63

БЛИЗОСТЬ ​​ ВЕСНЫ

 

 

27 марта 1987 года. ​​ Пятница

 

 

Люблю я вас, богини пенья,

Но ваш чарующий наход,

Сей сладкий трепет вдохновенья, -

Предтечей жизненных невзгод.

 

Любовь камен с враждой Фортуны –

Одно. Молчу, боюся я,

Чтоб персты, падшие на струны,

Не пробудили вновь перуны,

В которых спит душа моя.

 

И отрываюсь, полный муки,

От музы, ласковой ко мне,

И говорю: до завтра, звуки –

Пусть день угаснет в тишине.

 

Таня Богданова очень любила читать со сцены это предсмертное стихотворение Баратынского, датированное 1844 годом. А читала она вдохновенно! Огромные, черные глаза, броская красота – и эти строки, в которых всё: изломанность, смирение, борьба с судьбой.

Когда я поняла, что могу? Когда? Мои одноклассницы, что не переносили меня в классе, с интересом смотрели на меня на сцене. Значит, там я – совсем другая. ​​ Что же со мной на сцене происходит? Почему появляется другая «я», которая всем интересна?

 

Аполлинария Андреевна торжественно восседала на прогоне пьесы в Приозерске. Спокойная, важная, знающая себе цену дама. Ее позолоченное пенсне зловеще поблескивало на актеров, разыгрывавших пьесу на производственную тему, хоть сама она была в хорошем настроении.

Руководитель Народного театра, лысеющий, с виноватым, блуждающим взглядом мужчина, откровенно пред нею заискивал. Еще бы! Одно ее слово, слово главы приемной комиссии, ​​ – и полгода работы насмарку. Поэтому он приятственно ​​ улыбался.

 

 

28 марта, суббота

 

 

Зубов позвонил в Ленинград уже в полночь.

- Как ты, Танечка? Привет.

- Хорошо. Только что с вечера Баратынского. Валик, у меня денег нет! Ты помнишь, что мне должен тридцать рублей? За мою комнату.

Она старалась спросить твердо, если не грубо, но все же не получилось.

Не Валентин Зубов снимал квартиру Богдановой на время ее работы в Ленинграде: снимал театр Комедии на Невском, который ее пригласил, - но Зубову очень нравилась эта роль в жизни: его воодушевляло, что его любимая женщина от него зависит. ​​ Он не был должен: он только обещал платить, - но сейчас он радовался ее словам, которые в другой ситуации показались бы слишком наглыми.

- Конечно. Я привезу сорок: чтоб за месяц вперед. Скоро нагряну, Таня. ​​ Ты ведь после концерта?

Прошлый приезд он как бы случайно оставил ей двести рублей.

- ​​ Да. Нагрянь. Я хочу спать.

- Я понимаю. Пока.

Она оборвала разговор, потому что очень хотела спать, а обычно они говорили подолгу. ​​ Странно, но обычно ей даже не мешало то, что болтать приходилось в коридоре коммуналки, - но сейчас она слишком устала.

 

Март был холодным, и пес ночевал в сенях. Дед, Николаев Иван Митрофанович, вставший до света, ласково толк­нул Буяна в бок и по тропинке, припорошенной за ночь, прошел в хлев, к свинье. При его приближении Руфина подняла шумную, возню. Дед поставил ей бадью с размоченным хлебом и обернулся: в темноте ему почудилось, большие, теплые глаза Машки смотрят в него внимательно и радостно. Корова, как и козел Димка, любимец бабки, были забиты сразу после ее смерти, год назад.

 

Через час появился Михалыч, на удивление трезвый, и крикнул:

- Готово? - Он взял со стола нож и покрутил в пальцах:

- Спасибо, наточил. Митрофаныч! Что я вчерась вечером по телевизеру видел: что еще в шестидесятые было: Хрущ ботинок снял - да как шкваркнет по трибуне: Похороню вас,

гады! Сто тыщ долларов штраф уплатил. Представь, а мы даже не знали, что он такое отмочил! Всю жизнь прожили – и не знали.  ​​​​ Видишь, какое время пошло: все рассказывают, что было.

- Да! Это нам плюй в морду бесплатно, сколько хошь, а там - плати. Пойдем резать?

Деды решили резать свинью.

- Посидим чуток. На собрание заявишься?

- На кой ляд, Михалыч? Поспать лучше. Всю ночь крутился на печке, как змей. Не хо­чу переселяться.

