-83-
ЛИТЕРАТУРНЫЙ ДНЕВНИК
1989
Важное:
Событие года: Гениева издает «Улисса» Джойса в "Иностранке"
Музиль, «Человек без свойств»
Травля Пастернака
Ярослав Ивашкевич, «Новая любовь»
Вячеслав Иванов
Бродский
Жирмунский. Теория литературы. Поэтика.
Federico García Lorca. Стихи
Январь
1 JUAN RAMÓN JIMÉNEZ
Из цикла «Вечности»
Eternidades
Vino, primero, pura,
vestida de inocencia.
Y la amé como un niño.
Luego se fue vistiendo
de no sé qué ropajes.
y la fui odiando sin saberlo.
Llegó a ser una reina,
fastuosa de tesoros...
¡Qué iracundia de yel y sin sentido!
...Mas se fue desnudando.
Y yo le sonreía.
Se quedó con la túnica
de su inocencia antigua.
Creí de nuevo en ella.
Y se quitó la túnica,
y apareció desnuda toda...
¡Oh pasión de mi vida, poesía
desnuda, mía para siempre!
2 Музиль, «Человек без свойств»
Тяжело дыша, побледнев, Кларисса хрипло прокричала мужу: - Вместо того чтобы самому что-то сделать, ты хочешь продолжить себя в ребенке!
Как ядовитое пламя, выплеснул на него ее рот эти слова, и Вальтер невольно снова сказал, задыхаясь: - Давай поговорим!
- Не хочу говорить, ты мне противен!! - ответила Кларисса, вдруг опять вполне овладев своими голосовыми средствами и пользуясь ими так целеустремленно, что казалось, будто тяжелая фарфоровая миска упала на пол точно между нею и Вальтером.
Вальтер на шаг отступил и удивленно поглядел на нее. Кларисса сказала это без злого умысла. Она просто боялась, что когда-нибудь уступит по добродушию или небрежности; тогда Вальтер сразу привяжет ее к себе пеленками, а этого никак нельзя допустить сейчас, когда она хочет решить вопрос вопросов. Обстановка «обострилась»; она мысленно видела подчеркнутым это слово, которое употребил Вальтер, чтобы объяснить ей, почему люди вышли на улицу; ведь Ульрих, связанный с Нищие тем, что подарил ей на свадьбу его сочинения, находился на другой стороне, против которой обратится острие, если заварится каша; а Ницше только что дал ей знак, и если она при этом увидела себя стоящей на «высокой горе», то что же такое высокая гора, как не заострившаяся кверху земля?! То были, значит, очень странные связи, которых, наверно, никто еще не разгадывал, и даже Клариссе они представлялись
неясными; но именно поэтому ей хотелось побыть одной и выпроводить Вальтера из дому. Дикая ненависть, которой пылало в эту минуту ее лицо, не была цельной и серьезной, это была только физически бурная ненависть, с весьма неопределенным личным началом, фортепианная ярость, на которую был способен и Вальтер, а потому и он, после того как несколько мгновений ошеломленно глядел на жену, вдруг словно бы с опозданием побледнел, оскалил зубы и в ответ на то, что он ей противен, вскричал:
- Берегись гения! Ты-то и берегись!
Он кричал еще неистовей, чем она, и темное его пророчество ужаснуло его самого, ибо оно было сильнее его, оно просто вырвалось у него из глотки, и вдруг все в комнате увиделось ему черным, словно наступило затмение солнца.
На Клариссу тоже это произвело впечатление. Она вдруг умолкла. Аффект столь же сильный, как солнечное затмение, дело, конечно, не простое, и как бы он ни возник, в ходе его совершенно внезапно прорвалась ревность Вальтера к Ульриху. Почему он при этом назвал его гением? Он имел в виду, наверно, что-то вроде надменности, которая не знает, что крах ее не за горами.
Вальтер вдруг увидел перед собой старые картины. Ульрих, возвращающийся домой в мундире, варвар, который уже имел дело с реальными женщинами, когда Вальтер, хотя он был старше, еще писал стихи о каменных статуях в парках.
Позднее: Ульрих, приносящий домой новости о духе точности, скорости, стали; но и это для гуманиста Вальтера было налетом варварской орды. По отношению к младшему своему другу Вальтер всегда испытывал тайную неловкость физически более слабого и менее предприимчивого, но одновременно видел в себе дух, а в нем лишь грубую волю. И, подтверждая этот взгляд, отношение между ними всегда было такое: взволнованный чем-то прекрасным или добрым Вальтер, качающий головой Ульрих. Такие впечатления долговечны. Если бы Вальтеру удалось увидеть место, где была раскрыта книга, из-за которой он боролся с Клариссой, он отнюдь не усмотрел бы в описанном там разложении, вытесняющем волю к жизни из целого в частности, осуждения собственной художественной мечтательности, как то поняла Кларисса, а был бы убежден, что это
великолепное описание его друга Ульриха, начиная с переоценки частностей, свойственной нынешней суеверной вере в опыт, и вплоть до продолжения этого варварского распада в индивидууме, что он, Вальтер, назвал человеком без свойств или свойствами без человека, причем Ульрих в своей мании величия еще и одобрил это определение. Все это имел в виду Вальтер, выкрикивая как ругательство слово «гений»; ибо если кто-то и смел называть себя одинокой индивидуальностью, то это был, казалось ему, он сам, Вальтер, и все-таки он отказался от этого, чтобы вернуться к естественной человеческой миссии, и чувствовал себя опередившим тут своего друга на целый век. Но в то время, как Кларисса молчала, не отвечая на его хулу, он думал: «Если она скажет хоть слово в пользу Ульриха, я этого не выдержу!» - и ненависть трясла его так, словно это делала рука Ульриха.
В своем безмерном волнении он почувствовал, что хватает шляпу и спешит прочь. Он несся по улицам, не замечая их. В его воображении дома прямо-таки относило в сторону ветром. Лишь спустя некоторое время шаг его стал медленней, и теперь он заглядывал в лица людей, мимо которых проходил. Эти лица, приветливо глядевшие на него, его успокоили. И теперь он начал, в той мере, в какой его сознание осталось вне этого фантастического чувства, рассказывать Клариссе, что он имеет в виду. Но слова блестели у него в глазах, а не на устах. Да и как описать счастье быть среди людей и братьев!
Кларисса сказала бы, что ему недостает самобытности. Но в крутой самоуверенности Клариссы было что-то бесчеловечное, и он не хотел больше удовлетворять надменным требованиям, которые она ему предъявляла! Он испытывал мучительное желание включиться в один с ней порядок, а не блуждать среди бесконечных иллюзий любви и душевной анархии.
Чудо!! Как же хорошо, что у меня не так. Но так и похоже на меня!
5 Разбираю партии Капабланки, а сына рвёт. Всё ж не стоит выбрасывать шахматы.
Охотник Костя Кохашинский из Луги разгромил мою «Утку»: не «самец», а «селезень», и т. д.
Высокий, худенький, он всё мне вспоминается своей полной неприкаянностью. Мы будто соревновались в чуждости этому миру, только в том и виноватому, что мы в него родились. Волосы всегда взъерошены, глаза смеются, и - та же черта, что у всего моего окружения: незнание искусства. Это какое-то проклятие! Люди поселяются в искусстве, как у себя дома, но они и знать не хотят, в каком доме они живут.
15 АЛЬБЕР КАМЮ
ЗАПИСНЫЕ КНИЖКИ
15 ЯНВАРЯ 1943 ГОДА
(45 лет назад ровно)
...Небо голубое, поэтому заснеженные деревья, склоняющие свои белые ветви низко-низко надо льдом, кажутся похожими на цветущий миндаль. В этом краю глаз не может отличить весну от зимы.
У меня роман с этим краем, иначе говоря, у меня есть причины и любить его, и ненавидеть. А с Алжиром все наоборот – я люблю его беспредельно и сладострастно предаюсь этому чувству. Вопрос: можно ли любить страну, как женщину?
Вот что освещает мир и делает его сносным – привычное ощущение наших связей с ним, точнее, наших связей с людьми. Общение с людьми всегда помогает жить, потому что оно всегда предполагает продолжение, будущее, – кроме того, мы живем так, словно нашим единственным призванием является именно общение с людьми. Но бывают дни, когда мы осознаем, что это не единственное наше призвание, а главное, понимаем, что связью с людьми мы обязаны лишь своим собственным усилиям: стоит перестать писать или говорить, стоит обособиться, и толпа людей вокруг вас растает; понимаем, что большая часть этих людей на самом деле готовы отвернуться от нас (не из злобы, а лишь из равнодушия), а остальные всегда оставляют за собой право переключить свое внимание на что-нибудь другое; в эти дни мы понимаем, сколько совпадений, сколько случайностей необходимы для рождения того, что называют любовью или дружбой, и тогда мир снова погружается во мрак, а мы – в тот лютый холод, от которого нас ненадолго укрыла человеческая нежность.
Такой Камю.
Дедалус прозревает свои будущие пути (конец «Портрета»). По пути в университет он слышит истошный крик сумасшедшей монашки. И я слышу крики пьяных баб под окном.
16 А как кричит Лив Ульман в фильме «Страсть»? В каком контексте мы связаны? Назвать бы то общее, что связывает нас, сделать из этого литературу!
Так в иные дни вижу в себе, как ветер из «Ста лет одиночества» сметает Москву - и не могу назвать это видение, не могу подыскать ему контекст, связать его с другими явлениями вокруг меня.
17 СТЕНОГРАММА ОБЩЕМОСКОВСКОГО СОБРАНИЯ ПИСАТЕЛЕЙ
31 октября 1958 года
ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЕТ С.С. СМИРНОВ
С. Смирнов:
Товарищи, общее собрание писателей Москвы, посвященное обсуждению решения объединенного заседания Президиума Правления СП СССР, Бюро Оргкомитета СП РСФСР и Президиума МО СП РСФСР о поведении Б. Пастернака, объявляю открытым.
Если не будет возражений, есть предложение, чтобы Президиум сегодняшнего собрания избрать в составе членов Президиума Правления МО, членов Бюро Оргкомитета и членов Секретариата СП СССР. Нет возражений против этого? (Принимается). Тогда прошу членов Президиума занять места.
В нескольких словах хочу коснуться истории вопроса. Дело в том, что группа московских писателей, возмущенная поведением Б. Пастернака, составила письмо, которое предполагалось опубликовать в газете и которое подписало большое число московских писателей. Я оглашу фамилии, которые стоят под этим письмом. (Оглашает список).
Как видите, здесь не только московские писатели, но и те, которые в этот период находились в Москве. Это письмо должно быть опубликовано в печати, но возникла мысль: почему письмо подписано только группой московских литераторов, разве Московская организация в целом не хочет выразить свое мнение по поводу того, что произошло в нашей среде? И было решено созвать это совещание, чтобы прозвучал голос всего коллектива московских писателей.
Нам, московской организации, нельзя пройти спокойно мимо этого тяжелого факта предательства, которое произошло в нашей среде.
Теперь несколько слов по существу дела.
Мы все знаем Б. Пастернака - некоторые лично, некоторые понаслышке. И я был бы неправ, если бы сказал, что Б. Пастернак - это тот поэт, которого знал и знает наш советский народ. Нет поэта более далекого от народа, чем Б. Пастернак, поэта более эстетствующего, в творчестве которого так звучало бы сохранившееся в первозданной чистоте дореволюционное декадентство. Все поэтическое творчество Б. Пастернака лежало вне настоящих традиций русской поэзии, которая всегда горячо откликалась на все события в жизни своего народа.
Узкий круг читателей был уделом поэта и узкий круг друзей и почитателей, окружавший его в нашей литературе. И этот узкий круг друзей - почитателей Пастернака постепенно создавал ему какой-то ореол, и приобрела весьма широкое хождение в нашей среде легенда о Пастернаке.
Легенда о поэте, который является совершенно аполитичным, этаким ребенком, в политике ничего не понимающим, запершимся в своем замке «чистого искусства» и создающим там свои талантливые произведения. Говорили, что это человек глубоко аполитичный, но вполне лояльный с Советской властью, даже пытавшийся что-то отразить в своем творчестве из борьбы своего народа, хотя эти попытки - это ничтожная часть его творчества. Наконец, они говорили, что это глубоко порядочный человек, это старый интеллигент с его особой, исключительной порядочностью.
Это была среда, узкий круг, окружавший Пастернака с оханиями и аханиями по поводу его таланта и величия в литературе. Нечего греха таить, что были такие люди из друзей Пастернака, которые заявляли на заседаниях, что, когда произносят имя Пастернака - надо вставать.
И вот эта легенда получила распространение не только в кругу друзей Пастернака. Эта легенда сейчас разоблачена и похоронена произведением и поведением Пастернака. Я имею в виду историю с романом «Доктор Живаго». Этот роман, над которым много лет работал Пастернак, и который, как он сам заявляет, является главным трудом его жизни, был им написан и сдан в редакцию «Нового мира». Как мне известно, товарищи, ознакомившись с этой рукописью, были поражены. Они, наверно, были поражены тем, что - аполитичный, ребенок в политике - Пастернак создал произведение остро политическое, все насквозь пронизанное политическим мотивом. Они не были удивлены художественной стороной этого произведения - это была весьма средняя проза, это произведение отнюдь не было каким-то значительным с точки зрения художественной, но вся идея, вся система философии этой вещи глубоко поразила товарищей из «Нового мира», которые считали Пастернака своим товарищем, советским писателем, советским гражданином. Философия, вся система поведения людей не имела ничего общего с нашим советским образом мышления.
Я не буду пересказывать письма редколлегии «Нового мира», которое было опубликовано в «Литературной газете» и которое в очень (я бы даже сказал) смягченной, исключительно вежливой и даже бережной форме говорило о недостатках всего замысла, всей философии романа.
Мне хочется только кое-что добавить от себя. Я прочитал роман «Доктор Живаго» от первой до последней страницы, и мне хочется поделиться эмоционально своим собственным восприятием этого романа.
Читателю вообще не трудно обнаружить, кто является любимым героем автора, через каких героев писатель высказывает свои сокровенные, главные мысли, но особенно трудно обмануть нас - читателей искушенных. И мы сразу видим - где люди, служащие рупором автора. Я смело могу утверждать, что именно в образе доктора Живаго Пастернак сконцентрировал свою собственную философию. Я осмелюсь утверждать, что между доктором Живаго и Пастернаком можно поставить знак равенства. Об этом говорит вся философия Живаго, как она подносится, и говорит образ жизни существования Пастернака в нашей стране и в нашей литературе.
Какова же философия этого романа, как я воспринял этот роман?
Здесь сидят многие из вас, кто пережил, кто участвовал в Великой Октябрьской социалистической революции, в гражданской войне, в последующем строительстве, которое развернулось у нас. Здесь сидят люди моего поколения, мои товарищи по Отечественной войне, солдаты Отечественной войны. Все мы - участники 40-летней истории нашего государства, истории величественной, которой мы по праву гордимся, истории, рамки которой когда-то в 1917 г. были ограничены; можно сказать, ячейка нашего будущего общества была тогда ограничена стенами Смольного. Но мы увидели, как за 40 лет эти рамки, эти стены раздвинулись на восток и на запад. И мы знаем, что вся эта история была бы невозможна без Великой Октябрьской революции. И вы поймете чувство оскорбления, чувство настоящего гнева, с каким мне пришлось закрыть эту книгу на последней странице!
Эта книга, где любимые герои автора называют революцию и гражданскую войну, все великие события, которые происходят в их время, мировыми дрязгами, которые марксизм, идеями которого мы живем, они пытаются опровергнуть как науку, когда основной принцип нашей жизни - коллективизм - назван презрительным словом «стадность». По мнению автора, эта стадность делает человека ординарным, принижает его. Мы не раз слышали эту философию от наших врагов, и это словечко «стадность» нам повторяют самые ненавистные наши враги.
Роман, где вся система образов подобрана так, что все мало-мальски светлое, освещенное интеллектом гибнет, задавленное, растоптанное силами революции, и остаются только люди тупые, низкие, алчные, жестокие. Вся система образов этого романа подобрана именно так. Роман, где вся борьба народа в годы революции и гражданской войны за светлые идеи Октябрьской революции представлена только как цепь жестокостей, казней, интриг вождей. Цепь несправедливостей - вот как все это изображено. Я был оскорблен не только как советский человек, я был оскорблен и как русский человек, потому что ни одного светлого образа из среды русского народа не преподнес Пастернак в своем романе. Все эти образы страшные, жестокие, и у читателя остается чувство оскорбления национального достоинства.
Я был оскорблен и как интеллигент, и как человек, потому что вся философия этого романа, прикрытая маской христолюбия и гуманизма, насквозь антигуманистична. Все в жизни людей, их исторические судьбы - все это, по мнению доктора Живаго, который, повторяю, я глубоко убежден, в очень большой степени, если не целиком, исповедует идеи Пастернака, - все это ничто перед интеллектом талантливого одиночки. Только этот интеллект создает ценности, только он смотрит сверху на всю эту борьбу, не участвуя в ней, уходя от нее. Только он судит с высоты своего интеллекта все, что происходит.
Вы, очевидно, помните - это было приведено в «Литературной газете», - когда доктор Живаго говорит о своих друзьях, что все вы имеете ценность только потому, что вы жили в одно время со мной, только потому, что вы меня знали.
Я, наконец, был оскорблен этим романом, как солдат Отечественной войны, как человек, которому приходилось на войне плакать над могилами погибших товарищей, как человек, которому приходится сейчас писать о героях войны, о героях Брестской крепости, о других замечательных героях войны, которые раскрыли героизм нашего народа с удивительной силой.
Я был оскорблен потому, что и главные и любые герои этого романа прямо и беззастенчиво проповедуют философию предательства. Черным по белому проходит в романе мысль о том, что предательство вполне естественно, что талантливый интеллигент-одиночка может перейти в любой лагерь.
Вероятно, всех нас, бывших на войне, прошедших весь наш путь, оскорбила сцена, когда доктор Живаго находится у партизан и когда он волей обстоятельств начинает стрелять в приближающихся белых, которым он сочувствует. Это страшная сцена, сцена оскорбляющая.
Но этой сценой не ограничивается в романе эта философия предательства. Например, одна из главных героинь этого романа прямо говорит, что когда приходили белые, то о ней заботился командующий белыми войсками, и она заявляет, что быть в одном лагере с красными могут только ординарные люди, только ординарные люди могут быть по одну сторону баррикад, исповедовать что-то определенное.
Таким образом, товарищи, роман «Доктор Живаго», по моему глубокому убеждению, является апологией предательства.
Я помню, когда мы говорили об этом на Президиуме, у одного товарища прозвучало сравнение доктора Живаго с Климом Самгиным. Кощунственным звучит само сравнение с Горьким. Но уж если говорить об этом, то надо сказать, что Горький разоблачает Клима Самгина, разоблачает предательство, а здесь предатель возведен в сан героя и предательство воспевается как человеческая доблесть.
Естественно, что так же, как роман является актом предательства всех наших людей, всего светлого, под знаменем чего Пастернак прожил 40 лет в нашей стране, так естественно, что и все последующее поведение Пастернака было цепью предательств.
Товарищи из редакции «Нового мира», встревоженные романом, смущенные, непонимающие, желающие считать, что Пастернак был введен самим собой в чудовищное заблуждение, что это какое-то наваждение, говорили прямо о той пропасти, которую открывает этот роман. Они, наконец, передали ему письмо, которое вы читали в «Литературной газете». И вот, товарищи, вместо того, чтобы прислушаться к этим настойчивым, серьезным, дружелюбным и даже излишне бережным, как я убедился в этом после того, как прочитал роман, предупреждениям, вместо того, чтобы сделать это, Борис Пастернак продает свою рукопись за рубеж. Уже этот поступок ставит, по существу, Бориса Пастернака вне наших рядов, вне рядов советских писателей. Он передал эту рукопись итальянскому издателю Фельтринелли, который является ренегатом, перебежчиком из лагеря прогресса в лагерь врага, а вы знаете, что нет врага хуже ренегата и что ренегат особенно сильно ненавидит то, чему он изменил.
Вы можете критиковать нас, руководство Московского отделения, вы можете высказать нам свою претензию, почему сразу после того, как Пастернак отправил эту рукопись за рубеж, совершил антипатриотический поступок, недостойный чести и совести советского писателя, - почему Пастернак не был исключен из наших рядов. Вы будете правы, поскольку наши надежды на порядочность, на честь и совесть советского писателя, которые должны были быть у Пастернака, - эти надежды наши оказались исчерпанными. Но вместе с тем мы не можем не говорить о том, что это показатель, может быть, излишней бережности к товарищу, который ошибается. Мы тоже до некоторой степени разделяли легенду о порядочности Пастернака, и мы считали, что он одумается, что он увидит наконец все, что он написал, в том свете, как это предстает перед читателем, что он ужаснется этому и сделает из этого вывод - заберет свою рукопись, спрячет этот роман. До последнего момента мы думали, что Пастернак одумается. Ему дали слишком много времени и возможность - для того, чтобы одуматься.
Но все это время Б. Пастернак вел нечестную игру, которая затеяна врагами. Он ждал выхода романа за рубежом. И наконец роман вышел за рубежом. Вы знаете, какая это была находка для зарубежной реакции, для наших врагов. Вокруг этого романа началась бешеная свистопляска. Пастернака начали объявлять самым талантливым писателем и поэтом, а до этого времени его стихи, по существу, не знали. Но даже буржуазная критика сейчас уже начала говорить о художественной слабости романа, которую невозможно было не видеть. И буржуазная критика прямо писала, что этот роман не является явлением русской прозы, что в нем очень много художественных слабостей, и говорила прямо, что весь шум, поднятый вокруг этого романа, - этот шум имеет политическую основу, потому что наши враги для себя в это время делали соответствующие выводы. Первое время не было еще речи о Нобелевской премии, пока не последовало давления из-за океана, только после этого вопрос о Нобелевской премии Пастернаку встал на очередь.
И Пастернак в силу своих личных особенностей оказался абсолютно неспособным понять положение, в котором он оказался. Но среди нас была легенда о поэте Пастернаке, потому и терпели, и думали, что в последний момент найдутся у Пастернака остатки чести и совести писателя и советского гражданина, которые заставят его действовать правильно.
Я хочу несколько слов сказать о мужестве [...] которые проявил во всем этом деле глава нашей писательской организации, председатель ее К.А. Федин, он, которого все сидящие в зале глубоко уважают, сделал все для того, чтобы спасти Пастернака, для того, чтобы разъяснить ему всю опасность его положения.
К. А. Федин при присуждении премии Пастернаку пошел к нему и в дружеском разговоре, и во имя дружеских прежних отношений он сказал, что - пойми, идет речь не о литературе, тут чистая политика. Ты оказался пешкой в игре политических интриганов, и что ты стоишь перед последним рубежом, переступив который, ты порвешь связи с русской литературой и русским народом.
Это была долгая беседа, в которой Пастернак начал спорить, но в конце концов он сказал, что подумает и посоветуется. И если он что-нибудь надумает, то придет к нему. Он не пришел к Федину. Премия ему была присуждена, и вслед за тем в адрес Нобелевского комитета, как мы знаем из иностранных источников, была послана Пастернаком следующая телеграмма (в адрес Шведской Академии): «Бесконечно признателен. Тронут. Удивлен. Сконфужен. Пастернак». (Шум в зале, движение. Возглас: Позор!)
Одновременно Пастернак принял западных корреспондентов и сказал, что счастлив и что хотел бы поехать в Стокгольм получить премию.
После этого этот человек, который был всегда внутренним эмигрантом, окончательно разоблачил себя как врага своего народа и литературы. Этот акт поставил окончательно точку политического и морального падения Пастернака. Этот акт завершил круто его предательские действия.
Нельзя не упомянуть, что, в отличие от других, Нобелевские премии по литературе все чаще идут из политических соображений, ничего не имеющих общего с литературой.
Я вам напомню, что они ухитрились не заметить Толстого, Горького, Маяковского, Шолохова, но зато заметили Бунина. И только тогда, когда он стал эмигрантом, и только потому, что он стал эмигрантом и врагом советского народа.
Премия по литературе была присуждена такому врагу советского народа, как В. Черчилль. Премия Нобеля была присуждена фашиствующему французскому писателю Камю, который во Франции очень мало известен, а морально представляет личность, рядом с которой никогда не сядет ни один порядочный писатель. Это Камю прислал дружескую телеграмму Б. Пастернаку. Конечно, этот факт окончательно расценен в глазах народа и показал, что все наши надежды на то, что у Пастернака осталось хоть сколько-нибудь чести и совести, оказались тщетными.
Естественно, вся советская литературная общественность реагировала на действия Пастернака, а он унизительно принял премию, данную ему как политическому врагу нашего государства. Были опубликованы материалы, поступили многочисленные письма и идут они от возмущенной советской общественности действиями Пастернака.
В субботу приходили к нам в Союз писателей студенты и приклеили к воротам здания плакаты. На объединенном Президиуме Правления Союза писателей, Оргкомитета и Московского отделения были обсуждены поступки Пастернака. Писатели из разных городов и республик с большим единодушием выражали свое гневное отношение к поведению Пастернака.
На этом объединенном заседании Пастернака не было. Пастернака приглашали на это заседание, послали повестку, но он не пришел и вместо этого прислал в адрес собрания письмо, которое я оглашу. (Зачитывает письмо. В зале шум).
Но, товарищи, я думаю, всем вам ясно, что это письмо показывает, что Борис Пастернак ничего не понял и ничему не научился. Мне хочется, просто потому, что товарищи наспех слушали это письмо, прокомментировать некоторые места этого письма.
Может быть, оставим на совести Пастернака, что ему стало плохо и поэтому он не смог приехать, хотя прием иностранных корреспондентов оказался вполне допустимым и полезным для его здоровья!
Он считает, что можно быть советским человеком и писать книги, подобные «Доктору Живаго»! Он хочет применить этот чисто территориальный признак, но я думаю, товарищи, совершенно ясно, что советского писателя мы не определяем только по территориальному признаку. Вы понимаете, что порой под советского человека маскируются враги, засылаемые к нам из других государств!
Он пишет, что: «Я не ожидаю, чтобы правда восторжествовала и чтобы была соблюдена справедливость». Я невольно подумал о том, как он пишет о стадности, и, конечно, он считает нас с вами стадом, неспособным подняться до высоты его интеллекта.
Что же касается того, что он ждал (я не вникаю в сущность событий) - ждал цензурованного издания, чтобы оно послужило основой для иностранного перевода. Но, товарищи, это просто фокус! Он, конечно, понимал, что ренегат Фельтринелли никогда это издание не выпустит и напечатает с особым удовлетворением эти антисоветские места, и только это даст возможность за рубежом говорить, что вот - Пастернака заставили эти места срезать! Это, конечно, была провокационная идея. И когда он, «делая голубые глаза», говорил, что почему нельзя было выпустить некоторые неприемлемые места и три года тому назад этот роман напечатать, то, товарищи, вы понимаете хорошо, что это сделать было невозможно, это потребовало бы очень большой работы и большого времени, потому что вся система романа была такая. Я оставлю на его совести вопрос о самомнении. Его телеграмма подтверждает только старую русскую пословицу, что «уничижение паче гордости».
Мне хочется остановиться на п. 7 его письма, где он говорит по поводу того, что Нобелевскую премию он может перевести в Комитет Защиты Мира. Но, товарищи, я думаю, что каждый почувствовал этот страшный торгашеский тон. Он пытается откупиться от грозящих ему неприятностей суммой денег. Он не понимает, что только предатель может мерить цену предательства в золоте, а для порядочных людей цена предательства измеряется только моральной категорией.
Этот человек, который отказывался подписать Стокгольмское воззвание (спросите у Андроникова, сколько часов он потратил, чтобы убедить Пастернака подписать воззвание), этот человек предлагает сейчас передать в Комитет Защиты Мира деньги, полученные ценой предательства. Это - цинизм, это - оскорбление!
