед за этим пришла другая весомость: мои рассказы стали взрослеть и набирать реальность, у них появился реальный возраст.
Появился важный смысл жизни: жить внутри замысла.
Каждый новый рассказ становится божеством, которому молишься совершенно естественно.
Это божество меня создает, а я обожаю все, что меня создает, «творит».
Так долго в мире вокруг меня не было ничего, что бы меня создавало, - и вот я открыл то, что вывело б меня из тьмы, я почувствовал путь к свету.
Но мое божество, как я быстро понял, было рукотворным, оно требовало, чтоб создавал его всяк день, жажда творчества росла, занимая меня целиком, не оставляя время ни на что, кроме борьбы со своей косностью.
Люди мне не дали столь много, как эта изнуряющая, но все ж восхитительная работа.
Что же, как не творчество, делает жизнь красивой?
И радость, и красота – из творчества.
Если они уже есть в твоей душе, то стоит поделиться ими с людьми: возможно, в чем-то вы станете близки.
За эту близость стоит побороться!
Творчество – неспособность оставаться среди людей иным способом, как в искусстве.
Ужасно понимать, что твои мысли никогда не будут разделены, что ты умрешь непонятым, - вот ты и сражаешься в строчках с этим ужасом.
Я бы давно умер, если б не эта каждодневная работа.
Так легко дышать, когда тебе хотя бы кажется, что оживаешь в других.
Пусть даже ты заранее уверен, что это иллюзия.
Все равно, в творчестве ты самому себе дал жизнь.
Кстати, «другие» - это не только конкретный человек, но более высокий уровень конкретности: вечность.
Это умение превращать «обычную» жизнь в работу и создало меня – притом, что умение это пришло очень рано, рано спасало меня.
Я не просто читал в детстве, но жил книгами, – и это умение сохранилось на всю жизнь.
После смерти матери тонны черновиков по математике чудесным образом превратились в тонны стихов и прозы.
Сейчас понимание и процесс работы резко изменились: теперь твой текст хорошо «упрятан» в компьютер.
Мне это нравится: теперь Текст стал доступным, более легко манипулируемым.
Попробуй перенести в строчки всю свою человеческую запутанность и сложность!
Именно туда, на саму территорию проблем.
В жизни надо скрывать свои проблемы от других, но в искусстве ты смеешь их развернуть.
Именно кошмары на бумаге освобождают от таковых в жизни.
Огромное напряжение разряжается в строчки, творчество как раз и дарит эту животворную иллюзию единства с другими и с жизнью.
Творчество - это парение над возможностями твоего «я».
Ты и влюбленный, и убийца, и философ, и самоубийца.
Ты и монах, и маркиз де Сад.
Ты и Грета Гарбо, и Жанна Моро, и Бисмарк.
Чудесно, чудесно, чудесно!!
Человек, не связанный с творчеством всем своим существованием, не в силах преодолеть ущербность мира хотя бы ненадолго.
После шестидесяти, когда сил существенно убавляется, творчество, как лучший друг, приходит на помощь: в твоей жизни остается эта чудесная, спасительная гармония.
Да, жизнь страшна, но ты умеешь заговаривать боль, умеешь укрощать ужас.
И какое же счастье, что мне дана возможность выстоять в неравной борьбе с ужасом жизни.
Да, с возрастом убывают силы, - но самого вещества творчества не становится меньше.
В юности мог писать и скитаться весь день, а теперь такое и не представить.
Но по существу, ничего же не меняется!
Я описываю, «моделирую» некие ситуации, в которых себя лично просто не предполагаю.
Если же, чего доброго, такое случается, то моя жизнь висит на волоске.
Да, я понимаю эти чувства, но я их не испытываю.
Понимание чувств часто заменяет сами чувства.
«Недовольство собой» - это обычный термин для выражения недовольства артиста.
Не просто «недовольство», ибо все всегда недовольны, все готовы бунтовать и протестовать, - но именно собой: не миром, не правительством, но – собой.
Только в работе ты сумеешь преодолеть свои недостатки.
Они сильнее тебя, они уже сделали из тебя урода, - но в творчестве ты поднимаешься над ними.
Как ты скроешь свои слабости?
Только в строчках.
Твое окружение уверено, что ты – сплошь из недостатков.
Ты должен чувствовать то, что тебе приписывают, и бороться с ним в первую голову.
Чтобы творить, надо выброситься в ужас и страх.
Как иные выбрасываются из окна.
Если это делает историческое лицо, то чехи называют такое «дефенестрацией».
Видимо, как раз этого и требует моя физиология.
То, что ты найдешь в себе, - неизбежно.
Но ты попытайся найти в других!
Искать себя в других и есть творчество.
Это важная часть и творчества, и всего твоего существования.
Но что ведет к творчеству?
По-моему, мечта о призвании.
В романе «Человек без свойств» Роберт Музиль, австрийский классик двадцатого века, роняет такую фразу:
- «Человек обычно не знает, что надо сделать для того, чтобы суметь быть тем, что он есть; он должен верить, что он есть нечто большее».
Эта мечта так и остается мечтой, но ты описываешь состояния, которые испытывает человек каждый день.
Ты пишешь не об ангелах, но про людей.
Творчество - этот тот спасительный подъем духа, что приподнимает над повседневным ужасом.
Я не могу забыть безумия творчества в 23-24 года.
Это было началом.
Одиночество не ушло, но его ужас преодолевался каждый день.
Математика не давала такого преодоления, не давала победы над своими слабостями.
Творчество предстало – взрывом!
Я на всю жизнь озарен им.
Каждый день борьба с голодом и одиночеством оборачивалась моей победой: написанными строчками.
Конечно, тогда не надеялся дожить до сорока лет: настолько интенсивной и жестокой казалась жизнь.
Но само мое творчество началось именно с математики: когда уже в четырнадцать лет я с упоением исписывал сотни страниц, чтоб решить какую-то проблему.
Например, научиться решать уравнения с параметрами.
Моя жизнь и мое творчество не принадлежат моим мыслям.
Нет ничего глупее, чем ставить высоко свои мысли, - какими бы они ни были.
Мое существование – это не только мои мысли, моя жизнь в творчестве отделяется от меня, я все меньше могу ее понимать.
Да, у меня тучи планов, десятки набросков, - но ясно понимаю, что они мне не принадлежат, что слишком немногие из них будут осуществлены.
Каждый день – вперед!
Без этой ежедневной работы диалог с людьми и Вселенной иссякнет.
Говори с Универсумом!
Это – твоя миссия.
Способность всю жизнь развиваться, продолжать себя - это и есть стержень жизни писателя.
Ничто не может быть столь важным, как это.
Но откуда берется это упорство?
Почему столь рано увидел в нем спасение?
Творчество - это продолжение всего себя в литературу.
Огромные потрясения жизни среди людей развивают психическую болезнь, ее можно пережить только в литературе.
Пусть даже слабость простуды разгорается в светлое пламя творчества!
Жить - это когда твой и внешний, и внутренний мир в руинах.
Раз уж в мире ничего не осталось, кроме руин, - осваивай их.
Надо строить себя из того, что есть, потому что другого не будет.
Кто, кроме тебя, построит здание твоей души?
Наша работа и создает нас.
И что же еще?
Задача человека - работать свободно, с желанием; тогда можно построить много.
Это, прежде всего, преодоление болезни.
Сможешь ты вырваться из ужаса, что внушает жизнь?
Так, творчество - высокий, прекрасный порыв, - но пока он длится, я асоциален: никто не должен войти в мой разговор со вселенной.
Исповедь!
Для меня творчество - исповедь.
Прекрасно было б творить легко, изящно, а я пишу - как тащу тяжелый, но столь нужный воз.
Сам процесс писания важно выключать из реального времени.
Это происходит, когда пишешь с восторгом, упоением, когда ты очень увлечен.
Животворная иллюзия, будто ты и не пишешь вовсе, а просто живешь, слишком важна для творчества.
Так что для меня естественно, что мой письменный стол появился, когда мне уже за пятьдесят и этот «стол» оказался компьютерным столиком.
Это в юности я мог не писать дня три, а на четвертый исписать страниц двадцать и больше: теперь творчество стало ежедневным, но продуманным актом.
Появился карманный компьютер КПК, позволяющий обходиться без бумаги и даже без собственного почерка.
Что в основе творчества, как не ужас существования?
Ты пишешь и выбрасываешь написанное - до тех пор, пока оно не станет твоим.
Так исподволь творчество становится твоей жизнью.
Долго просто пишешь, потому что хочется с кем-то говорить, - но через годы в этот процесс входит понимание.
Всем кажется, писатели придумывают чувства, но на самом деле задача писателя совсем другая: описать те чувства, что есть.
Понять чувства реальных людей, а потом уже описать их.
Творчество - это и вера: вера в то, что тебе дано очень много: осознавать себя, строить свою жизнь на основе не только видимой жизни, - но и доверяясь высшим силам.
Но первые наброски, первый порыв - это свершается помимо тебя.
Я писал наугад, а потом шлифовал строчки, старался собрать их в целое.
Без творчества мгновенно развивается болезнь, у меня нет другого способа победить чуждость мира.
Что это: творчество - мое счастье или мое проклятие?
И то, и другое.
Лишь ясно, что в моменты, когда мне удается соединить творчество и жизнь, - только в эти моменты я и счастлив.
Что же в прочее время?
В остальное время я только мечтаю об этом счастье.
Эту спасительную силу творчества осознаешь поздно.
Ты мечтал о каком-то особом Доме, особых отношениях с людьми, - но вот он, весь твой мир!
Но мои чувства никогда не переносятся на бумагу «голыми»: один к одному.
Они вылетают в оперении литературных традиций.
Много пишется в часы потрясений, столь частых в современной жизни.
Творчество связывает воедино всю мою жизнь, делает ее осмысленной.
Все мои поступки кажутся столь бессмысленными, глупыми, жестокими: это ясно доказывает крупица творческого огня, что горит во мне, - но все ужасное перегорает в очистительном огне созидания - и мне не страшно жить.
Откуда мои рассказы? - спрашиваю себя, когда пытаюсь их перечитывать.
Сколько раз увлечение, упоение работы спасало от сумасшествия.
Еще в детстве понимал, что только этот порыв еще может спасти меня.
Внутреннее равновесие приходило через работу, через эти усилия.
Конечно, эти усилия не сразу стали литературными.
Спорт, шахматы, пение, фортепьяно не давали столько, как строчки; поэтому и предпочел их.
Когда пишу, меня смущает мое незнание языка: когда пишу, я открываю его заново.
Это и интересно, это-то и создает меня, и наполняет смыслом мою жизнь!
Если так - с русским языком, - то что же сказать об иностранных?
Эта неуверенность в себе порождает не только страх, но и желание совершенства.
Но творчество – это и работа: после всех набросков ты перелопачиваешь их три-четыре раза, доводишь до ума.
При этом ты вынужден, как все, зарабатывать деньги, чтоб спасти семью.
Странно, что до пятидесяти я понимал творчество только как создание рассказов и романов.
Тут я заметил, что десятки тысяч страниц моего дневника – тоже работа.
Мне важно хранить ощущение творчества во всем: даже в житейском, даже в зарабатывании денег, даже в неприятном.
Это ощущение высокого порыва не только необходимо, но и свято.
Я пишу, потому что живу.
Общение с людьми чаще всего оборачивается стрессом, но творчество - это покой и радость.
Не жизнь мне нравится, не ее отдельные сладкие часы, но лишь мгновения, когда я чувствую, что живу.
Я не всегда это чувствую.
Само ожидание смерти, став творчеством, радует.
Радость - видеть свое старение, свой уход, видеть меняющийся мир.
После огромной работы над романом об Иисусе мое понимание литературного труда стало меняться: я сдался, я решил испытать литературу социальностью.
Творчество отступает перед реальностью: если последней слишком много в твоей жизни, ты уже не можешь творить.
В моей жизни, как и в любом человеческом существовании, много немоты.
Казалось бы, внешне все хорошо, но ты в бездне.
Но вот словно б божественный свет загорается в душе!
Ты берешь ручку – и свершается чудо: в твою жизнь приходит смысл.
В какой-то момент мне стыдно за себя, все в моей жизни кажется таким мелким, - но тогда откуда же все эти романы, рассказы, опусы?
Кто же тогда жил так страстно, если не я?
Я стал понимать, что никто (так пишу о творчестве: как о человеке!) не будет решать мои проблемы, кроме него.
Так хотелось человеческого участия!
Но, видимо, решение проблем не только входит в творчество, но и является его основой: все пришлось делать самому.
Самоучка во всем – вот что такое творческий человек.
Он осужден с ноля открывать мир, находить в нем себя.
В какой-то момент казалось, я так изранен этим миром, что уже не смогу подняться.
К счастью, это была иллюзия.
«Не смогу подняться»?
Откуда эта мысль?
Но дело в том, что были «близкие» люди, объявившие мне войну именно как человеку искусства.
Я говорю о потрясении от первых двух браков: мне казалась, люди, связавшие со мной судьбу, постараются войти в мои проблемы.
Каково же было мое удивление, когда меня призвали и даже постарались заставить решать проблемы, бесконечно далекие от творчества!
При этом мои творческие проблемы просто не замечались.
Это теперь кажется и естественным, и справедливым, что я писатель, - но в юности все мое окружение яростно боролось с моей мечтой, в двадцать лет я попал в первую огромную депрессию именно из-за этого.
Ты не можешь только творить, а возвращения в творчество из реальной жизни очень болезненны.
Ничего не остается, как привыкнуть к этой боли, придать ей творческий, спасительный характер.
Годы скитаний были переполнены ужасными состояниями, когда прийти в себя можно было, лишь пробродив весь день напролет.
Теперь эти состояния редки, и я вижу, насколько близки они к безумию.
Избежать их вовсе нельзя: они порождаются самой жизнью, той борьбой, что приходится вести, чтобы выжить.
Да, это жизнь.
Сражаюсь с упоением, причем победы замечаю меньше, чем поражения.
Такие дни ужаса – мои проигранные дни.
Мои проигранные битвы за собственную душу.
Разве оно – воспарение?
Нет, только работа.
Заземление творчества и ясно, и просто, и слишком важно.
Только в работе – твое человеческое достоинство и даже твое торжество.
Как иначе преодолеть смерть, неуверенность в себе, все слабости, если не работой?
Творчество вербализирует те страстные, бесконечные монологи, что ты ведешь сам с собой всю жизнь.
Уже в школе во время долгих спортивных пробежек эти воображаемые разговоры переполняли воображение.
Мне советовало только творчество.
Любить исступленно, много, страстно?
Пожалуйста.
Но в строчках.
С живой женщиной такой номер не пройдет: ты должен любить её для неё самой, любить так, как ей приятно: тихо, благоразумно, потакая ее маленьким слабостям и большим несуразностям.
Любить ее – значит, ее понимать, а не думать о том, что ее любишь, не гореть любовью к ней.
Отстань от нее со своим творчеством, но реши ее проблемы.
Ее, а не твои.
Она никогда не поверит, что твое творчество – это ее проблемы.
Само творчество советует, что такое понимание женщины – и есть настоящая «любовь».
Так что довериться такому пониманию любви – это непременно!
И уже искать место страсти в русле такой любви.
Чаще всего женщины равнодушны к тому высокому, что в них есть, они больше любят, когда их понимают изо дня в день, - а не в надмирном, метафизическом смысле.
Попробуй, совмести житейские дела и яркий свет творчества!
Когда ты теряешь над собой контроль и остро чувствуешь кошмар бытия.
Состояние своеобразного творческого «оргазма».
А в момент созидания тебе особенно тяжело: раздрай доходит до визга.
Словно черти жарят на сковородке.
Я творю – и ужас покидает меня; что-то варварское в зримости этого процесса.
Мир переполнен кошмарами, но если ты – фабрика по их переработке, - то все же не забудь, что этому хламу кошмаров ты обязан своим существованием!
Или ты переваришь, переборешь в себе эти кошмары, или умрешь.
Сопьешься, как папа, брат и многие родственники.
Да, в моей безутешной борьбе с наследственностью творчество – главное.
Творчество – вызов кошмарам, благоприобретенным от папы и жизни, - и, значит, вызов самой Судьбе.
Ты пишешь о том, чего нет, - и так расширяешь свой опыт.
Так я написал рассказ «Искушение» о самоубийце, но сам при этом живехонек.
В моем творчестве видно, столь огромна моя жажда расширить социальный опыт, жить сразу за многих.
И о самоубийце я писал в ужасном состоянии: все мои силы были направлены только на то, чтоб вырваться из моей жуткой жизни в иную, более достойную реальность.
Именно в более достойную: тут уж не до красивостей, не до излишеств.
Например, нежность еще может быть излишеством, но она - уж никак не достоинство.
Как творить, если в обществе нет ничего, что бы поддерживало твое желание творчества?
Значит, оно должно исходить не из общественных, а из личных побуждений.
Может, творчество – это оправдание?
Это путь к Богу.
Столь долгий поиск смысла жизни.
Творчество социализирует тебя, вводит за рога в общество очень поздно: не стоит быть уверенным, что доживёшь до такого момента.
Прежде ослабевшие социальные связи делали меня слишком слабым, чтоб я мог жить среди других; нет, я оставался в книгах, а люди меня ужасали.
Причём именно этот совершенно необоримый ужас не давал войти в общество.
И победить его можно было только в творчестве, и чудо, что мне удалось дожить до такого момента.
Почему всю твою противоречивость принимает только творчество, а не близкие люди?
Мои близкие просто отказались от этой работы: воспринимать мою человеческую сложность.
Как сделать, чтоб жизнь имела смысл?
Пиши.
- Пиши, скотина, - говорю я себе всяк день.
Тут мне важно сказать, что «пишу» не буквы, но образы.
Именно образы, движущиеся и живые.
Они до такой степени сливаются с моим биологическим существованием, что не могу понимать, что же со мной происходит.
Творчество – это умение мирно изживать свои кошмары, те самые, что роятся в голове.
Создавать-то себя приходится из ужаса.
Другого материала у меня просто нет: кругом ни героических подвигов, ни просто добрых дел.
Жизнь как она есть, не более того.
В моей душе внутренний ужас встретился с мировым искусством – и получился теперешний «я».
Так где же меня больше всего?
В строчках.
В строчках, а не в жизни.
Почему в моих иных проявлениях меня осталось так мало?
Теперь пишу куда меньше, чем в юности: нет сил, - и все равно «писать» значит для меня слишком: значит «жить».
Говорить с универсумом – неизъяснимое удовольствие!
Разве кто-то советовал так жить?
Разве посмею не оценить этот высокий дар?
Ты творишь вопреки миру, а не из его щедрости.
Ты взлетаешь из реальности, чтоб спасти душу, – и это в конце жизни высокопарно называешь «творчеством».
Самостоятельность пути, как она ни ужасна со стороны, и есть дар.
Почему за всю жизнь мне никто не сказал, что творить – это хотя бы позитивно?
Нет, свобода и творчество в нашем мире понимаются как желание «ничего не делать».
«Это идиот, тунеядец, захребетник», - говорили про меня.
Творить – это говорить в вечность сразу всем.
Услышит ли хоть кто-нибудь?
Проблематично.
Скорее всего, нет.
Но ты, ты сам творишь, поскольку это – твоя молитва.
А как прожить без молитвы?
Конечно, в юности я не мог себе представить, что творчество мне даст так много.
Тогда не разделял «творческую жизнь», заработок и творчество, жил только для литературы, скитался только для нее – и все беды не были «жизнью», но лишь частью творчества.
Позже уверяешься все больше, что все беды – от реальной жизни (прав Лев Толстой, сказавший «жизнь – это неприятности»), а от созидания – только радость.
Если прежде много писал рукой, то теперь строчки летят прямо в компьютер – и ты сам видишь, что ты делаешь на протяжении года.
Поразительное чувство!
В творчестве видно, что советская эпоха оставалась чужой, хоть в ней и родился, а пригрело именно наше лихое время.
Теперь вся жизнь – с одной мыслью: дожить бы до творчества.
Вести экскурсию – творчество, но больше все же «деньгодобыванье», - а тут, в мире тобой же созданных образов – так хорошо!
Вот, думаешь, создал себе мир, который спасает тебя изо дня в день.
Когда все кончено, начинается творчество.
Много лет спасался в него, но и с возрастом, уже не противопоставляя себя обществу, оно делает жизнь осмысленной.