Горсовет Луги переселял в город жителей деревни Боров­ки, дома которых заезжали на планируемую проезжую часть ветки шоссе на Новго­род.

- Я то ж вчерась на Мишку глядел. Вот Горбач! Всех уморил. Теперь говорит целыми днями. 

- Да, раздолье ему. Слушай, чем плохо: переезжаем? Сколько можно вкалывать? Поживем в городе, как люди. Потом, родни у тебя навалом, с ремонтом помогут. Сын у тебя в Питере?

- Сын в Питере, Михалыч, а внук в Луге: женился и переехал.

- Свезешь ему сала - с ремонтом поможет.

- Ну, на это надежды мало: артист. Сын и внук – артисты: что с них возьмешь? Пойдем? Этим летом даже нужник не утеплял. За­чем?

Они пошли к Руфине. Буян прыгал в снегу, тряс ушами и яростно лаял.

Дед посмот­рел на просветы в соснах и подумал:

- Весна.

 

После разделки свиньи дед и Михалыч хватанули самогонки - и пару часов Иван Митрофанович спал. Потом он поел картошки с капустой и салом и взялся читать. Он читал одну книгу. Она была старой, толстой и черной, и поэтому дед звал ее Библией. Он то ли не умел, то ли разучился читать, но это не помешало ему, смахнув со стола крошки, хряпнуть книгу о стол и, нахохлившись, высматривать букву за буквой. Эта привычка появилась у него во время войны, когда из-за хромоты он не был взят на фронт и поставлен председателем уральского колхоза. Вот и пришлось ему, безграмотному, распределять трудодни и командовать доброй сотней баб.

 

Настасья Никифоровна в раздражении покинула Дом престарелых и устремилась в город. Ее серое старое пальто болталось на плечах. Что делать, если другого не было! Она казалась себе седой и беспомощной – и именно это видели в ней встречные. Она надеялась этот вечер провести с дочерью, но поскольку та была пьяна, завернула к Леночке, ее давней знакомой, режиссеру местного народного театра.

 

Елена Борисовна писала письмо матери мужа. Уж никак нельзя было сказать, что она любила Аполлинарию Андреевну, но уважать уважала – и считала долгом писать женщине, которой нравится, когда ей пишут.

Дома она любила носить огромную, оставшуюся от мамы шаль. Она знала, эта шаль нравится ее мужу – и это делало старую, изношенную вещь особенно желанной. Писала длинное, дипломатическое письмо, необходимое, как она считала, для взаимопонимания со свекровью.

 

Не то бы согнала со свету

Меня покойница свекровь,

 

- почти торжественно прочитала она самой себе и, довольная, пошла на кухню делать другое, не менее важное дело: готовить суп мужу. Она, как и ее муж Анатолий Леонидович Николаев, была режиссером народного театра Луги.

Она родилась в Луге, но муж был питерский – и Лена доказывала и себе, и мужу, что их решение работать в ​​ этом родном для нее городке не было жертвой.

Муж рано утром, не простившись с ней, уехал в Ленинград - и она не знала, что могло стать причиной столь поспешного отъезда. И на кухне она была спокойной, красивой, самоуверенной, знающей себе цену. Ей не нравилось быть такой, но работа требовала позы – и Елена Борисовна к ним привыкла: и к работе, и к позе.

​​ 

- Собирайся на собрание, грамотей! - шутливо приказал вошедший Михалыч.

Дед положил книгу на колени, строго посмотрел на нее, заложил на той же странице гвоздем и, захлопнув, унес в угол.

 

Собрались в избе друга Ивана Митрофановича.

Представитель Луги, равнодуш­ный, пожилой мужчина в дубленке, сказал:

- Начнем. Товарищи! Строительство дороги - государственная необходимость.

Чиновник значительно посмотрел на что-то залопотавшую слепую бабку Матрену, за-ради собрания вытащившую из сундука пронафталиненную довоенную юбку, и добавил:

- Стройка начнется уже в апреле.

- Не хочу, - буркнул дед.

Представитель строго посмотрел на него:

- В Луге вас ждут благоустроенные квартиры.

- Так мы и поверили! Мой племянник живет в какой-то халупе, а ведь сам поехал сюда по распределению. Приехал работать в театр, а условий никаких! Хоть на улице живи.