Он пытается здесь намекнуть, что мы уже реабилитировали некоторых, реабилитируете и меня! Я думаю, что по этому поводу нечего говорить, что это недостойное совершенно сопоставление и не может быть и мыслимо ни у кого такого сопоставления, которое делает Пастернак! Одним словом, это письмо, товарищи, еще раз показало нам, что из себя представляет Пастернак, окончательно помогло всем нам выяснить его лицо.
Решение Президиума объединенного заседания было единодушным, и, как вы знаете, Пастернак был лишен звания советского литератора и исключен из Союза писателей. Зная мнение многих моих товарищей по Московскому отделению, слыша многие возмущенные разговоры людей, которых до глубины души возмутил этот поступок Пастернака, я не сомневаюсь, что и сегодня наше мнение о поведении Пастернака, вероятно, будет единодушным. Но мне кажется, что наряду с осуждением этого поведения, этого позорного поступка, мы должны говорить и о чем-то другом. Мне кажется, что этот тяжелый урок многому нас учит. Во-первых, он разбивает вдребезги какие-либо разговоры о возможности аполитичной литературы. Когда решаются судьбы народов мира и происходят огромные политические события, когда подытоживается жизнь человечества и решается вопрос, по какому пути идти, в наше время не может быть литературы, отгороженной от политики, никаких разговоров о чистом искусстве не может быть.
Есть только две стороны у баррикады, как правильно сказал на нашем заседании П. Нилин, - никакой третьей стороны быть не может. И всякая попытка сесть между двух стульев неизбежно приводит к тому, что можно сесть на стул врага и часто частичка «а» в слове «аполитичный» переходит в частичку «анти». Об этом стоит подумать кое-кому из друзей Пастернака, защитников в той или иной степени позиции чистого искусства.
И во-вторых, мы должны прямо в лицо себе сказать, что мы допускали сами, чтобы вокруг Пастернака курили фимиам, делали из него божка, допускали положение, что при имени Пастернака надо вставать. И вот к чему это привело! Мы должны уяснить себе весь вред такого рода восхвалений, совершенно безудержных. Эти люди, которые курили фимиам вокруг Пастернака, все больше кружили ему голову.
(С места: Кто курил фимиам? Зачем скрывать здесь имена?)
Мы говорим об этом не для расправы, не для того, чтобы наказывать этих людей. Здесь большие принципиальные выводы надо сделать, и здесь должен произойти какой-то очистительный разговор, и тем, кто курил этот фимиам, надо собрать свое мужество и совесть, чтобы выйти на эту трибуну и сказать, что: я был из тех, кто кружил голову Пастернаку и подсаживал его на пьедестал. Вероятно, найдутся такие люди! (С места: Так и получается, что все время гладим по голове...) Я уже сказал, что все это послужит тяжелым уроком для нас, и сегодня нам надо провести очистительный разговор по этому поводу.
Об этом надо говорить еще и потому, что этот урок должен сплотить нас. Эта подлость в наших рядах должна показать нам, как ничтожна мелкая групповая борьба, которая имеет место еще у нас, борьба мелких честолюбий, литературного тщеславия, которая во многом портит нашу литературную атмосферу перед лицом больших задач, которые стоят перед литературой. Об этом мы также должны говорить сегодня.
Меня не очень сильно волнует во всем этом деле судьба самого Пастернака. Я, когда закрыл эту книгу, как-то невольно согласился со словами т. Семичастного, сказанными им на Пленуме ЦК комсомола. Может быть, это были несколько грубоватые слова и сравнения со свинством, но, по существу, это действительно так. Ведь 40 лет среди нас жил и кормился человек, который являлся нашим замаскированным врагом, носившим в себе ненависть и злобу. Так же, как доктор Живаго, он боялся открыто перебежать на сторону врага.
Мне особенно понравилась та вторая часть выступления т. Семичастного в его выступлении на Пленуме, когда он говорил о том, что мало превратить Пастернака из эмигранта внутреннего в эмигранта полноценного. Мне также кажется, что пусть он и фактически будет находиться в антисоветском лагере, пусть продолжает получать премии. Достаточно у нас было перебежчиков, достаточно пустолаек, лающих на нас. Но, как говорит одна восточная пословица: «Собака лает, а караван будет идти»...
Я вспоминаю, как норвежский народ казнил писателя Кнута Гамсуна, который перешел на сторону немцев в годы немецкой оккупации, когда в отгороженный забором его дом летели его сочинения! Народ показывал ему, что не желает держать в руках его книги.
Мне кажется, что достоин такой гражданской казни и Б. Пастернак, и кажется, что нам следует обратиться к правительству с просьбой лишить Пастернака советского гражданства! (Аплодисменты). И открыть ему дорогу в тот лагерь, в который он давно перебежал! Хочу остановиться еще на одном слухе, циркулирующем в последнее время и здесь, в литературной среде, и в зарубежной печати. Усиленно муссируются слухи, что якобы Б. Пастернак отказался от Нобелевской премии. Должен сказать, что ни в одной советской инстанции такого заявления нет, и мы ничего об этом официально не знаем. Должен сказать, что в иностранной печати нигде не появилась, а только комментируется телеграмма, якобы присланная в адрес Шведской Академии Пастернаком. Комментаторы пишут, что телеграмма эта такого содержания: «В связи с реакцией советского общества я вынужден отказаться от оказанной мне чести...»
Судите сами! Это еще более подлая провокация, которая продолжает ту же самую линию предательства. Думаю, что комментарии здесь излишни, - вы сами понимаете, что каждый акт в этом направлении является новым предательством со стороны Пастернака, новой подлостью.
Вот то, что я хотел сообщить в своем докладе. Разрешите перейти к обсуждению вопроса и первое слово предоставить Л. Ошанину.
Л. Ошанин:
Товарищи! Нам нужно трезво и спокойно понять то, что произошло. В той общей, очень острой холодной войне, которая ведется сейчас против нас, - это долго подготавливавшийся и очень тонко рассчитанный удар. Пастернак был все время под наблюдением наших соседей, Пастернак был все время окружен огромным количеством иностранцев, и то, что думал и делал Пастернак, было очень хорошо известно за рубежом. Могли ли мы, когда узнали об этом, сказать, что это единственное, случайное, нехарактерное для всего его пути, что он другой? Каждый из нас, вероятно, имеет свои впечатления, каждый из нас имел свои встречи с Пастернаком. Я хочу рассказать только один маленький штрих, который меня совершенно потряс.
Это было в 1945 году, когда в первый раз в Союзе писателей вручались медали «За доблестный труд в Отечественной войне». Вы все помните обстановку в стране, обстановку необычайного единства, вы помните то ощущение праздника, когда наконец прозвучал салют Победы.
Тогда, встретив в клубе Пастернака, я ему говорю: «Б. Л., завтра будут вручать медаль, и в списке я видел вашу фамилию, так что вам надо быть здесь в клубе», на что он ответил: «Я, может быть, пришлю сына».
В этом было такое пренебрежение не только к правительственной награде, но и к той огромной радости, к тому духу единства, которым был полон народ!
Я не могу забыть, как мы сидели и ожидали здесь в клубе Андроникова, который ездил в Переделкино, чтобы поставить свои подписи под Стокгольмским воззванием. Мы помним, как он много ходил перед Пастернаком, чтобы он поставил свою подпись; мы помним его реакцию на венгерские события.
В докладе, который мне довелось делать на Московском Пленуме по вопросу поэзии, я помню, что тогда, внимательно изучив последние стихи Пастернака, я центром доклада сделал разбор двух стихотворений - Твардовского и Пастернака, об отношении к искусству. Товарищи, которые были на Пленуме, помнят этот разговор. Это было стихотворение, в котором все было сказано, в котором было презрение к народу, ощущение себя сверхчеловеком, это было ощущение чужого человека, и я сказал тогда об этом в докладе. Я в докладе сказал, что перед нами внутренний эмигрант, после чего мне говорили: зачем же так резко?
Мы давно знаем, что рядом с нами живет человек, которого трудно назвать по-настоящему советским человеком. Но за талант и необычайное возвеличивание этого таланта и поднятие его на какой-то невиданный пьедестал мы возились с ним непростительно долго.
Когда мы разбирали на Президиуме этот вопрос, то мы поняли, что в этом была необычайная бережность, излишняя, как мы теперь видим, и желание сохранить человека и поверить ему.
Вы помните, что Пастернак вдруг, сочиняя разные вещи, написал несколько строчек о Ленине, и настоящих.
(Голос с места: А вы сразу умилились...)
Видимо, товарищ, подавший голос, в ту пору умилился... Он иногда выдавал советского толка стихотворения. Он жил так все время, очень хитро пряча сущность того, что он думает, и это привело к тому, что мы непрерывно возились с ним. Это серьезный наш недостаток.
Теперь, когда мы говорим - как жить дальше, то мне кажется, что прав Сергей Сергеевич, который говорит, что это должно быть для нас хорошим уроком, что это должно привести к тому, за что мы непрерывно боремся, - к очень большому чувству локтя. А вот мелкое честолюбие, о котором говорил С. Смирнов, мешает нам иногда существовать и решать очень большие вопросы.
Мне хочется призвать вас всех к очень большой и дружной работе, потому что сейчас, как никогда, мир на нас смотрит, как никогда, сейчас наше с вами слово здесь на трибуне и слово за письменным столом имеет непосредственное грандиозное значение в той борьбе, которая происходит в мире. Мы все думали - что же миндальничать? Что скажут т. н. друзья за рубежом? Мы должны думать о них, но мы не должны бояться, мы не должны оглядываться бесконечно, как оглядывались с Пастернаком. Мы должны нести свою правду и, когда нашему народу нанесено такое совершенно необычайное оскорбление, у нас не может быть никакого другого решения.
Пастернак, по существу, является ярчайшим примером космополита в нашей среде. У нас было много разговоров. Это настоящий законченный образец космополита. Вы, Сергей Сергеевич, сравнивали Самгина с Живаго, но Горький разоблачил Самгина, а здесь Самгин выступает в роли автора романа. Тут можно спорить, точно это или не точно, но разоблаченный Горьким самгинизм здесь присутствует.
Мне кажется, что если действительно Пастернак, который всю свою жизнь, по существу, прожил внутренним эмигрантом, во время, когда все больше и больше самых лучших людей мира обращают к нам свои дела, сердца, взоры, - ухитрился не понять того, где он живет, если Пастернак в своем письме, которое он к нам прислал, за каждой строчкой которого стоит настоящий иезуит, где он пишет, что он нас прощает, пишет: «Я знаю, что вы под давлением обстоятельств это сделаете, но я вас прощаю», вы слабые люди, а я сильный человек, то мы очень хорошо знаем Пастернака в других проявлениях. Мы знаем его разговор о Мандельштаме. Если этот человек не желает жить с нашим пародом, если он не хочет работать на коммунизм, не понимая того, что это единственное, что есть в мире, что может спасти человечество от того пути, на который его толкает империализм, если человек последние годы находил время возиться с боженькой, если этот человек держит все время нож, который все-таки всадил нам в спину, то не надо нам такого человека, такого члена ССП, не надо нам такого советского гражданина!
С. С. Смирнов: Слово предоставляется К. Л. Зелинскому.
К. Л. Зелинский:
В прошлом году я имел возможность очень внимательно и, как говорится, с карандашом в руках прочитать роман «Доктор Живаго». У меня не получилось разговора с автором и не могло получиться. У меня осталось очень тяжелое чувство от чтения этого романа. Я почувствовал себя буквально оплеванным. Вся моя жизнь казалась мне оплеванной в этом романе. Все, во что я вкладывал силы на протяжении 40 лет, творческая энергия, упования, надежды, - все это было заплевано.
И действительно, здесь дело не в отдельных поправках, которые могли быть внесены автором в роман. Для человека моего поколения, который еще помнил Пастернака где-то в окружении Маяковского, не так просто было придти к сознанию, что передо мной внутренний эмигрант, враг, совершенно враждебный идейно, человечески, во всех смыслах чужой человек.
Этот роман с точки зрения художественной представляет собой яркий образец декадентской литературы - и фрагментарность формы, и всевозможные отступления, растянутость, лишние диалоги, огромное количество цитат из евангелия, из псалмов (я просто удивился, откуда такая начитанность узко церковной литературой). Он действительно наполнен пошлыми, мещанскими, обывательскими анекдотами, вроде того, что марксизм - самая далекая от жизни наука и т. п. Я не хочу перечислять всю эту мерзость, дурно пахнущую, оставляющую очень скверное впечатление. Для меня это было очень странно, потому что я видел в Пастернаке поэта, художника, который опустился до такого уровня. Но дальнейшее, что мы узнали, раскрыло как-то еще больше весь подтекст и такую страшную вещь, о которой здесь правильно сказал Смирнов, - предательскую психологию, предательский комплекс во всем.
Вы должны знать, товарищи, имя Пастернака сейчас на Западе, откуда я приехал, это синоним войны. Пастернак - это знамя холодной войны. Не случайно за это имя уцепились самые реакционные, самые монархические, самые разнузданные круги. Портреты Пастернака печатают на первых страницах газет рядом с другим предателем Чан Кай-Ши.
Вот в моих руках газетка, которая издается в Риме, которую я только что привез, - «Дейли Америкен», издающаяся на английском языке. Видите, на первой странице портрет Пастернака и комментарии по поводу присуждения ему премии. Здесь говорится о том, что присуждение Нобелевской премии за роман «Доктор Живаго» является литературной атомной бомбой против коммунистического режима. Далее говорится о том, что якобы какой-то шведский критик назвал присуждение этой премии ударом в лицо советскому правительству. Вот как враги восприняли присуждение Пастернаку Нобелевской премии. Повторяю: Пастернак - это война, это знамя холодной войны.
Но я хочу разоблачить, рассеять ту легенду, которая создается вокруг Пастернака, о том, что якобы у нас, в советской стране, не оценили этого большого художника, а что вот на Западе лучшие круги интеллигенции его высоко ценят. Это абсолютная неправда.
Я был в числе товарищей в составе советской делегации, которая участвовала на Международном конгрессе писателей в Неаполе. Там присутствовало около 400 делегатов от разных стран. Над зданием, где происходил конгресс, развевались флаги 22 государств. Там были голландцы, западные немцы, англичане, бельгийцы, французы, представители самых различных стран. Но этот конгресс проходил под знаком поисков солидарности, дружбы, создания какого-то единства. II очень интересный факт: на этом конгрессе упоминались имена не только замечательных русских классиков Толстого, Горького, Достоевского, но упоминалось имя Маяковского наряду с другими писателями мира. Там были разные писатели, в том числе и вовсе не относившиеся к нам дружественно (например, в числе писателей присутствовал известный писатель академик Андрэ Шамсон), но никто на этом конгрессе не произнес имя Пастернака. Почему? Да потому, что это было бы бестактно, потому что каждый понимал, что это то же самое, что неприличный звук в обществе, потому что люди, желающие найти какие-то контакты друг с другом, не могли произнести это имя. Это очень характерно. Это показывает серьезность сдвига, который происходит сейчас в мире. Я уже не говорю о нашем замечательном Ташкентском конгрессе, где тоже имя Пастернака просто не могло фигурировать. Это легенда - думать о том, что якобы мы недооцениваем Пастернака, а кто-то на Западе - лучшие ценители, рафинированные эстеты и вообще знатоки искусства высоко ценят Пастернака.
Еще несколько примеров, которые говорят о том, что Пастернак - это война, и все честные, порядочные люди и за рубежом это понимают, и те, которые не хотят раздувать пламя холодной войны, те, которые не на стороне поджигателей войны, они стремятся выразить это всеми возможными средствами. В субботу, 25 октября, в Риме Общество «Италия- СССР» устроило в честь нашей делегации прием - встречу с римской интеллигенцией. После доклада тов. Щегловского, который дал очень выразительную картину наших контактов, международных связей, которые существуют у советских писателей с зарубежными литераторами, который убедительно показал, как широко знакомят у нас читателя с итальянской литературой, поднимается в аудитории некий критик Пауль Милан, который специализировался на том, что он был занят пропагандой Пастернака и его творчества, и задает нам такой вопрос: «Я хочу, чтобы все члены делегации (а нас было четверо), чтобы все они высказали свое отношение к Пастернаку», - надеясь, что мы, делегация, не получили инструкции из Красной Москвы, как-нибудь спутаемся. И еще задал несколько провокационных вопросов. Но мы единодушно сказали: «Нет», и «Нет» сказала аудитория, которая нам устраивала овации. Тут Милану не удалось вбить клин между нами и римской интеллигенцией. Нас поздравляли и приходили пожимать нам руки.
Ко мне пришел русский священник, который присутствовал на собрании. Почему? За что? За то, что я сказал, что у Пастернака, который якобы возглавляет идеи христианского гуманизма, но что у нас в нашей стране церковь не противопоставляет себя правительству. Это показывает, что Пастернак одинок, это самый жалкий реакционный отщепенец. Американские газетенки - вот кто его поддерживает. Это невозможный анахронизм, это то, что пахнет таким нафталином, что это выпадает из всего круга умственной жизни не только нашей страны, но и на Западе.
Наша делегация стала объектом нападок со стороны буржуазных газет в связи с этой премией, которая брошена, как атомная бомба. Писатели, не только прогрессивные, наперекор выражали нам сочувствие. К., который устраивал прием в честь делегации, приходил в гостиницу, чтобы подчеркнуть, что «мы с вами, друзья, не думайте, что мы в том лагере».
Я не называю имени одного итальянского писателя, не желая навлечь на него неприятности, но это видный итальянский ученый и писатель, который сделал перевод книг Пастернака на итальянский язык. Он говорил, что в эти дни, в дни после присуждения Нобелевской премии, его квартира превратилась в осажденный лагерь для буржуазных журналистов. Яркая антисоветская сенсация была организована. Но этот человек не является коммунистом, он запер свою квартиру и пришел к нам и сказал: я не буду участвовать. Пастернак - это война. Я не буду в ней участвовать.
Так что мы должны понять, что Пастернак, который казался нам человеком, сделанным из слоновой кости, эстетом, неземным существом, - оказался одним из самых ярых, самых резких выразителей именно политической борьбы. И это есть очень серьезный теоретический урок, который нам надо сделать, о том, как искусство на практике... Казалось бы, что из себя это представляет.
В заключение мне хочется сказать вот по какому вопросу, о котором здесь уже говорил тов. Смирнов, - относительно окружения Пастернака, относительно некоторых из нас, которые в известной мере повинны в том, что создавали ему микроклимат, культ личности, обожание, восхваление.
Я так же, как и тов. Смирнов, считаю, что те, которые в этом повинны, должны себя узнать и сказать. Это слишком серьезный урок для всех нас. Я думаю, что мы должны задуматься над вопросом о характере даже нашей воспитательной работы, потому что действительно наша иногда бережливость, дружеское отношение, они часто теряют свою принципиальную грань и начинают превращаться в ту форму либерализма, которая становится поддержкой врага. Я помню, что я сам, прочитав телеграмму Пастернака, поверил, что он будет роман переделывать.
Для нашего старшего поколения не так легко придти к сознанию, что перед тобой твой сосед - твой враг, причем очень опасный, очень извилистый, очень тонкий враг, который может под прикрытием обладания эстетическими ценностями нанести тебе удар в спину. Это человек, который держит нож за пазухой.
Об одном случае я все-таки расскажу, о том, что окружение Пастернака прибегало к такой мере, чтобы терроризировать тех, кто становился на путь критики Пастернака. Так, например, когда появилась моя статья «Поэзия и чувство современности», в Президиуме Академии Наук меня встретил заместитель редактора журнала «Вопросы языкознания» В. В. Иванов. Он демонстративно не подал мне руки за то, что я покритиковал стихотворение Пастернака. Это была политическая демонстрация с его стороны. И я хочу, чтобы эти слова достигли до его ушей и чтобы он нашел в себе мужество выступить в печати и высказать свое отношение к Пастернаку.
Да, должна быть проведена очистительная работа, и все мы должны понять, на какую грань нас может завести это сочувствие к эстетическим ценностям, если это сочувствие и поддержка идет за счет зачеркивания марксистского подхода. Этот лжеакадемик должен быть развеян.
Товарищи, наша страна идет к великому подъему. Мы все идем навстречу XXI съезду партии, на котором будут названы цифры, о которых мечтал Ленин, - цифры о том, как мы уже будем перегонять капиталистический мир.
Все люди во всем мире, на всех континентах - в Европе, Азии, Африке, - все взоры лучших людей обращены к нам. И вот в этой обстановке этот мерзостный, отвратительный случай, он нас сегодня лихорадит и идет вразрез тому, что происходит в мире.
Я совершенно согласен с тем, что мы должны сказать этому человеку, который перестал быть советским гражданином: «Иди, получай там свои 30 сребреников! Ты нам сегодня здесь не нужен, а мы будем строить тот мир, которому мы посвятили свою жизнь!» (Аплодисменты).
С. С. Смирнов: Слово предоставляется Валерии Герасимовой.
Валерия Герасимова:
Товарищи! Вся эта история с Пастернаком каким-то образом совпала во времени с таким для меня важнейшим моментом всей моей жизни, как 40-летие комсомола. И вот я хочу выступить здесь под давлением того, что я называю своими собственными убеждениями. Дело в том, что в хорошем письме редколлегии «Нового мира» (я не знаю, с опозданием оно появилось или без опоздания) - книга Пастернака проанализирована довольно умно и тонко, с большими подробностями, и те моменты, которые в ней развернуты, заставили особенно остро и очень отчетливо прочувствовать тот безграничный контраст между тем, что пишет Пастернак, и тем, чем жило наше поколение, которое когда-то чрезвычайно смело вошло в строительство нашей жизни, вошло в партию, вошло в строительство нашей советской литературы.
Дело в том, что на этих вечерах, посвященных 40-летию комсомола, приходилось вспоминать как раз о тех моментах, которые извращенно даны в книге Пастернака. Когда я читала страницы его «Доктор Живаго» (когда доктор вместо того, чтобы стрелять в наступающих белогвардейцев, притаившись, стреляет в дерево и лишь случайно попадает в одного - Сережу, добровольного белогвардейца, и что Сережа спасен потому, что пуля попадает в ладанку, повешенную на грудь Сережи его мамой), меня, человека, который помнит это все и пережил, - меня не могли оставить равнодушной все эти прилагательные к тем лицам, которых я помню в своей юности. Эти «выразительные и привлекательные» лица белогвардейской молодежи - я помню совершенно другими. Приходилось и слышать, и говорить на вечерах комсомола о том, как эти молодые люди, выходцы из привилегированных семей, расстреливали и запарывали во времена колчаковщины тех парней и девушек, которые стремились отстоять правду нашей жизни, правду социализма, дело коммунизма.
И - интересная деталь. Когда я выходила из одного из собраний, я увидела - просто стоят люди и читают «Литературную газету». Я не могу вам сказать сейчас, кто были эти люди: были ли они рабочие или интеллигенты, - потому что у нас облик сливается одной категории людей с людьми других профессий и с интеллигенцией. И вот я услышала, по-моему, очень хорошее и меткое замечание.
Один товарищ, читая как раз это письмо редколлегии «Нового мира», говорит: «Господи (или другой термин он употребил, не помню), и он еще сомневается, что нужна была Октябрьская революция, - так, что ли, выходит?!»
– Да, сомневается. И по вопросу о белогвардейцах - как будто пересматривает этот вопрос.
А следующий говорит: «Да это не доктор Живаго, а давным-давно Мертваго!» (Смех).
И действительно, товарищи, это так. Невероятной архаичностью (я подчеркиваю это слово) повеяло на меня со страниц, которые развернуты в письме редколлегии «Нового мира».
Или этот вопрос о массе, которую Пастернак изображает как быдло, как темную силу.
Совершенно иначе и очень любовно решают наши советские авторы эту проблему. Разве - не так же проблемы личности и массы поставлены в «Разгроме» Фадеева? Вы помните это жалкое отребье и убогого индивидуалиста Мечика, - как он проигрывает на фоне этих «темных» и «диких» людей, как Морозко и его товарищи по партизанскому отряду! Ведь эта масса, пусть темная и задавленная наследием царского строя, -это великая масса, и ее величие понял даже Блок в своих «Двенадцати», когда он пишет, в завуалированной форме, о своем восхищении этими матросами, которые боролись и отдали жизнь за дело революции! Вопрос этот разработан талантливо в нашей советской литературе и позорно возвращаться к старым позициям, как это пробовал сделать Пастернак.
Или вопрос о нашей интеллигенции. Нечего фальсифицировать историю и утверждать, что вся интеллигенция приняла Октябрь сразу. Конечно, это было не так, и, конечно, какая-то часть ударилась в лагерь «докторов Живаго». Все это было; и были, наконец, и прямые враги. Но шли годы, и интеллигенция морально перевоспитывалась. Некоторая часть откололась в стан наших прямых врагов, но великие идеи коммунизма сделали свое дело. Интеллигенция стала органической частью всего великого трудового народа. И когда я читала строки о том, что Пастернак видит в докторе Живаго «цвет нации», цвет духовной жизни, цвет интеллигенции, то совсем другие образы встали передо мной.
Вспомните «Депутата Балтики», вспомните профессора Полежаева, прообразом которого был замечательный ученый Тимирязев! Вспомните, товарищи, человека, о котором я никогда не могу забыть, и мы вправе гордиться, что он в нашей среде, и мы с ним вместе сидели в зале заседаний, -это великий педагог Антон Макаренко. Вот какая интеллигенция была действительно цветом нации. Вот та интеллигенция, к которой мы, каждый по-своему (в меру своего взлета), вправе себя причислить.
Я скажу одно: что мне было радостно слышать, когда К. Зелинский, который бывал за границей, сказал нам, что, очевидно, эта провокация не удалась. Народ и интеллигенция всего мира почуяли запах этой провокации. Но оставим мертвое - мертвым, а мы строим наше вечно живое дело в нашей советской литературе, на благо нашему живому и сильному социалистическому обществу. (Аплодисменты.)
Председательствующий С. С. Смирнов: Слово предоставляется В. О. Перцову.
В. О. Перцов:
Вот уже прошло, пожалуй, больше недели с тех пор, как факты, которые послужили причиной созыва нашего сегодняшнего собрания, стали известны. Появились статьи - и в «Правде», и в «Литературной газете», и то непосредственное ощущение негодования, которое было в первый момент, казалось бы, должно было улечься. Но вот сегодня, когда С. С. Смирнов огласил те документы, которые не всем были известны, - лично я впервые слышу, например, эту омерзительную эпистолярную часть о творчестве Пастернака, адресованную туда, - я должен сказать, что чувство негодования не может улечься.
Одна вещь поразила меня, между прочим, в тех тезисах, которые были здесь оглашены. Это тот факт, что автор «Доктора Живаго» считал для себя смягчающим обстоятельством то, что он свой роман передал в иностранное издательство тогда, когда появился роман Дудинцева. Но я думаю, что это - совершенно различные вещи. При всех серьезных идеологических ошибках Дудинцева, это все же разные вещи, над которыми следует задуматься.
Хочется отдать отчет в том, что представляет собой этот человек, который оказался предателем. Тут говорили по преимуществу люди старшего поколения, к числу которых отношусь и я. Я был связан с литературной группой, к которой имел отношение и Б. Пастернак. Я встречал его в обществе В. Маяковского. Вопрос действительно не так прост, и если тут предлагали выйти на трибуну тем товарищам, которые были очарованы творчеством Пастернака, - для этого были какие-то основания.
Б. Пастернак является мастером стиха. Здесь предлагали выйти товарищам, которые курили ему фимиам. Я не могу быть в этом ряду образцом того, что человек думал так, а потом стал думать иначе, я не курил ему фимиам, но никогда не думал о возможности той низости, свидетелями которой мы являемся. Я должен сказать: в условиях этой чрезвычайно острой моральной атмосферы, в которой мы обсуждаем действия этой фигуры, - я должен сказать, что представления о роли Б. Пастернака в советской поэзии, как мастера, были, конечно, преувеличены. Дело в том, что, если в решении нашей писательской организации говорилось о том, что Союз писателей стремился бережно охранять и помочь ему, я должен признаться, что мы не всегда понимали ту сложную игру, которую вел и давал в своей литературной продукции Б. Пастернак.