Все прочее только запутывает.
Как организовать свой ужас, свой страх, всю свою жизнь, чтобы всё стало предметом творчества?
Это и есть работа творчества.
Это рабочий материал для творчества!
Вот из чего должна расти красота.
Именно из этого, ведь другого материала просто нет.
В основе творчества - желание услышать себя в других.
Трудно примириться с тем, что всё в тебе - против тебя.
Только позже я понял, что не против всего меня, но против моей социальной части.
Из Луги бежал; скучно.
Из Академии бежал; скучно.
Это не было творчеством: остаться в деревне или стать военным.
Уже душа диктовала существование и поступки
Многое в этом мире против тебя – и заклясть эти силы мы сможешь только искусством.
Причем именно работой в искусстве: творчестве.
Тут нет идеализации самого искусства, но лишь констатация факта.
Жажда работы пожирала меня, я не хотел ничего, кроме этого созидания.
Что же остаётся моему реальному существованию?
Очень мало.
Как спасти себя от хаоса свободы, если ты сознательно её выбираешь?
Может, когда-то искусство и помогало жизни, но я встретил только хаос.
Будь «колесиком пролетарского дела» или сдохни!
Другого выбора не было.
Только в словах до конца нашел себя; больше ни в чем.
А еще – в скитаниях: тут чувствую, что приближаюсь к себе.
Во всем другом меня очень мало.
Во всех других ситуациях играю роли, иногда сносные, иногда непосильные.
Мне везде немножко хорошо: даже в электричке, или когда веду экскурсию, или когда печатаю эти строки в белый лист компьютера.
В детстве казалось, хочу любви, каких-то необычайных человеческих отношений, но жизнь доказала другое: люблю работу, творчество.
Как же я вышел на литературу?
Я бросался туда, где чуял избавление, радость, надежду.
Когда сидел за фортепьяно, пытаясь играть «Хорошо темперированный клавир» Баха, это тоже было творчеством, пересиливанием себя.
Когда в университетской студии выходил на сцену,
Когда выигрывал в олимпиадах нашего городка,
Когда за сборную области по шахматам сражался на зональных соревнованиях России, -
Все это было творчество.
Надо было победить засевший в душе страх, надо было вытравить это скотство деревенской жизни, столь естественно сопровождавшее меня со дня моего рождения.
То, чем ты занимаешься искренне и страстно, - и есть твое творчество.
Почему именно в строчках я предстаю пред моей судьбой?
Неужели желание понимать себя может значить так много?
В моем случае – да.
Но есть и житейская, ужасная изнанка творчества.
Я только попробовал стоять не пред Ним, а перед людьми – и уже за моими плечами двое оставленных детей.
Моя жизнь буквально до пятидесяти лет была переполнена скандалами, стрессами, скитаниями, унижениями; я творил именно борясь с этими низкими испытаниями.
Творчество рождалось из этой ежедневной борьбы, из ощущения, что жизнь висит на волоске.
В каком мире мы все оказались!
Мы живем среди бандитов, и кто-нибудь из них тебя непременно прирежет.
Мне и сейчас этот взгляд не кажется преувеличением.
Я далеко не сразу понял, что с такими мыслями жить нельзя, ведь все мои родственники меня были нигилистами: все мои дяди, до одного.
Темой моих рассказов должно было стать насилие, поскольку в жизни чаще всего сталкивался с ним.
И все же, не слишком ли мало знаю о самом себе?
Страдаю ли я?!
Живу ли?
Ни в чем не уверен.
Лишь постоянное соразмерение с моими персонажами доказывает, что живу.
Я не умею обдумывать свои страдания, лишь привыкаю к ним, - зато чувства персонажей священны.
Потому что это – мои персонажи, мои по-настоящему близкие люди.
Они более реальны, чем я, они проживут больше меня.
Они останутся, а я нет.
Почему эта иллюзия столь значима для меня?
Нет ничего опаснее, чем довериться чему-то одному: творчеству или реальности.
Только середина еще может спасти.
Найти ее – трудная работа.
Проблема и в том, что в твои близкие друзья могут попасть лишь люди, хорошо это понимающие.
Стоит строго разделять творчество и фантазию.
Творчество – совсем другой природы: оно предполагает работу с традицией, знание многих фактов искусства.
Фантазия же чаще всего видит во всем путы, она готова издеваться над рацио, забывая, что без него нет жизни.
Мы растем из того, что мы пишем.
Что приносит в нас реальность?
Мы не понимаем.
Но ясно, что не она, эта наша жалкая реальность, - а только творчество уравновешивает наши кошмары.
Творчество - это работа, что не дает кошмарам воплощаться.
Я живу, потому что мое истинное божество - Творчество.
Так вот каковы они, мои мгновенья счастья: жить радостью других.
А своей радости мне не дано.
* * *
Театр.
В юности я мечтал стать актером.
Это как все.
Походил в студию при ЛГУ – и «понял», что стану режиссером.
Это тоже прошло.
Так что театр – самое большое и самое приятное заблуждение моей юности.
Поэтому веду театральный дневник, хоть и хожу в театр сравнительно редко: только когда заранее уверен в высоком уровне спектакля.
Веду дневник по театру уже лет тридцать, потому что не проходит ощущение, что не живу, а играю.
Живу в искусстве, а в социальной жизни – играю, - причем порой приходится быть канатоходцем: смотрю в оба, чтоб не грохнуться с высоты.
Кажется, это два самых больших заблуждений человечества: люди гораздо ближе друг другу, чем они думают, - и второе: в реальной жизни гораздо больше театра, чем они предполагают.
У каждого своя социальная роль.
От того, насколько глубоко он ее осознает, насколько уверенно играет, прямо зависят его успехи в обществе.
Порой и мне почудится, что уверен в себе, - но эта уверенность – дутая, чисто ментальная, ведь на самом деле мной владеет не ощущение себя в обществе, а литературный материал.
В семидесятых годах прошлого века мне было ясно, что все театральные гастроли идут на Москву – и мне стоило б рваться туда, там попробовать поступить в Литературный институт, - но я сознательно предпочел литературу.
Естественным этот выбор кажется только сейчас.
Кинотеатр - замкнутое пространство, а театр - разомкнутое.
Его размыкает актер!
Уже то, что он живой, решает всё.
В моем отношении к театру я отстаиваю любовь к жизни.
Не будучи преображенной в искусстве, жизнь людей похожа на обычный свинарник.
В юности я каждый день ходил в театр - и это погружало меня в одиночество: иначе я не мог осмыслить того, что видел.
Близость тайны повергала меня в необычайный восторг.
Этот восторг творчества с тех пор не покидает меня, он более он не принадлежит только театру.
* * *
Текст.
Сам себе я кажусь частью Текста: частью этого Целого, что ведет меня по жизни.
Борьба за значение, за связность, за значимость собственного текста – это сражение за собственную душу.
Для меня это сражение за всю нашу цивилизацию: она бы выстояла, если б каждый держался, как я.
Каждый раз, садясь за новый рассказ, не уверен, что выиграю это сражение.
Каждый раз поражает, что нахожу смысл в создаваемом собой.
Разве это не чудо?
Создать свои значимые тексты трудно, но еще труднее включить их в контекст собственной жизни.
Твои тексты меняются вместе с тобой – и ты должен почувствовать всю меру их независимости и изменчивости.
За текстом – проблема всей культуры.
Юрий Лотман:
- Законы построения художественного текста в значительной мере суть законы построения культуры как целого.
Это связано с тем, что сама культура может рассматриваться как сумма сообщений, которыми обмениваются различные адресанты, и как одно сообщение, отправляемое коллективным «я» человечества самому себе.
Текст, прежде всего, – это движущееся целое.
Ты должен почувствовать это движение и передать его.
Это та самая цельность, которой так не хватает тебе в реальной жизни и самой реальной жизни, похоже, не хватает того же.
Ты сам должен и находить, и создавать тексты, которые бы сопровождали тебя всю жизнь, питали б твою душу.
Ролан Барт:
- «Жизнь текста есть становление посредством номинации, процесс непрерывной аппроксимации, метонимическая работа».
Тут я особенно хотел бы подчеркнуть слово «становление».
Каждый человек создает вокруг себя ауру.
Вопрос только в том, насколько он сам понимает это.
Я постоянно, на протяжении всей жизни, возвращаюсь к сакральным текстам.
Для других они вовсе не священны, но это те тексты, что ты любишь, которые перечитываешь по много раз.
Для меня это тексты Достоевского, Джойса, Музиля, Пруста.
Они меня создают – и мне необходимо выяснить, как именно это происходит.
Именно так: тексты создают тебя не менее, чем живые люди!
Мне слишком хорошо известна неприятная необходимость защищаться от собственных текстов: когда люди вокруг тебя приписывают тебе качества твоих персонажей.
Например, рассказ «Как я люблю» - вовсе не смешной, вовсе не о похоти, - а об ее преодолении.
Во мне же видели бабника, способного очередной раз посмеяться над женщиной, с которой он оказался рядом.
Мне под дверь подбрасывали презервативы.
Да, мои герои напивались, - но почему у моей двери в насмешку ставят разбитую бутылку из-под водки?
Вот твои тексты попадают в книгу, вот эта книга раздается налево и направо (именно раздается бесплатно, потому что заработать на ней невозможно), вот твои рассказы – на твоем личном сайте…
Все!
Твои опусы уже не принадлежат тебе; в сущности, ты даже при желании не можешь знать, что с ними происходит.
Ты не должен оставлять на уровне ощущения простую мысль, что твои тексты – это не только ты, но и нечто, тебе не принадлежащее.
Исследуй это нечто: оно куда больше, чем кажется.
* * *
Телевидение.
Телевидение преподносит мир зримым – и это резко уменьшает роль слова.
Теперь телезрителем манипулируют многочисленные СМИ, но при этом телевидение остается самым опасным средством информации: эта пережеванная, препарированная информация особенно притягательна для толпы, - потому что ее проще всего усвоить.
Комментарий событий каждый раз зависит от того, кто именно это событие преподносит.
Эти слова сказаны в 2012 году, но сейчас, через три года, телевидение России – самое правдивое в мире.
Невероятно, но факт: власть не лжет, она правдива до конца, - потому что это единственный выход из тяжелой экономической ситуации.
Французский режиссер Жак-Люк Годар сказал:
- «ТВ транслирует, не прилагая никаких усилий, оно не «производит» (не создает), но лишь распространяет.
Оно не в состоянии сказать правду. Оно фабрикует забвение, тогда как кино - воспоминания».
Нет, не забвение сейчас транслирует ТВ, но горькую, искреннюю правду о том, в каком мире мы оказались.
«Происходит, - писал я в 2012-ом, - или банализация конфликтов, или – что чаще всего – их вымывание.
О проблемах сообщается лишь мимоходом, зато самых простых развлечений – через край».
Да, я тогда лгал.
Жизнь заставила меня понять, что я лгу.
При мне за 20 лет ТВ проделало большой путь к самоуничтожению, к выветриванию высоких понятий.
Хорошо помню телевидение восьмидесятых годов прошлого века.
Тогда свобода набирали год от года – и в девяностых годах прошлого века мы видели в прямом эфире и путчи, и съезды народных избранников.
Теперь правят политические технологии – и тут телевидение не имеет себе равных.
Оно приобщает толпы к власти, визионерству, ко всему на свете, - но столь поверхностно, что сколько-нибудь глубокому человеку будет неприятно это манипулирование высокими, важными понятиями.
Но тот же самый манипулируемый зритель что-то все же понимает: теперь он до конца не уверен, что он видит правду, что им не играют, что это не простое «кино», простая выдумка.
Раз все кошмары узаконены, все официальны, то процветает уголовная хроника.
На каждом кошмаре стоит печать: «Позволено», - а это и делает кошмар обыденным.
Такого не было при тирании, когда все ужасы тщательно препарировались.
Пожалуй, лучше, чем телевидение, погремушки и не придумаешь: на все возраста.
ТВ вырабатывает инерционность мышления - и мыслящий человек должен сознательно противостоять этому.
Если он еще желает мыслить.
В этом особенность нашего времени: оно отучает думать на важные темы: о государстве, о политике, о многих неприятных вещах.
Если раньше радио только диктовало нужные мысли, то теперь можно внедрять их с гораздо большим успехом.
Меня не покидает ощущение, что телевидение меня насилует.
Выжили самые слабые, самые жалкие передачи.
Что-то умное на маленьком экране - целое событие.
Только на недолгий срок: где-то с 1988 по 1994 - телевидение и жизнь были вместе, - а теперь они безнадежно разошлись.
Но это отчуждение обычной жизни от жизни в средствах массовой информации преодолевается в периоды потрясений.
Очень надеюсь, что их больше не будет.
Я с очень многим не соглашаюсь в этой моей статье, но все же ее не уничтожаю: пусть она напомнит о той спячке, в которой мы жили до присоединения Крыма.
* * *
Тело.
Вот сейчас, на шестом десятке, мое тело, чудится, сторонится меня.
Оно все больше не принадлежит мне и, похоже, слабеет с каждым днем.
Да, мое тело - это нечто загадочное, претендующее на звание моего «я», - и все же оно остается чуждым.
За всю жизнь я так и не научился понимать его.
Все, что смог: к нему привыкнуть.
Вдобавок ко всему, мне совсем не кажется, что в моих рассказах присутствует мое тело.
Но чье же?
Возможно, ничье.
Скорее всего, творчество внетелесно.
Тело зовет к совсем другого рода радостям: простым и даже скотским.
Правда, когда оно их получает, оно тут же недовольно: этого ему оказывается мало.
Так что тело – великий обманщик.
Оно почему-то думает, что его призвание – завести меня в такие удовольствия, от которых я просто сойду с ума.
* * *
Техника.
Компьютер резко изменил мое понимание и сам процесс работы, хоть и не разрушил творчество.
Но главное, он принес много техники.
Технически это устройство настолько сложно, что понять его нельзя, - зато стоит использовать ту простоту, с которой он совершает операции, прежде казавшиеся слишком сложными: расположение текста, легкую заменяемость его частей, печатание текста.
Купить печатную машинку в 1980 – то же, что сейчас компьютер: столь же дорого и хлопотно, - но машинка-то была слишком неудобной и дорогой.
Поэтому печатать свои произведения было сущим проклятием: машинка громыхала с ужасающим скрежетом.
Итак, техники много, но ты сам никогда не уверен в ее качестве.
Тем не менее, ты принимаешь этот плод цивилизации, потому что он в любом случае сильно облегчает жизнь.
Именно в период компьютеризации я вписался в общество: моя работа среди людей стала столь же постоянной, сколько и тяжелой.
Прежде эта работа не была ни постоянной, ни тяжелой, в ней не было той горькой ясности, что дарит работа в обществе.
* * *
Тираж.
В современном мире, чтобы стать знаменитым, надо бесконечно себя тиражировать.
Твоя морда должна висеть в туалете – только тогда ты сможешь понять, что ты по-настоящему прославился.
Миру важно знать размер твоих трусов!
А если не узнает, так и не полюбит.
* * *
Тишина.
В городах стало слишком шумно.
Эту проблему начали исследовать и обнаружили, что горожанин глохнет.
Значение тишины постоянно возрастает, она все больше превращается в роскошь.
Между тем, для меня лично мир стал тише.
Мир уже не орет, как сумасшедший, как это было в юности, когда все настойчиво кричало, когда ссоры родителей грохотали в моих ушах через много лет после смерти самих родителей.
Мне в моем подмосковном городке приходится просто сражаться за тишину.
Если пьяные мужики располагаются под моим окном, без колебаний звоню в милицию: иначе их не выкуришь.
* * *
Тление.
Так трудно в реальной жизни избавиться от запаха тления: этого всепроникающего запаха пошлости.
Я родился в невыносимо пошлой среде, в оправдание которой только и можно сказать, что она первая стала жертвой той самой пошлости, которой столь неистово поклонялась.
Эта среда жестоко преследовала меня за то, что я в нее не вписывался, - и теперь, когда все близкие детства умерли, мне все еще страшно помнить о них.
Страшно потому, что я все равно люблю их, все равно понимаю их как мою судьбу.
Они неотторжимы от ужаса и пошлости жизни, но они дали мне жизнь.
Столь многим я обязан пошлости и тлению!
Неужели я - из этой пошлости и тления? - часто спрашиваю себя.
И каждый раз отвечаю:
- Да.
Я не смог объяснить этим близким, что я не пошл не потому, что хочу отличаться от них, а предпочитаю
быть самим собой.
* * *
Толпа.
Нет ничего страшнее, чем русская толпа, а, тем не менее, ее дикие проявления преследуют нас каждый день.
Среди ночи пьяные компании распевают у тебя под окном – и ты ничего не можешь противопоставить этому насилию.
Толпа – это темное, страшное, что преследует тебя и во сне; воплощения его ужасны.
Иной человек начинает тебя оскорблять прямо среди других – и ты не должен отвечать на это насилие своим насилием, не должен опускаться до его уровня.
Это очень трудно.
Или и сам я невольно оскорбляю других, сам того не замечая?
Может, я сам переполнен агрессией, сам давно стал толпой?
Разве такова «толпа» театральная?
Люди, пришедшие на спектакль, преображены высокой идеей искусства.
Да и толпа ли это?
Скорее, собрание индивидуальностей.
Поэтому и нужен театр: чтобы человек помнил, что общество может нести не только насилие.
Опыт нашего общества – именно насилие.
После Луги образ ужасной толпы преследует меня.
Ко мне относились плохо только родственники, но физиологическая реакция распространилась на весь мир.
Я изжил эту реакцию только рационально, но сама реакция организма остается вне контроля.
Толпа, в которую мы погружены, предписывает нам лишь самые низкие проявления.
- Ты будешь е-ться, зверь, ты будешь жрать г-но, - твердит этот ужасный зверь.
История цивилизации – это и история толп.
Недовольных и злых.
В Луге, этом родном городке, ощущение толпы складывалось из вечно пьяных и злых мужиков.
Позже в Питере, а потом и в Москве я никогда не мог решиться пойти на митинг: настолько страшен этот зов насилия, что всегда роится в душах собравшихся людей.
Нынешняя русская (а не советская) толпа очень конкретна и близка, и она не обязательно враждебна.
Наоборот, она внушает надежду на лучшее.
Власти стали регулировать толпу – и теперь хочется относиться к ней более снисходительно.
В конце концов, ведь и все мы, и я для кого-то – толпа.
А толпа в метро?
Каждое мгновение настроение толпы колеблется от ненависти до любви, и самое трудное – это удержать равновесие, просто стоять, уткнувшись в интересную книгу.
В какой-то момент с удивлением замечаешь, что быть среди людей даже приятно – и так хочется удержать это ощущение!
Теперь русская толпа не очень отличается от европейской и любой другой.
Все мы, и русские, и нерусские, - люди толпы.
Так в ходе исторического развития сознание моей русской нации цивилизуется.
Правда, уже и власти понимают, что цивилизовать чаще всего приходится силой.
Советской измученной массы не стало, она трансформировалась и растворилась.
Часть массы пересела на машины - и они толпятся иначе, в пробках.
Хоть я никогда и не чувствовал себя отделенным от этой массы, я ее боюсь, потому что для меня слишком естественно бояться самого себя: своего несовершенства.
Особенность современной толпы в том, что она готова насилием доказывать свою правоту.
Как я мог в юности ответить на насилие толпы?
Я скитался.
Теперь я сам – часть и ее агрессивности, и ее кошмаров, и ее ужаса.
Толпа – единственная, навязанная нам реальность, - и все, чему учит эта реальность, все, что она обещает – это насилие.
Если по счастью «рост преступности» останется для тебя только словами, то душа все-таки отравлена.
И уже понимаешь: ты отравлен только потому, что ты – человек.
Человек толпы.
* * *
Точка зрения.
В жизни чаще всего мы видим только то, что нам родственно: то, что связано с нами.
Это особенно ясно в путешествии.
Странно, что столь многочисленные средства массовой информации предлагают нам одно и то же.
Мы не можем принять ни одного мнения, потому что они официальны, - и вынуждены до всего додумываться сами.
Это порождает неуверенность в себе.
Человеку кажется, что его обманывают, он чувствует, что вся информация слишком тщательно препарируется.
Это написано в 2012 году, но сейчас в 2015-ом мы, русские, уверены в объективности наших государственных СМИ.
Увы, за этой верой стоит ужас современной жизни.