И на самом деле, Толя жил в квартире жены еще и потому, что квартира, данная ему городом, для проживания была очень неудобна. ​​ По сути, там пришлось бы делать дорогой ремонт! ​​ Вот Толя и жил с Леной в однокомнатной квартире, доставшейся ей от умерших родителей.

- Опять вы ​​ про этот народный театр! – рассердился спокойный, поначалу даже равнодушный представитель.

Его живот внушительно подпрыгнул, и он зло крикнул:

– У вас, что, других проблем не бывает?

​​ 

Толик сидел с закрытыми глазами, но уснуть не мог. Навстречу электричке прогрохотал коричневый, обшарпанный товарняк, он открыл глаза. В его мечтательном, красивом лице читалось нетерпеливое ожидание. Светало, за грязным стеклом вились мягкие тени, мелькали деревни, провалившиеся в снег.

Он обернулся и увидел старушку в живописно накрученном платке.

Она посмотрела на него и сказала:

- Здравствуйте.

- Вы меня знаете? – удивленно спросил он. - Здравствуйте! Я вас где-то видел. Вы меня помните?

- Конечно, помню. Вы - Анатолий Леонидович. ​​ Как-то была в гостях у вашей милой супруги.

- Серьезно? – недоверчиво спросил Толя.

Толя вспомнил, что Лена на самом деле очень любила общаться и благодаря ее кухонным беседам на сцене Народного театра перебывало множество людей.

- Да.

- Это на какой же предмет?

- Хочу работать в вашем театре. Леночку с детства знаю. Такая шаловливая, живая девочка была! Я по молодости, хорошо помню, вылезала на сцену. Две пьесы играла под Леночкиным началом. Вам для новой пьесы нужна пожилая женщина – вот я и пришла. Кстати получилось.

- Представьте, да.

- Понимаю. Вам нужна бабушка моего типа. Конечно, я б хотела вернуться на сцену. А то живу в Доме престарелых, скучно.

- Анатолий Леонидович, - строго добавила она, - в искусстве я уже была, так что Ленино предложение меня не очень испугало.

- Вы - из Дома престарелых?! Но как вас отпустили в такую рань? Ведь тамошняя зав - мать Сашки, нашего артиста. Он рассказывал, там режим.

- Я сказала Валентине Ильиничне, что еду к дочери. Вчера сказала.

- Где же у вас дочь?

- На Тоси Петровой. Недалеко от памятника Кирову.

- Вы ее обманули, заведующую!

- Почему нет? Ее все обманывают – и я.

- Простите, я забыл, как вас зовут.

- Настасья Никифоровна. Что ж вы так рано в Ленинград, Анатолий Леонидович?

- Я скажу, но сначала, пожалуйста, о вашей дочери. – Он не замечал, что настаивал бестактно. - Вы поссорились?

- ​​ Нет. Просто она пьющая. Как и сын. Ну, время такое. Вы же понимаете. ​​ Я  ​​ ​​​​ не хотела обманывать начальство, но пришла к дочери, ​​ - ​​ а она на меня накричала. Еду к сыну. Может, с тем повезет больше.

Она ловко достала вареное яичко и разбила его об оконную раму.

- Уже покоя хо­чется, а тут с детьми - сплошной театр.

- Минус двадцать, а вы легко одеты!

- Какой-то полуперденчик, - ​​ усмехнулась она.

- Вкусное слово! – улыбнулся он.

- Уж что есть. ​​ На мне хоть две кофты и два свитера. Вы бы хоть рассказали, что за пьеса, что за роль. Распишите поподробней. Дело ответственное.

- Вам Лена не рассказывала?

- Нет.

- Пьеса называется «За час до рассвета». Приходит - вот как сейчас - март, героиня чувствует, что любит. Она бросает все дела и едет к любимому. Он встречает ее на ночном вокзале за час до рассвета. Вот так. Героиня - ваша дочь. Она вас люб­ит, говорит с вами о счастье и возит вас по сцене в инвалидной коляске. Сценическая ваша дочь будет о вас заботиться, у вас с ней чудесные отношения.

- И она не пьет?

- Ни капли.

- Это будет приятное разнообразие, - горько пошутила старушка.

- ​​ Знаете, почему еду в Питер? – зачем-то разоткровенничался он. - К отцу. Просил приехать, обещал найти ра­боту. Я кончил театральное, как режиссер, но хочется себя актером попробовать.

- А тут что же не выходите на сцену?- подивилась ​​ Настасья Никифоровна.

- Не получается, - признался он.