Здесь приводились факты и о том, что Пастернака знают мало в нашей стране, знает узкий круг литературных ценителей. За пределами особо гурманистски настроенных молодых людей стихи его малоизвестны и их не понимают. Это объясняется тем, что его стихи при том, что там всегда есть ряд эффектных строк и необычных метафор, они в целом распадаются, - в них нет того единства формы, которая дается большой идеей. У него нет такой идеи, нет чувства, которое давало бы основания для выработки цельной художественной формы.
И конечно, товарищи, разобраться нам во всем этом необходимо. Пастернак-индивидуалист. Он занят разработкой только маленьких вещей вокруг себя. Это поэзия, которую можно было бы характеризовать, как «восемьдесят тысяч верст вокруг собственного пупа». И эта задача, как поэтическая задача, не может рождать большого художника. Поэтому формулировка, которую дала Шведская Академия по поводу продолжения Б. Пастернаком традиций русской поэзии и прозы, - эта формулировка является просто невежественной формулировкой.
Мы не можем сказать, что то, что написано на русском языке, продолжает русские традиции, не можем считать продолжением русских традиций такой роман, как роман «Навьи чары» Сологуба, хотя он написан на русском языке и имеет известную эстетическую ценность. Или такой роман, как позорный роман «Санин» Арцыбашева, или признать русской традицией такую вещь, как эпопею А. Белого «Я», - это бешеное исступление индивидуализма!
И потому, товарищи, мы должны отвергнуть эту формулировку и внутренне понять, что к развитию русских традиций в литературе это индивидуалистическое, антикоммунистическое творчество отношения не имеет.
Здесь тов. Смирнов говорил в своем выступлении относительно порядочности Пастернака. Я, не будучи в числе поклонников и куривших фимиам, в молодые годы опубликовал одну статью о Пастернаке, которая мне дорого стоила, потому что мои товарищи на меня напали за эту статью. Статья эта называлась «Вымышленная фигура». Эта статья была о художественном значении Пастернака и о тех его идейных сторонах, о которых я сейчас говорю. Тогда на меня напали мои товарищи Асеев и Шкловский. Они тогда верили, что из Пастернака можно еще сделать человека.
Я думаю, что это не только вымышленная, преувеличенная в художественном отношении фигура, но это и подлая фигура. Тут вам не объявляли, и это совершенно не нужно, а в «Литературной газете» была только одна фраза из т. н. «Автобиографии» Пастернака, которая теперь, как мне известно, опубликована в Париже. Я читал эту автобиографию, он ее предлагал в качестве вступления к сборнику «Избранного» в Гослитиздат. Ничего более гнусного, чем там написанное о Маяковском, я не читал, а ведь Маяковский сыграл большую роль в жизни Пастернака, и если были у него когда-то человеческие вещи, те, которые написаны в 1925 году по воспоминаниям революции 1905 года, то сам Пастернак говорил, что Маяковский сыграл большую роль в том, что эти вещи были написаны, и что там были чувства, которые там, правда, мелькнули маленьким эпизодом.
Что же он написал о Маяковском? Он в своих тезисах ссылается на какое-то письмо тов. Сталина. По-видимому, это то письмо он имеет в виду, о котором он пишет в своей автобиографии. Когда я услышал эту фразу (а вы помните, что тов. Сталин назвал Маяковского лучшим, талантливейшим поэтом советской эпохи), то я послал автору этого определения письмо с выражением благодарности за то, что он вывел меня из того ложного положения, в котором я очутился, получая признание в том, что он, Пастернак, лучший, талантливейший поэт советской эпохи. И он говорит, что у него нет самомнения! Это такое непонимание себя в литературе и в мире, которое является результатом полного разрыва с людьми, сказавшемся и в поэзии его, и в поведении. Затем теперь, когда он представил свой роман, а не письмо на имя руководителя нашего правительства, в Шведскую Академию, то там его соискание увенчалось успехом, там его признали.
Я читал роман. Я должен сказать, что написанное и опубликованное в «Литературной газете» письмо редакции «Нового мира» очень точно. Там нет никаких натяжек. Тон, который [...] редакцию надежды и желания что-то сделать, помочь этому человеку, только тон может сейчас вызвать возражение.
По существу это совершенно верно, и поэтому нужно еще добавить, что это довольно нудное и насквозь обнажающее пружины идеологической схемы повествование. Самые темные, самые реакционные стороны этого позорного десятилетия, о котором говорил Горький, самые ничтожные стороны того, что называется достоевщиной и что ни в какой мере не охватывает величия этого русского писателя, - все это нашло отражение в этом романе. Я прочту эту цитату: «Пусть мир погибнет, лишь бы мне чай пить». Вот эта философия, она двигала пером автора на протяжении его чрезвычайно пухлого, длинного и тяжело читаемого произведения. Вот место, о котором упоминал С. С. Смирнов: «Загадка жизни - загадка смерти. Прелесть обнажения - это пожалуйста, это мы понимаем, а мелкие мировые дрязги, вроде перестройки земного шара, это увольте, это не по нашей части». Сергей Сергеевич совершенно прав как читатель. И поверьте мне, если вы хоть сколько-нибудь признаёте тот опыт, который есть в нашей критике для анализа советской литературы и литературы вообще, то могу сказать, что «Доктор Живаго» - это [...] за то, что Живаго говорит, - за это отвечает автор.
Что же делать с этим автором, с этим «сверхчеловеком», с господином Пастернаком? Вы знаете, что Ленин говорил: «Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя». Пастернак же держит себя так, как будто бы он свободен от общества, и он действительно от нашего общества свободен. Он от того общества, вот там он действительно будет слугой и там служение ему будет легко. Если это так, то нужно действительно сделать выводы, облегчить его положение- пусть переселяется туда, где ему будет легко писать, где у него не будет немыслимых и ужасных для нас фраз, которыми он должен был оправдывать в своем письме свое поведение.
Мне кажется, что тов. Семичастный прав. Мне и многим нашим товарищам просто даже трудно себе представить (я являюсь его соседом), что живут люди в писательском поселке, и не могу себе представить, что у меня останется такое соседство. Пусть он туда уезжает, и нужно дать ему эту возможность и надо просить об этом, чтобы он не попал в предстоящую перепись населения. (Аплодисменты).
Вся эта отвратительная история с Пастернаком, конечно, не долго будет жить в нашей памяти в смысле переживаний. У нас есть хорошие задачи и думаю, что каждый из вас сейчас работает с особым подъемом, с желанием сделать как можно лучше, но уроки извлечь все-таки из этого дела нужно.
Я скажу только об этом уроке (вообще уроков может быть больше), о том, о чем в перерыве мы говорили с товарищами, эта мысль приходила многим: мы поздно опубликовали письмо редакционной коллегии «Нового мира». Когда стало известно, что он передал рукопись буржуазному издательству, я считаю, что это уже стало общественным фактом, и тем более когда книга вышла, тогда нужно было это письмо опубликовать, и мы вступили бы тогда в разговор с буржуазным миром в более выгодной позиции для нас. Это упущение нам нужно запомнить, и, постаравшись извлечь уроки, которыми эта история богата, давайте, товарищи, по-настоящему хорошо работать.
С. С. Смирнов: Слово предоставляется А. И. Безыменскому.
А. И. Безыменский:
Мне не понадобится много времени, чтобы сформулировать свое мнение по вопросу, стоящему сегодня в повестке дня.
В сегодняшний день длительные споры, которые велись в течение громадного количества времени вокруг фигуры и творчества Пастернака, должны быть кончены одним коротким разговором. Когда пролетарские писатели группы «Октябрь» давали в 20-х и 30-х годах жестокую характеристику социальной и эстетической сути произведений Пастернака, мы все-таки вели с ним спор так, как будто Пастернак был внутри литературы. Когда в 1934 году на I съезде писателей группа пролетарских писателей, в том числе Сурков, Первомайский, я и другие, давали жесточайший бой Бухарину, объявившему Пастернака таким писателем, на творчество которого должны ориентироваться все советские писатели, когда мы тогда с трибуны I съезда продолжали давать жестокую характеристику социальной и эстетической сути произведений Пастернака, мы все-таки разговаривали с ним так, как будто он внутри советской литературы. Сегодняшний день Пастернак своим поганым романом и своим поведением поставил себя вне советской литературы и вне советского общества. (Аплодисменты).
Дорогие товарищи! Весь этот месяц я непрерывно выступал на собраниях комсомольцев, посвященных 40-летию комсомола. Позавчера этот месяц закончился изумительным праздником во Дворце Спорта. Там было 12 тысяч человек. Это был комсомол. Это был Центральный Комитет комсомола, это были представители сегодняшнего 18-миллионного комсомола, это были представители всех поколений комсомола, всех 67 миллионов человек, которые прошли через комсомол, как сказал сам докладчик. И, товарищи, когда говорил т. Семичастный о Пастернаке и когда была бурная овация, это был голос многомиллионного сегодняшнего и всего комсомола. Что же сказал Семичастный? Давайте это прочтем:
«Пастернак настолько обрадовал наших врагов, что они ему присудили Нобелевскую премию, не считаясь с художественными достоинствами его книжонки. Этот человек жил в нашей среде, а теперь взял и плюнул в лицо народу. Пастернак - это внутренний эмигрант, и пусть бы он действительно стал эмигрантом, отправился бы в свой капиталистический рай. Я уверен, что и общественность, и правительство никаких препятствий ему не чинили бы, а, наоборот, считали бы, что этот его уход от нашей среды освежил бы воздух».
Вот тут-то и была настоящая овация молодости нашей страны, высокой, сущей и лучшей. В этом духе я считаю нужно принять резолюцию. Решение, которое принято об исключении из Союза, правильно, но это решение должно быть дополнено. Русский народ правильно говорит: «Дурную траву - вон с поля!» (Аплодисменты).
С. С. Смирнов: Слово предоставляется А. В. Софронову.
А. В. Софронов:
Товарищи! Мнение единодушно, и надо сказать, что мнение советских писателей единодушно не только между собой, но и с многими нашими друзьями за рубежом, даже там, где мы меньше всего предполагаем.
В июне этого года мне с группой журналистов пришлось быть в Чили, стране, с которой у нас с 1947 года нет никаких дипломатических отношений. Мне довелось провести вечер и ночь за разговором с одним очень интересным человеком - перуанским писателем, эмигрантом из Перу в Чили, очень видным перуанским писателем, который просидел 10 лет в тюрьме, а затем был выслан из страны. Этот человек не коммунист, не социалист, человек, стоящий на перепутье. В машине, когда мы с ним ехали по Вальпараисо, он сказал, что после того, как появились ваши спутники и многое, что сопутствовало им в Советском Союзе, если меня спросят, по какую сторону баррикад я буду, я буду с вами. Конечно, мы разговаривали много и о литературе.
Нам иногда кажется, что за пределами Москвы, за пределами Советского Союза мало интересуются подробностями нашей литературы. Оказывается, это не так. Даже там, в этом небольшом чилийском городе Вальпараисо, писатель Дельмаг был очень подробно информирован о некоторых событиях нашей литературы. Так, он сказал мне: «Странно вы себя ведете с Борисом Пастернаком, он ваш враг». Я книгу не читал тогда и сейчас не читал. Я говорю: «Знаете, это очень странный человек, заблуждающийся, с ложной философией, у нас его считают несколько юродивым». Он говорит: «Бросьте, какой он юродивый! Он совсем не юродивый. Он всю свою политическую программу - программу отрицания Октябрьской революции - изложил очень ясно, очень подробно и очень зловредно для вас, потому что эта книжка (а она распространялась до получения Нобелевской премии уже в течение полутора лет главным образом на английском и даже на русском языке) приносит здесь вред и является знаменем антисоветской пропаганды».
И мы в этом убедились не один раз - и в Сант-Яго, и в Буэнос-Айресе, где задавали нам соответствующие вопросы на пресс-конференциях и т. д. Это для нас большой и тяжелый урок, он тяжелый еще и потому, что мы в какой-то степени с запозданием решаем этот вопрос. Вчера я выступал в авиационной Академии, меня окружили после выступления военные и спрашивали: «Что же вы, писатели, проморгали, когда все это было давным-давно известно... (Голоса: Правильно спросили!)
Я тоже думаю, что правильно спросили. И если бы мы все достаточно принципиальны были в этих оценках всяческих явлений вплоть до этих явлений, то мы могли бы своевременно дать правильную оценку Пастернаку.
Тут правильно говорил т. Смирнов относительно вот этого «чистого искусства».
Каждый из нас прошел жизненный путь - один пришел с завода, другой с учебной скамьи и т. д., всегда в этих случаях невольно сопоставляешь свой жизненный путь. И вот я вспомнил - откуда появилось мое понимание Пастернака. Я знал Безыменского, Жарова, Маяковского и других поэтов. И вдруг, когда я попал на курсы молодых поэтов в 1934 году (писал свои стихи, но не читал Пастернака), нам привезли Пастернака в сопровождении секретаря партийной организации, видно, как нам объяснили, на случай того, что, если он не так скажет, секретарь партийной организации поправит его. (Смех в зале.)
Но он ничего определенного не говорил, он говорил только и давал отрицательные оценки писателям и поэтам, в том числе и Бедному, и проявил всякого рода юродничество. Потом я был на съезде писателей в 1934 году, представлял литературную группу «Ростсельмаша». И для меня было непонятным все, это не первая дискуссия, которая шла вокруг имени Пастернака. И та апологетическая оценка, которую дал его творчеству Бухарин и его все друзья, а мы все были на стороне таких товарищей, как Сурков и др., которые выступили с отповедью Бухарину.
Мы сами иногда, честное слово, не потому, что мы бываем подозрительны друг к другу, и чистосердечные замечания и советы воспринимаем не так как надо. Вот я помню обсуждение стихов Пастернака в 1944-1945 гг. Шла война, было все страшно, такие были сложности, а в зале Союза писателей воспевалась такая апологетика на оды Пастернака, это в тот момент, когда шла война, миллионы людей отдавали жизнь... и такая апологетика стихов Пастернака. Некоторые, выступая, говорили, правда очень мягко, что, Борис Леонидович, вам надо было бы жизнь поближе узнать, вам надо быть ближе к жизни. Потом он подошел ко мне и сказал, что да, это очень интересно. И он потом ездил куда-то. Но такое богослужение, которое устраивалось вокруг имени Пастернака, нам не к лицу. И я думаю, что сейчас, когда все это совершилось, когда очень точно названная легенда о Пастернаке пришла к логическому завершению, для нас это решение идейной, идеологической жизни.
Больше принципиальности, больше доверия в этом смысле друг к другу. Нам надо ликвидировать мелкие разногласия. Мы же, товарищи, советские писатели, стоящие на позициях нашей Коммунистической партии, Советской власти, мы прошли сорок один год, за это время каждый свое вложил в жизнь нашего народа и государства. Мелочи, как говорят, надо убить. И надо в этом смысле больше ценить друг друга.
Мы должны больше внимания обращать на нашу молодежь. Ко мне пришли два юноши - одному 20, другому 23 года. Они сказали: «Вы нас не пугайтесь, мы из салона Пастернака». Я сказал им, что я не пугаюсь. И они дали стихи. У каждого по 20-30 стихотворений. Среди них по одному стихотворению о целине, а остальное пастернаковский сплав. Кто эти юноши? Один с завода, другой из колхоза... Так где же встретили вы этот логический индивидуализм, антисоветчину, какой ветер вас туда занес? Я спросил: «Как на вас повлиял Пастернак?» Они сказали, что нет, он говорит, что писатель должен служить поэзии. Я тогда понял, откуда у этих неустойчивых ребятишек такое настроение. Мне потом сказали, что они ревизионисты. Но я все-таки напечатал одно стихотворение. Это наши советские ребята.
И надо иметь в виду, что у Пастернака были знакомства, дружба, и Пастернак несомненно влиял на какую-то часть творческой молодежи. (Голоса: Правильно!) И нам нужно всем вместе и в СП развенчать эту легенду о Пастернаке, о «чистом искусстве» и развенчать эту легенду в сознании многих о Пастернаке как о замечательном поэте. Эту легенду мы должны с вами развеять. Я тоже сидел в спортзале в Лужниках и слышал речь Семичастного о Пастернаке. У нас двух мнений по поводу Пастернака не может быть. Не хотел быть советским человеком, советским писателем - вон из нашей страны! (Аплодисменты).
Сергей Антонов:
Товарищи! Шведские академики словесности, в отличие от Шведской Академии, которая присуждает научные премии, с каждым годом все больше и больше это большое, святое дело оценки художественных произведений, которые должны войти в мировую сокровищницу искусства, это большое и святое дело чаще и чаще заменяют грязным политиканством, направленным на разжигание вражды между народами, на разжигание вражды к коммунизму и на разжигание вражды к нашей стране.
Пять мудрецов, которые заседают в Шведской Академии словесности и которые решают эти вопросы, - они уже не первый раз присуждают Нобелевские премии за литературу людям, которые на это имеют не очень много права. Для того чтобы вести эту недостойную игру, этим пяти мудрецам из Шведской Академии словесности приходится каждый год выискивать в разных концах земного шара подходящие фигуры, - я бы сказал, с одной стороны, популярные, и, с другой стороны, фигуры, которые были бы марионетками, петрушками для того, чтобы вести такую низкую политиканскую работу.
Чем дальше идет время, тем труднее найти такие фигуры, потому что силы мира растут, и фигуры, которым присуждаются Нобелевские премии по литературе в последние годы, все снижаются. Примером этого может служить фигура Камю - коллаборациониста французского, о котором сами французы со стыдом вспоминают сейчас.
И очень жалко, что в 1958 году такой фигурой, такой петрушкой для того, чтобы вести грязную, антисоветскую работу, - была выбрана фигура человека, который существовал в нашей советской писательской организации. Нашли фигуру Пастернака! Те 40 или 50 тысяч американских долларов, которые получил Пастернак, - это не премия, это благодарность за соучастие в преступлении против мира и покоя на планете, против социализма, против коммунизма. Вот что это такое!
И мне кажется, что Нобель перевернулся бы в своем гробу, если бы ему стало известно, куда тратится сейчас его наследство (в зале шум), потому что у него было сказано в завещании о том, что, в частности, он ассигнует эти деньги за труды, способствующие торжеству дела мира.
Что же, в сущности, произошло? Что принесет это? Можно сказать попросту, чтобы было понятно: человек поставил пушку и собрался стрелять по своим, когда написал этот роман. Его предупредили, ему написали письмо - дельное и вразумительное. В этом письме было сказано, что ты, братец, собрался стрелять по своим; причем сказано было очень вежливо. Тогда Пастернак, как он пишет в сегодня опубликованном письме, - «считая шире возможности советского писателя, чем они есть», - переставил эту пушку за границу и стал оттуда палить!
Может быть, предположим, он недопонял, что он делает, но ему во французских газетах написали, и портрет его там поместили, и написали, что человек бьет по коммунизму. Тогда он после этого написал телеграмму в ответ на эту премию, что «бесконечно счастлив и горд!».
Все это выглядит чрезвычайно тяжело. Когда говорят о «чистом искусстве», то действительно это чистое искусство, которое может прельстить в первое время, - это чистое искусство превращается в грязное искусство, антисоветскую клевету. В конце концов к этому дело приходит. И вот мне кажется, что то решение, которое мы приняли об исключении Пастернака из Союза писателей, - его приняли слишком поздно, как мне кажется. Можно было бы принять это решение год тому назад. Надо дополнить это решение - решением о том, чтобы Пастернак не был не только членом Союза писателей, но не был бы и советским гражданином. (Аплодисменты).
С. С. Смирнов: Слово имеет Борис Слуцкий.
Борис Слуцкий:
Поэт обязан добиваться признания у своего народа, а не у его врагов. Поэт должен искать славы на родной земле, а не у заморского дяди. Господа шведские академики знают о Советской земле только то, что там произошла ненавистная им Полтавская битва и еще более ненавистная им Октябрьская революция (в зале шум). Что им наша литература? В год смерти Льва Николаевича Толстого Нобелевская премия присуждалась десятый раз. Десять раз подряд шведские академики не заметили гения автора «Анны Карениной». Такова справедливость и такова компетентность шведских литературных судей! Вот у кого Пастернак принимает награду и вот у кого он ищет поддержки! Все, что делаем мы, писатели самых различных направлений, - прямо и откровенно направлено на торжество идей коммунизма во всем мире. Лауреат Нобелевской премии этого года почти официально именуется лауреатом Нобелевской премии против коммунизма. Стыдно носить такое звание человеку, выросшему на нашей земле. (Аплодисменты).
Галина Николаева:
История Пастернака - это история предательства. В этой истории для меня, например, как для писателя и как для человека, является интересным один момент: является интересным то, что в ней есть своя закономерность. Это в какой-то степени доведенный до своей последней точки индивидуалист.
В этой истории как бы выявилась сущность, которая была прикрыта, не отчетливо выражена еще года два тому назад. В частности, она выглядит очень отчетливо, со всей очевидностью в какой-то закономерности сейчас.
Многие из выступавших здесь товарищей не любили и не воспринимали поэзии Пастернака. Я принадлежу к людям, которые многие его стихи любили и воспринимали. Я люблю его стихи, посвященные чувству любви к природе, посвященные Ленину, Шмидту и т. д., но, несмотря на то, что отдельные строки этих стихов доходили до меня, у меня было всегда досадное чувство: почему этот человек, с таким незаурядным поэтическим даром так ограничен и замкнут в своем маленьком мире? И всегда, когда читала его, я откладывала книгу с чувством невольного огорчения и надежды.
Мне кажется и казалось, что этот одаренный человек не видит того, что делается, не выходит за пределы того мирка, где он живет, не видит людей, о которых мы пишем, людей, которые достойны высокого поэтического накала. Казалось, что Пастернак найдет какой-то другой путь, казалось, что рано или поздно он придет к нему.
Письмо товарищей из «Нового мира» слишком мягко и продиктовано, очевидно, той же надеждой, что рано или поздно этот индивидуалист, живущий в нашей стране, осознает необходимость другого пути.
Мы читаем роман о докторе Живаго и можем с твердостью сказать, что это такой плевок в наш народ, в то большое дело, которое делается у нас, которого трудно было ожидать даже от Пастернака. Но все же и у меня, когда писали об этом романе, о том, что ему присуждена Нобелевская премия и т. д., все же теплилась еще какая-то надежда, что, может быть, человек придет сюда к нам и скажет: я не хочу этой презренной премии, признаю, товарищи, что я попался в лапы реакции, - такая надежда у меня была. Но вместо этого мы получили трусливое письмо и эту телеграмму, которая ничего не меняет, - о том, что он вынужден отказаться от премии под напором общественности (а не под напором своего собственного внутреннего понимания того, что произошло!).
Этот человек ни разу не пришел ни на одно наше собрание, на которых мы взволнованно говорили о нем. Все это, вместе взятое, заставляет нас быть единодушным - т. е. не только исключить его из Союза, но просить правительство сделать так, чтобы человек этот не носил высокого звания советского гражданина. Некоторые товарищи говорят, что опасно пустить его, как щуку в воду. Но мы не боимся его, не считаем его опасным, а делаем это потому, что он нам противен. Мы знаем, что за рубежом много у нас врагов, пусть будет еще одним больше - дело коммунизма от этого не пострадает, и мы будем продолжать строить наше коммунистическое общество. И я присоединяюсь к тому, что не место этому человеку на Советской земле.
И еще один урок для каждого из нас: всегда соблюдать глубочайший интерес к общественному мнению, к народному суждению, преданность делу социализма - это должно стать основой творчества каждого советского писателя. (Аплодисменты).
В. Солоухин:
Товарищи, говорят иногда, что Б. Пастернак в каких-то определенных датах своей жизни был то лоялен по отношению к нашему обществу и Советской власти, то постепенно отходил от этого, проходя постепенно эволюцию отщепенца. Но мне кажется, что это неверно, так как его поэтическое дарование, комнатное, камерное, - само говорит за себя. Время от времени сквозь его непонятные народу строки проскальзывали совершенно определенные вещи. Возьмите хотя бы такие строфы:
Кашне от ветра заслонясь, -
Я крикну в фортку детворе, -
Какое, милые, у нас
Тысячелетье на дворе!
И это в то время, когда наша страна переживала какие-то трудности! Находишь у него еще другие, более конкретно выраженные вещи:
Я слежу за разворотом действий
И играю в них во всех пяти (?)
Я один. Повсюду фарисейство.
Жизнь прожить, не поле перейти.
Здесь все очень ярко выражено и очень прямо! Это его изоляция.
Напрасно в дни великого совета,
Где высшим строем отданы места,
Оставлена вакансия поэта
Она опасна, если не пуста... (?)
Если разобраться в этих строках, то ясно, что настоящий поэт должен находиться в оппозиции к обществу, в котором живет! Вот почему «Доктор Живаго» не является исключением в его творческой биографии. Здесь все закономерно. Говорят, что он не понял гражданской войны, не понял революции. Но мы знаем замечательные примеры обратного, знаем, что А. Толстой, замечательный русский писатель, интеллигент и к тому же граф, - представитель класса, который не принял Октябрьской революции, - написал ярчайшие страницы о гражданской войне, сумел разобраться во всем этом. Знаем, как реагировал на это В. Брюсов, М. Горький - культурнейший человек нашего времени. Это говорит о том, что все это - сознательная проповедь индивидуализма, достойная внутреннего эмигранта.
Об этом же свидетельствует и то, что он не понял, что присуждение ему Нобелевской премии не является фактом содействия развитию культуры и искусства, а лишь политическим актом борьбы с коммунизмом. Разве этого можно не понять? Б. Пастернак совсем не так наивен, как многие из нас думают.
Некоторые товарищи высказывали мысль, что для западного читателя «Доктор Живаго» не так уж интересен, - эмигрантская печать публиковала о нашей стране и о нашем народе вещи еще похлеще. Кроме того, «Доктор Живаго» это вещь о двадцатых годах, по существу, весьма мало интересных, - но эта книга в целом является орудием холодной войны против коммунизма... Разве не мог он это не понять, считая себя таким высоким интеллектом, этой простой, элементарной вещи?
Сейчас идет разговор - поскольку он является внутренним эмигрантом, то не стоит ли ему стать на самом деле эмигрантом? В связи с этим мне вспомнилась такая аналогия. Когда наша партия критиковала ревизионистскую политику Югославии, то были разговоры - а вдруг она окончательно шатнется и уйдет в тот лагерь. И мудрый Мао Дзе-дун в устном выступлении сказал, что этого никогда не будет потому, что американцам нужно, чтобы она была в нашем лагере.
И вот Пастернак, когда станет настоящим эмигрантом, - он там не будет нужен. И нам он не нужен, и о нем скоро забудут. Когда какая-нибудь американская миллионерша попадет в автомобильную катастрофу, то будут о ней шуметь, а Пастернака совершенно забудут. Вот тут и будет для него настоящая казнь. Он там ничего не сможет рассказать интересного, и через месяц его выбросят как съеденное яйцо, как выжатый лимон. И тогда это будет настоящая казнь за предательство, которое он совершил.
С. Баруздин:
Товарищи, завтра исполняется неделя, как наш народ узнал о деле Пастернака, и вот об этом стоит сказать, потому что народ в том понятии, в каком мы понимаем советского человека, не знал Пастернака как писателя. Он узнал его как предателя. И нет ничего более страшного для человека, для писателя быть узнанным своим народом на 41-м году жизни Советской власти только как предатель. Вот самое позорное, что есть в Пастернаке.
Два слова о письме Пастернака. Товарищи, что можно говорить о человеке, который черным по белому в суровый час своей жизни пишет: «...честь, оказанную мне, современному писателю, живущему в России и, следовательно, советскому...» Вот все, что есть советского в Пастернаке, только то, что он живет в России, где есть Советская власть. Пастернак об этом сам сказал, и наверняка это письмо будет известно за пределами нашего собрания. Что можно после этого требовать? Есть хорошая русская пословица: «Собачьего нрава не изменишь». Мне кажется, что самое правильное - убраться Пастернаку из нашей страны поскорее. (Аплодисменты).