* * *
Трагизм.
Трагизм отдельного человека начинается с понимания им трагичности существования других людей.
Жизнь моей матери была трагична и очень тяжела, но она этого не понимала.
И не хотела понимать.
Советская власть дала, считала она, так много ей, простой деревенской девчонке, что оставшуюся часть жизни мама была бесконечно благодарна.
Я бы никогда не смог ей объяснить, что советская власть ее грабит, хоть это было слишком очевидно.
Мой детский трагизм основывался на моем бесконечном одиночестве.
Нет, я не родился с этим ощущением мира, но стал трагиком поневоле, как большинство людей.
Уже трагизм вел меня по жизни, а не другие чувства.
К примеру, пьянство отца, его равнодушие к нам, своей собственной семье, я воспринимал как величайшее оскорбление.
Сейчас трагизм ютится в близости моей собственной смерти.
Я покину мир, не добавив ему радости.
* * *
Травля.
Через квартиру от меня живет барабанщик, что изводит меня уже двадцать лет, - и будет изводить еще лет двадцать: уже до моей смерти.
Конечно, это травля, но я ничего не только не могу, но даже не смею ей противопоставить.
Так принято.
Принято и орать ночами, и бросать мусор из окон, и писать под окнами, и давиться в транспорте!
Так мы привыкаем к ежедневной травле, хорошо понимая, что деться некуда.
Где я только ни жил - везде одно и то же.
* * *
Традиции.
Наверно, в каждом своем действии человек должен чувствовать, что он кого-то продолжает.
Это и есть ощущение традиции.
В искусстве ее особенно много.
Иные традиции ужасают.
Так Достоевский и Блок продолжают печальную традицию русской интеллигенции: экзальтированное отношение к русскому народу.
Теперь – после ужасов революций - такое отношение кажется не просто нецивилизованным, а и глупым.
Не любить надо народ, а уважать! – говорит современность.
Кроме того, себя ты уже при всем желании никак не «выключишь» себя из народа.
Между тобой и русским народом уже не может быть бездны – и это очень облегчает жизнь.
Именно отсутствие традиций порождало ужас существования при советской власти.
Слабость этой власти как раз в том, что она не сумела создать своей традиции, прежде всего, экономической.
Ничего, кроме распределения, эта система не смогла предложить.
Все жили как на островке в океане: любая волна могла его смыть.
Что же важнее: новое или традиция?
Конечно, традиция.
Присмотрись – и ты увидишь, как много традиционного в любом новшестве.
Нет ничего ужаснее, чем новое ради нового, что мы так часто видим современном искусстве.
Найти свое место в традиции – что может быть важнее?
Или почувствуешь себя внутри потока, или останешься на обочине.
В современном искусстве известности добьется автор, отрицающий традицию.
Меня поражает пример Владимира Сорокина, сумевшего объединить и традицию, и ее яростное отрицание.
Этот автор, знающий и любящий литературу, наиболее плодотворно борется с ее традициями.
Мы видим, как с возрастом он становится обычным респектабельным писателем, спокойным обладателем традиции.
Увы, надо, чтоб созданную им традицию признали и другие.
Я ее никогда не призна’ю, она мне просто неинтересна.
* * *
Транспорт.
Ничто так не провоцирует тяжелые психологические состояния, как транспорт.
Мало того, что это опасно, но ты непременно едешь в жуткой давке, - и если ты один в автомашине, то это давка машин.
Самому сесть за руль мне кажется верхом безрассудства: при наших дорогах и наших водителях вероятность моей смерти резко увеличилась бы.
Мы получили целые поколения людей, воспитанных на общественном транспорте.
Конечно, это люди с пониженной чувствительностью, иначе бы они просто не выжили.
Мне неприятно, что страдают нравы, что люди грубеют, - а искусство требует как раз повышенной чувствительности.
Как потребовать отзывчивости от такого транспортного человека?
Когда после школы я попал в питерскую коммуналку, я не мог полагать, что это - моя судьба.
Теперь я всегда - в толпе.
Даже если все тихо, сосед непременно что-нибудь громыхнет об пол или шарахнет дверью: ему, транспортному человеку, уже нельзя без толкотни, ему уже непонятно желание хоть какого-то покоя.
А вот тебе и мировой экономический кризис, и еще много чего в этом духе.
В транспорте мы проводим так много времени, что эти бесконечные хлипкие вагоны вернее было бы назвать вторым домом.
Кажется, эти вагоны прилипли к мозгу современного человека.
То ли это его машина, то ли он в автобусе, то ли в метро, - везде его мозг привычно вписывается в транспортные средства.
Современный человек уже так измучен, что поезд кажется настоящим спасением: его гул и грохот успокаивают.
Целая жизнь проведена в вагоне!
Это не кажется чем-то удивительным.
* * *
Трепет жизни.
Я почему-то слишком хладнокровно разглядываю, как трепет жизни покидает меня.
Откуда это равнодушие?
Или так организм подготавливает себя к смерти?
Чтоб выразить свои взгляды, я привлекаю цитату из «Толп» Бодлера:
- «То, что люди называют любовью, - это совсем маленькое, ограниченное, слабое, сравнимое с той невыразимой оргией, с той святой проституцией души, которая отдается целиком - поэзии и милосердии, непредвиденному и неизвестному».
Вот и следует, что поэт противопоставляет себя другим.
Как бы мне пришло такое в голову?
Мы живем, как селедки в бочке, - и ничего удивительного, если меня кто-то толкнет или еще как-то унизит: наши отношения - не людей, но селедок.
Я, кажется, даже рад, что жизнь все меньше трепещет во мне: мне все легче управлять собственной жизнью, все проще понимать себя.
* * *
Тусовка.
Звезды не появляются ниоткуда.
В сущности, всю жизнь мы видим одних и тех же людей – и нам это не кажется странным.
Между тем, все они – продукты своей среды.
Своей тусовки; сейчас вернее сказать именно так.
Для меня, никогда не имевшего своей среды, само существование таких людей – тайна.
Но что за этой «тайной»?
Но как к власти пришел Сталин?
Разве его не выдвинула его партийная тусовка?
Она же едва его не проглотила!
Он десятки раз висел на волоске, что замечательно описывает Авторханов в своей книге «Технология власти».
Только в таком коллективе ты можешь добиться успеха: тебя должна на поверхность вытолкнуть твоя среда.
Поскольку я всегда жил во враждебных средах, мне только остается лицезреть успех всех этих многочисленных поплавков.
Именно в тусовке производится гламур.
Она отбирает людей по уровню их гламурности, но тут же создает и некий его идеал.
Конечно, ложный.
Все, кого мы видим хоть сколько-то часто, - из тусовок.
Кто тусуется: музыканты или депутаты – тут уж все равно.
Чаще всего эти интересные люди опускаются до уровня их тусовки.
Бывает, они поднимают уровень закрепленных за ними тусовок.
Главный недостаток этого мощного тусовочного движения - материальная надзвездность.
Эти люди богаты, они вознесены над миром - и это обрекает их на ненависть других людей.
Разве не их вина в этой пропасти между бедными и богатыми?
В России, как и во всем мире, растет разрыв между бедными и богатыми, и тусовка - самый яркий показатель этого.
Их ненавидят, потому что они на виду.
* * *
Убийца-одиночка.
Этот образ, этот кошмар стал настолько распространенным, что ужас почувствовали все.
Теперь никто не защищен от вооруженного сумасшедшего.
Меня бесконечно волновал в юности этот образ, кстати, запечатленный в фильме Бунюэля «Призрак свободы».
Как странно, что мои юношеские фобии столь ярко воплотились во всех частях света!
Этот тип безумия стал нормой.
Может, именно потому я сам так легко его избежал?
Такого индивидуального, вовсе необъяснимого безумия становится слишком много, оно явно перешагнуло воображаемую «норму».
* * *
Уверенность в себе.
Я рано заметил, что ни мои близкие не могут дать мне уверенности в себе, ни я - им.
Значит, надо строить общение на чем-то более высоком, чем житейское.
Моя уверенность в себе приходит ко мне из искусства: именно искусство, а не люди требует, чтоб я был до какой-то степени уверен в себе, потому что иначе жизнь превращается в ад.
Кажется, это утверждение говорит о моем чудовищном эгоизме, и, тем не менее, оно верно.
Я как бы защищен свыше среди людей, готовых заявить о себе любой ценой.
* * *
Увлечение.
Это кусок моей жизни, прожитый с максимальной интенсивностью.
Математика, бег, шахматы – все было подлинным увлечением, - и это уже загадка, почему именно литература завершила все поиски.
Увлечения – путь к творчеству и его прообраз.
Всю жизнь увлекался самым разным, но мог ли думать, что мои увлечения - это моя работа, что они затянутся на всю жизнь?
Мои увлечения стали «собираться» в мою жизнь поздно: только после сорока лет.
Плохо только то, что увлечения не оставляли времени на общение, да и люди вокруг меня не располагали к общению.
Никак не могу пожаловаться, что эти люди были неинтересны, но отталкивала их грубость.
В юности еще не мог знать, что с возрастом эта несоциабельность станет причиной моих стрессов, моей болезни.
Социум стал понятен, лишь когда приблизилась смерть: ее дыхание обожгло меня, - но и открыло путь к другим людям.
Но социум так и не стал предметом моего увлечения.
* * *
Угрызения совести.
Вполне литературное чувство.
За это и люблю его, хоть и понимаю всю его ограниченность.
Что ж, раз и Пушкин, и Бодлер воспели это чувство, то как бы я посмел в него не поверить?
Стоит разделить саму совесть, некое общее начало, философскую категорию, - и муки совести, которые всегда очень конкретны.
Странно понимать, что мои муки совести оказались по большей части совсем пустыми.
Например, угрызения совести оттого, что мало понимал своих родителей при их жизни.
Тогда что же мешало их понимать?
Какой смысл жалеть об этом сейчас?
Ну да, мне всю жизнь очень жаль, что так мало понимаю людей, – но я ничего не смог изменить в этом за всю мою жизнь.
Угрызения совести – часть несовершенства человека.
Я-то уж никогда не сомневался в своем несовершенстве.
Угрызения совести, обиды, страхи – этот груз кажется невыносимым, - а когда к пятидесяти ноша становится легче, ты не понимаешь, отчего тебе так было больно?
Почему от других ты ждал гораздо больше, чем от себя?
Почему ты так превозносил свои слабости?
Обиды и угрызения совести – никак не балласт души, но ее почва.
Увы, надо смотреть в оба, как бы не провалиться в это болото.
Это рабочий материал, из которого вырастают мои рассказы.
Угрызения совести кажутся только слабостью, когда начинаешь понимать действительные проблемы общества.
Все-таки, их помнишь, как часть своей жизни, как часть, возможно, тех обид, которые причинил другим.
Откуда они во мне?
Похоже, они развиваются из-за моего слишком пристрастного отношения к литературным традициям.
Так же было и у Бодлера: в его изысканных стихах ужас порождается именно угрызениями совести.
Привыкаешь в мысли, что угрызения совести – это более всего последствия несовершенства вообще человека, но не твоих личных недостатков.
* * *
Удовольствие.
Странно думать, что удовольствие занимает в моей жизни столь большое место.
Уж нет ли тут психоанализа?
Одно из важных понятий Фрейда: принцип удовольствия.
Помню, в юности из моего нелепого советского «воспитания» следовало, что это самое «удовольствие» прячется где-то в супружеской постели.
Боже мой, неужели я на самом деле верил, что оно - именно там?!
Жены моих первых двух браков сделали все, чтоб сексуальная жизнь не приносила радости.
Постепенно удовольствие просто жить, просто удерживать равновесие в течение дня вытесняет все прочие.
Только радость жизни еще напоминает, что гармония существует.
Я бы остановился на удовольствии от искусства.
Меня самого позабавило, что в этом опусе я написал, что в близости фильм может оказаться лучше «близости любимой женщины».
О, да это отзвук ещё 70-ых прошлого века: моей юности.
Из детства я вышел с убеждением, что любимая женщина - это высшее существо: она не только поймет тебя, - но и даст высшее наслаждение.
Сейчас можно только подивиться этим моим доморощенным домыслам.
Уже в 25 лет от них ничего не осталось.
Самое большое удовольствие стало приносить кино: после иных фильмов я впадал в такое возбуждение, что мне надо было долго, до изнеможения идти, - а потом я еще и не мог уснуть.
Например, это «Сталкер» Тарковского, «По закону» Кулешова, «Гамлет» со Смоктуновским, «Каждый за себя, Бог против всех» Герцога, «Восемь с половиной» Феллини, «Ложное движение» Вендерса, «Горькие слезы Петры фон Кант» Фассбиндера...
Неожиданно искусство принесло удовольствие понимания.
Я смотрел картины Климта - и начал осознавать, что и для него половой акт был прозаичным завершением высоких живописных идей.
А Пушкин?
В его время женщины были несопоставимо романтичнее, чем сейчас.
С годами в моей жизни женщины стали притягательны, как интересные люди, а не как «орудия наслаждения» (слова Карла Маркса, столь поразившие в детстве).
Сексуальные отношения приносили б больше удовольствия, если б за ними не стояли социальные требования материальной помощи.
Мне так часто давали понять, что близость - это товар.
Что еще важно в жизни?
Несовпадение по удовольствиям - это приговор.
Мои родственники пили водку и курили - и я это ненавижу всей душой.
Конечно, какие уж тут отношения!
* * *
Ужас.
Ничто не сыграло в моей жизни столь большой роли, как ужас: пред людьми, пред всем, что узнавал о мире.
Я родился с ужасом в душе, мое окружение сделало все, чтоб я ужасался как можно больше – и понадобилась вся жизнь, чтоб не победить – нет, это невозможно, - но хотя бы приручить этого дракона.
Тяжелые состояния были уже в детстве, но понадобилась вся жизнь, чтоб понять и осознать их. Ощущение, что жизнь непоправимо ужасна, всегда преследовало меня.
Все по-разному, но все внушало ужас.
Уж не говорю о папе, который не бывал трезв и объяснялся исключительно матом!
Вот уж кто переполнял мою душу ужасом!
Но и мама имела в своей душе что-то размеренное, ужасное, бесчеловечное.
Она никогда не удостаивала меня доверием, никогда не входила в мои интересы, всегда превыше всего ставила служение партии – и это было ужасно.
Именно это, а не наша непроходимая бедность.
Кстати, бедности я многим обязан.
Да, у меня не было зимнего пальто, я бегал в школу в одном свитере – и теперь могу только похвалить родителей за то, что они выработали мою неприхотливость.
Но что породило ужас в детстве?
Самое простое!
Слишком много вокруг меня было истошных криков, проклятий, неприязни друг к другу.
Папа, весь пропитанный ужасом, отвечал жизни беспробудным пьянством; другие, как наш сосед, закатывали ужасные скандалы, обвиняя во всем не власть, а своих близких.
Мне уже не печально оттого, что мне ужасно: настолько обыденным стал для меня ужас.
Силы ужаса не настолько мощны, чтоб разрушить мое сознание, но они его тревожат.
Картина Мунха «Крик» идеально передает то состояние ужаса, что преследует меня.
Какой-то ужасный крик домогается меня.
Я уж не говорю о людях вокруг меня, что орут, как сумасшедшие, непременно ночью!
Подчеркиваю, что меня преследуют не вообще люди, а именно крик ужаса, которым переполнены их действия.
Современный человек досаждает другому не потому, что он так хочет.
Он просто не умеет иначе.
С возрастом я слышу крик ужаса в моей душе все меньше.
Не потому ли, что, как доказывает криминальная хроника, он переселился в души других людей?
Там я его слишком ясно слышу.
А ведь люди – братья: по ужасу!
Как там у Шиллера?
«Обнимитесь, миллионы».
Да, обнимитесь, потому что вы слишком близки по ужасу.
Люди часто не осознают этого горького родства, а меня оно сделало писателем.
Столь многим обязан ужасу.
А если ужас – врожденный?
Ты рождаешься в мир, переполненный ужасом, и первое, что узнаешь о мире, - это то, что тебе в нем страшно.
Ты растешь в состоянии ужаса, привыкаешь к нему, как к своему второму я – уже этот ужас становится твоим учителем, ведет тебя в социальную жизнь.
Ты – в его свете, в его мощи.
Человек реален «ужасно»: каждой клеточкой существования, - а мир, он ужасен метафизически, вообще.
Так что индивиду, не знающему своего ужаса, кажется, что ужас мира далеко от него.
Что-то вроде Бабы-Яги, окопавшейся в избушке-на-курьих-ножках.
Думаю, мой ужас – не маленький, не комнатный, невыдуманный.
Мой ужас – древний, это - праужас, - и его надо принять как судьбу.
Надо стоять пред этой огромной стеной и молиться ей, как какому-то безжалостному божеству.
История моих первых двух браков – история жалкого, неосмысленного ужаса: я бездумно связал жизнь со случайными людьми.
Это мои родители, жившие вне информационного поля, вынужденные верить тому, что им говорили, могли относить свой ужас просто к плохому настроению, к своим слабостям, - но уж никак не я.
С какой стати?
Сама эпоха сделала наш ужас зримым, выпуклым, ясным.
В нашей эпохе заложен столь мощный аналитический механизм, что все мы в силах понимать то, что с нами происходит.
Мир насылает на нас ужас – вот мы и испытываем чаще всего именно его.
Но уже я сам, своими усилиями, сделал ужас объектом творчества, сам работаю с этой ношей, понимая, что только я могу ее облегчить.
От ужаса одно лекарство - творчество.
Я очень ясно вижу ужас моего существования, но не могу его отодвинуть: только преодолевать изо дня в день.
Всю жизнь - приступы ужаса и гнева от страха жить среди людей.
Но ужас не потому, что вообще среди людей, - а потому, что люди не хотят быть людьми.
Когда я – член общества, я всегда в ужасе, и все, что могу сделать, - это приподнять ужас, сделать его художественным.
Мы все растрачиваем себя в пустяках, в ужасе, в ненависти, тонем в своем маленьком и злобном – этот факт доводил меня до исступления.
Но что же тогда я в силах изменить, для чего мне жить?
Почему эти состояния ужаса столь существенны для моего развития?
В многолетней борьбе с ними, в преодолении я нашел стимул для самосовершенствования.
Жажда познания спасала от ужаса, преследовавшего меня.
Елей на эту борьбу пролила вера, только она.
Сейчас, когда ужас во многом прожит и освоен, мне радостно уже оттого, что живу: уже это кажется мне огромным достижением.
Когда же мой ужас отделился от меня?
Когда я начал его понимать?
Как случилось это чудо?
Это произошло в 40 лет, когда я скитался по Праге.
Конечно, эта дата условна, но я считаю ее истинной: настолько сильно потрясли меня четыре месяца, прожитые в Праге.
Что же свершилось в мире и во мне, что Ужас стал отпускать мою душу?
Я долго не признавал этот ужас моим.
Тот ужас, что внушают люди, родился вместе со мной, он метафизичен, и задача всей моей жизни - удержать его на этом уровне, избежать его видимых, реальных проявлений.
Насколько ты справляешься с тем ужасом, что царит вокруг?
Насколько ты способен его переварить?
Только с тридцати лет образы ужаса стали ясно вырисовываться в моей душе.
Прежде я не думал, что это может быть предметом мыслей и, тем более, искусства.
Ужас жизни отравляет мою жизнь в самые счастливые мгновения, но он же и создает меня: это постоянное напряжение, это вечное недовольство собой, ясное осознание своей ограниченности - все это в моем случае ведет к творчеству.
И мой брат слишком хорошо знает это ужас, но он не сумел превратить жизнь в преодоление ужаса, не увидел радости в каждодневной борьбе над собой.
Для меня ужас всегда персонифицирован.
Он приходит то в виде пьяного соседа, то в качестве грабителя, то рухнет на меня еще каким потрясением, - но я всегда его узнаю.
В любых обличьях.
Ужас – важная часть мира, - но ты сам не должен его культивировать.
Смотри на эти чувства, как если б они были живыми людьми, и - посмеивайся.
Это все, что можно.
По опыту уже знаю, что опаснее всего дни, переполненные радостью: после таких дней ужас особенно неподделен, особенно реален.
О, да он подстерегает наши души!
Право на ужас вырабатывается долго: страшно было писать об этом в юности, когда жизнь только начинается.
Право ужасаться, право писать об ужасе, право нести свой ужас другим - есть ли оно у меня?