Он осторожно разоткровенничался – и сейчас внимательно посматривал на собеседницу.

- У вас глаз потемнел, Анатолий Леонидович. Кто-то вас уже попробовал! Простите меня.

- Да! ​​ С ней не надо о высоком, - отметил про себя Толик и спустился на землю:

- Заметили! В дэкашке дежурил на танцульках. Двинули по морде.

- Так вот взяли – и двинули?

- Да.

- Хотя верно! – согласилась она. – У нас такое бывает.

- Да, это часто, ведь Луга - за сто первым километром.

- А что это значит? – подивился Толик.

- За сто первый ссылают все «нежелательные элементы». ​​ Потом, в городе пять ПТУ.

- Я совсем не понимаю, что происходит, - признался Толик. - Просто ничего не понимаю. Может, получил за это? Готов уже думать так.

- Вы не переживайте. У нас, знаете, в России всегда легко получить по морде.

- Это почему? – поинтересовался он.

- Потому что хаос. Если башку не рубят – уже здорово.

- Что ж, согласно вашему совету постараюсь не переживать. Кстати, как вас звать? Простите, забыл.

- Настасья Никифоровна.

- ​​ Настасья Филипповна! ​​ - попытался он пошутить.

Но она не поняла шутки (а может, и не читала Достоевского) - и он продолжил серьезно:

- Схлопотать на работе по роже – тут, согласитесь, что-то не то. Неужели вы на самом деле уверены, что все, что может быть в нашей стране – это хаос? Неужели больше не на что надеяться?

- Не на что, - подтвердила она.

 

- Да ты что, Толька! - заворчал Леонид Иванович.

Полы потрепанного китайского халата ​​ отца возмущенно вздрагивали. Сам он только вышел из какого-то сладкого сна и всем видом показывал, что очень хотел бы туда вернуться. - Еще семи нет. Побойся бога, ведь сегодня суббота. Дал бы подрыхать! Э, да ты с фонарем. Где наградили?

- На танцульках, папа.

- Понятно! Вас обязывают дежурить. Говори тише: мама приехала поздно, аж из Приозерска.

Аполлинария Андреевна была членом областной приемной комиссии. Она давала добро на все премьеры областных народных театров.

- Да что с тобой, Толик? – отец изменил тон, когда догадался, что надо поддержать сына. - Подумаешь, двинули по морде. Ты сам хотел работать в этом городе. Радуйся, что совсем не угрохали. Заехал к дедушке?

- Я забыл! – Толик привычно ужаснулся самому себе. - Папа, я забыл! Еще вчера решил, обязательно заеду – и забыл. 

- Бессердечная скотина! – ответил отец, неожиданно проснувшись. - Он же просил тебя. Еще месяц назад. Ты не любишь деда, что ли? В детстве тебя воспитывали он и бабушка.

Его лицо запылало от злости.

- Забыл, папа, прости: весь февраль - сплошные репетиции. Я сам не знаю, что со мной творится. Кругом какой-то хаос, и спасение – только в работе.

- Ладно! – примирительно сказал Леонид Иванович. - Как в вашем народном театре: хорошие отношения? – испытующе спросил - Устал?

- Очень. Сколько живу, постоянно объясняют, мол, на наших глазах свершается история. Я просто мечтаю о нормальной жизни. Ну, хоть бы платили какие-то деньги! Хоть что-то б было позитивное, кроме этого коммунистического трепа.

- Ты не прав. Мы на самом деле не можем знать, куда приведут все эти изменения, - но как ты не видишь, что они огромны?

Ни отец, ни сын не понимали, что происходит, и с тревогой следили за текущими событиями. ​​ Оба не ждали для себя ничего хорошего.

- Если ты устал, - вздохнул Леонид Иванович, - что тогда шел пешком от Балтийского до Театральной? Мог бы доехать.

Он подумал и сказал сыну:

- Я тоже устал. Все устали, Толик.

Балтийский вокзал и Театральная площадь были особенно любимы семьей Николаевых. Иной раз они даже пускались всерьез обсуждать за чаем достоинства архитектуры Кракау и Кавоса.

- Да тут всего километр. Почему ты мне звонил: нашел работу?

- Нашел, Толик. Конечно, нашел. К одиннадцати пойдем в театр, познакомлю с Таней Богдановой. Она, кстати, играет донну Анну в «Дон Жуане», и прогон сегодня в три.

- Где играет?