Л. Мартынов:
Товарищи, я вижу, что у нас, здесь присутствующих, не расходятся мнения в оценке поведения Пастернака. Все мы хотели помочь Пастернаку выбраться из этой так называемой башни из слоновой кости, но он сам не захотел из этой башни на свежий воздух настоящей действительности, а захотел в клоаку.
Вопрос ясен. Что тут я могу добавить? Несколько дней назад мы были в Италии, в той стране, где впервые был опубликован роман и где люди, таким образом, имели время с ним ознакомиться, о нем подумать, в нем разобраться. И действительно, когда во Флоренции один научный работник в беседе со мной резко высказался против романа, сказал, что Пастернак ничего не понял в том, что произошло в мире, не захотел понять Октябрьской революции - можно было подумать, что это личное мнение одного итальянца. Но когда в Риме в многолюдном зале большинство присутствующих встретило аплодисментами нашу советскую оценку всего этого дела и когда многие повставали с мест и пошли, не желая слушать запутанных возражений нашего оппонента (кстати, единственного), когда люди разных возрастов и профессий окружили нас, выражая одобрение, то не было никакого сомнения в этой оценке. Я уверен, что так дело обстоит и будет обстоять повсюду. Живые, стремящиеся к лучшему будущему люди, не за автора «Доктора Живаго». Если Пастернаку и кружит голову сенсационная трескотня известных органов заграничной печати, то большинство человечества эта шумиха не обманет, и, как правильно заметил Солоухин, интерес к этой сегодняшней, вернее, уже вчерашней сенсации вытеснится иной сенсацией, но интересы, симпатии к нашей борьбе за лучшее будущее, за благополучие человечества не остынут, а будут расти с каждым днем.
Так пусть Пастернак останется со злопыхателями, которые льстят ему премией, а передовое человечество есть и будет с нами.
Б. Полевой:
Товарищи! Мне нет надобности повторяться потому, что все товарищи, которые прошли через эту трибуну, в выводах своих сказали то, что я наметил для того, чтобы сказать здесь. Мне только хочется сказать вам, как человеку, которому по роду своих писательских обязанностей приходится слушать и читать записи зарубежных передач, о том, как в стане самых оголтелых врагов оценивается роман Пастернака и его награждение.
Вот заметка «Голоса Америки» - «Антикоммунист в коммунистическом лагере». Вот заглавие из западногерманского журнала «Дер Штерн» - «Самый большой удар по коммунизму». Вот заглавие из приложения к «Нью-Йорк Таймс» - «Крупнейший удар по советской культуре».
Но что же, они люди, которые все это инсценировали, инспирировали, которые поднимали пустую книгу, они знают, что они замышляли и радуются этому делу. Горячая война, которая отшумела, знала своих предателей. Был такой генерал Власов, который вместе со своими приближенными людьми перешел в стан наших врагов, воевал против нас и как предатель закончил свою отвратительную жизнь. Холодная война тоже знает своих предателей, и Пастернак, по существу, на мой взгляд, это литературный Власов, это человек, который, живя с нами, питаясь нашим советским хлебом, получая на жизнь в наших советских издательствах, пользуясь всеми благами советского гражданина, изменил нам, перешел в тот лагерь и воюет в том лагере. Генерала Власова советский суд расстрелял (с места: Повесил), и весь народ одобрил это дело, потому что, как тут правильно говорилось, - худую траву - и с поля вон. Я думаю, что изменника в холодной войне тоже должна постигнуть соответствующая и самая большая из всех возможных кар. Мы должны от имени советской общественности сказать ему: «Вон из нашей страны, господин Пастернак. Мы не хотим дышать с вами одним воздухом». (Аплодисменты).
Источник: «Горизонт»: Общественно-политический ежемесячник. № 9 (454). М. 1988
Вот поместил в дневник документ, так много говорящий о нашем времени. Разве эта эпоха уходит?
20 А вот вижу, как папа ползёт по снегу, чтоб проверить аванпосты: группы солдат, выдвинувшихся к фронту.
Я говорю самому себе: когда же ты заговоришь? Когда ты преодолеешь тот ужас, что внушает тебе мир? Если нечего сказать, скажи, что тебе ужасно - и это уже будет больше, чем то, что ты пишешь!
Есть немота: то гул набата
Заставить заградить уста.
В глазах, восторженных когда-то,
Есть роковая пустота.
Сказанное Блоком живо: уста «заграждены».
Февраль
1 Даниил Хармс
Жили в Киеве два друга
Удивительный народ
Первый родиной был с юга
А второй – наоборот.
Первый страшный был обжора
А второй был идиот.
Первый умер от запора
А второй - наоборот.
1934 г.
4 СЕМЁН КИРСАНОВ:
«Ад»
в аду.
Дороги –
в берлоги,
топи, ущелья
мзды, отмщенья.
Врыты в трясины
по шеи в терцинах,
губы резинно раздвинув,
одни умирают от жажды,
кровью опившись однажды.
Ужасны порезы, раны, увечья,
в трещинах жижица человечья.
Кричат, окалечась, увечные тени:
уймите, зажмите нам кровотеченье,
мы тонем, вопим, в ущельях теснимся,
к вам, на земле, мы приходим и снимся.
Выше, спирально тела их, стеная, несутся,
моля передышки, напрасно, нет, не спасутся.
Огненный ветер любовников кружит и вертит,
по двое слипшись, тщетно они просят о смерти.
За ними! Бросаюсь к их болью пронзенному кругу,
надеясь свою среди них дорогую заметить подругу.
Мелькнула. Она ли? Одна ли? Ее ли полузакрытые веки?
И с кем она, мучась, сплелась и, любя, слепилась навеки?
Франческа? Она? Да Римини? Теперь я узнал: обманула!
К другому, тоскуя, она поцелуем болящим прильнула.
Я вспомнил: он был моим другом, надежным слугою,
он шлейф с кружевами, как паж, носил за тобою.
Я вижу: мы двое в постели, а тайно он между.
Убить? Мы в аду. Оставьте у входа надежду!
О, пытки моей беспощадная ежедневность!
Слежу, осужденный на вечную ревность.
Ревную, лететь обреченный вплотную,
вдыхать их духи, внимать поцелую.
Безжалостный к грешнику ветер
за ними волчком меня вертит
и тащит к их темному ложу,
и трет меня об их кожу,
прикосновенья – ожоги!
Нет обратной дороги
в кружащемся рое.
Ревнуй! Эти двое
наказаны тоже.
Больно, боже!
Мука, мука!
Где ход
назад?
Вот
ад
7 Есть и ещё впечатление от Французского Посольства (кроме Анни Жирардо).
Дал прочесть свои рассказы работнице посольства - и что?! Гневно осудила.
Пихнула мне назад мои рассказы, молвив:
- Вот вам ваши опусы. Я бы тоже так писала, но я работаю.
Она ответила точно, как мои родственники - и меня оскорбило именно это обстоятельство.
Это знакомство сделал я сам, а то ещё «проконтактировал» со знакомой Клер: с ужасом узнал, что её знакомые - троцкистки радикального толка.
Так и хочется сказать: «Самого что ни на есть радикального».
Бывает, персонаж во мне затмевает живого человека - и мне чудится, что люблю страстно.
- Где эта баба? - взываю, уж не знаю, и кому.
Её уже нет!
Нетути.
По крайней мере, стоит описать эти неприличные порывы.
То-то и пишу «Дон Жуана», что какие-то бабьи видения измучали.
Этим романом и скажу им:
- Оставьте меня, окаянные! Не ваш я, а из искусства! Почто смущаете меня, заразы?
17 В этот день 17 февраля 1909 года БЛОК пишет Василию Розанову:
Петербург
Глубокоуважаемый Василий Васильевич
...я останусь представителем разряда людей, Вам непонятных и даже враждебных, представителем именно интеллигенции (так как Вы говорите обо мне, в сущности, как о представителе группы, а упоминая о «декадентстве», «индивидуализме» и т. д. метите мимо меня). Я очень рад именно тому, что я имею право возразить Вам именно как представитель группы лиц; и потому возражать я буду меньше всего – глубокому мистику и замечательному писателю Розанову, больше всего – «нововременцу» В. В. Розанову. Великая тайна, и для меня очень страшная, – то, что во многих русских писателях (и в Вас теперь) сплетаются такие непримиримые противоречия, как дух глубины и пытливости и дух… «Нового времени».
Ведь я, Василий Васильевич, с молоком матери впитал в себя дух русского «гуманизма». Дед мой – А. Н. Бекетов, ректор СПб. университета, и я по происхождению и по крови «гуманист», т. е., как говорят теперь, – «интеллигент». Это значит, что я могу сколько угодно мучиться одинокими сомнениями как отдельная личность, но как часть целого я принадлежу к известной группе, которая ни на какой компромисс с враждебной ей группой не пойдет. Чем более пробуждается во мне сознание себя как части этого родного целого, как «гражданина своей родины», тем громче говорит во мне кровь. Я не отрицаю, что я повинен в декадентстве, но кто теперь в нем не повинен, кроме мертвецов? Думаю, что и Вы его не избегли, потому что оно – очень глубокое и разностороннее явление.
Так вот, не мальчишество, не ребячливость, не декадентский демонизм, но моя кровь говорит мне, что смертная казнь и всякое уничтожение и унижение личности – дело страшное, и потому я (это – непосредственный вывод, заметьте, тут ни одной посылки для меня не пропущено) не желаю встречаться с Пуришкевичем или Меньшиковым, мне неловко говорить и нечего делать со сколько-нибудь важным чиновником или военным, я не пойду к пасхальной заутрене к Исакию, потому что не могу различить, что блестит: солдатская каска или икона, что болтается – жандармская епитрахиль или поповская ногайка. Все это мне по крови отвратительно. Что старому мужику это мило – я не спорю, потому что он – уже давно раб, а вот молодым, я думаю, всем это страшно, и тут – что народ, что интеллигенция – вскоре (как я чаю и многие чают) будет одно...
Искренно Вас уважающий Александр Блок.
Что еще 17-го февраля? В этот день в 1903 году Райнер Мария Рильке пишет Письмо к молодому поэту. Оно в моем литературном дневнике за прошлый год. Не повторяю его, как оно ни важно.
18 Записные книжки Блока
18 февраля 1910 года:
Люба довела маму до болезни. Люба отогнала от меня людей. Люба создала всю эту невыносимую сложность и утомительность отношений, какая теперь есть. Люба выталкивает от себя и от меня всех лучших людей, в том числе - мою мать, то есть мою совесть. Люба испортила мне столько лет жизни, измучила меня и довела до того, что я теперь. Люба, как только она коснется жизни, становится сейчас же таким дурным человеком, как ее отец, мать и братья. Хуже, чем дурным человеком - страшным, мрачным, низким,
устраивающим каверзы существом, как весь ее поповский род. Люба на земле - страшное, посланное для того, чтобы мучить и уничтожать ценности земные. Но - 1898-1902 сделали то, что я не могу с ней расстаться и люблю ее.
Такая ужасная запись. А что Люба? Любовь Менделеева пережила мужа на 18 лет. К концу жизни располневшая, с тяжелой болезнью сердца, внешне она уже мало походила на ту Прекрасную Даму, которой поэт посвящал свои лучшие стихи...В 1939-ом к ней пришли литературоведы, чтобы, по договорённости с ней, забрать бумаги Блока – дневники, письма. Она отворила им дверь – и через минуту упала замертво. Сердечный приступ. Словно не в силах была расстаться с самым дорогим, что у неё осталось
Я пишу много, до изнеможения. А зачем? Ведь из моего романа о Жуане будет ясно следовать, что я - сволочь!
Зачем же мне доказывать другим, что я - сволочь, если они и так уверены в этом? Или потомок прочтёт и погрозит мне кулаком в моё небытие.
Но роман - из того воздуха, которым мы дышим.
Обидно, конечно, что мы дышит ужасом, скотством, го-ном, насилием, - но если это так, то почему не сказать об этом?
19 В иных кусках Кафка неприлично слаб, и уже думаешь, что это и есть нашенская черта. Толстой тачал романы, как сапоги: тут если сделать брак, так с ноги свалятся, - а мы-то пишем - только говняем! Уж заранее понимаешь, что никому и в голову не придёт воспринять тебя всерьёз.
20 ДР Ивашкевича
Вот дань моего увлечением им
Ярослав Ивашкевич, «Новая любовь»
Перевел Лев Гунин
Jaroslaw Iwaszkiewicz. «Nowa milosc»
«Kobieta i zyce», 1978
Перевод © 1979
Когда звонок зазвенел, все уже было готово. На столе стоял огромный букет, составленный из десяти розовых роз. Перезревшие, они были похожи скорее на овощи, чем на цветы, или, по крайней мере на цветы съедобные. Каждая, вся в складках, казалась маленькой кремовой бабкой, покрытой кешенеловым кремом. Запах издали разливался легко и приятно, наполняя всю комнату. Ближе он был слишком терпким. Стоило только всунуть голову в самую середину букета, одурял. Если дотрагиваться до цветов, они производили впечатление чего-то мясистого и многозначащего. Будто дотрагивался до тела. Внимательно присмотрелся к цветам: они были уже перезрелыми. Мелкие, сморщившиеся края срединных лепестков немного побелели и раскрылись, открывая за собой пару золотых пестиков. Они были низкими и стыдились, так как не успели превратиться в благоухающие лепестки, а роза расцвела тем временем. При виде этих золотых пестиков и беловатых пятен подумал невольно: обыкновенные центифолии.
Подумал почти в ту самую минуту, когда прозвучал удар звонка. Удар этот был сильным, уверенным в себе и напомнил ему вчерашний взгляд тех глаз. В первом взгляде сосредоточен чаще всего весь сюжет, вся история бывших впечатлений. Он нашел в струящемся свете новых глаз все давние силы и надежды. Заповедь, такая внезапная, неожиданного счастья, что в течение минуты он был словно заморожен и тем же взглядом не отвечал. Понял мгновенно, что тут просто «падает ему на голову», - не что иное, как большая любовь. У него было чувство химика в минуту, когда опыт подтверждает прежние теоретические расчеты. Знал, что должно теперь повторяться: сегодня, завтра, через неделю. Должен был снова наполнить себя свежим и новым чувством, упиться им сам, и других поить им! Большее от тех. Тех было не так уж много. Но это будет большим. Он ждал, проращивал его в себе слишком долго, чтобы оно не стало наибольшим. Подступало, захватывало его. Итак, снова поддаться внезапной волне, в себе заключающей запах роз? Четыре года ожидания такого вот звонка.
При первом ударе молоточка его внимание привлекло какое-то движение, какое произошло в букете роз. Один цветок протиснулся между другими, сменил свое положение на более выгодное, выпрямился немного, освобождаясь от двух зеленых листиков, которые некоторое время еще немного дрожали. Цветок высвободился больше, сильно показывая свою белую середину. Середина эта была подобна раскрытым губам, за которыми блестели позолоченные зубки. Он заколебался на мгновение; хотел услышать, что скажут ему наклоненные уста цветка.
Не нужно многих слов, чтобы понять. От вчерашнего дня его отделяла ночь сильнейшей уверенности. Ничего нет более сладкого, чем такой сон с мыслью о чудесной вещи, которая в нас растет, начинает наполнять нас. Такую ночь, наверное, переживают матери, когда они уже уверились, что носят ребенка. Спокойным и тяжелым сон привалил его, как золотая крышка гроба, но мысль о новом счастье не дремала. Сидела у его ложа и, как только он проснулся, увидел ее сразу и просто. Оделся он почти быстро, наслаждаясь прохладой ванны, холодом водопроводной воды, холодком осеннего утра. Сознание приходящего счастья, мягкого, более глубокого, глубже всех предыдущих, охватило его. Множественное число остановило его на мгновение. «Счастье, - подумал он, - есть одно, это влюбленность». Пепел давней любви, ощущение потребности любви струились слишком долго сквозь его пальцы, не находя ничего в нем, один лишь пепел. Он производит тысячи неосознанных действий, ходит, ездит, мыслит, читает, но нужна была именно такая вот встреча, чтобы понять, что до этого дня он просто жил на пепелище прежних дней, что солнце, как сквозь изморозь на стекле, казалось уже мертвым, что воздух пресыщен копотью умиранья. Независимо от всего жаждал одного только: чтобы пришла и украла, пленила его. На пожарище зажгла новый пламенный луч, воздух наполнила бы легкостью дыхания. Годы идут, и куранты разных мест отбивают час за часом, в которых нет никого, пока не настает один такой вечер, как вчерашний, и весь свет открывается тогда снова; все, что было бесцветным, наполнится цветом, все, что было запутано, вот развязалось.
Увидел, что цветок, который недавно разлегся среди зеленых листиков - мещаночка в розовом платье - опустил, как под тяжестью невидимого свода, свои нижние лепестки вниз. Он хотел их машинально поддержать и придать им натуральную позу. Подушечками пальцев поднес снизу два лепестка. Почувствовал мягкое прикосновение, но, когда отнял ладонь, лепестки оторвались, и, описав большой круг, легко, как два паруса, улеглись неподвижно на ковре.
Он знал, что наступит после. Неожиданная находка, открытие - препоручение себя другой душе - неведомого сезама. Он ведь ценил в любви в не меньшей степени то, что удовлетворяет любопытство, тот безграничный мир людской души, человеческой жизни, который раскрывается поступенно перед влюбленным, по мере того, как он сживается с присутствием, с существованием и с памятью любимой. Сначала будет эта чарующая неизведанность вкусов, привычек, манер. Любимые блюда, способ усаживаться в автомобиль, манера втягивания иглы. Тысячи мелочей, которые сначала занимают внутренне, потом сводятся к разговорам, сам голос наполняют другим звучанием, родственным разным предметам, имеющим тысячи ассоциаций; становится потом этот голос основой мысли, обманчиво абстрактной и внутренней, срастется с определенной философской системой и изменит сам взгляд на широкие или узкие горизонты мира.
Окончательная перемена мысли, новое отношение к вещам, к произведениям искусства, к методам работы - вот то, что его ожидает. Нужно будет переменить газеты, библиотеку, приятелей, ресторан, пиджаки, философию, цитаты. Определенно, под ее влиянием начнет вставлять иностранные слова в речь (итальянские, английские?), будет мечтать о путешествиях. Поделятся воспоминаниями. Удвоится для него круг в прошлом виденных людей. Снова должен будет вообразить себе новых знакомых; чужое детство как английский роман пройдет перед его глазами. Два лепестка лежали у него под ногами на зеленом ковре, почти у блестящего края нелакированного башмака. Осторожно приткнул стопу к розовому лепестку, накрывая часть. Розовость цветочного лепестка поблекла в соседстве с обыкновенной, обыденной краской ковра. Он поднял взгляд на букет. Следующий лепесток медленно, но неуклонно отклонялся книзу, обращаясь к нему своей поблекшей внутренней стороной.
Любопытство! Ночи, проведенные уже не в ласках, а в пересказывании друг другу жизни, целой жизни. Сколько он уже пережил таких рассказов. Конечно, каждый раз новая любовь своим существом наполняла всю промелькнувшую перед тем жизнь, изменяя ее в стиле своего видения. По очереди трактовал с переоценкой всех тех женщин. Каждое минувшее чувство наделял биркой «не то». В конце концов рассказывал только то, что считал средством понравиться. Зато поглощал, просто проглатывал женские откровения (целыми ночами мог слушать). Открывались ему до дна с беззаботностью, со всем своим малым и великим. Знал их материнство, их любовь, их наслаждения, их радость, их внушаемость. Заглядывал непосредственно в ядро их чувств и старался проникнуть за слова, за то даже, что от него скрывали, в суть того, о чем и сами даже не подозревали, точно так, как умел находить в их теле роскошь, о которой они сами не догадывались. Вообще тех женщин было только четыре или пять. Это и были те самые «великие влюбленности».
Звонок зазвенел вторично. От вздрогнувшего воздуха отклонившийся лепесток упал. Хотел задержать его исподвольным движением ладони. ((исподволь!)) Схватил его в воздухе, взвесил на мгновение на плоскости руки, затем поднес к губам.
«Любовь,» - подумал он. Снова должен будет, по меньшей мере, бегло пересказать свою жизнь. Разумеется, на этот раз кратко. Что ему до прошлой жизни, если их сейчас ожидает то, что им нужно будет создавать? Интенсивная, изматывающая работа. Перемещение жизни на новые пути, в лучистость новых глаз, сияющих иным огнем, иным светом, отличным от всего, что ему до сих пор, как солнце, полыхало. Возведение хоть из тяжелых камней, но новых мостов, перекинутых между возможным и невыразимым. Описывание смелых зигзагов, добывающих простор мысли. Очищение, наконец, старательно от всех тех досадных наслоений, которые были привнесены за пару этих последних лет застоя. Он вырвал себя теперь из одинаковых дней, которые измотали его настолько, что он перестал даже чувствовать движение времени. Он всматривался внимательно и удивлялся, что до сих пор так может жить, что не взбунтовался. Надо будет съехать с этой квартиры - окинул взглядом помещение - как надо уйти из условного сооружения готовых до сих пор мыслей. Влюбленному не пристал холодный скептицизм, который он смаковал на протяжение четырех лет. Быть может, надо будет даже перестроить дом веры. У нее, кажется, столько энтузиазма во взгляде. С явным усилием подумал о складывании книг и старья в деревянные ящики и о той соломе. Всюду ее будет полно. Конечно, настоящая любовь не спрашивает ни о чем. Не будет ее сверять со своей жизнью, не будет задавать лишних вопросов. А если у нее есть другой возлюбленный?
Несколько новых лепестков упало на стол - поспешно, как бы толкаясь: стук-стук-стук. Роза раскрыла оставшиеся шире, как если бы стремилась скрыть эту недостачу, тем более, однако, выразительно показалась ее белеющая середина, похожая на неэлегантное нижнее бельё.
Принимать новую любовь, - подумал еще, - это то же, что принять на себя без колебания огромный груз. Все силы нужно приложить к тому, чтобы ничто ни замутило гармонии двух сливающихся друг с другом тел, двух соединяющихся душ.
Никаких мелочей, избегать любых, самых малых склок. Нужно уметь смотреть себе и правде в глаза, и умело тасовать происшествия жизни, чтобы они не замутили обыкновенного диалога. Это чрезвычайно трудно. Нужно все время удерживать себя на определенном уровне - как пловец, не спуская, одновременно, взгляда с партнёрши. Надо умело руководить происшествиями - как и разговорами. Это способствует достижению значительно большего такта товарищества. Точнее говоря, надо ловкими ухватами вырвать инициативу из рук этой женщины; это будет немного утомительным, особенно «a la longue» ((со временем; если затянется)). Усмехнулся. Вещь простая. Любовь является, однако, борьбой за инициативу.
С той же усмешкой ударил в остаток лепестков; посыпались внезапным роем, - так, что в полете даже показались бледнее: как стая чаек, освещенная заходящим солнцем. Вместе с ними в воздухе распространился тонкий запах. Когда он наклонился над вянущей чашечкой, уже не почувствовал одурения. Зато запах в помещении становился пронзительным. На зеленых стеблях осталась только пара лепестков роз, сморщившихся, как шерсть после дождя. Золотая пыль с чашечек осыпалась на эти лепестки.
Что ж? Он еще молод, он может начать эту битву сначала. Смело. Взять ее в руки сразу. Нет, он и не подумает выбираться отсюда, не сменит ни квартиры, ни библиотеки. Ни даже пиджаков. Не выедет за границу. Это - снобизм. Нет уж; должна его взять таким, каким он есть. Даже не оглядываясь на оставшийся за плечами мир. Это она должна будет бросить свои привычки и приспособиться к нему. У него уже есть свои привязанности, от которых ему трудно будет избавиться. Однако, чтобы подчинить женщину своей воле, надо будет принять бой. Бой этот должен быть осторожным, с подъездами. Мелкие, но решительные акценты у стола и в спальне. Пересиливание ее похоти. Отказ в нескольких обыкновенных капризах. Старательная маскировка зависти.
- Ну, надо же, однако, творить! - говорит он сам себе и направляется к двери, но на пороге прихожей внезапно останавливается.
Скрывать зависть, бороться. Какая-то тяжесть начинает его давить. Большая любовь - это, однако, такая трудная вещь. Сколько нужно пережить, как сильно держаться. Горечь первой непунктуальности, отчаяние первой ссоры, блуждание со страшным камнем на сердце после первой размолвки длинными улицами (темными, как всегда) этого первого вечера, который они не проводят вместе. «О, это выше моих сил, - говорит он сам себе и прислоняет голову к дверному косяку. Скопление взаимной горечи, которая взрывается серой, дымным пламенем по любому поводу: по поводу потерянной ленты, недокуренной сигареты. Страшная ненависть в наиболее болезненные моменты. Как она может быть такой? Она, которую он любит, как божество, поступает так обыкновенно - плачет? Ах, и тяжесть слез, из которых каждая угнетает, затемняет, как пепельная туча, пышущее погодой небо, и остается уже навсегда, как ничем не выводящаяся тень, как мат умирания на алмазах. Это тяжесть будущего догорания, после которого остается только сыпучий пепел.
Звонок в третий раз зазвенел уже несмело и неуверенно, звук его расстаял в mezzo voce, как будто палец, прижимающий кнопку, дрожал и постепенно отходил. Однако, он стоял без движения и жадно прислушивался. Ему показалось, что его ухо уловило за дверью дыхание ее уст. После долгой минуты, в течение которой он ни о чем не думал, весь обратившись в слух, он расслышал шаги, неохотно удаляющиеся и отяжелелые. На цыпочках подошел к двери. Молча отдалялись сначала медленно, но, по мере того, как спускались по ступеням, ускорялись, пустились почти бегом, как бы с радостью. Вздохнул с облегчением, когда двери книзу него громко захлопнулись.
Вернулся в комнату. Последний лепесток на розе опал при его приближении. Зеленый стебелек, увенчанный отогнутыми пестиками чашечки, светил пустым нутром, белым и зеленоватым. Пара золотых пестиков отдыхала в бронзовой середине. Всунул мизинец в чашечку и поднес к свету прилипшие маленькие зернышки: золотая пыльца закрасила ему кончик пальца. Сдунул ее в сторону света окна, и зернышки слетели. Краска пыльцы облетела, и он старательно вытер пальцы о платочек.
21 Розанов о любви Гоголя к мёртвым женщинам. Да, этот образ завораживал Николая Алексеича, но он же понимал, что речь идёт только об образе.
Так и Гумбольд Гумбольд - только образ. Понятно, что можно хотеть девочку 12 лет, ведь в 12 лет в деревнях русских уже замуж выдавали!
Но я не верю, что сам Набоков хотел такой близости.
22 Берберова пишет, что племянник Горького сложил такой стих:
Подойду сейчас к окну
И вниз на публику какну.
В самые ужасные моменты надо вот так «какнуть». Не обязательно на кого-то.
23 Гофман в оригинале не интересней, чем на русском. У него все рассказы с заданным механизмом. Где-то лет десять назад «Золотой горшок» меня потряс. Ходил по Павловскому парку и думал, что надо писать хорошо, а иначе лучше в это и не соваться.
Теперь вижу, что Новалис куда глубже, хоть внешне всё сказочки.
Наган, забытый на рояле,
о многом сердцу говорит.
И мне в башку лезут такие строчки! А эпоха такая, что только и смотри, как бы они не превратились в творчество.
25 Артур Шопенгауэр:
Сострадание - основа всей морали
Моя философия не дала мне совершенно никаких доходов, но она избавила меня от очень многих трат.
Подавляющее большинство людей неспособно самостоятельно думать, а только веровать, и неспособно подчиняться разуму, а только власти.
Истинный характер человека сказывается именно в мелочах, когда он перестает следить за собой.
У людей вообще замечается слабость доверять скорее другим, ссылающимся на сверхчеловеческие источники, чем собственным головам.
С точки зрения молодости жизнь есть бесконечное будущее, с точки зрения старости - очень короткое прошлое.