Все же, в душе вижу свет Бога - и, если мне ужасно, виню самого себя.
Когда открывал ужас в себе, мучило недоверие: я забросил материалы к своему первому рассказу «Невский проспект» именно потому, что он впервые в моей жизни ясно, сознательно говорит об ужасе.
Уже написав через десять лет «Утку» (мне стало 34!), решился сделать из набросков и «Невский проспект».
Но есть и мелкий, ежедневный ужас, что диктует противостояние с людьми, живущими рядом с тобой.
Так в питерской коммуналке мучили пьяницы, а в Истре – юные хулиганы, орущие под окнами.
Кажется, тот ужас, что столько лет мучил меня, уже не поддается освоению, уже глядит со стороны, словно желая быть понятым.
Или просто нет сил на ужас бытия?
Буржуазность, эта видимость покоя, мне не дана.
Моменты ужаса можно сократить, если эти состояния тщательно продумывать.
Что тебе мешает? – думаешь каждый раз.
Лето, День города – и уже с утра тяжко ухает бодрая, советская «музыка», хоть на дворе – третье тысячелетье.
Все-таки только раз в год!
Или: человек мочится под твоим окном.
Или: бухает музыка соседа.
Или: очередной ремонт у соседей.
Причин ужасаться очень много, но попробуй более вдумчиво проживать эти состояния.
Может быть, странно, но у современного человека много такой работы: работы остаться человеком, не злиться, не впадать в ярость.
Быть человеком, оказывается, - трудно!
Выясняется, это – роскошь!
Ужас часто казался мне хорошо структурированным существом.
Долго мои личные ужасы переводил в литературные, а затем они с новой силой возвращались в мою жизнь – и мне приходилось заново их побеждать.
Кошмары стали слабее, когда провел их через социальную деятельность.
Работая среди других, разделяешь их кошмары, от них освобождаешься.
Именно из общения с другими, отражаясь в других людях, я заметил, что моя жизнь переполнена ужасом.
Уже к пятидесяти этот, столь пугавший ужас предстал весьма благожелательным, смягченным штудиями джентльменом, с которым можно поладить.
В юности ужас предстал огромным, некультивированным.
Этакой глыбой, что запросто придавит.
Придавит – и сама не заметит.
Нельзя и надеяться, что твой ужас до конца отделится от тебя.
Даже когда ты его поймешь, он не отступит.
Зато его можно приручить!
В толпе он даже помогает, мобилизуя и ограничивая свободу движений.
Среди своих он мешает.
Вопрос только в том, какую меру ужаса ты вынесешь!
Ты попадаешь в среду, где все закалены ужасом, все запросто перешагивают друг через друга, - и вопрос весь в том, способен ли ты на такое?
На Западе ужас налаженный, бесшумный, его попробуй, разгляди, - но в России он криклив и назойлив.
Не все состояния твоей души стоит обдумывать и, тем более, описывать.
Ужас кажется главным, ведь он – естественная реакция на события 20 века.
Как ты не ужаснешься, если всмотришься в судьбы близких, если просто начнешь думать?
Прежде всего, ужас пред тайной бытия.
Проблема именно в том, чтоб сделать из ужаса творчество.
Древнерусское «печаль на радость преложи» актуально и для нашей жизни.
Уныние – неумение справиться с ужасом жизни.
Ужас – это не обреченность, но творческий стимул.
Трудность в том, чтоб этот общий ужас стал именно твоим, очень конкретным.
В восьмидесятые годы 20 века ужас стал быстро социализироваться, наполнять общество.
А ведь совсем недавно он был только в литературе!
И когда ужас начал осознаваться (1986), у меня не было и тени сомнения, что он – мой.
Он всегда спал во мне, но назвался именно в восьмидесятые, когда История стала зримой.
Так, мне было страшно видеть на полу пьяного отца, от которого пахло мочой.
Я видел это в десять лет, но этот кошмар преследует меня всю жизнь.
В сущности, что такого ужасного сделал отец?
Но папа, сам того не ведая, сделал мой ужас конкретным.
После многих лет испытаний привыкаешь к нему как к чему-то естественному, как, например, к сентябрьскому холоду, - и уже смотришь ему в глаза, и живешь с ним, как с другом.
Надо приручать ужас, работать с ним – и эта работа идет как в твоем сознании, так и в твоей социальной жизни.
Только среди близких ужас скрадывается.
Его можно спрятать в каждодневность, не замечать как нечто неотъемлемое.
Ужасает порой и семейная жизнь, но этот ужас – от неумения понять то, что рядом с тобой.
Можно дозировать ужас, усмирить его, жить с ним бок о бок.
Слишком долго ужас, идущий из детства, завораживал, как если б он был пением сирен, звавших Одиссея; я был придавлен этой стеной, не думал, что можно жить, выпрямившись – и когда стала ясна вся неестественность моей человеческой позиции, написал «Дон Жуана»; именно этот роман научил смеяться, научил радоваться просто тому, что живешь.
Тот слом эпохи, что прошёл через меня, мог бы меня убить, не войди я в этот механизм ужаса, не прикоснись к нему изнутри.
И здесь самым сложным было понять, что ты одинок перед Богом, но никак не пред другими людьми.
Любое твоё слово, обращённое к другим, разрушит твоё одиночество пред ними!
Пред Ним ты стоишь один и молишься Ему один, - так сделай, чтоб преклонение пред Богом не мешало быть среди людей.
Тогда ужаса меньше.
В моём ужасе пред реальной жизнью всегда было много от энтузиазма искусства.
Социум не мог простить мне такой слабости, как этот чрезмерный энтузиазм - и я страдал от неприязни.
Её стало меньше, когда я показал, что я зол; удивительно, что умение огрызаться стоит так высоко, как если бы мы жили в первобытном обществе.
В ужасе поражает его способность в одно мгновение наполнить душу.
Он всегда рядом, всегда сторожит меня – и насилие, то естественное, бытовое насилие, которого так много в любой жизни, вызывает его, грозя перевернуть всю мою жизнь.
Если я отвечу насилием на насилие, если поверю в необоримость ужаса, это убьет не только унизившего меня, но и меня самого.
Так вот возьмет – да и выявит всю свою огромность!
Ты развиваешь худшее, что есть в тебе: свои нелепые фантазии.
Они пронизаны ужасом, потому что больше всего вокруг тебя именно кошмаров.
Как сравнить себя с человеком, правильно, адекватно «поставленным» в общество?
Да мне всю жизнь приходится дотягиваться до «нормальности».
Я не мог и мечтать о таком!
Все мое окружение в детстве «безумствовало» - на этот взрослый ужас я отвечал своим детским.
Это все, что я мог сделать.
Весь тот ужас, что так рано начал терзать меня, я приписывал социальной жизни.
Собственно, это была реакция отщепенца, бродяги, выброшенного из общества.
Теперь вижу, что сами люди не связаны столь тесно ни с обществом, ни тем более с ужасами его социальной жизни.
Часто это желания и очень сильные желания, реализацию которых надо избежать.
В Эрмитаже, его произведениях искусства, так много ясного выражения ужаса, что легко, его изучив, перебороть свой личный, маленький страх.
Ужас – это надлично.
Это странно для меня, как для артиста: чувствовать, что в европейской толпе тот же уровень ужаса, что и в русской.
Особенно это ясно в итальянской толпе: я слово б не покидал России.
Странно, что именно это живое ощущение ужаса жизни поддерживает меня: я уверен, что живу.
Прежде, в юности, это ощущение жизни покидало меня: в какие-то дни, мне чудилось, я мертв.
Вот очередной взрыв ужаса жизни - и я не могу спать, и всю ночь борюсь с одолевающими меня кошмарами.
* * *
Украина
Было бы очень странно не ввести эту главку сейчас в 2015-ом году.
На Украине всегда хватало людей, ненавидящих Россию, - и вот они победили.
При советской власти этот регион холили особенно, не задумываясь о возможных последствиях.
Мы ничего не знали об этой республике, как, впрочем, и о других: информация подменялась речами.
Украина никогда не была полностью российской, так что происходящие в ней события только постороннему человеку кажутся случайными.
Какой увесистый подарок получила Европа!
Но уже понятно, что за этот «подарок» придется заплатить слишком много: много лет потребуется, чтоб привести самостийный украинский народ к европейским ценностям.
* * *
Университет.
Меня ужасает отношение к университету признанного литературного авторитета Василия Розанова.
Он сказал: Как хорошо, что я проспал университет! На лекциях ковырял в носу, на экзаменах отвечал по шпаргалкам.
Еще ужаснее отношение к университету любимого поэта Фета: он подъезжал к заведению, останавливал извозчика и плевал.
И извозчик заранее знал, зачем господин останавливается.
Но для меня уже в детстве университет стал навязчивой идеей, огромной, зовущей мечтой.
Смешно, но с десяти лет я мечтал поступить на мат-мех университета.
Все мои занятия математикой были согреты этой радужной мечтой.
Всего удивительнее, что эта моя мечта осуществилась в Ленинградском университете.
Я посещал его с 1973 по 1983 год: десять лет!
Сначала матмех, потом филфак, а в промежутки ходил на спецкурсы на историческом и искусствоведческом факультете.
Три года лекций (1982-84) в Эрмитаже по истории искусства всего мира – тоже мои университеты.
И потом, уже в Европе, в мои тридцать восемь лет, я все еще хотел учиться в мюнхенском университете.
Поскольку дневного отделения университета не получилось (на филфак – 25 человек на место!), я сделал самообразование главным делом моей жизни.
Я сам себе закатил пожизненный университет!
* * *
Унижение.
Мой отец очень остро чувствовал унижение и передал это ощущение мне.
Его унижение связано с его личным неумением вписаться в общество.
Он начинал жизнь как товаровед, был привилегированным, - но потом – обрыв, о котором отец не любил говорить.
Он вообще все скрывал от меня.
Унижение - это не только чувство, но именно ощущение: то, что можно пощупать.
Унижение не только от произвола властей, но и от народа, принявшего раздавленность, как судьбу, как неизбежное.
В силу этой «раздавленности» русский человек оправдывает многие низости, а главное, это почему-то дает ему моральное право унижать других.
Сколько раз меня обкрадывали и унижали только оттого, что я сам давал почувствовать мое неумение жить в обществе.
Что заставляет русских так низко себя ставить?
Почему мы не можем уважать ни себя, ни друг друга?
Кажется, унижение - самое емкое слово для того, что происходит с нами.
Ты всегда кем-то унижен - и это состояние уже не отпускает тебя до смерти.
Я думаю, это и хорошо, что жизнь выдала мне испытаний по полной программе: уже к 55 годам я готов к смерти.
Ты понимаешь, что ничего не смог привнести в этот поток жизни, - и это позволяет думать о смерти как о заслуженном покое.
Самое трудное в унижении – необходимость через него перешагнуть.
Ну, плюнули тебе в лицо очередной раз - так что из этого?
Сойти с ума или убить обидчика?
Нет, надо делать вид, что ничего не случилось.
Надо улыбаться: только так можно преодолеть унижения, которыми переполнена наша жизнь.
Да, мой брат унижал меня тысячи раз, - но, наверно, и я его – не меньше.
Он унижал меня тем, что заставлял часами слушать радио, до глубокой ночи: до часу ночи.
А я его унижал простой ненавистью к водке, неумением с ним на пару выпить.
Так что еще неизвестно, кто кого унижал больше.
Ничто так не подтачивает мою жизнь, как унижение.
Что же могу противопоставить этому общепринятому унижению?
Только молитву.
Кстати, из моих рассказов слишком прямо следует, что хорошо его знаю.
Русская жизнь так переполнена унижениями, что русский читатель даже не поймет, о чем я говорю.
С одной стороны, я был унижен моими родственниками, «простыми людьми», не устававшими мне напоминать, что я - бездельник и сижу на их шее; с другой стороны, «культурная элита», эта доморощенная каста, всегда мне указывала, где мое место.
Поэтому, в том числе, и рухнула советская культура: она была замешана на унижении!
Да, система унижала, но унижали и «коллеги»!
Людей так воспитывала советская власть, что они унижали друг друга.
- Но разве меньше этого сейчас? - спросите вы.
Но сейчас у вас есть выбор!
Десятки миллионов граждан проголосовали ногами, покинув Россию.
Конечно, и в Италии, и во Франции жизнь трудна, но за ту же самую меру унижений ты получишь гораздо больше!
С присоединением Крыма многие россияне почувствовали гордость за Россию – и стали больше уважать и себя, и других.
* * *
Унижения в искусстве.
Они самые болезненные, потому что именно со средой искусства я связывал самые большие надежды.
Но получилось как раз наоборот!
Чуть ли не каждое литературное знакомство для меня оборачивалось неслыханным унижением!
Кто только в меня не плевал!
Неужели это будет большим «достижением» моей жизни: тот факт, что я был рабом «лучшего мима мира» Полунина?
Что на меня накричал заслуженный артист Лавров?
Что меня нарочито унижала «великая» Петрушевская?
Что меня «размазала» мать всех московских литераторов Мережко?
Наверно, я бы не посмел переносить сюда имена, оставил бы их в дневнике, - но ведь эти люди чрезвычайно гордились тем, что меня унизили – и высказали эту свою гордость мне в лицо.
Насколько унижения от искусства отличаются от унижения вообще?
Меня слишком часто унижали так называемые «собратья по цеху».
Люди, от которых я более всего ждал внимания, превратили мою жизнь в ад – и я сам нахожу это нормальным.
Что ж, - решил я, - надо найти себя вне этих людей.
* * *
Условности.
Меня пугает как раз то, что наша жизнь лишена всех условностей.
Теперь на улице ты постоянно слышишь трехверстный женский мат – и это никому не кажется странным.
Самая большая условность – то, что ты живешь.
Именно замечая условности, ты понимаешь, что живешь.
Потому и создается множество правил жизни: чтоб поднять ее ценность.
То, что наша жизнь обесценивается, означает отсутствие самой важной условности.
Условности учат, как достойно надо встречать приближение смерти.
Ты входишь в общество, становишься его частицей, чтобы понять, что ты умираешь именно в обществе, среди других.
Условность смерти открыта всем, ведь и умирают тоже все.
Уж на что опера – условный жанр, - а он в большом почете.
Так что хватает и хороших, и веселых условностей.
* * *
Успех.
В школе выигрывал бег 600 метров, легкоатлетическое четырехборье, шахматы, математику, физику, химию, метание копья, - но это не было успехом.
Потому что, прежде всего, я сам не осознавал это, как успех, а главное, это вызывало общую неприязнь других.
«Хорошо учишься? – говорили мне. – А что тут хорошего?
Ты учишься, чтоб ничего не делать.
Мы будем работать, а вы, умные, будете сидеть, сложа руки, да еще получать больше нас!»
Так что «успех» оборачивался большими проблемами.
Меня всегда считали плохим товарищем, гордым, себе на уме.
Одноклассники мне прямо выражали это.
Поэтому успех для меня ассоциируется с необычайной удачливостью.
Все видят, что в литературе награждены сотни людей, о существовании которых знает только очень узкий круг.
У многих артистов, кого мы видим редко, есть звание «заслуженного артиста России».
Разве это – успех?
Так мы лишились критериев успеха.
То же происходит и во всем мире.
Можно ли быть успешным, живя среди людей?
Можно, если занизить критерии.
Если твой уровень – машина, квартира, зарплата, - то такого «успеха» при желании ты сможешь добиться.
Тогда тебя назовут «успешным».
* * *
Усталость.
Я всегда любил физическую усталость, потому что она несла ясность.
Даже с возрастом она не превратилась в необоримую ношу, я умею выбираться из ее бездны.
Это особое умение и даже искусство: жить так, чтоб сил хватало и на искусство.
Ограниченность физических возможностей человека сильно влияет на восприятие им искусства.
Поэтому ты должен стараться, чтобы у твоего тела были силы воспринимать искусство.
Пусть ежедневные нагрузки станут нормой, но усталость должна быть мягкой: должна толкать в творчество, - а не в сон.
Усталость настолько сплелась с творчеством, что не могу их разделить.
И само творчество я не выделяю из жизни: оно начинается как преодоление обычного недомогания, обычной физической усталости.
У творчества есть и житейская сторона: не стоит нагонять божественности туда, где она вовсе не обязательна.
Если приятно творить, уставать, - так и уставай, так и твори!
Меня всегда хотелось сделать из усталости философскую категорию.
Я почему-то слепо верил, что только полная самоотдача может меня спасти.
Долгое время идеализировал изнеможение работы, мне казалось, творчество именно в этом: выкладываться до конца, - но этот юношеский азарт оставил меня.
Будь проклята усталость, если она велика, если заставляет забыть о даре жизни: мешает улыбаться только потому, что живу.
В советское время у меня не было ни телефона, ни телевизора, ни газет: я был обречен на самого себя.
То, что сейчас современному человеку кажется столь естественным: телефон, разнообразие информации, - для меня было роскошью.
У меня появился телефон, когда мне было за пятьдесят!
Поэтому вся моя жизнь вкладывалась в тренировки и в книги – до изнеможения.
До такой усталости, когда ты должен уснуть, чтоб прийти в себя, чтоб жить дальше для тех же книг.
Бывает, усталость деформирует мое сознание, все мое поведение.
Это могло бы стать нормой, если б я решил зарабатывать на квартиру.
* * *
Учитель.
Вдохновение было моим главным учителем.
- Экое воодушевленное существо! – думаю я про себя.
И верно: по сути, я всегда занимался только тем, что мне нравилось.
В житейской борьбе сумел отстоять эту привилегию.
Конечно, в детстве не мог понимать, насколько сознательно делаю то, что делаю – и все же инстинктивно делал все то же: старался хорошо учиться, много читал.
Преподавание в школе было столь примитивным, что я уже с пятого класса перестал стараться получать хорошие отметки: в этом не было смысла.
Зачем стараться, кому это нужно?
К счастью, в моей жизни появились учителя, которые меня вдохновляли.
Из моих учителей я бы назвал троих, свершивших переворот в моей душе.
Прежде всего, это Григорий Яковлевич Лозановский.
Специалист по функциональным пространствам, он был учителем высшей математики в Академии Можайского в 1970-1972 годах.
Второй - Герценберг Леонард Георгиевич.
Это мой учитель языкознания в ЛГУ: вел специальный курс в течение двух лет: 1980-1981.
Третий - Гаврилов Александр Константинович.
Это мой учитель латинского и древнегреческого языка в ЛГУ в течение трех лет: 1980-1982.
Эти три человека открыли мне красоту мира.
Упомяну и мою первую учительницу: Веру Николаевну Гриненко.
И все-таки я остался самоучкой.
Оттого я так и любил все абстрактное, оттого и мой путь в литературу был столь долог, что в детстве мне остро не хватало конкретности.
Я не могу вспомнить ни одного живого разговора об искусстве!
Нет, они все развивались только в моем сознании, оттуда попадали на бумагу и – терялись в воплощении.
И все же мои произведения слишком многому научили меня, именно они – мои настоящие учителя.
Я уверен, меня учили и люди, но уж слишком это учение походило на борьбу.
Наверно, жизнь в обществе и должна быть борьбой, но уж не столь безутешной, какой она мне предстала еще в детстве.
У меня не было учителей, которые б изменили мою жизнь, направили меня.
Бесконечно люблю Джойса, много раз перечитывал «Улисса», но все же как его назвать учителем?!
Долго это отсутствие живых, талантливых учителей казалось трагедией, но теперь это просто банально.
Учили произведения искусства, а люди – люди ужасали.
Конечно, прежде всего, я сам ужасал себя, сам не мог быть для себя учителем.
Возраст не приносит учителей, но зато появляются друзья.
Учит метафизика, учит космос, а мы, смертные, должны лишь воспринять эти флюиды, эти посылаемые нам мысли.
Всегда в школе смотрел на учителей с восхищением: это человек меня учит, этот человек знает больше меня!
Или я чувствовал, что других учителей у меня не будет?
Когда оказался в Мюнхене в 1991, очень хотелось остаться там, чтоб учиться в местном университете.
Поздно!
Я сам для себя всегда был и есть – учитель!
Всегда образовывал себя на ходу: от физических перегрузок скитаний к чтению книг.
Часто моими книгами были учебники – и учиться стало так же естественно, как дышать.
От боли в ногах – к боли в голове!
Но что с возрастом изменилось в этом учительстве?!