- Как где? – рассердился отец. – Ты с луны, что ли? В нашем театре Комедии. ​​ А пьесу я вам нашел. Для двух актеров.

- Уж не «Двое на качелях»?

- Нет. Она называется «Близость весны».

- Серьезно? – переспросил Толя. – Как раз сейчас и репетировать, когда мы все окружены этой близостью.

- Тут романтизм не помешает! – одобрил отец. - Уже играна в Каунасе, так что залитована.

Только ЛИТО, вполне советская организация, была вправе решать, может ли данная пьеса быть показана «советскому народу».

- Папа, про что там?

- Он и она – супруги, но десять лет совместной жизни порядком друг другу надоели. Она накручивается, считает его виновником всех ее несчастий и, в итоге, в него стреляет. В последней сцене она уже чокнутая, бродит по весне.

- Короче, современная пьеса, - засмеялся Толик.

- Да. Твоих отношений с женой не знаю, - так что сразу предупреждаю: не будь слишком предприимчивым. Она - москвичка, и там у нее кое-кто есть.

Жар, с которым говорил отец, поразил сына.

- Да он сам неравнодушен! – решил Толя.

Леонид Иванович всегда был недоволен, что сын уехал из Ленинграда, и сейчас недовольство проявилось в его пристальном, холодном взгляде. В сущности, он уже не верил, что сын добьется чего-то серьезного.

- Зачем ты мне это говоришь? Разве ищу, как бы изменить жене? Кто там у нее?

- Зачем тебе?

- Мне с ней играть! – настаивал сын.

- Валя Зубов.

- Этот! - Толик так и ахнул. - Это же сволочь!

- Полегче, знаешь ли, - оборвал отец. - Не осуждай людей, которые работают.

И Леонид Иванович поскорей изменил тему:

- Как дома? Не забыл сказать супруге, что укатил ко мне?

- Не забыл, папа, - смело соврал Толик. - Мы репетируем. Пьеса есть, исполнители есть. Ничего.

- Что за пьеса?

- «Завтра была война». ​​ По повести Васильева.

- Но он едва успел написать инсценировку!

- Ленка нашла кого-то, представь, получше самого Васильева.

- Серьезно?! – удивился Анатолий Леонидович.

- Да! ​​ И его инсценировка понравилась больше.

 

Отец решился спросить:

- Как в целом Луга? 

- Не нравится, но ничего, работать буду. Ленка помогает.

- И что здесь не остался, романтик? – не удержался Леонид Иванович. - Я тебя уже б устроил к Сидоровой.

- Эту жабу видеть не хочу!

- Ну, ты скажешь! Ей присудили заслуженную.

- По знакомству. ​​ Вернее, за то, что не любит искусство.

- Опять ты судишь слишком строго! Чуть не забыл: у нас гостит тетя Луиза, так что иди в мою комнату. Помнишь ее?

- Что случилось? Почему она приехала? – неожиданно возмутился Толик.

- Случился мороз. Во вторник было минус тридцать - и у нее ноль в квартире. Я не настолько глуп, чтоб не помогать родственникам.

- Опять эти родственники!

- Да, сыночка, да! Когда им будет очень нужно, они будут жить здесь. Ты бы мог уже привыкнуть к этому.

 

Таня проснулась, почувствовав солнце на лице. Ну, и денек будет: репетиция, прогон, спектакль. Живой бы остаться. Я наслаждаюсь не вполне. Спектакль будет солнечный как утро; мой Баратынский. Но как же хорошо, что Валя позвонил!

Чтобы больше почувствовать солнце, Таня подошла к окну. Внимательные, живые глаза у прохожих. Или показалось? Почему в Питере солнце другое, чем дома? В Москве она б обязательно изобразила пальцами на стене слоника и гуся, а здесь только подошла к большому, холодно сверкающему зеркалу.

Будучи директором театра, Леонид Иванович снял для нее комнату, как для приезжей актрисы; этот же «Ленечка» позаботился, чтоб в комнате было это торжествующее зеркало.

 

Сквозь слез младенческих обманчивой улыбкой

Надежда озарить сумела мне чело,

И вот всю жизнь с тех пор ошибка за ошибкой,

Я все ищу добра – и ​​ нахожу лишь зло.

 

Фет в голове. Я должна бы гордиться: театр сам снял эту комнату. Чем гордиться, чем? Да это западня. Телефон – один на троих. Туалет – один на троих. Еще не хватало, чтоб мамонты под окном ходили.