Несказанная проникновенность всякой музыки, то, благодаря чему она проносится перед нами как совсем близкий и столь же вечно далекий рай, предстает совершенно понятной и столь же необъяснимой, - все это основывается на том, что музыка воссоздает все сокровенные движения нашего существа, но вне какой-либо реальности и в удалении от ее страданий.
Требуется, чтобы читатель помнил не только непосредственно предшествующее, но и все прежнее, и умел соединять его с каждым данным местом, сколько бы другого материала ни находилось между ними; такое требование предъявлял к своему читателю и Платон: в запутанном лабиринте его диалогов можно лишь длинными окольными путями возвратиться к главной мысли, становящейся оттого гораздо яснее.
Высокая, богатая индивидуальность, а в особенности широкий ум, - означают счастливейший удел на земле, как бы мало блеска в нем ни было.
Академии и кафедры философии в сущности только вывески, обманчивый призрак мудрости, которая сама здесь и не ночевала, а находится где-нибудь далеко отсюда. Колокольный трезвон, священнические облачения, благочестивые лица и всяческое ханжество – тоже лишь вывеска, неудачная пародия набожности. Почти все на деле оказывается пустым орехом; зерно редко само по себе и еще реже находится в скорлупе. Искать его надо совсем не тут, и обычно его можно найти лишь случайно.
26 Вальтер, персонаж Музиля, спасается от ужаса в себе:
В своем безмерном волнении он почувствовал, что хватает шляпу и спешит прочь. Он несся по улицам, не замечая их. В его воображении дома прямо-таки относило в сторону ветром. Лишь спустя некоторое время шаг его стал медленней, и теперь он заглядывал в лица людей, мимо которых проходил. Эти лица, приветливо глядевшие на него, его успокоили.
Как это похоже на меня!
27 В этот день 27 февраля 1907 года Блок пишет Веригиной:
Петербург
Многоуважаемая и милая Валентина Петровна.
Пожалуйста, простите меня за то, что я говорил. Я сам знаю, что нельзя говорить так при чужих. Хочу сказать Вам несколько слов в объяснение, а не оправдание себя, так как чувствую себя виноватым. Я знаю, что Вы не чувствуете теперь Леонида Андреева, может быть от усталости, может быть оттого, что не знаете того последнего отчаянья, которое сверлит его душу. Каждая его фраза – безобразный визг, как от пилы, когда он слабый человек, и звериный рев, когда он творец и художник. Меня эти визги и вопли проникают всего, от них я застываю и переселяюсь в них, так что перестаю чувствовать живую душу и становлюсь жестоким и ненавидящим всех, кто не с нами (потому что в эти мгновенья я с Л. Андреевым – одно, и оба мы отчаявшиеся и отчаянные). Последнее отчаянье мне слишком близко, и оно рождает во мне последнюю искренность, притом, может быть, вывороченную наизнанку. Так вот, простите. Мне хочется, чтобы Вы знали, как я отношусь к Вам.
Может быть, я в Вас бичую собственные пороки. Мне хочется во всем как можно больше правды.
Пожалуйста, выругайте меня и простите.
Целую Вашу руку.
Искренно любящий Вас Александр Блок.
Валентина Петровна Веригина (1882-1974)-российская актриса, педагог. С 1902 г. в школе МХТ. Сотрудничала с В. Э. Мейерхольдом в Студии на Поварской (1905), в Товариществе новой драмы (1906), в Театре В. Ф. Комиссаржевской (1906-1908), в летнем театре в Териоках (1912), Студии на Бородинской (1913-1915). Играла Регину и Хильду («Привидения» и «Строитель Сольнес» Г. Ибсена), королеву Берту («Победа смерти» Ф. К. Сологуба), Генриетту («Виновны – невиновны» А. Стриндберга) и др. После 1917 г. совмещала актерскую деятельность с режиссерской и педагогической работой. Автор «Воспоминаний» (1974).
28 Дневник Ахматовой
Конец февраля 1910 года:
На масленицу я была в Петербурге, жила у отца на Жуковской. Была первый раз у Гумилевых.
Валерия Срезневская, подруга Анны Ахматовой, вспоминала:
Приехала Аня. И сразу пришла ко мне. Как-то мельком сказала о своем браке, и мне показалось, что в ней ничего не изменилось; у нее не было совсем желания, как это часто бывает у новобрачных, поговорить о своей судьбе. Как будто это событие не может иметь значения ни для нее, ни для меня.
Ахматова - Срезневской:
Птица моя, - сейчас еду в Киев. Молитесь обо мне. Хуже не бывает. Смерти хочу. Вы все знаете, единственная, ненаглядная, любимая, нежная. Валя моя, если бы я умела плакать.
Такие страсти. А я? Мне – 36 лет. Прожил я половину своей жизни или больше половины?
28 ДР Вячеслава Ива’нова
28 февраля 1866 года родился поэт-символист, философ, переводчик, драматург, ярчайший представитель «Серебряного века» Вячеслав Иванов.
Окончил Берлинский университет, где одновременно изучал филологию, историю и философию. Много путешествовал, объехал большинство европейских стран, посетил Палестину и Египет.
Летом 1905 года Вячеслав Иванов с женой поселился в Петербурге. Он снимает квартиру за номером 23 на последнем, мансардном этаже, в недавно построенном доходном доме Дернова, по адресу Таврическая улица 35/1. Особенностью дома, стоявшего на пересечении с Тверской улицей, напротив Таврического сада, был угловой выступ, похожий на башню с куполом. На верхнем этаже этой башни большую круглую залу перегородили стенами и получилась квартира. В ней сложился самый знаменитый литературно-художественный и философский салон предреволюционной России, один из символов «серебряного века» – Башня Вячеслава Иванова. Здесь проходили знаменитые «среды», на которых перебывали самые видные деятели культуры того времени: философы, поэты, писатели, актёры и режиссёры. Именно здесь, на Башне, с благословения Вячеслава Иванова, получили поэтическое признание Блок, Гумилёв, Ахматова и многие другие.
Здесь Блок впервые читал свою знаменитую «Незнакомку».
Корней Чуковский вспоминал:
Я помню ту ночь, перед самой зарей, когда он впервые прочитал «Незнакомку», - кажется, вскоре после того, как она была написана им. Читал он ее на крыше знаменитой башни Вячеслава Иванова. Из этой башни был выход на пологую крышу, и в белую петербургскую ночь мы, художники, поэты, артисты, возбужденные стихами и вином - а стихами опьянялись тогда, как вином, - вышли под белесоватое небо, и Блок, медлительный, внешне спокойный, молодой, загорелый (он всегда загорал ранней весной), взобрался на большую железную раму, соединяющую провода телефонов, и по нашей неотступной мольбе уже в третий, четвертый раз прочитал эту бессмертную балладу своим сдержанным, глухим, монотонным, безвольным, трагическим голосом, и мы, впитывая в себя ее гениальную звукопись, уже заранее страдали, что сейчас ее очарование кончится, а нам хотелось, чтобы оно длилось часами, и вдруг, едва только он произнес последнее слово, из Таврического сада, который был тут же, внизу, какой-то воздушной волной донеслось до нас многоголосое соловьиное пение....
Дочь Вячеслава Иванова вспоминала, как однажды, «окруженная гостями, юная Ахматова демонстрировала свою гибкость, проделывая отчаянный цирковой трюк: перегнувшись назад, до самого пола, пыталась схватить зубами спичку, которая торчала вертикально из лежащей на полу коробки. Изящная, тоненькая, в длинном, облегающем платье, она в тот вечер была удивительно хороша».
Однажды Иванов полушутя предложил Гумилёву создать собственное литературное направление. Начали обсуждать название, и кто-то произнес слово «акме», что на греческом означает «высшая степень чего-либо, цветущая сила». Иванов тут же предложил Гумилеву стать «акмеистом». Гумилев согласился, и через несколько лет появилось новое литературное направление - акмеизм.
В то время среди людей богемы были популярны эксперименты в сексуальной сфере: свободная любовь, лесбийские и гомосексуальные отношения. Однополая любовь для большинства была не органической потребностью, а всего лишь модным увлечением художественной богемы.
Вячеслав Иванов, несмотря на глубокую любовь к жене, писательнице Лидии Зиновьевой-Аннибал, был также не чужд гомосексуальных увлечений. Он практически открыто сожительствовал одно время с поэтом Михаилом Кузьминым, а в его поэтическом цикле «Эрос», появились строки, навеянные безответной любовью к молодому поэту Сергею Городецкому:
За тобой хожу и ворожу я,
От тебя таясь и убегая;
Неотвратно на тебя гляжу я,
Опускаю взоры, настигая...
А размышления и опыты хозяйки Башни – Лидии Дмитриевны вылились в повесть «Тридцать три урода», написанную в форме дневников лесбиянки и запрещённую цензурой.
«Есть люди, с которыми все непрестанно чуется сродство на какой бы то ни было почве». С ними «надо говорить о сложном и «глубинном». Тут-то выяснятся истины мира - через общение глубин», - писал Блок о Вячеслава Иванове.
Зинаида Гиппиус отмечала в нем «кладезь учености», а также то, что с ним можно говорить обо всем, что казалось интересным и значительным.
А художник Михаил Добужинский в своих мемуарах так рисует его портрет: «Вяч. Иванов тогда носил золотую бородку и золотую гриву волос, всегда был в черном сюртуке с черным галстуком, завязанным бантом. У него были маленькие, очень пристальные глаза, смотревшие сквозь пенсне, которое он постоянно поправлял, и очень охотно появлявшаяся улыбка на розовом, лоснящемся лице. Его довольно высокий голос и всегда легкий пафос подходили ко всему облику Поэта. Он был высок и худ и как-то устремлен вперед и еще имел привычку в разговоре подниматься на цыпочки».
В 1924 году Вяч. Иванову вместе с детьми удалось выехать в Италию, где он уединенно прожил еще четверть века, поддерживая отношения лишь с некоторыми из русских эмигрантов (Мережковскими, Буниным и др.).
В 1926 году в соборе Св. Петра в Риме был заново крещен в католичество. Читал курсы по русской литературе, преподавал церковнославянский язык. Принимал участие в работе Литургической комиссии, составил введение и примечания к Деяниям и Посланиям Апостолов, а также к Откровению св. Иоанна.
Последний сборник стихов «Свет вечерний» опубликован посмертно в Оксфорде в 1962 году.
Скончался 16 июля 1949 года. Похоронен на кладбище Тестаччо в Риме.
САД РОЗ
В полдень жадно-воспаленный,
В изможденье страстных роз,
Изобильем утомленный
В огражденье властных роз
Я вдыхаю зной отравный
Благовонной тесноты.
«Где», вздыхаю, «ты, дубравный?»
И тоскую: «где же ты?»
Легконогий, одичалый,
Ты примчись из темных пущ!
Входят боги в сад мой алый,
В душный рай утомных кущ.
Взрой луга мои копытом,
Возмути мои ключи!
В цветнике моем укрытом
Пчелы реют и в ночи.
Золотые реют пчелы
Над кострами рдяных роз.
Млеют нарды. Бьют Пактолы.
Зреют гроздья пьяных лоз.
Каплют звон из урн Наяды
Меж лазурных зеленей…
Занеси в мои услады
Запах лога и корней, -
Дух полынный, вялость прели,
Смольный дух опалых хвой,
И пустынный вопль свирели,
И Дриады шалой вой!
Узы яркие плету я -
Плены стройных, жарких бедр;
Розы красные стелю я -
Искушений страстных одр.
Здесь, пугливый, здесь, блаженный,
Будешь, пленный, ты бродить,
И вокруг, в тоске священной,
Око дикое водить, -
Что земля и лес пророчит,
Ключ рокочет, лепеча, -
Что в пещере густотенной
Сестры пряли у ключа.
Из цикла «Эрос», 1906
Март
1 Семён Надсон:
Только утро любви хорошо: хороши
Только первые, робкие речи,
Трепет девственно-чистой, стыдливой души,
Недомолвки и беглые встречи,
Перекрёстных намёков и взглядов игра,
То надежда, то ревность слепая;
Незабвенная, полная счастья пора,
На земле - наслаждения рая!..
Поцелуй - первый шаг к охлажденью: мечта
И возможной и близкою стала;
С поцелуем роняет венок чистота,
И кумир низведен с пьедестала;
Голос сердца чуть слышен, зато говорит
Голос крови и мысль опьяняет:
Любит тот, кто безумней желаньем кипит,
Любит тот, кто безумней лобзает...
Светлый храм в сладострастный гарем обращен.
Смолкли звуки священных молений,
И греховно-пылающий жрец распалён
Знойной жаждой земных наслаждений.
Взгляд, прикованный прежде к прекрасным очам
И горевший стыдливой мольбою,
Нагло бродит теперь по открытым плечам,
Обнаженным бесстыдной рукою...
Дальше - миг наслажденья, и пышный цветок
Смят и дерзостно сорван, и снова
Не отдаст его жизни кипучий поток,
Беспощадные волны былого...
Праздник чувства окончен... погасли огни,
Сняты маски и смыты румяна;
И томительно тянутся скучные дни
Пошлой прозы, тоски и обмана!..
1 1 марта 1892 года в Токио родился Рюноскэ АКУТАГАВА, классик новой японской литературы. Главная тема его произведений, написанных с тонким вкусом и юмором, - бесконечная вселенная духа и тайны человеческой психики.
Акутагава полагал, что только через исключительное и неожиданное можно раскрыть подлинные движения души. Причудливое переплетение вымысла и реальности, глубина психологического анализа, парадоксальность суждений, мягкая ирония делают произведения Акутагавы подлинными шедеврами. Повесть «В стране водяных» (1927) представляет собой социальную сатиру, мрачный фантастический гротеск в духе Свифта и Франса. На примере государства, в котором живут сказочные существа – водяные каппа, Акутагава показал фашизирующееся японское общество 1920-х годов.
Акутагава покончил с собой 24 июля 1927, приняв смертельную дозу веронала.
2 Стихи Максима Горького, моего кумира в воркутинской тундре в мои 19 лет:
В воде без видимого повода
Плескался язь,
А на плече моём два овода
Вступили в связь.
Одна из героинь моего романа 1982 года «Любовь на свежем воздухе» была Наталья Гончарова - и вдруг узнаю, что её письма куплены за миллион долларов и теперь опять принадлежат России.
3 Как пишет Берберова: зло и точно, и с изыском.
Будто и не женщина!
«Стальной бабец».
Да она сама такая!
5 Маркес. «Любовь во время холеры» на французском. И ещё одна книга, данная Клер:
«Невыносимая лёгкость бытия» Кундеры.
6 Янка Купала
Мая малітва
Я буду маліцца і сэрцам і думамі,
Распетаю буду маліцца душой,
Каб чорныя долі з мяцеліцаў шумамі
Ўжо больш не шалелі над роднай зямлёй.
Я буду маліцца да яснага сонейка,
Няшчасных зімой саграваць сірацін,
Прыветна па збожных гуляючы гонейках,
Часцей заглядаці да цёмных хацін.
Я буду малiцца да хмараў з грымотамi,
Што дзiка над намi гуляюць не раз,
Каб жаль над гаротнымi мелi бяднотамi,
Градоў, перуноў не ссылалi падчас.
Я буду малiцца да зорак i жалiцца,
Што гасяць сябе надта часта яны,
Бо чуў, як якая з неба з iх звалiцца,
З жыцця хтось сыходзе на вечныя сны.
Я буду малiцца да нiвы ўсёй сiлаю,
Каб лепшаю ўродай плацiла за труд,
Збагацiла сельскую хату пахiлую,
Надзеi збытымi убачыў наш люд.
Я буду маліцца і сэрцам і думамі,
Распетаю буду маліцца душой,
Каб чорныя долі з мяцеліцаў шумамі
Не вылі над роднай зямлёй, нада мной.
1906 год.
7 Фуко. История безумия.
Вот именно в таком стиле я и написал в ЛГУ мою работу по «Чёрной крови» Блока.
Аверин прав, что просто пнул меня ногой, чтоб привести в чувство: мол, не забывай, куда ты попал.
Профессор Аверин из СпГУ - ученик Максимова, и мне даже не приходит в голову сомневаться в его компетентности.
Но вот ответ, почему я побоялся принять приглашение работать в ИРЛИ в некрасовском отделе: я боялся именно этой определённости.
И... нищеты.
Если я нищ сейчас, то, по крайней мере, я свободен, а так у меня не будет ни денег, ни свободы, а лишь академическое учреждение, которое предоставляет тебе умереть с голоду.
Вот это-то меня злит больше всего в этой власти: она берёт тебя целиком, но выживать тебе приходится самому.
10 Из «Воспоминаний» Белого о Блоке:
А. А. в «Мусагете»... широкоплечий, сидит развалясь, положив нога на ногу и уронив руку в ручку дивана, поглядывая на меня очень близкими и большими глазами, поблескивающими из-под вспухших мешков; я рассказываю ему о наших редакционных работах, о маленьких суетах, переполняющих нас в эти дни; сам его наблюдаю; да, да, - изменился: окреп и подсох; стал коряжистый; таким прежде он не был; исчезла в нём скованность, прямость движений, которая характеризовала его; да, в движениях появилась широкая зигзагообразная линия; прежде сидел прямо он; теперь он разваливается, сидит выгнувшись, положивши руки свои на колено; и вижу я жесты рук, обнимающих это колено; и опять (субъективное восприятие) вижу лицо я не в профиль, как в 1907 году, а en face; да исчез и налёт красоты, преображавший лицо его в наших последних свиданиях; исчезло то именно, что отдалённо сближало с портретом Уайльда лицо его; губы - подсохли, поблекли; и складывались в дугу горечи; а глаза были прежние; добрые, грустные; и начерталась более в них любовь к человеку; и жесты терпения появились во всём; нетерпеливости прежнего времени не было и помину; выглядел в эти дни А. А. скромным провинциалом; старался войти во все мелочи «сегодняшнего «Мусагета» и вкладывал в ряд вопросов ко мне столько внимания, внутренней ласки, что мне казалось: простые вопросы, их тон, заменяли то длинное объяснение между нами, которое казалось необходимым; необходимости не было: объяснили года нас друг другу; мы встретились с чувством доверия, тотчас принявшися обсуждать мусагетские злобы дня, будто мелочи эти были нам подлинным воплощением духовности; соединились как деятели, много пожившие; братство теперь вытекало не из обмена душевностью, - из общего устремления к практической деятельности.
Осень 1910 года.
А вот друзья в ресторане:
Вот и - тестовская «селянка», а вот «растягай» (мы решили обедать по-тестовски); в серебряном очень холодном ведре - вот бутылка рейнвейна; отхлёбываем в разговоре вино; и разговор наш какой-то простой и уютный, но - прочный, значительный по подстилающему молчанию.
18 Письмо Л. М. Лотман:
Дорогой Геннадий!
Вынуждена, хоть это и очень печально, сообщить Вам грустные новости: в одну неделю умерли А. А. Урбан и М. И. Дикман. Урбан стал жертвой уличного несчастного случая – попал под машину. Минна Исаевна – от инфаркта. Было это в феврале, т. е. Вскоре после того, как Вы выслали свою рукопись Урбану. О его смерти сообщалось в Литературной газете, но Вы, судя по всему, не обратили на это внимания.
Если Вы будете в Ленинграде, Вам предстоит попытаться «добыть» свою рукопись в «Неве», а м. б., стоит поговорить с новым редактором «Невы» лично, сославшись на то, что Урбан хотел Вам помочь (может быть, он с кем-нибудь и успел поговорить). Говорят, что новый редактор «Невы» хороший человек.
Шлю Вам привет. Спасибо за поздравление с 8 марта.
Ваши дела и Ваши новые произведения меня, конечно, интересуют, как и прежде.
Будьте здоровы и благополучны. Л. Лотман
19 Рассказ 1978 года «Разведённый человек».
Сюжет в том, что Саша, едва разведясь, влюбился в некую Катю, которая людям и мужчинам предпочитает крокодилов. Он пытается её перевоспитать.
- Что за чудесные у неё губы! – думал разведенный человек. - Теперь буду любить Катю: просто за всё хорошее. В этом мире, где одни разведённые, лучше её не найдёшь. Я к ней привык, в ней много от Снегирька, я улыбаюсь ей, как когда-то жене, живу в её надеждах, земном неуютном рае.
- Саша!
- Что?
- У тебя на бороде капуста, - и она осторожно ткнула коготком в Сашин подбородок.
- Ерунда! - Саша отмахнулся. - Катя, давай говорить о людях, ладно? Ты не думай: и среди людей много хороших крокодилов. То есть, кроме крокодилов, сколько хочешь хороших людей! Вот и я - неплохой. А что мечты мои странные, так я мечтаю, чтоб скучно не было.
20 В мои двенадцать лет я прочёл у Пантелеева:
Но зато тонки, как спички!
Все женитесь на медичках!
Мама была медиком, и этим куплетом вгонял её в краску. На почве сексуальности папа и мама готовы были убить друг друга; и они, и я жили на этом вулкане, что постоянно извергал лаву.
От отношений взрослых повеяло болью, и Пантелеев смягчал ее своими рассказами. Один из моих первых, серьёзных и любимых авторов, с чьими книгами убегал из дома, когда выяснение отношений родителей доходило чуть не до рукопашной.
Фантазия. Бедная медичка! И у неё были проблемы с пропиской. На мою беду она мне понравилась. Мы бродили по царскосельскому парку, болтали, а на третий день она отдалась. И вот через десять лет она мне звонит и объявляет на манер Гали, что я погубил её молодость. Да, я ей звонил, но не придавал значения моим звонкам, а потом просто сбежал.
Боже мой! Да этого не было и не могло быть!
Стоит признаться, что таких воображаемых искусительниц хватало, и теперь все они - жёны Дон Жуанов.
Вот это замысел: роман, как фабрика, перерабатывает все мои кошмары. Мне звонил мой персонаж! Эта позвонила, но спасибо тем, что молчат. Они меня искушали, не любя - и этот груз чувств несу в роман.
Роман о соблазнениях. Они остались в моём воображении, они жаждут брака - и гоню всю эту агрессивную толпу в мои роман.
Страсти были в Союзе, а тащу их в Россию.
Навинчивают мне персонажностъ, демоницы этакие.
Как сказал Брюсов:
О, женщина! Ты - дьявольский напиток.
Вспомнил несколько питерских историй.
Одна вот пришла с мужиком, пьяная, к блокаднице, у которой я снимал комнату и коя меня ограбила (1979).
Позвала на лестницу покурить, да тут же и прижала большой грудью. Потом её друг пришёл к блокаднице, когда меня не было, и украл сразу много моих книг: сразу из двух библиотек: лужской и университетской.
Итак, на лестнице: прижала и - поцеловала.
Я подумал - и не обнял.
Ещё не понял, но уже почувствовал, что она курва, и - не обнял.
А она меня ограбила.
Как бы мог ответить на это?
А тот бабец на пляже? Я напросился на свидание (надо ж, каким я был!), а когда пришёл к ней домой, встретил её сына и - весь вечер играл с ним в шахматы. Поразительно! Когда кажется, вот-вот согрешишь, подворачивается что-нибудь спокойное и надёжное, и уже странно думать, что ещё немножко и - сглупил бы.
А эта?
Аспирант по французскому языку. Очень колоритная: ладони потрескались от огородных работ, огромные чувственные губы (кого хочешь напугают!), сидит камнем. Надо признать, в силу плохого воспитания и просто его отсутствия, я не знал любви.
Наверно, понимание женщин придет ко мне слишком поздно, не уверен, что доживу до него.
Что же тогда занимало мою душу?
Может, то, что часто болел?
Простужался. Лежал в жару, растерзанный видениями – и те, кто и мучил, и радовал, и наполнял жизнь, были женщины.
Не мог потом на улице спокойно смотреть на них: мешала мысль:
- А за что они мучают именно меня? Не может же быть, чтоб всех.
Зачем с улицы они заходили в мои сны? Поэтому особенно любил в детстве тренировки: с физическим напряжением видения покидали меня.
В воображении я уже был не с женщиной, а побеждал в беге на каких-то ответственных соревнованиях.
Столько я написал в дневник за один день!!
21 Спорт нес радость упорства, которое спасало на самом деле; радость преодоления слишком рано предстала единственной, настоящей радостью.
И вот преодоление стало судьбой!
Только теперь понимаю это, когда судьба лежит как на ладони.
В это насилие над собой входил и отказ от любви.
Ареной этой борьбы стала литература.
А что же спорт? Он так и пронизывает мою жизнь. Мне надо уставать!
22 ДР самого Набокова!
Привередничать и корячиться Мнемозина начинает только тогда, когда доходишь до глав юности. И вот еще соображение: сдается мне, что в смысле этого раннего набирания мира русские дети моего поколения и круга одарены были восприимчивостью поистине гениальной, точно судьба в предвидении катастрофы, которой предстояло убрать сразу и навсегда прелестную декорацию, честно пыталась возместить будущую потерю, наделяя их души и тем, что по годам им еще не причиталось. Когда же все запасы и заготовки были сделаны, гениальность исчезла, как бывает оно с вундеркиндами в узком значении слова - с каким-нибудь кудрявым, смазливым мальчиком, управлявшим оркестром или укрощавшим гремучий, громадный рояль, у пальмы, на освещенной как Африка сцене, но впоследствии становящимся совершенно второстепенным, лысоватым музыкантом, с грустными глазами и какой-нибудь редкой внутренней опухолью, и чем-то тяжелым и смутно-уродливым в очерке евнушьих бедер. Пусть так, но индивидуальная тайна пребывает и не перестает дразнить мемуариста.
23 Виктор ШКЛОВСКИЙ
Из письма внуку
Смотри в оба. Но спокойными глазами. Не пропусти жизнь. Успей её погладить...Я очень люблю тебя, мой мальчик. Твой прадед говорил, преподавая математику: «Главное - не старайтесь. Жизнь проста как трава, как хлеб, как взгляд. Как дыхание».
24 Еще кусок из выброшенного «Разведенного человека»:
- Сашка, не спи!
Кто это? Катька, конечно. Вечно подумать не даст.
Каким ветром приносит этих возлюбленных?! Пристанет, как банный лист, - люби ее!... И все крокодилы на уме! Раз на то пошло, пернатые мне больше нравятся.
27 Янка Купала
Роднае слова
Магутнае слова, ты, роднае слова!
Са мной ты на яве і ў сне;
Душу мне затрэсла пагудкаю новай,
Ты песень наўчыла мяне.
Бяссмертнае слова, ты, роднае слова!
Ты крыўды, няпраўды змагло;
Хоць гналі цябе, накладалі аковы,
Дый дарма: жывеш як жыло!
Свабоднае слова, ты, роднае слова!
Зайграй ты смялей, весялей!
Хоць гадзіны сыкаюць, кружацца совы,
Жывеш ты на хвалу людзей.
Загнанае слова, ты, роднае слова!
Грымі ж над радзімай зямлёй:
Што родная мова, хоць бедная мова,
Мілей найбагатшай чужой!
1908 г.
Апрель
10 Rafael Alberti
Goya
La dulzura, el estupro,
la risa, la violencia,
la sonrisa, la sangre,
el cadalso, la feria.
Hay un diablo demente persiguiendo
a cuchillo la luz y las tinieblas.
De ti me guardo un ojo en el incendio.
A ti te dentelleo la cabeza.
Te hago crujir los húmeros. Te sorbo
el caracol que te hurga en una oreja.
A ti te entierro solamente
en el barro las piernas.
Una pierna.
Otra pierna.
Golpea.
¡Huir!
Pero quedarse para ver,
para morirse sin morir.
¡Oh luz de enfermería!
Ruedo tuerto de la alegría.
Aspavientos de la agonía.
Cuando todo se cae
y en adefesio España se desvae
y una escoba se aleja.
Volar.
El demonio, senos de vieja.
Y el torero,
Pedro Romero.
Y el desangrado en amarillo,
Pepe-Hillo.
Y el anverso
de la duquesa con reverso.
Y la Borbón esperpenticia
con su Borbón espertenticio.
Y la pericia
de la mano del Santo Oficio.
Y el escarmiento
del más espantajado
fusilamiento.
Y el repolludo
cardenal narigado,
narigudo.