Теперь в мою жизнь пробивается покой.
Из жизни уходит резкость – и меньше кошмаров, меньше сдавленного крика.
Учиться – можно.
* * *
Фантазия.
Наши фантазии никак не связаны с нашей реальной жизнью.
Бывает, что чьи-то детские сны сбываются, но это слишком далеко от правила.
Но я-то осмелился сделать свою фантазию – профессией.
Мечтать – это профессия?!
Похоже, что да.
Фантазируют все, но писателя отличает умение работать со своей фантазией.
Она – материал для работы, для созидания самого себя.
Как развивать, как культивировать свою фантазию?
Конечно, это – наука, и странно, что ей никто не обучает.
По крайней мере, ты сам обучай самого себя!
Если ты - творец, то это сможешь.
Но что человек имеет своего собственного в своих фантазиях?
Мир настолько агрессивен, что диктует человеку его фантазии.
Сможет ли человек вырваться из этих железных объятий?
По-моему, от этого ужаса может спасти только дар каждодневной работы.
Особенно ужасны фантазии, связанные с насилием и сексом.
Средства массовой информации насылают на нас именно такие вот жалкие фантазии.
В нас будят зверя!
Мои близкие культивировали в себе зверя, ничуть его не смущаясь, мое детство пронизано ужасными сценами.
Не это ли разбудило во мне зверя?
Так вся жизнь прошла в противоборстве с влиянием близких.
Надо было дожить до времени, когда мое воображение уже не будет против меня.
Человек чаще всего отказывается реализовывать свои сексуальные и прочие фантазии, потому что прекрасно понимает их асоциальность.
Да и как ты их реализуешь?
Только в творчестве.
Жест человека для сознания более важен, чем лицо.
Я не видел лица моего прадеда, но мне чудится, я вижу, как он косит.
Я не вижу его лица, не слышу, как он говорит, но фантазия выделяет огромность, значимость его жеста.
Уже в детстве нравилось мечтать - бесконечно.
Но и тогда рассказать о мечтаниях было некому, так что рано стал писать.
Писал и - выбрасывал.
* * *
Феллини.
Если Тарковский - символ свободы, то Феллини - свободный символ свободы.
Зачем два раза «свобода»?
Человеку, не пережившему диктатуру, очень сложно это понять, но для нас в семидесятые и восьмидесятые годы прошлого века фильмы Феллини были глотком свободы.
Я не мог спать после просмотра «Восьми с половиной»: этот фильм был животворным глотком свободы.
Я повторил еще раз это чудесное слово «свобода».
Кроме «обычной» свободы, недостаток которой чувствовали слишком многие, у Феллини мне важно подчеркнуть свободу творчества: это качество в соединении с гениальностью и делало его кумиром нашего поколения.
Хоть сам режиссер и говорит, что слишком большая свобода художнику противопоказана, мы все завидовали не столько гениальности Федерико, сколько его свободе.
Каждый его фильм был событием.
Федерико Феллини, этот итальянский кинорежиссер, стал не просто кумиром, но настоящим духовным лидером поколения сороковых и пятидесятых годов.
Каждый его фильм становился событием.
Именно он стал воплощением Кино, его идеи в искусстве были самыми волнующими, самыми современными.
* * *
Физиология.
Я - раб тех физиологических процессов, что свершаются во мне.
Надо знать эти циклы и считаться с ними.
Почему-то все мои родственники отвечали на эти естественные трудности весьма однообразно: пьянством.
Я же встретил врага лицом к лицу, я всю жизнь противостоял слабости своего организма.
Ежедневной работой я преодолел свою болезнь.
Например, переход от писания одного рассказа к работе над другим - это переход внутри циклов, что свершаются внутри меня.
Здесь надо терпеливо ждать, пока организм сам «подготовит» вдохновение, необходимое для творчества.
В этих циклах «свободы» не бывает, они - природные, а не социальные, - и нужна свобода в социальной жизни, чтоб организм не был перегружен ее тяжестью, чтоб художник мог творить.
Сексуальная жизнь и вовсе не может быть контролируемой: невозможно не то что приручить свою фантазию, - но хотя бы примириться с ней.
Понятно, что этот компромисс будет трудным - и человеку надо много лет, чтоб с этими трудностями справиться.
Увы, половой акт не вносит большой ясности во все эти процессы.
Художник несет в своем теле, в своей физиологической биографии все разрывы времени.
Столько близких людей, упрекавших меня за «неумение жить», умерло, потому что они не сумели перетерпеть трудности своего собственного организма.
Лидия Михайловна Лотман сказала, прочтя мой роман «Дон Жуан» и мои рассказы:
- «У вас страх перед физиологией».
Мне кажется, мой страх – более общего характера: перед Злом, которое правит миром.
Так что мой страх довольно банален, а в его физиологической составляющей это попросту страх перед смертью, характерный для всех живущих.
В городе Истра, где я проживаю, часто на асфальте лежит презерватив, как символ бренности всего сущего.
Странно было бы испытывать смущение перед этой столь важной резинкой!
Тем более, что вы встретите его в любом большом городе мира!
В рассказе «Алексис» моя любимая французская писательница Маргерит Юрсенар сказала:
- «Жизнь - это лишь загадка физиологии».
То же самое говорит и Лидия Михайловна Лотман:
- «Тайна человека - в его физиологии».
Странно, что я никогда столь мощно не чувствовал свое физиологическое существование.
В нем слишком много, но и слишком мало.
Я воспринял собственное устройство, как Судьбу, мне стоило многих сил примениться к столь несовершенному организму, как мой.
В этом и состоит работа жизни: понять то, что тебе дано, - и попробовать воспользоваться этим материалом.
Например, мне при моей нервной системе ни в коем случае нельзя садиться за руль: я не сумею адекватно среагировать в сложной дорожной ситуации.
Это бесконечно трудно: пытаться примириться с собственной Судьбой.
Нет ничего сложнее, чем приноровиться к своему собственному организму.
Физиология – это судьба.
Именно она позволила так долго путешествовать, жить за границей, но она и ограничила мою социабельность, мои возможности быть среди других. Странничество казалось судьбой – и как же странно было «заземлиться» к пятидесяти!
Моя физиология соответствует нестабильности мира, в котором я живу.
Конечно, я и во внешнем мире, и в себе искал то, что принесло бы уверенность в мою душу - и не нашёл: ни жизнь, ни искусство такой уверенности не дают.
Даже «обычный» человек, не связанный с искусством, столкнувшись с собственной физиологией, в ужасе отшатывается от нее.
Признать в себе зверя - разве это не страшно?
Что же сказать о писателе, для которого даже его кошмары – материал для работы?
Казалось бы, я добрался до шестого десятка, вскарабкался на его середину, - но эта «прямизна» пути видна только с высоты лет.
На самом деле, моя жизнь всегда была переполнена борьбой: прежде всего, с самим собой: с тем ужасным, что имплантировал в меня мир.
Труднее понять, что эти ужасные состояния, то есть моя жизнь - источник твоего творчества, что к ним надо привыкнуть.
Я и привыкал!
Приручение затянулось: на всю жизнь.
Не верю, что смог бы жить и выжить без интенсивной терапии самого себя: без литературы.
Я целиком нашел себя в литературе, в ее каждодневном, изнурительном труде.
Собственно, эта изнуряющая усталость стала моим обычным состоянием, без нее уже не смогу уснуть.
Игра на фортепьяно, чтение, словари, работа литературная и житейская - все движется во мне по определенным циклам.
Труднее всего добиться согласованности этих действий, а вернее, процессов: тогда Литература становится подлинным Богом.
Это то, что мне нужно; это то, как я живу.
Часто мои близкие не хотели замечать этих «внутренних сложностей», они считали, что отношения с ними важнее, чем течение этих процессов.
Мне пришлось с ними расстаться.
Физическое существование современного человека связано с большим напряжением.
Обстоятельства таковы, что только в просветах, издалека, ты видишь покой и счастье.
Но как преодолеть эту изматывающую реальность?
Наконец, в борьбе с жизнью изнашивается душа, ты уже не можешь противостоять миру, а просто готовишься к смерти.
Я долго и искренне терпел себя – и не зря: где-то к сорока я заметил, что привык к проявлениям своего организма.
За пятьдесят я уже сам себе, а не только другим кажусь нормальным.
Этот же самый организм с приближением пятидесятилетия заставил перестроиться и отказаться от чрезмерных нагрузок.
Я почему-то всю жизнь вспоминаю рассказ Бунина «Митина любовь», прочитанный мною еще в школе.
Речь идет об исполнении желания, об утолении жажды.
Об этом часто говорится и у Блока.
Почему нежность, по мнению Блока, разрушает?
Почему обычное, житейское, «нормальное» разрушает тебя?
Теперь я вижу, что то, что я делал, не было болезнью, но лишь работой выживания.
Мой организм приспосабливался.
Я уже не могу думать, что в моем прошлом было только плохое.
Я всегда считал, что для мужчины нет большего греха, чем избегать нагрузок.
Из всех способов уставать предпочитаю ходьбу.
Потому что это и нагрузка, и наслаждение, и примирение с жизнью, и верный взгляд на вещи.
Возьму, да и поднесу свой же тяжелый рюкзак, а мог бы катануть на такси.
Или вспомню, что мой отец работал на заводе с 14 лет, - и мне стыдно жить просто в удовольствие, без нагрузок.
Как ни изнеживает жизнь, как ни странен человек с торбой, я все-таки не могу от этого отказаться.
Не хочу роскоши сознательно.
Именно потому, что она – болезнь слишком многих.
В этом мире все – роскошь!
Даже глоток воздуха.
Я переполнен уже тем, что живу.
Но почему я столь яростно противостоял чувствам, бурлившим во мне?
Потому что они меня унижали.
Мне хотелось интересных отношений, а мне предлагали простой акт купли-продажи.
Мне так хотелось высокого, что ответить на приветливый взгляд первой встречной женщины казалось преступлением.
Современный человек не ответит на этот взгляд, потому что он может заразиться СПИДом и умереть.
Поэтому и удовлетворяли меня только скитания, только творчество, только эта огромная, бесценная, несущая на крыльях свобода.
Женщина не понимает, что, дав мужчине свободу, она докажет, что она его понимает.
Мое творчество неопровержимо доказывает, что меня привлекало именно зло.
Почему же не доверился ему, а хотел верить, хотел довериться Ему?!
Потому что этого, именно этого хотел мой организм.
Внутренне не меняюсь с детства: надо устать до изнеможения, чтоб уснуть, - но чисто внешне я прожил всю вторую половину двадцатого века!
Внешне мне пришлось меняться – и очень сильно.
Ведь быть среди людей - всегда работа.
Они не всегда понимают, как они ужасны, а для меня это открыто.
Что делать, если один человек внушает другому ужас?
То напряжение, что мы несем друг другу, разрушает нас.
Мы это понимаем, но ничего не можем изменить.
Расслабиться среди других, почувствовать их приязнь, родство, стало неслыханной роскошью.
На физиологическом уровне мой разрыв с моим детством оказался слишком болезненным.
Мне пришлось отречься от детства, попросту его проклясть.
Разрыв с ним, произойди он еще в юности, был бы спасительным для меня.
Так страшно ясно понимать это!
Создается впечатление, что с возрастом сама Природа охраняет от перегрузок, коих было слишком много в юности.
Теперь уже и вдохновение разумно растягивается – и не мучает, не жжет каленым железом, - а приятно нежит.
Так в творчестве видишь, что постарел, но видно и то, что старость для творчества лучше: только сейчас начинаешь понимать свою тему, отбор материала, подход к нему.
Да, добровольные перегрузки были нормой моей жизни; я так уставал, что не мог общаться.
Так упоение, легко открывающееся в работе, мешало понимать других!
Я так долго не мог вписаться в социальную жизнь – и причина тут не только в обществе, но и в особенностях моей физиологии.
Именно с точки зрения физиологии моя жизнь предстает на удивление цельной: я следовал своему призванию, своей жажде писать.
Это единство собственного организма трудно понять рационально, но, следя за его проявлениями, можно к нему привыкнуть и найти свои плюсы.
Эта жажда познания всю жизнь поднимала среди ночи читать, творить, познавать.
Организм должен вырабатывать себя, уставать – это естественно, - но плохо то, что мало знаю иные состояния, кроме усталости.
Потому что все прочие состояния кажутся ненадежными, если не подозрительными.
Именно физическое напряжение, прямая работа: и физическая, и умственная – одни способны спасти человека от поедания самого себя, от прямой деградации.
Чаще всего человек так и остается жертвой своих комплексов.
Кстати, это не говорит о том, что он плох.
Ничто так не разъединяет людей, как их физиологические особенности.
Человек должен подтягиваться к «среднему арифметическому» сознательно, его «особенности» не должны быть слишком большими, не должны отъединять от других людей.
Ранняя смерть родителей погрузила меня в шок, только усиленный ранними неудачными браками – и это совершенно изменило мой характер: сделало нелюдимым и недоверчивым.
Так внешняя жизнь вьет из нас веревки, мы часто не в силах противостоять ее ужасу.
Твоя физиология, твой физический облик окончательно складываются помимо тебя.
Где-то в пятьдесят ты видишь, что ничего не можешь изменить, жизнь сделала свой круг, и ты понимаешь, что это – твоя жизнь, и другой жизни у тебя не будет.
Попробуй, проживи другую жизнь!
Не получится.
Но точное знание, что я прожил именно мою жизнь, лучше всего готовит меня к смерти: мой организм не бунтует, - но терпеливо ждет.
Нет ничего ужаснее незанятости, - но и тут мир нас унижает: большинство людей очень занято, прежде всего, добычей пропитания.
Люди чаще всего не любят то, что делают: они работают только ради денег.
Отсюда их постоянное недовольство собой.
Из миллиардов недовольных складывается извечно протестный дух эпохи.
И в этом случае физиологически человек разрушается, потому что в его работе мало радости.
Странно понимать, что мою потребность в физических нагрузках, столь ясно проявлявшуюся всю жизнь, долгие годы пришлось социализировать, обмирщать.
Приживание, прилаживание к обществу шло слишком болезненно, оно вырабатывалось именно в преодоление физической боли.
Душевная боль преодолевалась физической – и не было другого способа избавиться от душевной смуты.
Только ежедневная работа!
Жизнь – это круги циклов: ты закован в циклы существования.
Очень трудно выжить физически, именно когда ты в обществе.
В детстве все несешь лесу – и он отвечает теплом, - а с людьми это получалось куда труднее.
До пятого десятка жить среди людей было так больно, что с трудом мог контролировать себя: поднимающаяся горечь перехватывала дыхание, я сильно потел, на глаза навертывались слезы, меня мучили кошмары – и только возраст защитил от этих приступов ужаса.
Трудно изжить в себе ужасное прошлое именно на физиологическом уровне.
Трудно, но надо.
Физиологическому состоянию всегда помогало ощущение, что я – часть универсума, огромной вселенной.
Чудилось, это целое готово защитить свою частичку: меня.
Если мое маленькое «я» впадало в депрессию, то ощущение целого все ж не покидало меня.
Вера в целое стала постепенно верой в Бога, но для это понадобилось повзрослеть.
И пусть не покажется странным, что такие вещи происходят на физиологическом уровне!
Теперь могу даже летом просидеть чуть не весь день дома - и это не сопровождается сильными головными болями.
Смешно сказать, но для меня это большое достижение: сама Природа-мать в старости стала открыто помогать.
А если б не состарился?
Вовсе ничего бы не узнал.
Я так и не могу понять, почему к 50-ти прошли головные боли и резко уменьшилась продолжительность депрессий.
Они, наконец, стали такими ручными, что смог их скрывать.
Что мне помогло?
Что за силы?
Или само Небо, сам Он?
Почему так верится в огромное мне, сыну убежденной коммунистки?
Человека создают его усилия.
Это всегда было моей привычкой – жить в страстном порыве.
Так написаны рассказы, так выучены иностранные языки.
Возраст делает эти усилия более экономичными, ты уже больше продолжаешь то, что в тебе есть, чем создаешь новое.
Для других эта работа не видна – и только творчество делает ее явной.
Особые задачи ставит взросление.
Взрослеть – самое опасное!
Но это-то и оказалось самым легким: ежедневная работа, ее перегрузки спасли меня.
Ясность, приобретенная за долгие годы работы над собой, стала явной и помогла.
От мамы унаследовал стоицизм.
Главный лозунг ее жизни «Надо потерпеть!» оказался главным и для меня.
Желание папы жить легко никак не вписывалось в требования эпохи – и он скитался, работая на лесоповале, а то и где придется.
Всю жизнь меня мучили приступы слабости.
Особенно ярки они были в юности, когда часто казалось, что вот-вот потеряю сознание.
Эта опустошающая борьба с собой уходит поздно: когда ты сумеешь «встроиться» в общество.
Но и от этих состояний спасает только работа: ежедневное преодоление себя помогло избавиться от непосильной ноши.
Мне неприятно понимать, что не умею скрыть свою слабость.
Надо потерпеть – и головокружение уйдет, но то простой факт, что ты беззащитен перед самим собой, ранит.
Как странно, что процессы в моем организме как бы далеко от меня.
Так и не научился не то что их контролировать, но хоть чуточку их предвидеть, приблизиться к их пониманию.
С возрастом ты заранее представляешь, что с тобой будет, - но это ничего не меняет.
Мои увлечения сопровождались физиологической перестройкой организма.
Особенно хорошо сочетались легкая атлетика и математика.
Казалось, они придуманы, чтоб дополнять друг друга.
Физика так и осталась приложением к математике, а шахматы казались интеллектуальным продолжением легкоатлетического многоборья.
Состояния слабости так и не ушли вовсе.
Казалось бы, убрать из жизни перегрузки – и все устаканится.
Но они уже стали частью менталитета, частью образа жизни, как у иных пристрастие к алкоголю.
Но и хрупкости во мне стало меньше: насилие отодвинулось от меня.
Прежде всего, стало меньше будничного скотства: меньше пьяных криков по ночам, меньше воплей соседей, меньше унижений.
Меньше стало видений, в которых я убивал; ушли видения, где бы убивали меня.
Физические нагрузки всегда занимала большое место: без усталости нельзя не только уснуть, но и просто понимать себя, отвечать за свои поступки.
В моей жизни не было беззаботности и покоя, потому что уставать всегда казалось слишком естественно.
И как бы отказался от столь простой и легкой радости?
Внутри меня самого нет равновесия, я столь же безумен, как и мир вокруг меня, - но мой организм помимо меня почему-то несет память о гармонии.
Он, этот работающий механизм, куда умнее меня – и старательно к нему прислушиваюсь.
Иначе б не дожил до своего шестого десятка.
Я знаю нечто страшное о себе и о мире, но, к счастью, это знание не разрушает меня.
Или мой организм делает его таким, что оно меня не разрушает?
Иной раз бездна безумия совсем близко – и организм помогает удержаться, не рухнуть в нее.
Как ни велика усталость, могу себя контролировать.
Рано, остро и ясно мы чувствуем присутствие нашей собственной смерти именно в нашей физиологии.
Жизнь и должна быть испытанием, но оно не должно разрушать душу.
С таким трудом найден мой, именно мой стиль жизни.
Но удастся ли его удержать?
Я заметил, что биологические циклы стали меньше мучить меня: вписываюсь в собственную физиологию.
* * *
Филология.
В мои 28 лет произошли важные для меня события: я открыл в себе филолога, мне, наконец, стали нравиться мои рассказы и - я получил комнату.
Объединила все эти события именно филология.
Самое странное, что с годами мое желание читать как математические, как и филологические книги только выросло.
Уже без этого не представляю свою жизнь!
Сколько же у меня кумиров, сколько учителей!
* * *
Философия.
Наверно, надо что-то сказать и о философии: я ведь так старательно цитировал именно философов.
Я не надеялся жить так долго.
Хоть я и понимаю, что жизнь – неслыханный подарок, но горькая необходимость постоянно и безутешно сражаться только за то, чтобы быть на земле, унижает меня.
* * *
Фобии.
Как же странно признаться, что мне страшнее всего в Европе!
Румыны переоделись в итальянских полицейских и ограбили меня в центре Рима в 2007-м году.
О прочих мелких гадостях: холодно в отеле, крики пьяных, очень шумно, и т.д., - я уж и не говорю.
Так увлечение европейскими ценностями обернулось житейскими, банальными кошмарами.