Культпоход на кухню. Есть же люди, которые хвалят коммуналки. Высоцкий, например. Может, и мне этот опыт пригодится.

Застегнуть халат, а то налечу на соседа. А вообще, он интеллигентный, но с какой-то жуткой залысиной. А с другой стороны, хорошо, что он на себе крест поставил. Ничего моего в этой жизни, в этом театре, ничего. И в Москве было то же, хоть там квартира. Значит, дело во мне. И эта комнатушка на верхнем этаже улицы Красной.

Почему «Красная»? Потому что красивая? Как и Красная площадь?

 

Она терпеливо разогрела овсянку, стараясь выглядеть некрасивой. Никаких кудрей, волосы затянуты в жгут. Лопай кашу - это надежней. В 9.30 по телику фильм с Валечкой. Минут через двадцать. Как?! Через две? Пойду включу.

Фу, что за рожа! Опять его не узнаешь: играет праведного коммуниста. Валя такой неприятный, когда работает. ​​ Да, труд создал человека, но не сделал его счастливым.

Что за ложка? Явно из театрального буфета. Танечка, не ты ли сперла? Леня, ты сам принес. В подарок. Она оглянулась, нет ли поблизости самого Вали. Нет. Только его дух.

 

Мы не сердца под брачными венцами –

Мы ​​ жребии свои соединим.

 

Это мрачно. Главное, это неправда.

Богданова Таня росла без матери, а отец умер три года назад, когда она еще училась на втором курсе Щукинского. Как-то в Москве Николаев Леонид Иванович присмотрел актрису на учебных спектаклях «Щуки», ​​ а потом и напросился к ней в гости. В ее квартире его более всего поразил обломок зеркала, державшийся на трех гвоздочках. Поэтому в съемной квартире Николаев и настоял на большом, красивом зеркале.

 

А Ленечка? ​​ Пусть ухаживает, если хочет. Валя смешной в телике. Кому он улыбается? Опять требует повышения производительности труда и бесперебойной работы транспорта. На экране партработник, а в жизни - Валя Зубов, когдатошний друг отца. Только не оставь тарелку немытой!

Таня кивает встретившемуся соседу.

Здравствуйте. Здравствуйте.

 

Она поспешно вернулась в комнату, испугавшись общения. Вспомнила последний разговор с Валей. Ты приедешь? Обязательно. Весной. Так он сказал. Есть в близости весны заветные черты. Что-то не так! Перепутала с другими стихами! Есть в близости людей заветная черта – Ее не перейти влюбленности и страсти.

Что это? Банки с рассольником. Целая батарея. Неужели тоже мои? Ну, хоть какие-то б деньги! Живи на какую-то там сотню.

Да ведь больше, Танька, больше! – она принялась убеждать себя. – Тут сто и за квартиру тебе Валя сотню дает. Двести! Просто ты – транжира. ​​ Ну-ка, зеркальце, скажи. Круги под глазами, а спалось, вроде, хорошо. Припудри, коли пьянчужка.

Она выключила телевизор и надела пальто.

И пальтишко можно б поприличней. Ты слышишь, ​​ Ленечка? Актрисе полагается быть изящной. Мой чувственный изгиб рта. Валечка скучный во всем, что он делает для всех. Профессия, она-то все и портит. Нужна лапа, а ее у меня нет.

 

Она уже вышла с Красной улицы и остановилась, восхищенная огромной, холодной, блистающей Невой. В той – в стихах - ​​ было что-то от светской красавицы. Потому что здесь порой Ходит маленькая ножка, Вьется локон золотой. Чей локон, не знаю. Спросят, а я не отвечу. Поздороваться с Петром Первым. Творение знаменитого скульптора Фальконе. Спросили в гостях, знаю ли. Не дура; знаю. Здравствуй, Петенька. Ногою твердой встать при море. Тяжело-звонкое скаканье по потрясенной мостовой. Такой морозяга, а грязь на троттуаре непрохлебенная. Сыплют солью, черти. Петя, вы на коне. Я тоже буду на коне, когда выберусь из коммуналок.

Поворот к Невскому. Он пуст утром в субботу. Какой ритм во всем, чувствуешь себя царицей. Тверская монументальней, в ней больше советского, чего-то, в чем нет искусства.

Вход в театр загроможден тюками. Через главный или проберусь?

Таня здоровается с охранницей, та внимательно смотрит ей в лицо.