Y la puesta de sol en la Pradera.
Y el embozado
con su chistera.
Y la gracia de la desgracia.
Y la desgracia de la gracia.
Y la poesía
de la pintura clara
y la sombría.
Y el mascarón
que se dispara
para
bailar en la procesión.
El mascarón, la muerte,
la Corte, la carencia,
el vómito, la ronda,
la hartura, el hambre negra,
el cornalón, el sueño,
la paz, la guerra.
¿De dónde vienes tú, gayumbo extraño, animal fino,
corniveleto,
rojo y zaíno?
¿De dónde vienes, funeral,
feto,
irreal
disparate real,
boceto,
alto
cobalto,
nube rosa,
arboleda,
seda umbrosa,
jubilosa
seda?
Duendecitos. Soplones.
Despacha, que despiertan.
El sí pronuncian y la mano alargan
al primero que llega.
Ya es hora.
¡Gaudeamus!
Buen viaje.
Sueño de la mentira.
Y un entierro
que verdaderamente amedrenta al paisaje.
Pintor.
En tu inmortalidad llore la Gracia
y sonría el Horror.
Май
1 Wystan Hugh Auden
Funeral blues, 1940
He was my North, my South, my East and West,
My working week and my Sunday rest,
My noon, my midnight, my talk, my song;
I thought that love would last forever: I was wrong.
The stars are not wanted now; put out every one,
Pack up the moon and dismantle the sun,
Pour away the ocean and sweep up the wood;
For nothing now can ever come to any good.
5 Бодлер
Поэмы в прозе
В политике истинный святой тот, кто в видах народного блага бичует и убивает этот народ
Почему демократы не любят котов, легко понять: кот, он красив.
Поэзия и прогресс – это два амбициозные существа, которые ненавидят друг друга инстинктивно.
6 Заход солнца у моих кумиров: Блока, Достоевского, Бодлера.
7 «Исповедь» Августина на французском.
«Я воровал из удовольствия воровать».
Так?
А я – из протеста.
Но я уже не помню, что именно я воровал.
А, у мамы стибрил десятку¸ а потом отдал.
В магазинах уносил мелочь.
Это лучше стихами:
Он мелочь тырил в магазинах…
Мама и папа ненавидят друг друга?!
А я им отомщу.
10 Почитываю «Liberation».
В Югославии 15% безработных, 60% - на грани нищеты.
12 «Новая Элоиза» Руссо: рацио немножко давит. Руссо природен, но природа – совсем не то, что можно вывести на концепцию. У Пушкина она больше на своем месте.
13 «Книга смеха и забвения» Кундеры.
Музыкальность формы; приоритет фантазии подан тонко.
15 Юрсенар о себе. Ее лесбиянство. Язык ее утешает, а ведь любила мужиков-гомиков.
Июнь
5 Москва. Под окнами ходят люди и просят закурить. Странники.
Или то, что работаю на Патриарших прудах, так меняет меня? Воланд насылает приключения, воплощает фобии?
Спасаюсь чтением: «Ласарьльо с Тормеса», «Двойник» Достоевского, «Дон Кихот» и Рабле.
6 Обилие маньяков.
Днем – отец и примерный работник, а ночью – режет только так. 20 ударов ножом женщине, капитану милиции.
8 Плотин:
Высочайший открывает своё приближение тем, что Ему предшествует высшая неизречённая красота.
10 «Феномен человека» Тейяра де Шардена.
«Коллектив поглощает личность и потому убивает любовь». Коллектив вне любви.
«Невозможно отдаться анонимному множеству».
Похоже, только Он может примирить коллектив и одного человека.
И кто, кроме Него?
Это Он создал традиции, следуя которым только и можно войти в общественную жизнь.
12 «Существует ли бог?» Г. Кюнга. 1982.
«Бог существует, потому что математика непротиворечива, а чёрт - потому что противоречивость нельзя доказать». Пойми, кто может.
- Идея высшего существа неразделима с идеей бытия.
- Напряжённость в единстве этого христианского, насквозь средневекового синтеза (речь идёт об Аквинате) была так велика, что вызвала неслыханное движение за секуляризацию.
14 Лютер: разум – умная шлюха.
Luther: Fraw Kluglin - die kluge Hur.
Лютер: Бог бросил нас в мир, где царит Дьявол.
Purus canonista est magnus asinista. Чистый каноник – это большой осел.
Для Лютера важнее практика веры: когда ты сам веришь, но строго следуя Евангелию.
15 Фрейд:
Те сообщения нашей культуры, что могли бы иметь для нас наибольшее значение, которым дано задание объяснить нам загадку мира и примирить нас со страданиями жизни, - они-то как раз и обладают наислабейшей достоверностью.
Да как же я этому поверю?
16 Для Неверова геммы - эта главная реальность, а не те трамваи, что он видит на улице.
Начальник отдела гемм Эрмитажа дал мне слишком много, и упомянуть его просто надо.
Его лозунг: Сомнения - почва веры.
17 Фейербах
Сущность христианства
Сын бога представляет женственное чувство зависимости в боге, сын невольно пробуждает в нас потребность в действительном женском существе.
Вера в любовь божию есть вера в женственное начало как божественную сущность.
20 Из Сергея Соловьёва, т. 26.
Дофин о просвещении:
Новая философия, оправдывая своеволие народов, даёт в то же время государям торжествовать, если они захотят ею руководствоваться.
Что страсти только внушают, тому наши учёные учат.
Если закон интереса будет принят и заставит забыть закон божий, тогда все идеи справедливого или несправедливого, добродетели и порока, добра и зла уничтожатся, троны поколеблются.
Народы всегда будут или в возмущении, или под гнётом.
22 Святой Августин:
Когда человек живёт по человеку, а не по Богу, он подобен Дьяволу.
Грех - первая причина рабства (рабство начинается с греха)
Все мы восстанем после второго пришествия, но не все изменимся.
Массу к мудрости приобщает только авторитет.
23 «История русской церкви» Голубинского.
Зубоежа. «Аще в которой в сваре кто кого зубом яст».
До 4 века пастырь благословлял паству воздеванием рук.
Как у Блока:
Я встал и трижды поднял руки.
Ко мне по воздуху неслись
Зари торжественные звуки
И мерно поднимались ввысь.
24 Спиноза:
Законы Бога не таковы, чтобы их можно было нарушить.
Ens rationis = мысленная сущность.
25 П. Алеппский. Путешествие патриарха Макария. СПб. 1901
Мельгунов. Масонство.
26 Личность Трубецкого-князя.
Из воспоминаний А. Белого:
Бывал (в гостях) и профессор Сергей Николаевич Трубецкой, - неуклюжий, высокий и тощий, с ходулями, а не ногами, с коротеньким туловищем и верблюжьею головкою, обрамлённою жёлто-рыжей бородкою, с маленькими, беспокойными, сидящими глубоко подо лбом глазками, но с улыбкой очаровательной, почти детской, сбегающей и переходящей в весьма неприязненное равнодушие, - человек порывистый, нервный, больной, вероятно, пороком сердца; в нём поражало меня сочетание порыва, бросающего корпус на собеседника, размаха длинной руки с проявляемой внезапно чванностью и сухой задержью всех движений....
27 Ремизов:
древние напевы дымящейся синим росным ладаном до самой прозрачной августовской зари бесконечной всенощной под Успеньев день.
29 ДР Леопарди
Giacomo Leopardi
Sempre caro mi fu quest’ermo colle,
E questa siepe, che da tanta parte
Dell’ultimo orizzonte il guardo esclude.
Ma sedendo e mirando, interminati
Spazi di là da quella, e sovrumani
Silenzi, e profondissima quiete
Io nel pensier mi fingo; ove per poco
Il cor non si spaura. E come il vento
Odo stormir tra queste piante, io quello
Infinito silenzio a questa voce
Vo comparando: e mi sovvien l’eterno,
E le morte stagioni, e la presente
E viva, e il suon di lei. Così tra questa
Immensità s’annega il pensier mio:
E il naufragar m’è dolce in questo mare.
Июль
1 Горький незадолго до возвращения с Капри писал Ромену Роллану:
Дело в том, что жена Ленина, человек по природе неумный, страдающий базедовой болезнью и, значит, едва ли нормальный психически, составила индекс контрреволюционных книг и приказала изъять их из библиотек. Старуха считает такими книгами труды Платона, Декарта, Канта, Шопенгауэра, Спенсера, Маха, Евангелие, Талмуд, Коран, книги Ипполита Тэна, В. Джемса, Гефдинга, Карлейля, Метерлинка, Ницше, О. Мирбо, Л. Толстого и еще несколько десятков таких же «контрреволюционных» сочинений.
Лично для меня, человека, который всем лучшим своим обязан книгам и который любит их едва ли не больше, чем людей, для меня - это хуже всего, что я испытал в жизни, и позорнее всего, испытанного когда-либо Россией. Несколько дней я прожил в состоянии человека, готового верить тем, кто утверждает, что мы возвращаемся к мрачнейшим годам средневековья. У меня возникло желание отказаться от русского подданства, заявив Москве, что я не могу быть гражданином страны, где законодательствуют сумасшедшие бабы. Вероятно, это было бы встречено смехом и, конечно, ничего не поправило бы.
Это письмо еще не издано, и непонятно, когда его издадут.
2 Пробовал почитать среднего француза Cohen’а «Belle de jour». «Дневная красавица» Коэна.
Скучно. Это же название использовал и Бунюэль в своем роскошном фильме.
4 Гадамер. Истина и метод.
5 Кант:
Чувственное определение совершенства называется вкусом
Кант о существовании эстетических идей, которым примысливается много неизреченного.
7 Жан-Луи Барро. Мизансцены Федры. Симметрия в поведении Федры и Ипполита.
8 Д’Оревийи. «Les Diaboliques. Дьявольское».
«Одни других нежно бичуют. Delicatement fouettées les uns par les autres».
Немножко по жопе – можно?!
Красивый ужас.
«Бобок» Достоевского
Маркес в кино: Хроника объявленной смерти.
Телефонная дуэль: весь год звонил Лёзову, редактору «Экспресс-Хроники», чтоб он заплатил за рефераты. Обидно, что судьба противопоставляет меня интересным талантливым людям. Сергей не может заплатить (как когда-то Полунин). Я понимаю, что у него нет денег, понимаю, что работаю плохо, но все равно обидно.
9 Бретон. Les Pas Perdus. Потерянные шаги. 1924. «Мы выбираем искусство лишь как манеру отчаиваться».
Жарри. Король Убю.
Чудовищное чувство театра.
Вот мой кумир!
Легкость в диалогах, сцены легко летят, нанизываясь друг на друга, высвечивая идею.
Меня пронизывает воспоминание: я смотрел этот спектакль в исполнении французских артистов.
Поль Валери. Господин Тест.
Тонкий, восприимчивый ум. Классика с поправкой на 20 век. «Время – деликатное искусство длительности?».
Непереводимо.
«Мне б достаточно тонкие чувства, чтоб размотать прошлое, это произведение, столь же изысканное, сколь и глубокое».
10 ДР Пруста! 1871.
Marcel Proust
Von der Frau, deren Antlitz wir beständiger vor uns haben als sogar das Licht, da wir ja auch bei geschlossenen Lidern nicht einen Augenblick aufhören, ihre schönen Augen, ihre schöne Nase zu lieben und alle Mittel in Bewegung zu setzen, um sie wiederzusehen, von dieser einzigartigen Frau wissen wir sehr wohl, dass eine andere es für uns gewesen wäre, wenn wir uns in einer anderen Stadt als der, in der wir ihr begegnet sind, aufgehalten, wenn wir uns in einem anderen Stadtviertel, einem anderen Salon bewegt hätten. Einzigartig? Glauben wir das? Sie ist vielmehr zahllos, und dennoch steht sie unerhört einheitlich, unzerstörbar vor unserem liebenden Blick, unersetzbar für lange Zeit durch eine andere. Das kommt daher, dass diese Frau nur durch eine Art von magischen Beschwörungsformeln tausend Elemente von Zärtlichkeit geweckt hat, die in uns fragmentarisch zuvor bestanden haben, die sie aber sammelt und zusammenfügt, wobei sie jede Lücke zwischen ihnen schließt, und dass wir selbst, indem wir sie mit ihren Zügen belehnten, den soliden Stoff für die geliebte Person geliefert haben. Daraus folgt, dass, wären wir auch für sie nur einer unter Tausenden und vielleicht auch der Letzte von allen, sie für uns die einzige ist, auf die unser ganzes Leben sich bezieht.
Какое пижонство: дать Пруста не в оригинале! Но я держу эту книгу в руках.
«Антигона» Кокто.
«Полдень Андема» Дюрас.
Письма в Европу: Маркусу в Мюнхен, двум немецким учительницам и семье Феррандо в Италию.
Клер сказала, Лилиана тяжело больна. Эта пара была столь сердечной, что я решился попросить приглашение. На это ответа не было. Она очень похожа на утонченную женщину, замученную браком, отдавшую ему все силы. Это поразило.
11 Л. Шёнберг. Европейская струя Bewegung в изобразительном искусстве после 1958.
Дневник Камю.
Он оценил «артистизм» эмоций Джойса.
12 В этот день 12 июля 1914 года Цветаева написала стих:
Не думаю, не жалуюсь, не спорю.
Не сплю.
Не рвусь
ни к солнцу, ни к луне, ни к морю,
Ни к кораблю.
Не чувствую, как в этих стенах жарко,
Как зелено в саду.
Давно желанного и жданного подарка
Не жду.
Не радует ни утро, ни трамвая
Звенящий бег.
Живу, не видя дня, позабывая
Число и век.
На, кажется, надрезанном канате
Я - маленький плясун.
Я - тень от чьей-то тени. Я - лунатик
Двух темных лун.
Хорошо, когда стиха хватает для жизни и радости! будто чувствуешь дыхание Марины
13 В этот день 13 июля 1914 года Ахматова написала стих:
Н.В.Н.
Целый год ты со мной неразлучен,
А как прежде и весел, и юн!
Неужели же ты не измучен
Смутной песней затравленных струн, -
Тех, что прежде, тугие, звенели,
А теперь только стонут слегка,
И моя их терзает без цели
Восковая, сухая рука...
Верно, мало для счастия надо
Тем, кто нежен и любит светло,
Что ни ревность, ни гнев, ни досада
Молодое не тронут чело.
Тихий, тихий, и ласки не просит,
Только долго глядит на меня
И с улыбкой блаженной выносит
Страшный бред моего забытья.
Н.В.Н. - Николай Владимирович Недоброво (1884-1919) - поэт, драматург, критик, учёный-филолог, “известный ревнитель поэзии” - как он назвал себя сам в письме к А.А. Блоку (они хорошо знали друг друга, так как вместе подготавливались и сдавали выпускные экзамены на филологическом факультете Петербургского университета). С 1908 по 1916 г. Недоброво служил в канцелярии Государственной думы делопроизводителем финансового отдела. Весною 1913 г. Недоброво организовал “Общество поэтов”, на первом заседании которого Блок читал свою драму “Роза и крест”. Анна Андреевна присутствовала на этом заседании и посещала все последующие. Н.В. Недоброво был знатоком и неутомимым пропагандистом поэзии Пушкина и Тютчева. Весной 1914 г., после выхода сборника “Чётки”, он написал большую статью о творчестве Ахматовой - глубоко анализирующую и проницательно предсказывающую путь его развития. Поэтесса считала, что она сама “на 3/4 сделана” Недоброво. К нему она обращается в “Поэме без героя”:
Разве ты мне не скажешь снова
Победившее смерть слово
И разгадку жизни моей?
Николаю Владимировичу Ахматова посвятила больше десятка стихотворений, созданных и при жизни его, и посмертно, с непосредственными посвящениями и без таковых. Говорится о нём и в поэме “Путём всея земли” (10-12 марта 1940 г.):
Ведь это не шутки,
Что двадцать пять лет
Мне видится жуткий
Один силуэт.
В 1915 г. Недоброво заболел туберкулёзом. Последняя его встреча с Ахматовой произошла осенью 1916 г. в Бахчисарае.
14 Я – охранник. Читаю дневники в огромном, оставленном доме в центре Москвы, мучают клопы.
Это ли мое призвание – охранять такие вот пустые пространства?!
Этот дом достроят, но пока он похож на пространство для романтических мечтаний.
Стихотворение, приписываемое В. Брюсову:
Скользили мы путём трамвайным:
Я – керосин со службы нес,
Ее – с усердьем чрезвычайным
Сопровождал, как тигр, матрос.
Стан плотный девы краснорожей
Облек каракульный жакет,
Матросом снятый вместе с кожей
С прохожей дамы в час побед.
Вплоть до колен текли ботинки,
Являли икры вид полен,
Взгляд обольстительной кретинки
Светился, как ацетилен.
Когда мы очутились рядом,
Какой-то дерзкий господин
Обжег ее столь жарким взглядом,
Что чуть не сжёг мой керосин.
И я, предчувствием взволнован,
В ея глазах прочел ответ,
Что он – давно деклассирован,
И что ему – пощады нет.
И мы прошли по рвам и льдинам,
Она – туда, а я – сюда.
Я знал, что с этим господином
Не встречусь больше никогда!
Вот чьи стихи?!
15 КАМЮ
«Сексуальная жизнь – опиум мужчины. В ней все засыпает. Вне ее вещи вновь начинают жить. Но в то же время чистота «гасит» пространство, то самое, которое, возможно, и является истиной».
Видно, как трудно Камю давалось равновесие в отношениях с женщинами.
«Только чистота связана с твоим индивидуальным творческим прогрессом».
И я одержим чистотой, и она – мой кумир! Или это недостаток?!
«Если есть скачок у Киркегора, то он в самой глубине понимания этого мира. Это скачок в состояние чистоты и происходит он на уровне этики. На религиозном уровне все качественно меняется.
Смерть дает свою форму любви.
Жизнь переполнена событиями, которые заставляют нас думать, что наша жизнь не так плоха.
После Сада эротизм стал одним из направлений абсурдизма (=абсурдной мысли).
Классицизм – это преобладание страстей. Страсти были индивидуальными в великие века, но сегодня они коллективные. Поэтому большинство произведений нашей эпохи – репортажи, а не произведения искусства…
Коллективные страсти вторглись в индивидуальные, поэтому люди больше не умеют любить. Главное сегодня – la condition humaine, а не индивидуальные свободы.
Свобода – это последняя из индивидуальных страстей. Поэтому свобода сегодня – вне морали».
По словарю, Condition humaine = предназначение человека, условия его существования.
Речь об уровне жизни.
20 Флобер:
Автор в своем произведении должен быть, как Бог в мироздании: везде присутствовать, но ни в коем случае не быть видимым.
Искусство – это представление representation, все, что мы должны, - это представить.
29 В этот день 29 июля 1965 года Варлам Шаламов написал Надежде Мандельштам:
Москва
Дорогая Надежда Яковлевна!
Продолжаю о поэте-человеке. Мысль вашу легко почувствовать. Поэт выражает век именно обыкновенностью своей судьбы. Это - не моя формула. Тут, мне кажется, дело не в обыкновенности, а в нравственной ответственности, которую принимает на себя поэт. Этой ответственности у обыкновенного человека нет, а для поэта она обязательна. Для России, для русской традиции во всяком случае. И это вовсе не некрасовская традиция, ибо и у Аполлона Григорьева этой ответственности не меньше. Или у А. К. Толстого, если брать имена, близкие по времени друг к другу...
Занятие искусством не облагораживает, к сожалению, - Гейне, Некрасов, Салтыков-Щедрин и тысячи не попавших в хрестоматии. Мне кажется, в поэзии все дело в «отдаче», в том, чтобы суметь подставить себя, предложить собственную кровь для жизни возникающего пейзажа. Если этот рубеж не взят, поэта не будет, будет только версификатор. Есть и еще занятное обстоятельство. В стихах последних лет у Пастернака с декларированной простотой уменьшается емкость строфы и строки стихотворения, и уменьшается заметно. Между тем емкость мандельштамовских стихов возрастает (например, «Андрею Белому», да и не только это). Пастернак пытался снять иносказания, сохранив только общую символику (евангельские стихи). «Камень» у Мандельштама, в сущности, самый простой сборник из всех собраний мандельштамовских стихов, с наименьшим показателем емкости. Я пользуюсь этим выражением, помня о том отвратительном значении, в котором емкость выступала у конструктивистов. Вот ведь было антипоэтическое течение. Там не было поэтов совсем, кроме Багрицкого, да и тот поэт ничтожный. Я перелистал первую его книжку - два стихотворения, не больше, но вы как-то говорили, что и два - хорошо.
Август
1 Метафизика шляпы в «Годо» Беккета.
Петер Люр играет себя, а не персонажа: внешне ничуть не меняясь, лишь на внутренних открытиях. Пьеса предстала духовным упражнением.
Визионерская реальность Беккета хороша для радио.
2 ДР Жирмунского.
Наконец-то могу поместить этот достойный текст! Пусть не всю книгу.
В.М. Жирмунский
Теория литературы. Поэтика. Стилистика.
Издательство «Наука», Ленинградское отделение, Л.: 1977
Задачи поэтики
1
Поэтика есть наука, изучающая поэзию как искусство. Если принять это словоупотребление, освященное давностью, можно смело утверждать, что за последние годы наука о литературе развивается под знаком поэтики. Не эволюция философского мировоззрения или «чувства жизни» по памятникам литературы, не историческое развитие и изменение общественной психологии в ее взаимодействии с индивидуальной психологией поэта-творца составляет в настоящее время предмет наиболее оживленного научного интереса, а изучение поэтического искусства, поэтика историческая и теоретическая. Тем самым история поэзии становится в один ряд с другими науками об искусстве, совпадая с ними в своем методе и отличаясь лишь особыми свойствами подлежащего ее ведению материала. Рядом с историей изобразительных искусств, историей музыки и театра она занимает место как наука о поэтическом искусстве.
Вопросы исторической поэтики были выдвинуты в России трудами акад. А. Н. Веселовского1, который оставил незаконченным грандиозный замысел истории литературы, построенной по поэтическим жанрам. Хотя по общему содержанию первых глав своей исторической поэтики он должен был особенно выдвигать вопросы исторического бытования первобытной поэзии, нам ясно из его специальных статей («Из истории эпитета», «Психологический параллелизм», незаконченный набросок по «Поэтике сюжета»), что и вопросы теоретические должны были занимать в его построении существенное место. Проблему поэтики теоретической выдвинули работы А. А. Потебни, в особенности книга «Из записок по теории словесности» (1905), и если система Потебни, взятая как целое, возбуждает существенные возражения, то самый метод, указанный в его трудах, - сближение поэтики с общей наукой о языке, лингвистикой, - оказался чрезвычайно плодотворным и получил широкое признание. Наконец, существенную помощь изучению этих проблем оказали современные поэты, нередко более сведущие в вопросах поэтического искусства, чем ученые-филологи. Валерий Брюсов, в течение многих лет защищавший самоценность искусства от врагов и друзей, посвятил несколько работ стихотворной технике Пушкина, Тютчева и других поэтов. Вячеслав Иванов в своем «Обществе ревнителей художественного слова» (так называемой «Поэтической академии») объединил поэтов и филологов, заинтересованных изучением поэтической формы и общими проблемами поэзии как искусства (1910 - 1912). Андрей Белый в книге «Символизм» (1910) сдвинул изучение русской метрики с мертвой точки и настойчиво указал па необходимость изучения поэтического искусства. Под этими разнообразными влияниями в годы войны (1914 - 1917) вопросы методологии истории литературы сделались предметом общего интереса в университетских кружках Петрограда и Москвы (например, в собраниях Пушкинского кружка при Петроградском университете); вопрос о пересмотре методов изучения литературы чаще всего приводил к решению, что поэзия должна изучаться как искусство и что обычные построения проблем истории культуры на материале художественной словесности должны уступить место поэтике исторической и теоретической. В этом отношении существенные вехи были поставлены уже в 1914 г. акад. В.Н. Перетцом в его «Лекциях по методологии истории русской литературы».2 В декабре 1916 г. эти новые темы впервые сделались предметом публичного обсуждения на съезде преподавателей русского языка и словесности в Москве. К концу 1916 и началу 1917 г. относится также первое печатное выступление («Сборники по теории поэтического языка», вып. 1 - 2) группы молодых лингвистов и теоретиков литературы, впоследствии объединившихся в Общество поэтического языка (Опояз); работе этого кружка, обострившего методологическую проблему и сделавшего ее предметом широкого публичного обсуждения, принадлежит в течение последних лет особенно заметная роль в разработке новых подходов к явлениям литературы.3 В частности, существенной заслугой кружка является критика того традиционного дуализма формы и содержания в искусстве, который и в настоящее время является препятствием для построения науки о поэзии (ср. в особенности сборник «Поэтика» (1919)).
Если отказаться от поверхностного взгляда на содержание литературного произведения как на сюжет (содержание «Отелло»: муж из ревности убивает свою жену...), то наиболее распространенным пониманием этого противопоставления является следующее: различие формы и содержания сводится к различным способам рассмотрения по существу единого эстетического объекта. С одной стороны, ставится вопрос: что выражено в данном произведении? (= содержание); с другой стороны: как выражено это нечто, каким способом оно воздействует на нас, становится ощутимым? (= форма).
На самом деле такое разделение что и как в искусстве представляет лишь условное отвлечение. Любовь, грусть, трагическая душевная борьба, философская идея и т. п. существуют в поэзии не сами по себе, но в той конкретной форме, как они выражены в данном произведении. Поэтому, с одной стороны, условное противопоставление формы и содержания (как и что) в научном исследовании приводило всегда к утверждению их слитности в эстетическом объекте. Всякое новое содержание неизбежно проявляется в искусстве как форма: содержания, не воплотившегося в форме, т. е. не нашедшего себе выражения, в искусстве не существует. Точно так же всякое изменение формы есть тем самым уже раскрытие нового содержания, ибо пустой формы не может быть там, где форма понимается, по самому определению, как выразительный прием по отношению к какому-нибудь содержанию. Итак, условность этого деления делает его мало плодотворным для выяснения специфических особенностей чисто формального момента в художественной структуре произведения искусства.
С другой стороны, такое деление заключает в себе некоторую двусмысленность. Оно вызывает мысль, что содержание (психологический или идейный факт - любовь, грусть, трагическое мировоззрение и т. п.) существует в искусстве в том же виде, как вне искусства. В сознании исследователя всплывает привычная метафора донаучного мышления: форма - это сосуд, в который вливается жидкость - содержание, с уже готовыми неизменными свойствами, или форма - одежда, в которую облекается тело, остающееся под ее покровом таким, как прежде. Это ведет к пониманию формы как внешнего украшения, побрякушки, которая может быть, но может и не быть, и вместе с тем - к изучению содержания как внеэстетической реальности, сохранившей в искусстве свои прежние свойства (душевного переживания или отвлеченной идеи) и построенной не по своеобразным художественным законам, а по законам эмпирического мира: к сравнению характера Татьяны с психологией русской девушки и к изучению типа Гамлета по методам психопатологии, к спорам о психологической вероятности какого-нибудь условного сценического положения и т. д. Между тем в пределах искусства такие факты так называемого содержания не имеют уже самостоятельного существования, независимого от общих законов художественного построения; они являются поэтической темой, художественным мотивом (или образом), они так же участвуют в единстве поэтического произведения, в создании эстетического впечатления, как и другие формальные факты (например, композиция, или метрика, или стилистика данного произведения); короче говоря, если под формальным разуметь эстетическое, в искусстве все факты содержания становятся тоже явлением формы.
Рассматривая памятник литературы как произведение художественное, мы будем каждый элемент художественного целого расценивать с точки зрения его поэтической действенности: в пределах поэтики как науки о поэтическом искусстве не может быть двойственности между выражаемым и выражением, между фактами эстетическими и внеэстетическими. Это не значит, конечно, что к литературному памятнику нельзя подойти с другой точки зрения, кроме эстетической: вопрос об искусство как о социальном факте или как о продукте душевной деятельности художника, изучение произведения искусства как явления религиозного, морального, познавательного остаются как возможности; задача методологии - указать пути осуществления и необходимые пределы применения подобных приемов изучения. Но бессознательное смешение переживаний поэта и идей его современников как содержания литературного произведения с приемами искусства как формой не должно иметь места в научной работе по вопросам поэтики.