Есть два типа фобий: общности и сексуальности.
Общности?
Ну, да!
Общество внушает тебе кошмары, причем делает это с видом знатока.
Например, некий советский критик написал о Лорке:
«Выросший, подобно Есенину, в деревне, Лорка чувствовал себя волной народного моря.
Поэтому он был уверен, что пули, нацеленные в народ, его не минуют».
Казалось бы, обычная фраза, но она порождает страх общности.
Эта конвенциональная ложь, на самом деле, не столь уж безобидна.
Какая же тут «безобидность», если за этим стоит ни мало, ни много насилие диктатуры?
После присоединения Крыма в нашем обществе появилось позитивное понятие народности: мы должны быть вместе, чтобы противостоять Штатам, - но в советское время это был ничего не значащий штамп.
В моем детстве было столь много низких проявлений (взять хотя бы сцены ярости брата и отца), что мой комплекс враждебности общества вырос до неба: всю оставшуюся жизнь мне приходилось с ним бороться, его изживать.
Откуда фобия?
Очень просто: ты боишься других людей, потому что близкие люди заставляли бояться их.
Страх был не в том, что они могли тебя убить, а страх в непонимании, как далеко может зайти их свинство.
Теперь сексуальные фобии существуют в каждом человеке из-за распространения спида и обыденной беззащитности.
Мы видим, как каждый день насилуются дети – и государство ничего не может этому противопоставить.
(Уже в 2015 году это неверно: педофилии во всем мире объявлена война.)
Криминальные новости и наш собственный опыт показывают, что мужчина и женщина часто опасны друг для друга, что им просто нельзя сближаться.
Мне трудно понять и принять, что любимый человек чаще всего несет в любовь чисто житейское желание устроиться, немножко улучшить свою жизнь.
Так уж это плохо?
Но пусть он ясно выразит это, а не надеется, что другой это не поймет.
Это фобии моих первых двух браков: после свадьбы мне объявляли, что я должен бросить искусство.
Так ты боишься любимого человека, потому что он – по твоим понятием – просто нагло врет.
Мои мечты о женщинах всегда разрушались реальными женщинами.
И, прежде всего, они разрушали свой образ своим насилием.
Речь об их, так скажем, неидеальности.
Когда будущая мать курит и напивается, когда ты видишь это всю жизнь, то вырабатывается страх перед этими ножницами: между тем, что ждет мир от женщины, - и тем, какой женщина есть на самом деле.
Эти для кого-то милые создания кажутся и жестокими, и коварными, а ведь на самом деле это не так.
Да, они плюются, сморкаются, курят, басят, - но иначе они не могут: они – только то, что они есть.
Почему ждал от них большего?
Это странно.
Почему-то те женщины, которых я знал, внушали мне со всей серьезностью, что это будет моим счастьем: провести остаток жизни именно с ней.
Надо ли говорить, что при этом моя голова кружилась от кошмаров?!
Именно эти, самые простые действия и породили мои фобии.
Почему я должен заранее думать, что чем-то им обязан?
Ведь по отношении ко мне они не чувствуют никаких обязанностей.
Фобия и в том, что ты не можешь ответить насилием на ее насилие.
Она унижает тебя из чувства долга: будучи твоей женой.
Если она на тебя орет, то это норма, а не хулиганство: ты не можешь ее ударить, ты беззащитен перед ней.
Как страшно полюбить такую мегеру!
Такая развивает в тебе фобии женского тела: ты боишься, что оно заберет тебя целиком - и уже не выберешься из него.
Не относятся ли к нашим фобиям те тысячи презрительных взглядов, что бросили на нас другие люди?
* * *
Франция.
Сейчас поговорить даже с важными французами - такая банальность!
А ведь двадцать лет назад - целое поколение «назад» - от одного восхищения пред Францией я начинал плакать, мне казалось неслыханной милостью тот заурядный факт, что общаюсь с французами.
Мне просто стыдно за себя.
Франция рано стала моей мечтой.
Казалось бы, что тут удивительного?
Ребенок мечтает много.
Но в моих мечтаниях рано появилась градация.
Я родился в сотне километров от Ленинграда, так что рано почему-то был уверен, что буду жить в этом городе.
Потом эта мечта сбылась, но жизни в Питере не получилось, так что я рад, что не живу в нем.
Москва казалась сказкой, но все же родной сказкой, - а вот Франция представала в божественном оперении.
Поэтому, когда в двадцать лет стал, наконец, смотреть французские фильмы, мне чудилось, моя мечта сбылась: мысленно я уже жил во Франции.
Эта страна из фильмов Марселя Карне была настоящей, реальной, самой манящей мечтой моей юности.
Нет, не женщины меня соблазняли, но страна под именем «Франция»!
Может, потому в семидесятые я и не переехал из Ленинграда в Москву, что на самом деле уже мечтал о Париже.
Каким же потрясением стало для меня посещение Франции в 1991 году, в мои тридцать восемь лет!
Я страшно разочаровался.
Скажу сразу, что Европа – самое большое разочарование моей жизни.
Всего месяц проживания в Париже заставил меня понять, что ни французское искусство, ни французское государство не могут быть центром моих интересов.
Что касается современной Франции, то там очень мало того, что могло бы меня привлечь.
Все-таки, стоит помнить, что когда-то, во времена моей юности, так много красивых, русских девушек мечтали о браке с самым захудалым французом!
Мужчина был неотразим только потому, что он жил - в Париже.
Мне самому казалось: пожелать француженку – не слишком ли это много?!
Ишь, о чем размечтался!
Странно, но теперь мой живой интерес к этой стране, мои разговоры с французами, ежедневные французские новости делают меня по большому счету равнодушным к Франции.
В университете я с удивлением открыл, что обращение к истокам цивилизации, к античности может мне дать куда больше, - и я включил культуру Франции в мировую.
Работа гида в музеях центра Москвы переместило мое внимание на нашу родную, российскую культуру.
* * *
Французский язык.
Я начал учить этот язык в год смерти матери, в год самого страшного потрясения в моей жизни.
Этот язык оказался куда проще немецкого, который учил с семи лет.
Второй язык проще первого - это открытие окрылило меня.
И что в итоге?
Я знаю французский лучше других языков.
Работать приходится на английском, - а это мне трудно: я ведь не жил в англоговорящей среде.
Ну, английский так английский: я благодарен жизни уже за то, что она дает, - но на французском мне было бы работать легче.
И с французами общаться мне было бы легче, чем с другими национальностями.
Что ж буду мечтать: это неплохо и на седьмом десятке.
* * *
Хаос.
Хаос всегда очень близок.
Человеку постоянно надо собирать себя, подыскивать оправдание своему существованию, он скользит по грани хаоса.
Почему-то огромные задачи, спущенные «сверху», объявленные президентом и правительством, не доходят до низа.
Всегда поражает этот контраст: наверху все так гладко, а внизу - хаос.
Я написал последние строчки в 2012 году, - но сейчас они похожи на ложь.
Я сам для себя, прежде всего, - представитель хаоса.
Когда в девяностые годы прошлого века на Россию опрокинулся хаос, когда хаос стал явным, я - нашел себя!
Значит, открытость хаоса слишком важна для его понимания.
Значит, хаос – обычное, естественное состояние мира.
В хаосе мира мне не отделить любовь к Универсуму от отношений с моими близкими: хаос мира попадает в мою личную жизнь, я делю его с женой и другими близкими людьми.
Простят ли мне они такой недостаток?
Я бы не писал о хаосе, не чувствуй со всей силой, что являюсь его частью: мое непонимание мира граничит с ужасом, мой страх существования не дает мне понимать других.
Победить хаос в себе можно только дисциплиной.
* * *
Характер.
Та сумма черт твоей жизни, что называют «характером», не может тебя устраивать, - но она уже сложилась и ты не сможешь ее изменить.
Ты с ней и умрешь.
Так в твоем характере отражается твоя судьба.
За шестьдесят, за этим решающим перевалом, ты уже видишь всю непреложность черт своего характера и – ужасаешься своим ограниченности и варварству.
Уже не начать жизнь сначала.
И начни, так мой характер останется прежним – и мне еще раз придется склониться пред его мощью.
Ты знаешь, что ты и умрешь таким, именно таким - и это, как ничто, делает определенной твою собственную смерть.
Что же создало мой характер?
Страх перед русской историей?
Жестокие нравы?
Нет, я бы не решился выделить что-то одно.
В нашем мире человек брошен на самого себя, а потому он чаще всего неадекватен.
Я не верю, что когда-то было иначе.
Не верю, что может быть иначе.
* * *
Холод.
Наверно, каждого, кто хоть раз обратился к искусству, поразило различие искусства Скандинавии и Италии: с одной стороны, обращение к суровости жизни, - а с другой, ее бесконечное цветение.
Всю жизнь меня мучает необычайный холод жизни.
Кажется, это мое первое ощущение от жизни среди людей.
Жизнь-то среди книг была всегда переполненной эмоциями!
Но разве может социальная жизнь быть «сердечной»?
Разве мы бы смогли выжить, если б не следовали нашим социальным интересам?
Мои представления о холоде меняются, теперь жизнь людей похожа более на раскаленный ад.
Но сделай шаг в сторону от социальности – и твоя жизнь станет нормальной.
Теперь часто я вижу холод там, где прежде его не замечал.
Теперь меня поражает пустота и холодность многих фильмов Жак-Люка Годара, а прежде их превозносил.
* * *
Христос
Наверно, было б странно писать весь этот странный роман без столь естественной главки!
Начать с того, что христианское искусство дало миру слишком много.
Я-то пришел к Христу через искусство: ни мама, верная коммунистка, ни вечно пьяный мама не обмолвились и словом об Его существовании.
* * *
Цивилизация.
Как долго просуществует цивилизация?
Глобальное потепление ставит этот вопрос ребром.
Сможет ли цивилизация сохранить то, что объединяет души людей?
Мы всматриваемся в цивилизацию, мы ищем в ней это единство и - не находим его.
Что же такое «мы»?
Только в музыке - и более всего, в тетралогии Вагнера - я начинал понимать, что общность людей вообще-то существует.
Только в музыке приоткрывается смысл совместного существования людей.
В литературе?
Нет.
Она слишком элитарна, людей разделяют языки и границы.
Казалось бы, мы хорошо знаем, что такое «цивилизация», - но наш удел – сталкиваться каждый день с ее отсутствием.
Одни поют под твоим окном, другие писают, третьи орут ночами, вагоны поездов грязны, - и так далее до бесконечности.
Таких мелочей накапливаются тысячи, и они погребают под собой человека.
Ты бескультурен по отношении к одним, другие то же самое несут тебе - и, в результате, ты живешь в сущем аду.
Такой ад - рядом с нами - и попробуй, от него защитись!
* * *
Чай.
Он сыграл в моей жизни столь большую роль, что вернее было бы написать о нем роман, а не эту невразумительную словарную статью.
Сейчас, кто бы ни пришел, мне хочется напоить его чаем.
Кстати, это идет из моих 27 лет (1980 год).
Я тогда учился в универе и был очень беден.
Ко мне неожиданно приехал брат - и я совершенно растерялся. Мне надо было уходить - и я ушел.
Я очень жалею, что он тогда не попросил меня дать ему чаю.
Почему??!!
Я просто не знал, что можно и нужно предложить чаю.
Не было такого в моем детстве, чтоб к нам кто-то приходил и его поили чаем.
Если приходил дядя, то чтоб пить с папой водку.
Других вариантов не было.
Но потом этот факт прозвучал как обвинение: то, что я не принял брата.
А сам он не мог сказать:
- Дай мне чаю?!
Он мог мне сказать это как младшему брату.
Он должен был это сказать.
* * *
Человек.
Для меня задача остаться человеком - самая важная в жизни.
- Дадут ли остаться? – с тревогой спрашиваю себя.
Прежде всего, ты должен стараться противостоять времени физически.
Я вот со страхом прислушиваюсь к своему дыханию.
Ведь оно должно быть легким!
Если оно тяжелое, это - признак близкой смерти.
Так что и тут у меня много фобий.
Но хочет ли человек быть человеком?
Редко кто понимает предназначение человека.
Люди живут слепо.
Человек идет тебе навстречу - и ты видишь, что он не хочет быть человеком.
Он курит тебе в лицо или толкает тебя - и тебе приходится отвечать: иначе тебя будут толкать каждую минуту.
Это - наша «цивилизация», это то непонимание и противостояние, в котором мы живем.
Если б люди делали хотя бы то, что могут!
Почему они унижают других даже без предлога?
Человек ничего не значит для другого.
Таково наследие двадцатого века – и нам приходится с ним жить.
Я не могу понять себя, как человека.
Столько лет создавал себя, выковывал творчеством, но сам я, мягко говоря, не уверен, что я так уж безупречен, что могу претендовать хоть на какой-то отблеск совершенства.
Сам я не могу понять, что я такое.
Я думаю, что все-таки я был человеком.
Пока живу, надеюсь им и остаться.
Внешне жизнь человека так сильно изменилась за последние пятьдесят лет, что главный вопрос человечества ставится сейчас совсем иначе, чем в моем детстве.
Сумеет человек сохранить себя как генотип?
Не слишком ли сильно он меняется под натиском своих же изобретений?
Странно понимать, что жизнь вне человека влечет меня сильнее, чем человеческая.
Проще говоря, живя среди людей, мне приходится бороться с ними, - но созерцание животных, цветов, произведений искусства наполняет радостью.
Обычное цветение «заурядного» цветка я воспринимаю со всей силой, бесконечно ему радуюсь, хоть и не нахожу для него особых слов.
Коты украшают мою жизнь больше, чем люди.
Сила природной красоты с возрастом для меня почему-то стала сосредотачиваться в том, что вне человеческого общества.
Правда, и тут есть свои приятные нюансы.
Например, лес с возрастом кажется менее различимой, менее притягательной массой, тогда как за цветами мне ясно чудится то доброе, что есть в человеческом обществе.
* * *
Человечество.
Когда Гете писал стихи, но еще обращался ко всему человечеству, которое он в целом чувствовал, хоть и не мог знать лично.
Наше ощущение других – совсем иное: мы можем обращаться только к вечности, взывать к теням, - потому что мир диверсифицировался.
А где оно, человечество?
Как странно, что мне так хочется его любить.
Так хочется, что я нашел способ: любить в вере.
Может быть, это один из многочисленных комплексов, которыми перегружена моя душа, но он мне дорог, потому что унаследован от мамы.
Мама мне пыталась внушить, что и человек, и мир – добры, хоть каждый день жизнь доказывала, как она неправа.
* * *
Чехов.
Самый современный из писателей и самый живой.
Даже Достоевского в моих мыслях меньше, чем Антона Павловича.
Чехов мало описывает трудные состояния, не анализируя их, - зато он указывает выход из них, дает понять, как нужно их преодолевать.
Если Достоевский дает представление о том, какие бури бушуют в наших душах, то Чехов указывает на прозу нашей жизни.
Сколько раз я заставал себя на мысли о том, что наша жизнь похожа на его пьесу!
Как часто мы, все присутствующие, начинали говорить на разных языках, переставали понимать, переставали слушать друг друга!
* * *
Чистота.
Мысль о необходимости чистоты долгие годы была самой близкой – и тут неожиданно меня поддержали два выдающихся деятеля французской культуры: Альберт Камю и Антонен Арто.
Париж нам кажется куда выше Алжира, но Камю, истинный алжирец, мало любил Францию, обожая свой бедный Алжир.
Он считал, что в Алжире все настоящее: и люди, и цвета, и климат, – а все парижское гнило и ненадежно.
А где осталась моя чистота?
Я не знаю.
Чистота – это высокая боязнь растратить все, что в тебе есть.
Пожив, понимаешь, что чистота – это детская мечта.
Чего только не хочется, куда только не тянет, а более зовут книги, потому что так было в детстве.
Лишь глупым кажется, будто чистота слишком глупа: настолько глупа, что никакая искренность ее не искупит.
* * *
Читатель.
Он всегда читает мои книги, всегда говорит со мной.
Но это не все, что знаю о нем!
Он – вечный и сидит глубоко в вечности.
Но не надо думать, что речь идет о безвоздушном пространстве: там, в вечности, есть своя библиотека, где меня читают.
Конечно, это уж очень странное чувство, но оно никогда не покидало меня.
Удивляюсь своей способности верить собственным фантазиям, но ведь именно это мое качество создало меня.
Ты не просто пишешь, но с кем-то говоришь.
Только в письме ты понимаешь, кому ты говоришь.
Так, долго казалось, живу среди будущих читателей.
Эта детская сказка долго грела меня.
* * *
Чтение.
Я могу проснуться среди ночи и почувствовать под собой бездну.
Я не понимаю, кто я, меня мучает страх - и только книга возвращает к самому себе.
Сложность процесса чтения передают слова Ролана Барт, французского языковеда:
- «Суть чтения состоит вовсе не в том, чтобы остановить движущуюся цепочку систем, утвердить некую истину, узаконить текст, подготовив тем самым почву для читательских «ошибок»;
суть состоит в том, чтобы сопрячь эти системы, учитывая не их конечное число, но их множественность (имеющую бытийное, а не числовое измерение):
я вступаю в текст, прохожу сквозь него, я его расчленяю, дроблю, но не произвожу над ним числовых операций».
Я начинаю статью с этой замысловатой цитаты, потому что в моем чтении выражается вся моя жизнь.
Ведь та столь важная иллюзия, что я живу, приходит ко мне только в чтении.
Словно б мир уже записан - и мне только и остается, что его прочесть.
Словно б мир прочитан мной.
Именно прочитан, а не пережит: пережить, перечувствовать его - невозможно.
Разве не всю жизнь чтение было - всей моей жизнью?
Да, сейчас я изменился, теперь чтение занимает определенные рамки, не растекаясь на всю жизнь, - и все равно на земле меня держит именно процесс чтения.
Я часто еду в переполненном транспорте – и если не схожу с ума, то только потому, что в это время на маленьком экране смартфона читаю любимую книгу.
Чтение рано стало профессиональным: я читал по своей «системе»: я накапливал и понимал, что читаю.
Чтение учебников, конечно, резко отличается от чтения художественной литературы, - но и их я почему-то всегда читал и читаю со всей страстью.
Книга по математике, или книга о творчестве Дали, или история России, или испанская грамматика, или история Москвы – разве все они не достойны самого пристального внимания?
А такие работы, как «История государства российского» Владимира Соловьева и «История античной эстетики» Александра Лосева сыграли в моей жизни огромную роль.
Моя работа гида требует конкретных знаний истории и искусства, тут нет разрыва с моим прошлым или прошлым всего человечества.
Это и есть – система: лишь читай книги, несущие нужную, вскармливающую душу информацию – и твоя жизнь станет бесконечно интересной.
Чтобы сгладить стрессы, что дарит жизнь, чтоб психологически эту самую мою жизнь не осложнять, я постоянно читаю мировую классику, - а прежде всего, я перечитываю то, что так любил в детстве: русскую классику.
Это уместный и простой ответ на все, что мучает.
Перечитываю в любом возрасте, в любой стране, в радости и в болезни.
Продолжить себя в прочитанных строчках – значит, продолжить себя в жизнь.
Так чтение и жизнь - связаны.
Так и в творчестве все решает продолжение: насколько ты способен длить себя.
Что касается иностранных языков, то мне неприятна пропасть между тем, что я читаю, и тем, что произношу.
Все-таки сейчас никто мне не мешает говорить с иностранцами, как это было в Советском Союзе, я реализую себя в произнесенных словах на всех мне доступных шести языках (пять иностранных).
Активное обновление словарного запаса становится работой.
Особенно это видно в английском и итальянском, на которых стал говорить позже.
И это – тоже Чтение.
Ролан Барт:
- «Чтение - это работа (вот почему правильнее говорить о лексеологическом, точнее даже лексеографическом акте, коль скоро предметом моего письма оказывается процесс моего собственного чтения),
и метод этой работы - топологический: я не прячусь где-либо в тексте, просто меня невозможно в нем обнаружить:
моя задача состоит в том, чтобы сдвинуть с места, преобразовать друг в друга различные системы, нацеленные на «меня» отнюдь не больше, чем на текст».
Чтение - это образ жизни.
Образ жизни, прежде всего.
Знание языка – и русского - рождалось во мне именно от чтения книг.
Почему люди не могли дать столь же много, как книги?
Разве книги созданы не теми же самыми людьми?