 

Проснувшись, Валентин Петрович Зубов накинул халат и подошел к зеркалу. У меня тонкие губы. Он провел пальцем по губам и улыбнулся.

Он жил в новой квартире недалеко от новой станции метро. В полдевятого он поехал на Мосфильм на работу. ​​ Главное, съемки, но еще надо получить деньгу за роль Каштанова. Фильм только что вышел.

Успею на телевидение? Нет, сначала на «Мосфильм», потом за деньгой. Ну, и крутежный денек будет!

 

Да, Мосфильм ​​ - сущий Вавилон, привыкнуть невозможно, зато Останкино – для избранных. ​​ Это при жуткой текучести кадров. ​​ Кстати, в Питере мне есть к кому зайти на телевидении: Волков еще в том году говорил заехать. Дуралей, она тебя ждет.

 

При переходе на круговую линию попал в пробку, но сегодня давка не мешала ему улыбаться.

- Она ждет весну и ждет меня, - думал он, стараясь никому не наступить на ногу.

На «Киевской» добежал до троллейбуса: зачем брать такси, если кассу раньше десяти все равно не откроют?

Кругом все рушится, а мне везет. Что это: судьба или издевка времени? Не пришлось бы заплатить жизнью за все это благополучие? Все равно я прав, что купил дачу и машину. Хорошо бы вернуть Таню в Москву, сделать женой, родить сына. Неужели мне дано только работать?

Зубов давал деньги Богдановой как бы на съем квартиры, и уже два месяца не переводил ей деньги по почте, не желая дарить государству десять процентов.

- Съезжу как-нибудь, - решал он, - но поездка затягивалась.

Он не мог понять, почему.

Он знал, что самой Тане денег катастрофически не хватало. ​​ Не помогало и то, что московскую квартиру ей удалось сдать надежному человеку.

 

Правильно, что поехал на общественном транспорте: гололед. Так уж нужны тебе эти копейки? Заплатят рублей пятьдесят. Получишь деньги после обеда. А успею в Останкино? По плану сегодня последний съемочный день. Это по плану, а что будет на самом деле?

Троллейбус, явно издеваясь, не торопился и будто строил рожи. В Мосфильме Зубов деловито предъявил пропуск, сиганул в лифт и уже семенил к кассе. Триста! Может, сходу катнуть в Питер? Таня, я увижу тебя. С тремя сотнями уже не стыдно показаться. Еле сводит концы с концами, так что дай ей сотню, скотина, а не мели языком, что любишь. Ну, замечтался. Беги на съемки, а то налетишь на скандал. Уже полчаса осталось.

Зубов преувеличивал бедность Богдановой, но это не казалось ей недостатком.

 

Еще в шестидесятые лицо Зубова осталось бы незамеченным, но само время внес­ло в него выразительность: он поселился в фильмах на производственную тематику и уже частенько поигрывал руководящих работников второго плана.

- Ты вот позвезди лет двадцать, как я! – часто он говаривал воображаемому собеседнику. - Тогда и тебя по телику будут в любое г-о засовывать. Только куй деньги!

Прошли те злые времена, когда он работал в детском театре, изображая то лебедя, то зайца, но сейчас, в общем хаосе, он вполне обрел себя – и уже не мог этому не радоваться. ​​ Ну, да, мир – бушующий океан, - но он-то плывет через него в маленькой, удобной лодочке.

В каком павильоне съемка? Милиция на каждом углу, а спросить некого. Полно знакомых лиц, но все, что он знает об этих людях, - это только то, что они знакомы. К примеру, эта дама: в прошлом году она откликалась на Люду и Свету.

- Простите, где найти Рос-ва?

- Я его не знаю. У вас что?

- Съемка.

- Сегодня работают в шестнадцатом. Идите туда.

- Хорошо. Спасибо.

Да ты что! В родном доме не знаешь, что где происходит.

 

Танька любит весну. Еще в 83ем, три с половиной года назад, незадолго до смерти ее отца, так же в начале марта, мы шли по Москве, она спешила в училище, она улыбалась, - и, верю, мне.

- Я люблю весну, - сказала она.

Как же хорошо, что я люблю ее. ​​ Лет через десять мне уже ничего не на до будет. ​​ У меня еще есть силы любить.

 

Едва Зубов вошел в павильон, гримерша набросилась на него.

- Валентин Петрович! – возмущенно закричал помощник режиссера, успевая рассвирепеть в одно мгновение. – Вас ждали еще полчаса назад!