Традиционному делению на форму и содержание, различающему в искусстве моменты эстетические и внеэстетические, было противопоставлено другое деление, основанное на существенных особенностях произведения искусства как объекта эстетического рассмотрения: деление на материал и прием.4 Это противопоставление указывает путь к теоретическому изучению и систематическому описанию «формальных» элементов поэзии. Однако, как будет показано дальше, оно нуждается в развитии и углублении в связи с телеологическим понятием стиля как единства приемов.
Всякое искусство пользуется каким-нибудь материалом, заимствованным из мира природы. Этот материал оно подвергает особой обработке с помощью приемов, свойственных данному искусству; в результате обработки природный факт (материал) возводится в достоинство эстетического факта, становится художественным произведением. Сравнивая сырой материал природы и обработанный материал искусства, мы устанавливаем приемы его художественной обработки. Задача изучения искусства заключается в описании художественных приемов данного произведения, поэта или целой эпохи в историческом плане или в порядке сравнительном и систематическом. Так, материалом музыки являются звуки, которые в музыкальном произведении имеют определенную высоту, относительную и абсолютную, известную длительность и силу и расположены в той или иной одновременности и последовательности, слагаясь в художественные формы ритма, мелодии и гармонии. Материалом живописи являются зрительные формы, располагаемые на плоскости как сочетание линий и красочных пятен, построенных в живописные формы. Изучение поэзии, как и всякого другого искусства, требует определения ее материала и тех приемов, с помощью которых из этого материала создается художественное произведение.
Долгое время существовало убеждение, недостаточно поколебленное и до сих пор, что материалом поэзии являются образы. Немецкая идеалистическая эстетика рассматривала художественное произведение как воплощение идеи в чувственном образе. Если материалом живописи являются зрительные образы по преимуществу, материалом музыки - образы звуковые и т. п., то поэзия, как высший вид искусства, владея красками, звуками, запахами и т. д., знает также и образы внутренних переживаний. Ценность искусства определяется конкретностью изображения, наглядностью (Anschaulichkeit) в широком смысле слова: термин этот применяется к образности вообще, а не только к зрительной образности. Чем полнее осуществляется воплощение идеи в образе, тем совершеннее произведение искусства. Эта теория наглядности, или образности, вне ее первоначального метафизического обоснования, продолжает и в настоящее время свое существование в учении А. А. Потебни и его школы, бессознательно отождествляющих понятия художественности и образности. Она была подвергнута критике уже в «Лаокооне» Лессинга на специальной проблеме зрительного образа в поэзии. Но наиболее последовательную критику таких учений мы находим в книге Теодора Мейера «Законы поэтического стиля».5 Поясним доводы Мейера на общеизвестном русском примере:
Брожу ли я вдоль улиц шумных,
Вхожу ль во многолюдный храм,
Сижу ль меж юношей безумных,
Я предаюсь моим мечтам.
При чтении этого стихотворения в нашем воображении возникает ряд образов, более или менее конкретных, законченных и детальных: шумная улица - храм и молящиеся - пирующие юноши - одинокий задумчивый поэт. В зависимости от характера нашего воображения эти образы - более ясные или более смутные; в них преобладают зрительные элементы, у некоторых читателей, может быть, - слуховые («шумные улицы» - грохот экипажей, крики разносчиков и т. д.), у других - отвлеченные словесные представления. Разумеется, эти образы, сопровождающие течение слов, в достаточной мере субъективны и неопределенны и находятся в полной зависимости от психологии воспринимающего, от его индивидуальности, от изменения его настроения и пр. На этих образах построить искусство невозможно: искусство требует законченности и точности и потому не может быть предоставлено произволу воображения читателя; не читатель, а поэт создает произведение искусства. С живописью или музыкой образы поэзии в этом отношении соперничать в наглядности не могут: в музыке и живописи чувственный образ закреплен эстетически, в поэзии он является субъективным добавлением воспринимающего к смыслу воспринимаемых им слов.
Остановимся подробнее на поэтической образности пушкинского стихотворения. «Брожу ли я вдоль улиц шумных...» - мы видим одинокого поэта на улице в толпе прохожих. Однако в каком городе происходит действие - в русском или иностранном? Какие в нем улицы - узкие или широкие? В какое время дня - утром или вечером? В дождь или в хорошую погоду? «Улицы шумные» - общее представление; словесное представление - всегда общее. В нашем воображении может возникнуть конкретное представление, индивидуальный случай, пример, образ, но опять - в зависимости от субъективных особенностей воспринимающего. Поэт выделяет только один признак - «улицы шумные». Большая конкретность или наглядность ему не нужна, даже противоречила бы существу его мысли: он хочет сказать - «в каких бы улицах я ни бродил», т. е. вечером и утром, в дождь и в хорошую погоду. Те же замечания относятся и к образам последующих стихов: «многолюдному храму» (какой храм?), «безумным юношам» (кто эти юноши?). Бывают случаи, когда образное, конкретное мышление могло бы даже легко вступить в противоречие с намерениями поэта. Так, метафорические выражения «... промчатся годы...», «... сойдем под вечны своды...», «... близок час», в которых обычно видят повышение образности языка (Потебня и его школа), только потому и оказывают на нас художественное воздействие, что в процессе развития языка они потеряли конкретный образный смысл, уже не вызывая в нас отчетливых образных представлений. «Мы все сойдем под вечны своды» означает «Мы все умрем», и было бы неправильно при этом представлять себе «образ»: длинное шествие, спускающееся под «вечные» каменные своды.
Итак, поэзия в смысле наглядности и образности не может соперничать с живописью или музыкой. Поэтические образы являются субъективным и изменчивым дополнением словесных представлений. Но, будучи беднее, чем образные искусства, в отношении наглядности представлений, слово и поэзия, с другой стороны, имеют свою область, в которой они богаче других искусств.
Сюда относится прежде всего обширная группа формальнологических связей и отношений, которые находят себе выражение в слове, но недоступны для других искусств. «Всякий раз, когда я брожу вдоль улиц», «одинаково на улице, в храме и среди пирующих друзей», - эта мысль может быть существенным элементом поэтического произведения, но передать ее в образе невозможно. Поэт спрашивает: «Бродил ли ты на улицах?». Он отрицает: «Я не бродил на улицах». Он обозначает длительность действия, его повторность и т. п.: «разговаривал», «кланялся», «сказал», «приступил к чтению». Все это - область слова, но лежит за пределами наглядного представления - образа. С другой стороны, сюда относятся различные факты эмоциональной окраски слова, мыслительной и волевой оценки и т. д. Выражение «юноши безумные» (ср. «Безумных лет угасшее веселье») заключает оценку, высказанную поэтом по поводу данного образа. Выражения «... промчатся годы...», «... под вечны своды...», «... близок час», означающие неизбежное и близкое наступление смерти, привычно связаны для нас с определенной эмоциональной окраской.
Итак, область поэзии и шире и уже области наглядных представлений и образов. Как всякая человеческая речь, поэтическое слово вызывает в воспринимающем и образы - представления, и чувства - эмоции, и отвлеченные мысли, и даже волевые стремления и оценки (так называемая тенденция). Потебня, следуя за старой теорией наглядности, выделил в поэтическом слове образность, отожествив ее с поэтичностью и даже художественностью вообще. Д. Н. Овсянико-Куликовский, занимаясь лирикой и музыкой, вынужден был признать существование в искусстве другого элемента - эмоционального.6 Мы видели выше, что мотивы чистой мысли и даже волевые оценки и стремления также сопровождают собой поэтическое восприятие. Все стороны душевной жизни человека могут быть затронуты поэзией.7 Но не в этом, конечно, ее специфическая особенность.
Материалом поэзии являются не образы и не эмоции, а слово. Поэзия есть словесное искусство, история поэзии есть история словесности. Старый школьный термин «словесность» в этом смысле вполне выражает нашу мысль.
А. А. Потебня, учивший о поэзии как об искусстве образов, является вместе с тем у нас в России родоначальником так называемой лингвистической теории поэзии, которая на Западе была впервые отчетливо формулирована И. Г. Гердером (особенно в первой и второй частях фрагментов «О новейшей немецкой литературе»), В. Гумбольдтом и немецкими романтиками.8 В настоящее время это учение находит неожиданное подтверждение в новых лингвистических теориях, представляющих интерес и для поэтики.9
Господствовавшее до последнего времени в лингвистике учение младограмматиков стремилось истолковать различные явления истории языка с помощью механически действующих звуковых законов и столь же механически понимаемого принципа аналогии, создавая тем самым как бы подобие естественноисторического построения. Если уже в области исторической фонетики такое механическое объяснение наталкивается на существенные затруднения, то в более сложных вопросах словообразования, семантики и синтаксиса механизация языковых явлений оказывается совершенно невозможной. И действительно, современные лингвистические теории видят в развитии языка некоторую внутреннюю телеологию. Поскольку лингвистика при этом от более внешнего и обобщенного изучения далекого прошлого языка (так называемая историческая грамматика) переходит к наблюдению над живыми и текучими явлениями современного языкового сознания, она с неизбежностью выдвигает понятие многообразия речевых деятельностей. «Каждый индивид, - пишет проф. И. А. Бодуэн де Куртенэ, - может иметь несколько индивидуальных „языков”, различающихся, между прочим, и с произносительно-акустической точки зрения: язык каждого дня, язык торжественный, язык церковной проповеди или университетской кафедры и т. п. (в соответствии с социальным положением данного индивида). В разные минуты жизни мы пользуемся различным языком, в зависимости от различных душевных состояний от времени дня и года, от возраста, от прежних навыков речи и от новых приобретений...».10 Рассматривая структуру языковой формы как «деятельности» (по старинному выражению Гумбольдта и Потебни), мы находим в языке различные телеологические устремления, которыми определяется самый выбор слов и основные принципы словосочетания. Различие задания может быть использовано для установления особенностей поэтического языка. Еще Потебня (следуя в этом отношении за Гердером и его немецкими последователями) различал два типа речевой деятельности - язык поэтический и прозаический (научный); основную особенность первого он видел в образности - понятие, которое в новейшее время, как мы видели, было подвергнуто справедливой критике. По-новому подходит к этому вопросу Л. П. Якубинский. Предлагая классифицировать явления языка «с точки зрения той цели, с какой говорящий пользуется своим языковым материалом», он различает систему «практического языка, в которой языковые представления (звуки, морфологические части и проч.) самостоятельной ценности не имеют и являются лишь средством общения», и систему языка поэтического, в которой «практическая цель отступает на задний план и языковые сочетания приобретают самоценность».11 Хотя понятие самоценной речевой деятельности («высказывания с установкой на выражение», по определению Р. О. Якобсона12) несомненно слишком широко для определения поэтической речи и многие примеры такой деятельности, приводимые самим Якубинским, не имеют специально эстетического характера (например, когда герой романа «грассирует и с видимым удовольствием слушает себя» или солдаты передразнивают французов, лопоча непонятные слова и стараясь «придавать выразительную интонацию своему голосу»), тем не менее Якубинским подмечен один из существенных сопутствующих признаков поэтического, как и всякого другого эстетического, высказывания, который Кант обозначил в своей эстетической системе как «целесообразность без цели». Незаконное обособление этого признака как единственного характерно, впрочем, для эстетики и поэтики футуризма.13 Следует, однако, помнить, что исчерпывающее определение особенностей эстетического объекта и эстетического переживания, по самому существу вопроса, лежит за пределами поэтики как частной науки и является задачей философской эстетики. Независимо от такого определения специфические признаки эстетического объекта всегда даны нам в интуитивном художественном опыте, который относит одинаково и Пушкина, и Маяковского, и Надсона к общей категории поэтических (художественных) ценностей, и лишь в пограничных случаях эта оценка колеблется. Наша задача при построении поэтики - исходить из материала вполне бесспорного и, независимо от вопроса о сущности художественного переживания, изучать структуру эстетического объекта, в данном случае - произведения художественного слова.
Обособление различных телеологических устремлений, сосуществующих и вступающих во взаимодействие в так называемом разговорном языке, возможно только в условии отвлечения от конкретной реальности исторической жизни языка. Язык практической речи, в таком обособлении, подчинен заданию как можно более прямого и точного сообщения мысли: экономия средств для намеченной цели - вот основной принцип такого языка. Практический язык имеет свои «приемы»: стиль деловых телеграмм, современные сокращения могут быть названы как особенно показательные примеры. Родственный практическому языку - язык научный - подчиняется более специальной функции - краткого и точного выражения логической мысли. Иные законы управляют эмоциональной речью, или речью оратора, направленной на эмоциональное и волевое воздействие на слушателя, подчиненной задаче эмоционально-волевой убедительности. К этим последним группам во многих отношениях приближается речь поэтическая, подчиненная функции художественной: недаром риторика и поэтика издавна отмечали те же категории приемов словесного построения. В обычной разговорной речи все эти тенденции сосуществуют одновременно; в истории языка они борются между собой, и их сочетаниями объясняются различные факты в семантической жизни слова, в изменении синтаксических построений и т. д. Мы условно выделим научную речь и речь поэтическую в предельном и последовательном осуществлении, чтобы на показательном примере отметить различие приемов словоупотребления и соединения слов в той и другой.
Возьмем научное суждение «Все тела падают». Логическое содержание этого суждения, единственно существенное для науки, не зависит от его словесного выражения. Мы можем переставить эти слова, сказать: «Всякое тело падает», «Падение - общее свойство всех тел». При этом логическое содержание остается неизменным, хотя психологическое течение мысли меняется с иной расстановкой и иным выбором слов. Мы можем перевести это суждение на любой другой язык, без изменения его значения. Научная речь стремится в пределе заменить слова абстрактными математическими значками понятий; в этом смысле идея условного, алгебраического языка, как она предносилась Лейбницу, есть истинно научная идея. За отсутствием такого языка, наука охотно пользуется иностранными терминами, дающими возможность создать условную систему слов-понятий, не имеющих в языке уже готовых конкретных значений и привычных, точнее не формулированных ассоциаций. Она строит понятия путем условных определений, приписывая словам то или иное, нужное ей, отвлеченное значение. В сущности, научное суждение «Все тела падают» может быть заменено формулой «Все S суть Р», где S приданы признаки «телесности», а Р обозначает совокупность признаков, заключающихся в понятии падения. При этом слово играет роль безразличного средства для выражения мысли. В этом отношении научный язык аморфен; в нем нет самостоятельных законов построения речевого материала; своеобразие каждого отдельного слова и сочетания слов не ощущается в нем.
В противоположность этому язык поэзии построен по художественным принципам; его элементы эстетически организованы, имеют некоторый художественный смысл, подчиняются общему художественному заданию. Вернемся к примеру уже цитированного стихотворения Пушкина. Оно прежде всего «построено» в фонетическом отношении: звуковой материал образует чередующиеся ряды в 9 и 8 слогов с ударениями, расположенными на четных слогах, - стихи четырехстопного ямба; два стиха (9+8=17 слогов) составляют метрический период; два периода - строфу, объединенную одинаковыми концовками - рифмами. Строфа служит одновременно единицей смыслового и синтаксического членения: каждое четверостишие относительно самостоятельно по теме и заканчивается более или менее значительной синтаксической паузой (точкой). Вместе с расположением ударений мы замечаем некоторое единообразие ударных гласных («гармония гласных») не только в концовке - рифме, но также в середине стиха: преобладает ударное у («Брожу ли я вдоль улиц шумных, Вхожу ль во многолюдный храм, Сижу ль меж юношей безумных, Я предаюсь моим мечтам»). Таким образом, звуки поэтического языка не безразличны для художника: в сочетании со смыслом строфы специфический тембр гласного у придает стихотворению унылость и заунывность.14
Художественное упорядочение синтаксиса точно так же не ограничивается самыми общими границами строфы. Отдельные строфы синтаксически связаны между собой параллелизмом начальных придаточных предложений («Брожу ли я...», «Гляжу ль на дуб...», «Младенца ль милого ласкаю...»), который в первой строфе захватывает также последующие стихи («Брожу ли я...», «Вхожу ль...», «Сижу ль...»); ему соответствует такой же параллелизм главных предложений («Я предаюсь моим мечтам...», «Я говорю...», «Я мыслю...», «Уже я думаю...»). Этим ритмико-синтаксическим параллелизмом определяется гармоническое распределение композиционных масс в стихотворении. Внутри каждого стиха единообразие синтаксического построения усиливается присутствием почти во всех стихах обязательного эпитета-прилагательного при существительных (так называемый украшающий эпитет классической поэтики); течение стихов приобретает в связи с этим более плавный и медлительный характер. И здесь наблюдается некоторый параллелизм в самом расположении слов: характерная для поэзии XVIII в. и пушкинской поры постановка прилагательного после существительного в рифме («улиц шумных», «юношей безумных», «дуб уединенный», «младенца ль милого»; ср. «дар напрасный, дар случайный», «судьбою тайной», «Грузии печальной», «берег дальний» и т. д.), которая исчезла в синтаксически более свободной поэзии середины XIX в. (с точки зрения прозаической расстановки слов - инверсия). Еще менее обычная в прозе инверсия - разделение прилагательного и определяемого им слова: «Младая будет жизнь играть...» (ср. «Полупрозрачная наляжет ночи тень...»); в таких необычных для прозы инверсиях поэты XVIII в. идут гораздо дальше Пушкина (Ломоносов: «Песчинка как в морских волнах...», Державин: «Скользим мы бездны на краю...», «Где мерзлыми Борей крылами...»), а поэты XIX в. еще более приближаются к разговорной речи. Необычен для прозаического языка и самый выбор слов, и их употребление: «младая», «вечны своды», «уединенный» (с церковнославянской огласовкой, как рифма к «забвенный») представляют архаизмы условно-возвышенного поэтического языка (точнее славянизмы); «мой век забвенный» («короткая жизнь»), «ближе к милому пределу» («родной земле») представляют условно-поэтические, традиционные перифразы. Сложнее прием метонимической перифразы вместо прямого называния предмета в таких выражениях: «Мы все сойдем под вечны своды...» вместо «Мы все умрем», «Мне время тлеть, тебе цвести» вместо «Я скоро умру, ты же должен жить», «И пусть у гробового входа Младая будет жизнь играть...» - там, где в прозе мы сказали бы: «Пусть дети играют над моей могилой». Метонимический характер имеет также употребление эпитетов: они не ограничивают понятие соответствующего существительного, не сужают его, а выделяют типический видовой признак данного комплекса представлений, характеризующий более общее родовое понятие. Так: «Брожу ли я вдоль улиц шумных...», «Вхожу ль во многолюдный храм...», «Младенца ль милого ласкаю...» - не означает того, что печальные мысли приходят поэту только на «шумных улицах», только во «многолюдном храме». Напротив, в языке практическом, где каждое слово имеет точный логический смысл, такое понимание было бы обязательным; например: «Когда я вхожу во многолюдный храм, мне становится грустно» - не означает в практической прозе, что то же самое случается в «храме пустынном». Выбор типического видового признака для эпитета («шумные улицы», «дуб уединенный» и т. д.), обобщенного и вместе с тем типичного для данного предмета, играет в поэтическом искусстве Пушкина особенно важную роль. Здесь он в значительной мере предопределяется принципом контраста: на «шумных улицах», во «многолюдном храме», среди «безумных юношей» поэт думает о смерти (ср. в дальнейших строфах контраст между «уединенным дубом, патриархом лесов» и быстротечностью жизни человека, между «милым младенцем» и поэтом, осужденным на смерть: «Мне время тлеть, тебе цвести»). Такой же метонимический характер имеет выбор глаголов: «Брожу ли я вдоль улиц...», «Вхожу ль во... храм», «Сижу ль меж юношей...». И здесь глагол обозначает типическое действие, а не ограничение понятия (т. е. те же мысли преследуют поэта и при входе в храм и при выходе и т. д.). Быть может, при обычном невнимании к особенностям поэтической речи нам покажется, что эти приемы пушкинского стиля не имеют ничего специфического, что мы подчеркиваем здесь какое-то общее свойство человеческой речи, привычное и трудно ощутимое. Мы могли бы предложить в таком случае для сравнения какое-нибудь стихотворение Фета, например, «Мелодию», где уже первый стих («Месяц зеркальный плывет по лазурной пустыне...») организован по совершенно иному художественному принципу: каждое последующее слово примыкает к предшествующему, как метафора. Объяснить художественное значение этих поэтических приемов, их взаимную связь и характерную эстетическую функцию составляет задачу теоретической поэтики. В свою очередь поэтика историческая должна установить их происхождение в поэтическом стиле эпохи, их отношение к предшествующим и последующим моментам в развитии поэзии.
То, что было только что сказано о языке поэтического произведения, относится всецело к его содержанию, т. е. к его поэтической тематике. Точнее - в поэтическом произведении его тема не существует отвлеченно, независимо от средства языкового выражения, а осуществляется в слове и подчиняется тем же законам художественного построения, как и поэтическое слово. На языке отвлеченных понятий мы определили бы тему первой части стихотворения Пушкина в логической формуле: «во всякой обстановке поэта неотступно преследует мысль о смерти». Именно так или сходным образом (выбор слов здесь не имеет значения) должен был бы выразиться тот, кто говорил бы с практической целью - как можно скорее и яснее передать другому свою мысль. К этой же обедненной общей формуле по необходимости сведется все, что мы могли бы сказать об «идейном содержании» стихотворения. Однако на самом деле поэт развертывает перед нами ряд конкретных примеров, типичных случаев, которые только с логической точки зрения сводятся к этой общей мысли: 1) «Брожу ли я вдоль улиц...», 2) «Вхожу ль во многолюдный храм...», 3) «Сижу ль меж юношей...», 4) «Гляжу ль на дуб...», 5) «Младенца ль милого ласкаю...». Это художественное развертывание темы происходит также по принципу метонимии (или синекдохи) - замена рода его видом или разновидностью. При этом метонимическое развертывание основной темы придает каждой отдельной теме значение примера для более общего положения, расширяет смысл этих отдельных положений, окружает их как бы «холодком абстракции». Мы видели уже выше, что такой же расширенный метонимический смысл типического признака имеют в этих отдельных предложениях глаголы и эпитеты.
Соответствие тематического построения с композицией ритмических и синтаксических единиц особенно характерно как признак художественного развертывания темы: отдельные частные темы связаны между собой смысловым параллелизмом, которому, как было сказано вначале, соответствует параллелизм языковых форм в области ритма и синтаксиса.
Этих разрозненных замечаний достаточно, чтобы показать особенности поэтического языка по сравнению с практическим, его особенную художественную телеологию. В дальнейшем, воспользовавшись этим материалом, мы попробуем на примере другого стихотворения Пушкина наметить пути к разрешению более конкретных задач исторической и теоретической поэтики.
Впервые опубликовано: Жизнь искусства, 1919, № 313 - 317.
Последующие публикации: Начала, 1921, № 1; в кн.; Задачи и методы изучения искусств. Пб., 1924.
Печатается по тексту в кн.: Жирмунский В. Вопросы теории литературы. Л., 1928.
1 Веселовский А. Н. Собр. соч., т. 1. СПб., 1913.
2 Перетц В. Н. Краткий очерк методологии. Пб., 1922.
3 В Германии вопросы поэзии как искусства выдвигает О. Вальцель. Ср. .перевод его брошюры «Проблема формы в поэзии», с библиографическими указаниями (Пб., 1923). См. также: Walzel О. Wechselseitige Erhellung der Künste. Leipzig, 1917.
4 См.: Шкловский В. Искусство как прием. - В кн.: Поэтика. Пг., 1919, с. 102.
5 Мeyer Th. Das Stilgesetz der Poesie. Leipzig, 1901.
6 См.: Овсянико-Куликовский Д. Н. Лирика как особый вид творчества. - В кн.: Вопросы теории и психологии творчества, т. 2, вып. 2. СПб., 1910, с. 182-226.
7 Критика теории наглядности или образности, предложенная Т. Мейером, не затрагивает, конечно, учения об образе как «внутренней форме». В этом значении, однако, слово «образ» не лишено некоторой двусмысленности, от которой страдает, например, учение Потебни. Иначе: Сакулин П. Н. Еще об образах. - В кн.: Атеней. Историко-литературный временник, кн. 1 - 2. [Л. - M], 1924, с. 72 - 78.
8 Schlegel A. W. Vorlesungen über schöne Kunst und Literatur. 1801 - 1804. Hrsg. von J. Minor. Heilbronn, 1884; Bernhardi A. F. Sprachlohre, Bd 1 - 2. Berlin, 1801 - 1803.
9 По этому вопросу ср. в особенности: Русская речь, вып. 1. Сб. статей под ред. проф. Л. В. Щербы. Пб., 1923 (предисловие).
10 Baudouin de Courtenay J. Les lois phonétiques. - Revue slavistique, 1910, vol. III, p. 70.
11 Якубинский Л. П. О звуках стихотворного языка. - В кн.: Поэтика. Пг., 1919, с. 37.
12 Якобсон Р. О. Новейшая русская поэзия. Прага, 1921, с. 10.
13 Ср. мою рецензию на книгу Р. О. Якобсона в журнале «Начала» (1921, № 1).
14 Эмоциональная выразительность звуков поэтической речи всегда связана со смыслом стихов (ср.: Grammont М. Le vers français, ses moyens d'expression, son harmonie. Paris, 1913). Этого обстоятельства не учел П. С. Коган в своей критике моей статьи (см.: Коган П. С. Литература этих лет. Иваново-Вознесенск, 1924, с. 135). Прибавлю для устранения других аналогичных недоразумений, что я не предлагаю здесь исчерпывающего анализа стихотворения «Брожу ли я вдоль улиц шумных...», а только пользуюсь им как примером, иллюстрирующим некоторые особенности поэтического языка.
КОНЕЦ СТАТЬИ ЖИРМУНСКОГО
3 Аскетизм. От экспрессионизма клоуна – к концентрированной чистоте.
4 Юрсенар: Зенон и Адриан – бисексуальны. Гомосексуалисты в чистом виде редко встречались в античности.
Вот к чему призывал Неверов! Не умею, «дорогой товарищ» (советский штамп и частая фраза Олега).
Мне дорога чистота, хоть она и не отражает всего меня. Распутство мне просто страшно: страх безграничный. Я не могу до такой степени довериться ни обществу, ни отдельным людям, мне нужна дистанция.
5 «Имморалист» Жида.
5 В полях много Марины Цветаевой!
Вот ее стих:
Идёшь на меня похожий,
Глаза устремляя вниз.
Я их опускала — тоже!
Прохожий, остановись!
Прочти — слепоты куриной
И маков нарвав букет —
Что звали меня Мариной
И сколько мне было лет.
Не думай, что здесь — могила,
Что я появлюсь, грозя…
Я слишком сама любила
Смеяться, когда нельзя!
И кровь приливала к коже,
И кудри мои вились…
Я тоже была, прохожий!
Прохожий, остановись!
Сорви себе стебель дикий
И ягоду ему вслед:
Кладбищенской земляники
Крупнее и слаще нет.
Но только не стой угрюмо,
Главу опустив на грудь.
Легко обо мне подумай,
Легко обо мне забудь.
Как луч тебя освещает!
Ты весь в золотой пыли…
— И пусть тебя не смущает
Мой голос из-под земли.
Коктебель, 3 мая 1913
Тут в полях маков не видел, а вот куриной слепоты полно. Это народное название цветка. Так называют следующие растения: лютик едкий, лапчатка гусиная, белена чёрная и чернокорень лекарственный.
6 Вячеслав Великолепный:
О, как к лицу тебе, земля моя, убранства
Свободы хоровой.
Не верю! Навыдумал теорий, да сам же от их воплощения сбежал. Зачем поэзии такой холодный ум?!
7 Аполлинер:
Звезды умерли в красивом небе осени, как гаснет память в мозгу.
Тут явно прозаизм! Слишком просто для знаменитости.
8 Одолел трилогию Сартра. Жалкий соцреализм.