Нет, книги созданы совершенно особыми людьми, близкими мне по духу.
Помню, как меня крутило в Праге в мои сорок лет.
В иные дни с утра в обмороке, не очнуться - и только чтение приводит в чувство.
Так, в Чтении, мою душу отпускал Ужас.
Не хотел отпускать, но отпускал.
Очень не хотел.
Сижу весь в слезах - и не могу прийти в себя.
И голова кружится, и страшно.
Но смотрю в строчки - и страх проходит.
- Боже, спаси Ты меня! - шепчу.
Чтение в оригинале убивает посредничество, убивает низость вкуса, - поэтому так важно изучение иностранных языков.
Именно чтение и заменило мне отсутствие литературной среды.
Я не просто почитывал, но читал не менее восьми часов в день.
И так - до 48 лет!
С раннего детства.
Потом я изменился, стал читать меньше, но и теперь не менее пяти часов.
Уже в 23 почувствовал, что чтение и творчество - единый биологический процесс.
Читай и пиши!
Это стало осью жизни, а не еда и секс.
Столько вопросов поставила жизнь, а ответы были - только в чтении.
Оно размягчает душу, разрыхляет почву для восприятия.
Например, не листай в 1987-90 годах я журналы «Авансцена кино», не смог бы разобраться в лавине образов, обрушившихся на меня теперь.
Моя любовь в «Новой Волне» была б невозможна, не знай я в целом французскую культуру.
Не просматривай я в «Иностранной библиотеке» сотни альбомов по истории искусства всего мира, я бы чувствовал себя беспомощным в музеях.
Именно в чтении таится наше будущее.
Что только не принимает форму чтения!
И страдаю, и терплю, и люблю, - на страницах книг, прочитанных или написанных мною.
Если б не читал, шансы на выживание были бы минимальными: сто раз убили бы меня или убил я.
Моя эпоха не знала войны, но я пережил столько насилий, унижений, страданий, что не стал бы жить, не научи меня книги внимать высшему смыслу мира.
Эти изменения связаны с тем, что мои знания о реальном мире резко увеличились именно в последние годы: в новом столетии.
Мой многолетний спор с близкими людьми - именно вокруг чтения: меня из-за него обвиняли в тунеядстве.
Обвиняла не советская власть, но именно те родственники, что окружали меня с детства.
Больше всего обвинял брат, потому что он читал очень много.
Особенно любил читать в туалете, где засиживался по возможности часами.
Потом туда нельзя было войти: так густо накурено.
Странно, что много читавших людей в моей детской советской среде не было.
Над такими людьми посмеивались, считали их не от мира сего.
Родители не читали вовсе, а брат никогда со мной не обсуждал прочитанного.
Это было очень странно, ведь я родился среди книг маминой большой библиотеки классической литературы: не только русской, но и иностранной!
Что ж удивительного, что мои близкие переставали меня понимать: они – не читали!
Они выключались из тех глубинных процессов, что происходили во мне и определяли мою жизнь.
Первая жена поставила ультиматум «дочь или искусство», не понимая, что природа мне все равно не позволит свернуть с пути.
Почему столь случайных людей я принимал за судьбу?
Они не принимали моего чтения – в этом их случайность.
* * *
Чувственность.
Ингмар Бергман в своих фильмах, - в частности, в «Персоне», - установил недосягаемый для меня уровень чувствительности и чувственности.
Они - главные герои его фильмов.
Наша чувственность доказывает нам, что мы живем, но, с другой стороны, ничто так не унижает нас, как она.
Юноше странно видеть в себе неуправляемые приливы чувственности, но с возрастом ты привыкаешь к этим неожиданным сюрпризам собственной физиологии.
Я много лет думал, что этот хаос во мне – не мой, что это – конкретное проявление того Ужаса, что царит в мире.
Одно из конкретных проявлений чувственности – секс.
Внешне круг наших действий ограничен, так что все решают наши чувства.
Как добиться, чтоб эти действия не были ни унижением, ни рутиной, ни насилием, но именно радостью?
Насильнику все равно, какие чувства испытывает его жертва.
Стоит помнить, что за этим примитивным насилием – желание радости, которой человек лишен по какой-то причине.
А если бы моя чувственность не нашла себя в творчестве?
Уж не стал ли бы я дон Жуаном в жизни?!
Мое творчество диктует мои воплощения, именно оно, так что этот вопрос даже не стоял.
В реальной жизни сам образ Жуана вызывал мой страх.
Мы живем среди людей, которые не скрывают низкого мнения о нас – и как бы дал им пищу для разговоров?
Есть разные типы чувственности.
То огромное желание страсти, что столь ясно лежит в сути творчества, неприложимо к земной, ежедневной чувственности.
Страсти-то хочется – неземной!
Это два разных мира – и трудно связать их, найти между ними общее.
Для меня чувственность тесно связана с творчеством.
Уж никак не могу сказать, что мне это приятно; скорее, это факт, с которым приходится мириться.
Хотелось бы творить из любви к Богу, но это получается только частично.
Именно чувственность показывает, что женщины не дали мне того, что я от них ждал: они не утолили ни мою душу, ни мою чувственность, - но зато это получилось у искусства.
Я не реализовал и сотой части своих снов, связанных с женщиной, с физиологией – и очень рад этому.
Видимо, искусство, умение жить в этом и состоит: не идти на поводу своих слабостей.
Тут мне очень помогло прямое и частое обвинение меня в низости.
В замкнутой и враждебной среде, какая только и могла быть в тоталитарном Советском Союзе, моя чувственность a priori заранее была раздавлена.
Она и не могла найти себе места!
Другое дело – в России!
Но теперь я достаточно стар, чтобы понимать всю ценность естественной, нравственной жизни.
Вокруг меня не было людей, кто мог бы мне помочь понять себя.
Все понимание пришло из искусства и житейского опыта.
Чувственность не обязательно сексуальна.
Как раз моей проблемой было то, что в наслаждении женщинам не уступала речная вода, произведения искусства, осенний ветер.
Да что угодно пробуждало мою чувственность!
Конечно, это обрекало на одиночество.
Я понимал, что это дар, и дан он свыше, и дан не для женщин, а для литературы – и использовал божий дар по назначению.
В России всегда чувственные удовольствия под запретом.
Тем более, они столь желанны!
Конечно, их можно получить, сколько хотите, но в этом будет невидимое противостояние.
С кем, с чем?
С русским менталитетом.
Только сейчас гедонизм стал откровенной формой жизни миллионов людей.
* * *
Чувствительность.
Именно чрезмерная врожденная чувствительность осложняла мою жизнь бесконечно.
Мое впечатление, она больше бы подошла восемнадцатому веку с его руссоизмом.
Будучи глуповатым, деревенским мальчишкой, я не мог понимать, что мне дано, что чувствительность – тоже дар.
Социум: то общество вокруг нас, что обычно учит более всего, - предстал в своей обычной грозной враждебности.
Но пусть каждый для себя наедине сохранит чувствительность!
Это черта, как никакая, связывает нас с предыдущими поколениями.
* * *
Чувство.
Я бы хотел жить среди людей с другими мыслями и чувствами: те объективные чувства, что живут во мне, что выработали во мне люди, отъединяют меня от них.
Так приходится жить среди людей, хоть многое в тебе против них.
Искусство показывает, что мир чувств хорошо известен каждому человеку, что чувства - материал для искусства, что все люди испытывают похожие чувства.
Пусть каждый помнит, что его чувства пережиты миллионами других людей, пусть он найдет в этом пищу для ума и духовную опору.
Как жаль, что чувству больше доверять нельзя.
Ты не можешь иметь сколько-нибудь объективных чувств, потому что слишком многие тобой играют, а сама твоя жизнь слишком запутана и сложна для того, чтоб ты мог ее понимать.
Тем более если речь идет о чувствах человека искусства!
Твои чувства словно б отделяются от тебя и уже не принадлежат тебе.
- Но тогда чему же? – спрашиваешь себя.
И отвечаешь: Вечности.
Да, наши чувства взяты из вечности напрокат.
Часто женщины, которых я любил, не умели или не хотели длить чувство: мы мало путешествовали вместе, мало ходили в театры, мало говорили, - а в результате быстро разучивались понимать друг друга.
Кто сведущ в этой науке понимать других?
Сделай все, чтоб понять человека рядом с тобой.
Все равно, мама это, друг или возлюбленная.
Ты проживаешь те чувства, которые должен прожить.
Как и твоя жизнь, они лишь ненадолго даны тебе.
Все же попытайся понять, какие именно чувства – твои, а какие – чужие.
Я несу в себе те же чувства, что и в детстве.
Что это, как не обреченность?
Видимо, каждый вносит в общие для всех чувства только свои оттенки, - и это притом, что в целом все мы повторяем чувства друг друга.
Трудно себе представить человека, который бы понял оттенки твоих чувств!
Если человек хотя бы пытается тебя понять, - это уже настоящее чудо.
Эта похожесть чувств людей делает возможным существование искусства.
Часто люди не понимают, почему они так быстро надоедают друг другу.
Им кажется, что не он, а другой просто неблагодарен.
Мы не готовы к тем чувствам, что внушает нам мир.
Я всегда хотел понять, почему люди не стремятся стать лучше, и даже вид человека, стремящегося к самосовершенствованию, вызывает у них отвращение.
Общество внушает тебе чувства, которых у тебя нет.
Ты привыкаешь думать, что эти чувства – твои: так думать необходимо, чтобы выжить.
Как пугает, что люди совершенно не думают о том, какие чувства они внушают.
Живя в обществе, ты ведешь постоянную борьбу за улучшение собственных чувств.
Ведь для творчества нужны именно твои чувства, а не чужие.
Острое ощущение, что я не могу жить иначе, всегда преследовало меня.
Я всегда спрашиваю себя:
- А где же мои чувства в том, что мне приходится делать, живя в обществе?
Минимум часа на три в транспорте ты должен отказаться от своих чувств.
Ты даже не знаешь, кто ты, что ты такое в этой смятенной, испуганной толпе.
* * *
Чудо.
В основе нашей жизни – чудо.
То, что ты живешь, уже кажется невероятным!
В юности я удерживал равновесие чудом, а теперь - с трудом.
Ощущение, что сама жизнь - чудо, никогда не покидало меня, - а с годами готовность умереть только обострила его.
И вера зиждется - на чуде.
* * *
Чужое.
Чуждость мира и других людей уже в детстве стали причиной страданий.
Обычная история!
Но уже в юности чуждость стала и поводом, и стимулом для творчества.
Жизнь заставила полюбить литературу: только в ней я одолел чуждость мира, это стоглавого дракона.
Эта чуждость стала для меня - судьбой.
И то, что мои близкие уже в детстве оказались для меня чужими, – судьба.
Они силой вбили в меня эту чуждость, сами того не ведая.
Я сыграл свою жизнь не по Станиславскому, но по Брехту: главным в ней и были, и остались отчуждение мира, его чуждость.
* * *
Шахматы.
Как странно, что именно шахматы стали моим первым серьезным увлечением!
Я почему-то никогда не отделял их от математики: они и были, и остаются продолжением формул, которые я сразу страстно полюбил: еще в мои семь лет, когда только встретился с ними.
* * *
Шестидесятники
Наше время столь стремительно, что новое поколение просто не знает о культуре шестидесятников.
И на самом деле, между творчеством Окуджавы, Анниньского, Евтушенко, Вознесенского, Ахмадуллиной так много общего!
Я бы выделил Солженицына: пусть он не чарует красотами языка, но он больше всех сказал о нашей жизни при Сталине.
Очень ценю Бродского и Высоцкого.
Это не шестидесятники, а просто очень талантливые поэты.
Я стольких перечислил, но никого не могу поставить рядом со Смоктуновским и Рихтером, а потому и не пишу о них отдельных статей.
* * *
Шифр культуры.
Он не должен быть тайным!
Я вспоминаю поразительный факт советского времени.
Однажды знаменитый ленинградский театральный режиссер Георгий Товстоногов прочел стихотворение Табидзе «Свет небесный, синий свет...».
Прошло много лет, прежде чем я узнал, что поэт был убит властью, а перевод Пастернака был прочитан на одном из съездов писателей.
Так режиссер (его все звали «Гога») «выстраивал» связь поколений, но надо было очень любить культуру, чтоб это понять.
Так в советское время культура была закрыта.
Помню, как все режиссеры и актеры ходили в кожаных куртках: почему-то они были престижны, - но еще смешней сказать, что они были своеобразным знаком принадлежности к особому классу, некой тайной масонской ложе.
Я сам сотни раз сталкивался с тем, что эта среда превратилась в привилегированную касту, на самом деле скрывающую культуру, а не несущую ее народу.
Да, лгала власть, но лгали и сами люди искусства, что прятались за своим шифром культуры.
Сейчас культура открыта, но она никому не нужна в силу своей сложности.
* * *
Шуберт.
Почему его песен так много во мне, почему они непрестанно, много лет звучат в моей душе?
Чудится, я их пою бесконечно, каждый день.
Экскурсионная работа (голос устает) и активная борьба соседей (Шуберта ненавидят!) заставили отказаться от пения в реальности, но в душе продолжаю его петь.
Он поражает ранимостью.
В его боли что-то юношеское, мучительное, но она меня притягивает: я пел его что-нибудь из его цикла «Зимний путь» обычно в слезах и ужасе.
* * *
Шоу.
Я пишу это в 2015 году, когда культура шоу окончательно утвердилась.
Это все же культура, хоть и массовая, так что слово «культура» не ставлю в кавычки.
Основной массив текста этого романа закончен в 2012 году, а сейчас шоу, как жанр, утвердилось настолько, что без него и не представить социальную жизнь.
Культура шоу вошла в политическую жизнь – и тем самым вышла далеко за рамки культуры.
Вот женщина идет на большой высоте по канату на каблучках, вот тысячи людей танцуют один танец!
Мне не кажется шоу многие политические мероприятия, когда единство нации слишком ясно.
Например, в память о войне сотни тысяч в День Победы прошли по всей России с фотографиями своих предков, погибших на войне.
Это уже возвышенное зрелище, тот редкий случай, когда высокие чувства нашли достойное внешнее проявление.
* * *
Штаты
Поскольку Европа воспринимается как продолжение Штатов, она - желанная цель террористов.
Наши 60-тники выступили поборниками демократии, но сейчас именно она предстает агрессивной идеологией.
Надеюсь, демократия вернется к своим истокам – и мы опять будем ее уважать.
Да, коммунизм был ужасен, но и насаждаемая демократия не менее ужасна.
Она насаждается от имени европейцев и американцев: от имени людей, которые просто хотят жить спокойно.
Конечно, не одного меня поражает, что Штаты оказались совершенно бессильны перед злом, которое они породили.
* * *
Шум.
Героев романа Радклиф «Романс леса» беспокоят «далекие шумы», но для нас они абсолютно естественны.
Мы – производители шума, мы мешаем друг другу, - и в этом ничего изменить нельзя.
Шум, как живое существо, постоянно живет рядом.
В метро он приближается, становится рядом, как запоздавший пассажир, в пригородной электричке порой засыпает, а дома оживает непременно.
Так уж принято в вашем доме: постоянно что-то заколачивать: и в шесть утра, и вечером, и в новый год, под бой курантов.
До 1991 года, до моего первого путешествия за границу, меня преследовал странный внутренний шум, но затем он стал стихать.
Мир вокруг меня непрестанно взрывался - и спасала литература: когда читал о шуме в любимых книгах, он почему-то ослабевал в жизни.
Видимо, ужасные состояния неизбежны в жизни каждого человека, но в какой-то мере я их и унаследовал.
Не имплантируются ли эти состояния обществом, не передаются ли им, как болезнь?
В моем детстве отец и брат в детстве часто были пьяны, и это состояние всегда сопровождалось агрессией.
С тех пор повышенные тона в голосе говорят о близости насилия – и я уже готов ответить на него.
Все, что можно, - это привыкнуть к боли.
С возрастом боль свелась к неприятным ощущениям.
Постоянный, огромный шум пронизывает мою жизнь.
Всегда, всегда, всегда!
Организм настолько привык к дикому, несообразному шуму, что сознание воспроизводит его автоматически.
Среди ясных выразителей ужаса жизни первенство за шумом.
Странно, что слегка свистящий человек лишь чуточку заставляет обращать на себя внимание, - но если он поет, то уже приходится уделить ему большое внимание.
Если он пьян и поет под вашими окнами, это уже кошмар.
В электричке приходится иной раз выдержать пять плохо поющих певцов!
Как все же неловко «сделана» (словно б речь о табакерке!) социальная жизнь: люди просто живут, - но при этом они мешают друг другу, даже если стараются не мешать.
Гениальный Рихтер доводил до исступления соседей своей неутомимой игрой, - и уже можно посочувствовать и им!
Кстати, наша эпоха - целиком на стороне соседей!
Дескать, гений, он подождет.
Почему столь ужасна социальная жизнь?
Везде люди противопоставляются друг другу столь откровенно и жестоко.
Государственный механизм столь плох, что поменять квартиру почти невозможно: это становится делом всей жизни!
Шум двора очень сильно изменился.
Хорошо помню, что в конце 80-ых этот гул напоминал растревоженный улей.
Поражало именно то, что все тогда производили шумы.
Если были собаки, они непременно лаяли.
Если пьяницы, то громко пели.
Какие-то женщины непременно бурно выясняли отношения.
Так что было ясно, что эти люди не в городе, а в степи, и не в конце 20 века, а в начале 15-ого.
Что же им мешало вскочить на лошадей и умчаться в степь?
Неужели такая малость как цивилизация?
Что-то невыразимо щемящее было в советском укладе: все жили странной, перепутанной жизнью, - но при этом все старались идеализировать эту жизнь.
Сейчас жалобы на шум сыплются со всех сторон, а ведь совсем недавно он был укладом жизни, никому не приходило в голову на него жаловаться.
В советское время у многих радио просто не выключалось!
Я из-за этого боялся ездить к брату: он сделал в квартире пять радиоточек – и невыносимый шум прекращался только с часу ночи до шести утра.
Все еще не привыкнуть, когда по ночам под окном не орет пьяная компания.
Между тем, шум – это болезнь, - и она разрушает личность.
Нередко дома в городах поставлены столь близко друг к другу, что все их обитатели обречены на шум.
Этот шум запроектирован, на него не существует санитарных норм.
С возрастом и страх шума, и сам шум покидают меня.
* * *
Эгоизм
Когда брат говорил «Ты в Лугу приезжаешь только для того, чтобы поесть», он ставил вопрос ребром в мои 20 лет: «Посмотрим, выживешь ли ты».
Так под давлением обстоятельств мне, чтобы выжить, пришлось стать эгоистом.
Меня пугает эгоизм людей, но больше всего - мой собственный.
Мне, чтобы выжить, часто надо быть черствым - и это мне неприятно.
В Истре, городе, где живу, мои соседи - музыканты, - и уже не менее двадцати лет мне приходится с ними бороться.
Как писатель, я хорошо понимаю, что им постоянно надо слушать громкую музыку, но как человек, я обречен быть эгоистом, что вынужден бесконечно сражаться за тишину.
Разве я хочу этого противостояния?
Но я на него обречен.
С одной стороны, шум соседей, а с другой - и штору не открыть: под окном непременно кто-то стоит.
Да еще и форточки не открыть: все соседи - курящие.
Не жизнь, а борьба.
Как тут не быть эгоистом?
Одновременно поджигают покрышки у вашего окна, и гремит «музыка» соседа Рощина.
Но я не сошел с ума.
* * *
Эйнштейн.
Этот возвышенный, смелый образ человека с горящим взором уже в детстве впечатлил меня на всю жизнь.
Все же я бы не назвал его моим учителем, но именно моим кумиром.
Как бы я мог не полюбить его еще в восьмом классе, ведь его идеи уже тогда заворожили меня.
Мне почему-то казалось, я понимаю эти сложнейшие идеи.
Сейчас мне так не кажется.
Книгу Кузнецова о нем читал с воодушевлением.
И больше: я так увлекся личностью Эйнштейна, что решил стать физиком!
Эйнштейн - это именно реалия, а не образ.
Внешне он мог бы быть и другим!
Или я хотел непосильного, непознаваемого, недоступного?
Почему мой выбор лег на этого гения?
Думаю, без него я бы любил и физику, и познание, и полет мысли, - но, конечно же, менее страстно.
* * *
Экзальтация.
В отношения с властью русский вносит экзальтацию – и это первое, что ему мешает эту самую власть понимать.
Мама, столь измученная жизнью, говорила о Ленине как о боге, и любила его, как бога, – и этот кошмар не туда приложенных возвышенных чувств ужасает меня всю жизнь.
Да, и в моем отношении к России есть что-то возвышенное – как если б я не знал о двадцати миллионах ГУЛАГа.
Это и пугает не только в себе, но и в каждом русском.
Моя болезнь – это экзальтация, боязнь обычных состояний, так знакомых всем.
Верно, это происходит потому, что моя обыденность довольно невзрачна.
Это возбуждение не только загоняет в одиночество и глухоту, но и защищает от ужаса жизни.
Другого способа удержать свой ритм, свою душу у меня просто нет.
Я называю это состояние «болезнь», потому что окружен больными людьми.
И на самом деле, не стала же наша жизнь сумасшедшим домом просто так, без нашего участия?
Наша жизнь переполнена какими-то странными людьми, что заходят в наши души, как к себе домой.
Что бы я мог им противопоставить?!
Меня изменила и спасла свобода: именно она научила защищаться от непрошеных гостей, именно она умерила восторг жизни.
* * *
Экзистенциализм.
Приверженцем этого направления меня назвал строгий литературный критик – и это меня сильно приободрило.
Получилось по Пушкину:
И раб судьбу благословил.
Дело в том, что и сам я был готов думать о себе что-то такое.
Странно чувствовать, как это мудреное, иностранное слово, как шуба, укутало меня и согрело.
Мог ли я надеяться получить от мира так много?
* * *
Экспонат.
Для меня экспонат в музее – представитель прошлого.
А если я еще и работаю в этом музее, то он – часть моей души.
Мне безумно нравится, что дома, в большой комнате - музейное освещение, так что я освещен, как экспонат.
Мне нравится чувствовать себя экспонатом, это меня успокаивает.
Казалось бы, этот рассеянный свет должен меня сердить, но он меня обнимает.
Так человек холит какие-то свои диковинные чувства.
* * *
Экстаз.
Я уж не говорю об экстазе работы, - но обычный ежедневный экстаз?
Почему душа так легко его «обеспечивает»?
Я и теперь впадаю в какое-то сладостное оцепенение в автомобильной пробке.
Красные огни фар бегут от меня, белые набегают на меня - и я уже подумываю, как бы никуда не приехать.
А в самолете все звездочки кажутся человеческими душами.
Далекие, тихие звезды!
Или чудится весна, но за ее теплыми днями – снег.
Легкий, волшебный снег.
Чтобы творить в жалкой реальности, в нашей душе должна проскочить искра.
Этот момент экстаза может быть кратким, но он слишком важен для творчества.
Откуда снисходит это озарение в мою заурядную, скучную жизнь, так похожую на все жизни?
Не знаю.
Скорее всего, именно тут и произошел выбор: я решился писать рассказы, как прежде писал формулы, потому что были знаки, что я с этим справлюсь.
Совсем не безрассудство владело мной, когда в 22 года бросил математический факультет университета.
Тогда я не захотел пойти по самому легкому пути, не захотел отказаться от свободы.
В этом выбор: в свободе.
Творческий экстаз и просто радость жизни – в свободе.
До 1991 все впечатления были от искусства, а жизнь представала однообразным кошмаром.
Ужас жизни повергал в экстатические состояния: я впадал в экстазы, в какой-то особый сон наяву.
Уходит молодость - и на прощанье пытаюсь понять, что же со мной происходило.
Но понять – очень легко: состояния творческого подъема никуда не исчезли, они столь же естественны для меня, как дыхание.
Прежде это состояние экстаза особенно расцветало весной.
Какое-то время по глупости я приписывал это женщинам, - но именно весна заставляла бродить далеко от них: по паркам, музеям, кинотеатрам: все это помогало понять природу моих экстазов.
Каждый раз меня неизменно удивляло, как легко и с радостью, с ее обретением, я выходил из этих сложных состояний в «нормальную» жизнь.
Словно б не выдерживал всей сложности жизни - и когда организм чувствовал, что крушение близко, меня просто «отключали».
Все же эти состояния, как ни близки они болезни, - не сама болезнь.
Я был в лоне то ли Природы, то ли Искусства - и этого люди дать не могли.
Помню, в мои двадцать три года я работал проводником почтовых вагонов.
Тот покой, что видел в жизни других людей, казался еще большим ужасом, чем мой собственный ужас одиночества.
- Проклятые буржуа! – шептал со злостью я и ехал целыми днями, неделями, месяцами, пока, наконец, вовсе не потерял чувство реальности.
Как я мог видеть в этих измученных, опустившихся людях «буржуа»?
Я не принимал их только потому, что их экстаз шел от обычной пьянки.
В первом браке я почему-то был уверен, что даже в таком творческом экстазе мы будем вместе.
Жену это доводило до бешенства.
Я ей был не нужен: она брала мои деньги, - а встречи со мной избегала.
Тогда я разделял экстаз с авторами любимых книг.
Никогда прежде Чтение не представало всем миром, именно всей Вселенной!
Полное собрание сочинений Александра Островского, немецкие романтики, «Капитал» Маркса, тучи прочих сверхинтересных книжек.
Протопить вагон, получить корреспонденцию – и можно читать снова.
Мои экстазы природны: достаточно почувствовать себя в природе, пройтись под небом.
Женщина приведет меня в экстаз, если она выступит как часть этой стихии, - но она предпочитает быть не богиней, но социальным существом, гражданкой, обремененной тучей социальных проблем.
С другой стороны, если она, откровенно продаваясь, намекает «Я не такая уж и дорогая», это меня не вдохновляет.
Какой же тут экстаз, если она отрабатывает, как у станка!
Для современного мира радость жизни - слишком сложное и редкое чувство.
Обычно наша радость социальна, и человек приходит в экстаз от покупки, обладания, денег.
* * *
Эмиграция.
Эмиграция стала бы ужасным выбором, катастрофой всей моей жизни.
В России я сохранил мой родной русский язык, а, например, во Франции, скорее всего, писал бы на французском.
В любой стране столкнулся б с ужасом, - но разве не ценно то, что преодолевал ужас именно на родине, внутри русского языка?
Я жил под коммунистическим мифом.
Природу его несколько раскрывает высказывание Барта:
- «Левые мифы бедны, бедны по своей природе.
Они не могут размножаться, поскольку делаются по заказу с ограниченными, временными целями и создаются с большим трудом.
В них нет главного - выдумки.
В любом левом мифе есть какая-то натянутость, буквальность, ощущается привкус лозунга, выражаясь сильнее, можно сказать, что такой миф бесплоден.
Действительно, что может быть худосочнее, чем сталинский миф?
В нем отсутствует какая бы то ни было изобретательность, использование его поражает своей неуклюжестью, означающее мифа (чья форма, как мы знаем, бесконечно богата в буржуазной мифологии) совершенно не варьируется, все сводится к бесконечно однообразной литании».
Во многом приходится согласиться.
Забавно, как легко с точки зрения вечности определена мера кошмаров, выпавших на нашу долю. Что ж, жестоко, но справедливо.
Оставаясь в России, я понимал, что мне придется жить с этим кошмаром.
Или так плохо, что я не эмигрировал и не узнал кошмары «свободного» мира?
Для этого мне пришлось бы отказаться от своей семьи, преданных мне людей.
Предать в себе русского – это уж слишком!
* * *
Эмоции.
Именно эмоции наиболее быстро разрушают мое существование, потому что слишком часто они - против меня.
Да, да, да: я рано столкнулся с тем, что мои эмоции никому не нужны, что они создают мой ложный образ.
В военном заведении, в моей юности, я впервые стал разделять эмоции.
Великий момент!
Помню, преподавательница физики стала мне давать книги Белля, я зачитывался ими.
Я мог подолгу говорить с преподавателем высшей математики Лозановским.
И это было чудом разделения эмоций.
В школе этого не получалось.
* * *
Энергия.
Меня очень смущает мысль, что сверхэнергичность жизни и песен Высоцкого - от наркотиков.
Можно привести в пример и Бодлера, и Кокто, и многих других корифеев мировой культуры.
Эта энергия - не только от природы, она мне чужая, она – не моя.
Конечно, это насилие, обращенное против себя самого.
Моя энергетика - целиком от природы.
Это так важно для меня, ведь я пришел из природы и уйду в нее.
«Как вода в песок», по словам Льва Толстого.
* * *
Эпоха.
Мы все, кому к пятидесяти или за пятьдесят, - жертвы жерновов Времени: полжизни – в советской эпохе, а половину – в новой.
Поэтому мы и больны, что испытали эти жернова на своей шее.
Приходится признать, что твоя жизнь сломлена «в силу исторических причин».
Конечно, моя жизнь сломлена не духовно, ибо преодоление и созидает.
Но если этого преодоления слишком много, ты теряешь чувствительность, ты просто выживаешь вместо того, чтобы жить.
В девяностые было всеобщее противостояние эпохе: люди не могли выбраться из нищеты.
Почему, как по мановению палочки самого дьявола, все решили, что они обмануты?
Разве до перестройки было менее ужасное время?
Тем не менее, столько людей верило, что все не так уж плохо.
Советский средний класс, вложивший все свои накопления в сберкассы, сразу все потерял; эта масса была раздавлена бесчеловечной мощью преобразований.
Сейчас уже нет недовольной массы, зато царят политические технологии, в которых легко тонут и искусно скрываются каждодневные проблемы людей.
Поймут ли наше поколение люди, не знавшие такого разлома?
Наша юность пришлась на семидесятые, мы росли под ложью, под насилием.
Можем мы понимать современных людей?
Скорее всего, можем: их жизнь не менее запутана и тяжела.
* * *
Эрмитаж.
Мое представление о родном доме – это, как ни удивительно, Эрмитаж.
Теперь таким Домом (в библейском смысле) стал Государственный Исторический Музей.
Хотя было бы вернее назвать музеи центра Москвы.
Я очень рад, что и тут, в Москве, мое отношение к искусству очень конкретно.
Бесконечно, как прежде, обожаю Эрмитаж, но сердечно привязался к Кремлевским музеям, Историческому, Изящных Искусств и Археологическому; к Покровскому собору.
В любви слишком важно знать, что любишь!
Конечно, живя в Петербурге, я мечтал работать в Эрмитаже.
Теперь работаю в музеях центра Москвы.
Спасибо, Боже.
* * *
Эротизм.
Эротизм – это дар.
Это работа воображения, очень осложняющая твою жизнь.
Осложнения только оттого, что ты родился в советском государстве, где секс лицемерно отрицался.
Мне ничего не оставалось, как переработать эротизм на творчество.
Смешно было бы даже представить себе воплощать в жизнь свои сексуальные видения!
Для Советского Союза это было неслыханной роскошью.
Перестройка принесла не только свободу, но и приближение старости.
Хоть сейчас и принято думать, что наибольшее сексуальное удовольствие ты получаешь благодаря Виагре и в твои семьдесят лет, но все же понимают, что это шутка.
Где-то с пятнадцати лет эротические видения упорно осаждают меня – и только работа в искусстве помогла их обуздать.
Кинообразы имеют обыкновение «подбирать» и самые слабые сексуальные переживания, освобождать от них.
Любимые режиссеры так много угадывают в твоей душе!
По сравнению с твоими личными видениями фильмы всегда жестки и ограничены.
Именно благодаря кино и литературной работе я узнал, кто же именно меня соблазняет.
Это могло бы стать моей болезнью, но я сделал это стимулом для творчества.
* * *
Юность.
Я вижу себя юного со стороны: какой-то юноша с большими, синими глазами летит навстречу Судьбе.
Такой предстает юность: всегда в пути.
Юность - это образ, а не реальность, - и все равно, без него в моей душе распадется буквально всё – и реальность тоже.
Моя реальная юность (брежневская эпоха) была переполнена скитаниями, житейской борьбой, просто выживанием.
Жил по законам вдохновения – и на это хватало сил.
В рассказе «Невский Проспект» отражено не мое личное сумасшествие, а именно моя юношеская нестабильность.
Важно каждый день перешагивать тяжкую, лишь кажущуюся чуждость собственной юности.
Нет, я и моя юность – всегда вместе.
Посмотришь на жизнь с точки зрения юности – и она предстает огромной, целостной, привлекательной.
Настолько красивой, что и не веришь, что это – твоя жизнь.
Юность и может, и должна быть осмыслена как бесценный дар.
Я все не мог себе представить, что старею, что это огромное ощущение жажды жизни покинет меня, - но вот мне седьмой десяток - и моя старость мне откровенно нравится.
И зрелость переполнена борьбой с обстоятельствами и людьми, но уже я сам нередко побеждаю в этой борьбе.
Меня, как прежде, многое унижает, но теперь я могу защититься опытом и презрением.
У меня хватило сил прожить юность гения, - но разве придет в голову хвалиться этим?
Это судьба, вызов реальности.
Именно как вызов это и было воспринято моими родственниками.
Меня травили в Истре только за то, что был свободен, - и знак этого ужаса остается в душе.
В результате под давлением «общественности» ты отказываешься от юности, но это не прибавляет благодушия.
Иногда кажется, бредешь за чьей-то юностью шаг в шаг, и не хочется понимать, что это твоя юность, что она уже не оставит тебя.
Юность – это музей души.
Зашел и полюбовался на лучшее в себе.
Свои страсти уже не пугают, а выглядят простыми, «общечеловеческими».
Юность стала покидать меня в 40 лет.
Не в искусстве, а в социальной жизни.
* * *
Язык.
Как усваивается иностранный язык?
Вот один пример.
В начале 80-ых в Советский Союз приехал джаз.
Я, конечно, побежал на открытие этого нового для меня музыкального жанра.
Среди пения певица выкрикивает: «He is too cold for me. Он для меня холоден», - и я понимаю эту фразу, хоть учу английский всего год.
Вот это да!
В моих блужданиях по музеям я всегда внимательно штудировал и английскую надпись.
Ролан Барт сказал:
- «Чтение — это языковая работа.
Читать значит выявлять смыслы».
Как прекрасно сказано!
Язык - высшая ценность для писателя.
Твой язык, тот самый язык, которым ты владеешь, слишком многое решает в твоей жизни; вплоть до физиологии.
Вот чем страшна эмиграция: ты понимаешь, что, прежде всего, ты погружаешься в чужой язык, который при всем твоем желании никогда не станет твоим, раз ты не эмигрировал в раннем детстве.
Но способны ли люди знать язык?
Они пользуются только его отбросами!
Язык болезненно несовершенен.
Даже в русском языке мне трудно добиться ясности и правильности.
Что же говорить об иностранных?
Тут я совсем приблизителен.
Язык - связующее звено между национальностью и ее аутентичностью.
Нация интегрируется, собирается в целое - национальным языком.
А управляется она - языком официальным.
В России мало занимаются кодификацией языка: установлением его общепринятого стандарта.
В детстве из официальных речей я не мог понять русского языка.
Меня научили только книги; прежде всего, русская классическая литература.
Я читал русскую классическую литературу уже в семь лет и хорошо помню, как родной язык откладывался во мне, как начинал его понимать.
Хорошо помню время, когда не знал нашего русского языка.
Почему-то мой родной язык пришел ко мне только из книг.
То, что я говорил в жизни, было так скучно и мало, что не задевало меня.
То, что звучало по радио, было непонятно.
Родителям никогда не приходило в голову просто поговорить со мной, расспросить о моих проблемах.
Я стал читать – и язык наполнил мою жизнь.
Самое важное в языке – ясное ощущение, что он приходит к тебе сначала из книг, а уже потом от людей.
Тот язык, что ты слышишь вокруг себя, - ни в коем случае не искусство, а лишь материал для него.
Любимые иностранные фильмы показывают, как трудно давались иностранные языки.
Я поднимался в знании с огромным трудом.
Но этот труд не просто меня увлекал, не просто наполнил мою жизнь: он создал меня.
Усвоение языка возможно лишь благодаря изучению культуры, связанной с этим языком.
Нет ничего глупее, чем разорвать культуру и язык.
Чтение Гете даже на русском языке помогает понять немецкий язык; что же говорить о чтении в оригинале?
Язык и филология – это мое все.
Я куда больше думаю о корнях и происхождении слов, чем о моральных проблемах, которых в принципе считаю неразрешимыми.
Если человек очень захочет, он улучшит себя, - но общество никогда человеку в этом не поможет.
Никогда.
Как хорошо, что все мои увлечения ничем серьезным не закончились: я хранил силы для изучения иностранных языков.
Мой пример показывает, что надо просто со всей увлеченностью делать то, что любишь.
* * *
Ярость.
Взрывы ярости - не только у моих близких, но и родственников, но и знакомых.
Так что все детство пронизано ими.
Часто и в криминальных новостях я слышу сообщения о такого рода аффектах.
Уже в детстве передо мной стояла задача: как преодолеть эту слепую ярость?
Мой отец, мой брат, соседи, родственники – все устраивали скандалы, все тиранили своих жен, все жили яростно и бездумно.
И тут не было ничего удивительного!
Это было платой за тот ужас, что внушал им мир.
Наше время переполнено ненавистью, яростью, насилием, - и человек не выдерживает такого напора ужаса.
Он отвечает: на ужас – ужасом!
Когда видишь эти безумные, переполняющие мир толпы, ясно понимаешь, что это - наше время.
«Яриться» в искусстве меня учил великий французский актер Жан Габен.
Как легко он передает состояние мощи гнева!
Конечно, этому не учили мои близкие в детстве, что били посуду и яростно рвали дорогие костюмы.
Как ни хороша икона «Спас Ярое Око», она учит смирению, но не ярости.
Но какой из фильмов Габена меня научил больше всего?
«День поднимается» Марселя Карне.
Боже мой!
С каким ужасом, с какими слезами я смотрел этот фильм в мои двадцать лет!
* * *
Ясность.
Самое сложное, но и необходимое – во всем добиваться ясности: как в литературе, так и в человеческих отношениях.
Конечно, ясность в человеческих отношениях нельзя нести в слова: будучи высказанной, артикулированной, она, скорее всего, что-то разрушит в твоих отношениях с людьми.
Красота, растущая из ясности, – совершенно особенная: ее можно понимать, можно делиться ею с другими.
Это, например, не красота бешеных страстей, обладания, но красота приятной беседы друзей.
Жаль, ясность приходит с осознанием собственной ограниченности!
Ясность - это рамка: она утешает и ограничивает, - но при этом непременно защищает.
О Г Л А В Л Е Н И Е
То, что стало моими реалиями жизни и искусства:
Самоубийство
Самоучка
Свобода
Секс
Сексуальные переживания
Сексуальная идентификация
Сексуальное
Семья
Серебряный Век
Символ
Сиротство
Скандал
Скотство
Слабости
Слава
Слезы
Словарь
Слово
Смерть
Смоктуновский
Сны
Соблазн
Событие
Совершенство
Совесть
Современность
Современный человек
Сознание
Сомнение
Состояния
Сотворенность
Социальная жизнь
Социум
Союз Советский
Спасение
Спорт
Среда
Сталин
Становление
Старость
Стихи
Стоицизм
Страдания
Странствия
Страсть
Страх
Стремление
Стресс
Стыд
Судьба
Сумасшедший дом
Сумасшествие
Тайна
Талант
Тарковский
Творчество
Театр
Текст
Телевидение
Тело
Техника
Тираж
Тишина
Тление
Толпа
Точка зрения
Трагизм
Травля
Традиции
Транспорт
Трепет жизни
Тусовка
Убийца-одиночка
Уверенность в себе
Увлечение
Угрызения совести
Удовольствие
Ужас
Украина
Университет
Унижение
Условности
Успех
Учитель
Фантазия
Феллини
Физиология
Филология
Философия
Фобии
Французский язык
Франция
Хаос
Характер
Холод
Христос
Цивилизация
Чай
Человек
Человечество
Чехов
Чистота
Читатель
Чтение
Чувственность
Чувствительность
Чувство
Чудо
Чужое
Шахматы
Шестидесятники
Шифр культуры
Шуберт
Шоу
Штаты
Шум
Эгоизм
Эйнштейн
Экзальтация
Экзистенциализм
Экспонат
Экстаз
Эмиграция
Энергия
Эпоха
Эрмитаж
Эротизм
Юность
Язык
Ярость
Ясность