9 Посещаю больного писателя Наля.
Некая настойчивая девушка затягивает в ЛИТО, как на свидания. При этом проталкивает своего бездарного хахаля.
10 Мальро. «Дубы, кои рубят». 1971.
Конечно, речь о французском дубе: о де Голле. Де Голля все хвалят, хоть он симпатизировал коммунизму и национализировал некоторые отрасли промышленности.
«С 1750 года Европа была покорена Францией, но не французами, а француженками».
Мысли писателя, но не министра культуры. Или достаточно того, что он образован?! Когда сгорел театр у Барро и Рено, он что-то ей не помог, хоть она и есть та самая француженка.
«У нас нельзя основать ничего длительного на лжи; это факт. Факт столь же достоверный, сколько и тревожный. Вопреки видимости русский коммунизм – менее всего лжец, а потому воскресение России – это не ложь».
Так сказать, «передовой» француз.
«Романтическое в истории стало одним из слагаемых нашей цивилизации.
Метаморфозы мифов столь же мало предвидимы, как и метаморфозы произведений искусства».
Хочешь – верь, хочешь – нет. Лучше верить не надо.
Недаром сам Мальро признается:
- Интеллектуалы больше не верят во Францию.
11 Hilda Doolittle
Adonis
Each of us like you
has died once,
has passed through drift of wood-leaves,
cracked and bent
and tortured and unbent
in the winter-frost,
the burnt into gold points,
lighted afresh,
crisp amber, scales of gold-leaf,
gold turned and re-welded
in the sun;
each of us like you
has died once,
each of us has crossed an old wood-path
and found the winter-leaves
so golden in the sun-fire
that even the live wood-flowers
were dark.
2.
Not the gold on the temple-front
where you stand
is as gold as this,
not the gold that fastens your sandals,
nor thee gold reft
through your chiselled locks,
is as gold as this last year's leaf,
not all the gold hammered and wrought
and beaten
on your lover's face.
brow and bare breast
is as golden as this:
each of us like you
has died once,
each of us like you
stands apart, like you
fit to be worshipped.
Hilda «H.D.» Doolittle (September 10, 1886 – September 27, 1961) was an American poet, novelist, and memoirist known for her association with the early 20th century avant-garde Imagist group of poets such as Ezra Pound and Richard Aldington. She befriended Sigmund Freud during the 1930s, and became his patient in order to understand and express her bisexuality. H.D. married once, and undertook a number of relationships with both men and women. She was unapologetic about her sexuality, and thus became an icon for both the LGBT rights and feminist movements when her poems, plays, letters and essays were rediscovered during the 1970s and 1980s.
12 «Je cueillie. Я собираю» Аполлинера.
Если кто и не лжет, то только те, кого люблю (как этот поэт). Внебрачный сын авантюристки.
13 Колеблюсь меж Богом и повседневным ужасом существования. Хотелось бы большей естественности в социальной жизни.
14 Руссо на неаполитанке.
Она ему прямо сказала:
- Оставьте женщин, учите математику!
15 Бютор. Использование времени. «Роман эволюционирует в новый род поэзии – и эпический, и дидактический сразу. Убеждает.
16 «Огромные кладбища под луной» Бернаноса.
Какая хорошая публицистика! А я-то думал, выше «Архипелага» никому не прыгнуть.
«Это верно, что ярость дураков переполняет мир».
Неужели он обо мне? Похоже, что так.
Почему не несу в мир другие чувства?! Или дам их мир в своих опусах?!
«Моя жизнь уже полна мертвых. Ни самый мертвый их мертвых – тот мальчишка, каким я был».
Бернанос полон святой, высокой ярости – и это вдохновляет его читать.
«Болезненное наваждение, порожденное страхом, совершенно меняет социальные отношения. Например, вежливость больше не отражает состояния души».
Я весь в этих точных, прекрасных мыслях.
17 Дойчер, «Троцкий» и Юкио Мисима, «Золотой храм».
Обе книги – в «Иностранной литературе» (ИЛ).
Какой журнал!
И там же – настоящий подвиг! – целиком «Улисс».
Читаю с тайною тоскою
И начитаться не могу.
Как иным – письмо Татьяны, так мне – «Улисс». А комментарии – чудо!
18 Rilke. «Du bewegst mich langsam aus der Zeit, in die ich schwankend steigt. Ты медленно выталкиваешь (вытесняешь) меня из Времени, в котором я, колеблясь, воздымаюсь (поднимаюсь)».
«Der Städte bange Bacchanale. Боязливая вакханалия городов».
Сентябрь 89
2 Пишу «В начале была Ложь». Молодой человек «вживается» в общество, это ему удается ценой превращения в паука.
3 «Странствия» Рильке.
Und manchmal lenkt das Schiff zu stellen,
die einsam, sonder Dorf und Stadt,
auf etwas warten an die Wellen, -
auf den? Der keine Heimat hat...
«Иногда причаливает корабль. Но кого ждут? Того, у кого нет родины».
4 Задумано:
киносценарий «Под мифом» (о Михаиле Горбачеве),
«Орфей и Эвридика» (режиссер путает реальную Эвридику и вымышленную),
«Травиата» (молодой режиссер ставит эту оперу в провинциальном театре),
пьеса «Осуждение Дон Жуана».
Все пишу, а ведь кроме Лотман Лидии Михайловны не хвалил никто. На моем курсе в ЛГУ из 80 абитуриентов было только десять мужчин – и все они писали. Экое писучее племя!
Меня никто не принимал за писателя.
5 Блок:
Я встал и трижды поднял руки.
Rilke:
Hörst du, Geliebte? Ich hebe die Hände.
«Ты слышишь, любимая? Я поднимаю руки».
7 Federico García Lorca
BAILE
La Carmen está bailando
por las calles de Sevilla.
Tiene blancos los cabellos
y brillantes las pupilas.
¡Niñas,
corred las cortinas!
En su cabeza se enrosca
una serpiente amarilla,
y va soñando en el baile
con galanes de otros días.
¡Niñas,
corred las cortinas!
Las calles están desiertas
y en los fondos se adivinan,
corazones andaluces
buscando viejas espinas.
¡Niñas,
corred las cortinas!
9 «Лолита» Набокова нравится, а еще в 1985 читал ее с недоумением. Далеко не все книги мне раскрываются сразу! Каждая требует своего пути.
10 Фрейд
Психология сна
Психическая импотенция является общим страданием культурного человека, а не болезнью отдельных лиц.
Фунции психики сна – сгущение, вытеснение и картинная переработка психического материала. Психика сна действует на сон уже после его образования: сновидение приобретает нечто вроде фасада, психика сна делает сон более понятным.
Воспоминания раннего детства уже не существуют, а заменяются метафорами и снами.
20 «Психологические типы» Юнга.
Октябрь
2 Как все-таки восхитительно, что Кафка переведен и его можно легко почитать!
Кафка: «Как сверкает перед моими глазами эта возможная жизнь – в стальных красках, в натянутых стальных прутьях и прозрачной темноте между ними!».
Всегда в мое чтение Кафки врывается моя фантазия и не дает почувствовать трепетность его мыслей.
Тут-то и спасает перевод!
Русский язык врывается в мои бредни и сомнения и благотворно их разрушает. Поэтому так важно прочитать это издание в «Известиях» (видимо, этот холдинг: и газета, и само издательство, а, может, и еще что-то). Издано в Москве в прошлом году. Какое событие!
Почему Кафка увидел в себе Крымский мост Москвы? Загадка.
- Мне все кажется сконструированным, - заявляет Кафка позже. - Я охочусь за конструкциями. Я вхожу в комнату и вижу в углу их белесое переплетение.
4 Если в Питере снабжал книгами Костя, то тут – Алеша Кадацкий. Но рядом с библиотеками Иды и Клер это слишком мало.
«Роза Мира» Андреева. Это национальное или националистическое? Или просто милый бред? Видения с научной подоплекой. Сам метод видений меня и захватывает. Как это любить? Как это понимать?
6 Лели. Жизнь маркиза де Сада.
Лели приводит схемы оргий Сада.
И Неверов, как Лели, говорил об eprouveuse (женщина, что испытывали физические способности претендента в любовники Екатерины Второй)!
10 Кто-то в «Невыносимой легкости бытия» Кундеры так же организует чьи-то сны. И в моем «Дон Жуане» будет схематизм б-ства, ведь оно примитивно, прямолинейно, навязчиво, грубо.
11 Süddeutsche Zeitung. Немецкая газета.
12 В этот день 12 октября 1927 Д. Хармс написал стих:
Мария
Выходит Мария, отвесив поклон,
Мария выходит с тоской на крыльцо, -
а мы, забежав на высокий балкон,
поем, опуская в тарелку лицо.
Мария глядит
и рукой шевелит,
и тонкой ногой попирает листы, -
а мы за гитарой поем да поем,
да в ухо трубим непокорной жены.
Над нами встают золотые дымы,
за нашей спиной пробегают коты,
поем и свистим на балкончике мы, -
но смотришь уныло за дерево ты.
Остался потом башмачок да платок,
да реющий в воздухе круглый балкон,
да в бурое небо торчит потолок.
Выходит Мария, отвесив поклон,
и тихо ступает Мария в траву,
и видит цветочек на тонком стебле.
Она говорит: «Я тебя не сорву,
я только пройду, поклонившись тебе».
А мы, забежав на балкон высоко,
кричим: «Поклонись!» - и гитарой трясем.
Мария глядит и рукой шевелит
и вдруг, поклонившись, бежит на крыльцо
и тонкой ногой попирает листы, -
а мы за гитарой поем да поем,
да в ухо трубим непокорной жены,
да в бурное небо кидаем глаза.
Из библиотеки Иды:
Марк Ферро «Великая война 1914-1918».
Революции:
1837 – Англия,
1871 – Франция,
1910 – Германия.
Ферро доказывает, что русскую революцию готовил весь 19 век и первая мировая война. А балканские войны?! С 1880 по 1913 вышло 50 книг о будущей войне.
Данилевский (родня Кости?) сказал в 1869 году:
- Славянская культура завоюет Европу.
13 Ида Аароновна знает Кокена: историка Сорбонны.
Библиотека Иды. Мой мир разом раздвинулся, потеплел. То брал книги в библиотеке Клер, но вот ее монополия ушла.
Ида – внимательный собеседник; говорим часами. Неужели друг, как и Лиля? Не верится.
Друг – в Москве! Да возможно ли такое?!
Ида, она обычно сидит съежившись, словно боится, что то, что в ней есть: все недовольство, вся горечь – выплеснутся в этот мир. В том, что нет желания работать, - болезнь.
Она еще преподает латынь, но уже мало: так физически ее ослабил недавний переезд. Она очень энергична, но ее энергия сидит в ней и потому ее разрушает. Созидать – вот мой бог.
14 Письмо Л. М. Лотман:
Дорогой Геннадий!
Я очень виновата, что опять пишу Вам с большим опозданием о впечатлении о Вашей повести (или рассказа?). «Музыка для всех» - рассказ лиричный, тонкий, немного во «французском вкусе». Мне он напоминает отчасти рассказы Моруа, конечно, не в том смысле, что здесь можно усмотреть «подражание», а по общему лирическому тону и даже по характеру героев.
Скажу, как всегда откровенно, что Ваши ранние рассказы, а также «Утка» и «Искушение» мне больше по душе. Мне кажется, что Вашему таланту и жизненному опыту более соответствует стиль сурового, «жестокого» реализма, чем новые стилистические пути, которые Вы пытаетесь опробовать.
Правда, мне трудно судить, насколько Вы точны в изображении реальной обстановки. Я уже давно стараюсь не ходить в магазины (мой сын Антон кричит мне; «Не ходи в магазины – там тебя обругают»), а на демонстрациях моделей я вообще ни разу не была. Не представляю себе, что можно делать в магазинах, что там можно искать. Лиризм не спасает от необходимости быть точным. Читавшая Ваш рассказ Лариса находит, что Вы стали менее тщательно работать над словом, что попадаются сентиментальные обороты.
В общем, как все, что Вы делаете, это интересно, но труд писателя и вообще человека – каторжный труд. Никто - и сам художник тоже – не знает, правильным ли путем или нет, он идет. Единственное средство от всех сомнений и неудач – продолжение труда. Я верю в Ваш талант и желаю Вам здоровья, продолжения творческой работы и удачи в решении практических задач.
Шлю привет. Л. Лотман
P.S. Конечно, если у Вас будет, несмотря на мои критические выпады, желание прислать мне Ваши новые произведения, я отнесусь к ним с интересом. Л. Лотман
15 На одном дыхании прочел четыре тома Плутарха.
Писать роман о Христе!
Этот бестселлер отхватил на одном дыхании и понял, что смогу написать роман!!!
Умру, но напишу.
Хотел еще в Питере, но Неверов поставил условием близость, мол, сначала стань греком (это значит, живи с ним!), а потом пиши о них роман.
17 Гете, спец по межчелюстным костям, находит череп Шиллера (любимый сюжет Блохи!) в общей могиле.
18 Кремер. Вселенная и человечество. Петроград. 1920. Книгоиздательское товарищество «Просвещение». Седьмая рота.
В башке – «Зона» Аполлинера.
20 «Мерсье и Камье» Беккета. Слабость человеческой природы возведена в философию.
22 Б-ядь – главная героиня нового русского искусства. Попробуй, не пиши «Дон Жуана»!
24 Труайя: Екатерина. Очень известный: написал о многих.
28 В этот день 28 октября 1871 года Алексей Жемчужников написал стих:
Осенние журавли
Сквозь вечерний туман мне под небом стемневшим
Слышен крик журавлей всё ясней и ясней…
Сердце к ним понеслось, издалёка летевшим,
Из холодной страны, с обнаженных степей.
Вот уж близко летят и все громче рыдая,
Словно скорбную весть мне они принесли…
Из какого же вы неприветного края
Прилетели сюда на ночлег, журавли?..
Я ту знаю страну, где уж солнце без силы,
Где уж савана ждет, холодея, земля
И где в голых лесах воет ветер унылый, -
То родимый мой край, то отчизна моя.
Сумрак, бедность, тоска, непогода и слякоть,
Вид угрюмый людей, вид печальный земли…
О, как больно душе, как мне хочется плакать!
Перестаньте рыдать надо мной, журавли!..
В этот же день в 1887 году Фет написал стих:
Одним толчком согнать ладью живую
С наглаженных отливами песков,
Одной волной подняться в жизнь иную,
Учуять ветр с цветущих берегов,
Тоскливый сон прервать единым звуком,
Упиться вдруг неведомым, родным,
Дать жизни вздох, дать сладость тайным мукам,
Чужое вмиг почувствовать своим,
Шепнуть о том, пред чем язык немеет,
Усилить бой бестрепетных сердец -
Вот чем певец лишь избранный владеет,
Вот в чем его и признак, и венец!
Второй стих мне куда ближе.
Ноябрь
2 С одной проговорил весь вечер, потом послал ей в Воронеж мои рассказы – и ответ пришел какой-то кислый: она стала уверять, что писать не умею. Большое спасибо!
4 И еще одна: Вера Р-ва. Под ее сдержанностью тлеет огромное обаяние, но я боюсь, нет, я просто уверен, что оно никогда никогда не проявится: у нее комплекс 15-летней девушки. Она ставит между нами стену там, где я еще и не хочу ее разрушать.
5 К черту эти отродья! Но каким же получится «Дон Жуан»? Не будет он одним сплошным криком ужаса моих неполучившихся отношений с женщинами? Очень боюсь этого.
8 А что пишет Кафка в своем письме ровно 86 лет назад?
From a letter Kafka to Oskar Pollak, 8.11.1903
We are as forlorn as children lost in the woods. When you stand in front of me and look at me, what do you know of the griefs that are in me and what do I know of yours. And if I were to cast myself down before you and weep and tell you, what more would you know about me than you know about Hell when someone tells you it is hot and dreadful? For that reason alone we human beings ought to stand before one another as reverently, as reflectively, as lovingly, as we would before the entrance to Hell.
Сартр: Ад – это другие.
10 Дневник Анны Франк. Почему эта боль трогает меньше, чем откровения ГУЛАГа?
12 «Письма из России» Кюстина. Этот француз уловил огромность, но в нюансах хромает. Скорее, это яркая художественность, чем правда.
Но как нам нужна такая правда! Как много она рассказывает нам о нас самих!
14 Умберто Эко. Имя Розы. Полицейская метафизика. В этом триумфе стилизации есть и интересные мысли.
15 Письмо Л. М. Лотман:
Дорогой Геннадий!
Ваша повесть «Из бездны» мне показалась очень талантливым произведением. Я, конечно, узнаю в ней переделку Ваших ранних рассказов и жалею о многом, что утрачено: например, жалею о бурной «развязке» рассказа «У меня есть Кристина», в которой был прекрасен разительный контраст между бытовым описанием школьной линейки ((дочь Кристина идет в первый класс)) и посещения тещи и лирическим воплем в конце. Жаль такой детали в «Папе», как мысль при посещении лесопилки, что это и моя судьба; как разговор с братом в саду; жаль объяснения с возлюбленной, одетой «под мальчика» и пр. Все это было вырвано из сердца, живьем, и написано так, как только пишутся первые произведения, т. е. такие, в которых автор впервые нашел себя («Детство» Толстого, «Записки охотника» Тургенева, «Бедные люди» Достоевского). Многие прекрасные детали пропали. Ваш новый стиль беглого, торопливого, «хроникального» рассказывания, особенно сухой в «Дон Жуане», здесь сказывается. Но есть и приобретения.
1) яснее положение автора, он конкретнее. 2) более многогранна личность, от лица которой ведется рассказ 3) жалобный тон горемыки ушел из повествования, хотя весь рассказ - крик отчаяния, отчаяния от «обычной» жизни, изображенной правдиво, но как бы по одной линии, по одному меридиану или, скорее, по одной параллели.
Я не могу по своему воспитанию признать необходимость усиленных сексуальных эпизодов. Мне кажется, что современные художники слова, экрана, сцены напрасно хотят показывать подобные эпизоды «в натуральную величину». Нельзя рассказать, спеть или передать на полотне запах цветка или пота, нельзя нарисовать музыку и т. д. Человек создает разные виды искусства для разных чувств. Кроме обоняния (аромат и есть искусство составления духов), слуха (музыка, искусство слова), зрения (живопись, скульптура, отчасти театральные искусства + музыка и пр.). Есть еще и такое чувство – осязание – вот его сфера и есть то, что сейчас силятся «показывать» в разных жанрах, хотя все равно художники в нем – люди совсем другого «жанра».
Так, по-моему. Но пишете Вы на эту тему тоже выразительно; впрочем, в этих Ваших описаниях сочетается любопытство очень молодого человека и мопассановский ужас перед физиологией.
Слияние рассказов в единое повествование придало стройность, единство и силу произведению, хотя оно и потеряло в лиризме.
Шлю Вам сердечный привет Л. Лотман
P.S. Уже приготовила письмо и чуть не отослала – и тут получила Ваше письмо со старым адресом. Посылать заказным не могу: почта далеко. Напишите, что получили письмо.
23 ДР Целана. Ему было бы 69.
Paul Celan
UNTEN
Heimgeführt ins Vergessen
das Gast-Gespräch unsrer
langsamen Augen.
Heimgeführt Silbe um Silbe, verteilt
auf die tagblinden Würfel, nach denen
die spielende Hand greift, groß,
im Erwachen.
Und das Zuviel meiner Rede:
angelagert dem kleinen
Kristall in der Tracht deines Schweigens.
Декабрь
5 Накинулся на Камю. «Восставший человек».
Де Сад: аристократизм порока.
В 20 веке пришел бунт и отовсюду изгнал аристократизм.
Теперь громыхают справедливостью, но никак не моралью. Мораль, как и справедливость – только общественные добродетели. Только на показ.
По Марксу, человек – автор и актер своей собственной истории.
Историческое сознание иррационально и романтично.
Ленин показал, что такое «романтизм» в действии. Наше время – для репортажа, а не для произведения искусства.
7 Три романа Гюисманса: «Там», «Наперекор» и «Соборы». Высокое разнуздание. Больше стихийного протеста.
10 В этот день 10 декабря 1954 года Камю отмечает в записных книжках:
((Помпея)) Вчера же, пройдя через тростниковые заросли, городские стены и стадо буйволов, вышли к пляжу. Глухой и все более мощный шум моря. Ночной пляж, теплая вода, серое светлое небо. Когда шли назад, стало накрапывать, а шум моря постепенно затихал. Буйволы попереминались немного и, опустив головы, застыли, как ночь. До чего же хорошо.
Засыпаю, перед тем наглядевшись в окно на очертания храмов в ночи. В комнате, которая так мне понравилась, с ее толстыми голыми стенами, жутко холодно. Мерз всю ночь. Утром открыл окна, над развалинами дождь. Через час, когда мы выходим из дома, небо уже голубое, все сияет свежестью и великолепием.
Не перестаю восхищаться этим храмом с его огромными колоннами, пористо-розовыми, пробково-золотистыми, его воздушной грузностью, его неотменимым присутствием. К воронам добавились другие птицы, но по-прежнему
над храмом нависает их черное беспорядочно хлюпающее покрывало и хриплое карканье. Свежий аромат низеньких гелиотропов, которыми укрыто все пространство вокруг храма.
Шумы: вода, собаки, мотороллер вдали.
Сердце сжимается, но это не грусть от созерцания развалин, а безнадежная любовь к тому, что вовек пребудет вечно юным, любовь к будущему.
Все еще среди развалин между холмами и морем. Трудно оторвать себя от этих мест, где впервые после Типазы я ощутил полное забвение себя самого.
Продолжаю. Все-таки мы уезжаем, и спустя несколько часов Помпея.
Интересно, конечно, но ничуть не трогает. В римлянах может быть утонченность, но цивилизованность - никогда. Это адвокаты и солдаты, которых, Бог знает почему, путают с греками. Они и есть первые и подлинные разрушители греческого духа. Побежденная Греция, к сожалению, не смогла победить их в свою очередь. Ибо они, заимствовав у великого этого искусства темы и формы, так и не сумели подняться выше холодных подражаний, которых лучше бы и вовсе не было, чтобы наивность и блеск греков явились бы нам без посредников. После храма Геры в Пестуме вся античность, усеивающая Рим и Италию, разлетается на куски, а вместе с ней и вся эта комедия ложного величия. Я всегда инстинктивно чувствовал это, и у меня ни разу не забилось сердце ни от одной латинской поэмы (даже от Вергилия - восхищался им, но не любил), хотя оно неизменно сжимается, стоит сверкнуть какому-нибудь трагическому или лирическому стансу, созданному в Греции.
На обратном пути из Помпеи, этого бережно хранимого Бухенвальда, привкус пепла на губах и растущая усталость. Ведем машину с Ф. по очереди, и к 21 ч. я в Риме, совершенно разбитый.
11 Кундера, «Искусство романа», на французском, 1986.
Для него светило - Сервантес, а мне этот автор недоступен: на староиспанском не читаю, - а перевод не прельщает глубиной.
«Знание - единственная мораль романа».
Не смешно. Кундера предстает релятивистом, для него все решает Случай - и это скучно и куцо.
Хорошо о китче! «Китч - это перевод глупости полученных идей betise des idees recues в язык красоты и эмоции. Китч становится нашей эстетикой и нашей ежедневной моралью. Современность носит одеяния китча».
Мне казалось, это более оригинальный, чем глубокий автор, но у него много просто важных идей.
12 Чаушеску, коммунистический лидер Румынии, расстрелян. Вот это - Литература!
13 «Мертвый Брюгге» Роденбаха.
Поздно восхищаться, но просто прочесть – можно. Идея вечна, а текст прямолинеен.
14 «Стена» Сартра. Рассказы, 1939. Написано через год после «Тошноты».
15 А. Белый. Мастерство Гоголя. М.-Л., 1934.
17 Кундера. Искусство романа.
20 Коен. Книга моей матери.
22 Нимье. «Голубой гусар».
26 В этот день 26 декабря 1862 года (14 декабря по ст. ст.) в Санкт-Петербурге родился русский поэт Семён Яковлевич На́дсон.
Прожил 24 года.
Лауреат Пушкинской премии Академии наук (1886). До начала ХХ века был кумиром молодёжи. Свыше 100 стихотворений Надсона положено на музыку, к его произведениям обращались такие выдающиеся композиторы, как Ц. А. Кюи, А. Г. Рубинштейн, С. В. Рахманинов, Э. Ф. Направник.
26 В этот день 26 декабря 1913 года Цветаева написала в свою записную книжку:
Феодосия
Сейчас я считала Алины слова - 30.
Имена: Лиля, мама, папа, няня, тетя, Вава, дядя, Аля, Ася - 9
Слова: «ко», куда, «ка», «па», «кукя», на, «ми», «ува», «то», «тама», «но», «уххо», «аго», «апа», иди, да, «не» - 17
Полу-слова: «куку», «мням-ням», «ау», «мням» - 4
Значит - 1 г. З 1/2 мес. она знала, т. е. говорила 30 слов.
Сегодня утром я написала стихи героям 1812 г. и главным образом Тучкову IV, - прекрасному, как Сережа. Будем с Асей читать их на вечере 30-го. Сейчас Аннета ушла в гости. Аля ходит по комнате в новом Асином платье - темно-розовом с волшебным узором, - и белом плюшевом пальто. Длинные бумазейные панталоны - произведение ее ужасной ялтинской няни Марфуши - висят чуть ли не до самых чувяк. В руке у нее ярко-оранжевый резиновый лев, которого она давно уже зовет «ува» (лева). Дня три тому назад Аля, наконец, начала дудеть в Лилину дудку. Аннета таким образом учит ее говорить: «Аля, скажи «с». - «С» - «Скажи: «па» - «Па.» - «Скажи: «ко» - «Ко.» - Скажи «ной» - «Но.» - Скажи «но». - «Но.» - Теперь: «чи» - «Чи» (или нечто вроде) - Ну, теперь скажи: «Спокойной ночи!» Ответ: - «Ня-ня!» или «мама», или «ко».
По утрам Аля приходит ко мне в постель. - «Аля, дай лапушку». Она сразу сует мне ее к губам, тотчас же вслед за этим - лапу кота. Сейчас она сидит за моей спиной на диване и курит папиросу без табака - взасос. У нее идет четырнадцатый зуб и ясно обозначены еще два,- последние глазные. Когда ее кладут в кровать, она говорит: «баба» - бай-бай.
27 В этот день 27 декабря 1938 года во Владивостокском пересыльном пункте ГУЛАГа 47-ми лет отроду умер один из крупнейших русских поэтов XX века, прозаик, переводчик, эссеист, критик, литературовед Осип Эмильевич Мандельштам.
30 Событие года: Гениева издает «Улисса» Джойса в "Иностранке" (журнал "Иностранная литература").
Más vale morir de pie que vivir de rodillas
La Pasionaria: Dolores Ibárruri Gómez.
Где-то слышал в детстве. Лучше умереть, стоя, чем жить на коленях.
31 Federico García Lorca
ROMANCE DE LA LUNA
a Conchita García Lorca
La luna vino a la fragua
con su polisón de nardos.
El niño la mira mira.
El niño la está mirando.
En el aire conmovido
mueve la luna sus brazos
y enseña, lúbrica y pura,
sus senos de duro estaño.
Huye luna, luna, luna.
Si vinieran los gitanos,
harían con tu corazón
collares y anillos blancos.
Niño déjame que baile.
Cuando vengan los gitanos,
te encontrarán sobre el yunque
con los ojillos cerrados.
Huye luna, luna, luna,
que ya siento sus caballos.
Niño déjame, no pises,
mi blancor almidonado.
El jinete se acercaba
tocando el tambor del llano.
Dentro de la fragua el niño,
tiene los ojos cerrados.
Por el olivar venían,
bronce y sueño, los gitanos.
Las cabezas levantadas
y los ojos entornados.
¡Cómo canta la zumaya,
ay como canta en el árbol!
Por el cielo va la luna
con el niño de la mano.
Dentro de la fragua lloran,
dando gritos, los gitanos.
El aire la vela, vela.
el aire la está velando.