- Я же пришел вовремя, - буркнул было Зубов, но режиссер зыркнул на него таким волком, что ему только и оставалось, что улыбнуться гримерше.

​​ 

Его лицо было «сделано» в считанные минуты - и вот он уже в роли, уже за рабочим столом.

- Лучше банкетный стол и официоз, - злорадно думал он о некоторых своих коллегах, - чем играть какие-нибудь постельные сцены: когда он и она в шерстяных костюмах под пижамами обнимают др­уг друга в каком-нибудь заброшенном доме. Полдома уже снесено, и вторую по­ловину снесут после съемок, и прожектора, и зима! Любовь на Северном Полюсе. Нет уж. Телевидение - это тепло, это тебе не натурные съемки.


Ему повезло: съемочный день на самом деле оказался последним.

Что теперь? ​​ В театре играю только в среду. Можно на три
дня закатиться в Питер!!

От радости Валентин Петрович завернул было в столовую, но она предназначалась начальству - и бабка-охранница его выставила.

- Нельзя, - грубо хмыкнула она. – Тут для чистой публики.

- Да что вы говорите! – попробовал шутить он и виновато спросил:

- Где буфет для артистов?

- Где-то внизу.

- Спасибо, - Валя миролюбиво улыбнулся охраннице и отошел к лифту.

Пока тот поднимался, Зубов смотрел в окно. Он видел весну, Москву, притаившуюся глубоко внизу.

Войдя в лифт, невольно стал свиде­телем делового разговора. Вы что наделали? Неужели нельзя подчистить микрофо­ны? - Вы хотите убрать зал? - Да. Чтоб поменьше зрителей. Вы их крупным планом, как артистов, показываете. - Потому что артисты играют плохо.

Голоса звучали далеко-далеко, привычка прилюдно выяснять отношения.

- Моя толпа, - подумал Валя. - Моя сентиментальная деловитость - для кого она? К черту все. В Питер.

Чтоб добраться до Останкино, Зубов взял такси. Она ждет меня.

 

Настасья Никифоровна приехала на Малый проспект, где жил ее сын, уже к восьми. Витька не спит, скорее всего, - решила она и позвонила. Ждать пришлось долго. Наконец, в квартире что-то внушительно громыхнуло - и чей-то голос строго спросил:

- Кто там?

- Мать Вити.

- Его дома нет уже третий день. – Дверь открылась, и сосед недоуменно посмотрел на Настасью Никифоровну. ​​ Он хорошо ее знал и даже сочувствовал ее наездам.

- Вы что ж заранее не позвоните? – спросил сосед. - Он ведь может куда угодно и насколько угодно завихриться.

- Его нет? – робко спросила она.

- Нет. Простите. – И дверь захлопнулась.

 

Прогон делался для комиссии, не для зрителей, и все-таки обычно набегало много знакомых и даже случайных людей, превращавших рутинную сдачу пьесы в настоящий спектакль. Прогон шел на запасной, малой сцене, а Николаев, отпустив сына, вошел в пустой зал основной сцены. Еще час до утреннего спектакля. Зрители уже сели в автобусы и метро и катят сюда.

Он любил такой зал: совсем ник­ого, - но чьи-то надежды, согретые близостью весны, делают воздух теплым.

Он вздрогнул: по дальнему краю сцены прошла Таня в белой, сверкнувшей в луче прожектора рубашке. Как мно­го ее в этом ждущем, полутемном зале! Из тени вырвались ее засученные рукава – и Николаев вспомнил ​​ запах шелка ее платья, и успокаивающий, и нежащий. Рукава вспыхнули в случайной, яркой подсветке сцены и заставили Николаева счастливо улыбнуться. Ее глаза в горя­чей пустоте зала! Эти сияющие глаза звали за собой. Как же хорошо! Уже хорошо, а ведь весь день он будет рядом с ней.

Он был уже в таком возрасте, когда просто любить, даже любить безнадежно ​​ кажется счастьем. ​​ Он не только не стремился к близости, но сознательно ее не хотел, понимая, что ему не решить проблемы, последующие за ней. Как режиссер, он не позволял себе и любовницу внутри театра, хоть хватало актрис, готовых на все ради роли.

​​ 

Толя бродил по театру, пока не пришел в буфет, к отцу. Договорились встретиться здесь.

- Академический театр! – про себя Толик всегда посмеивался над этой помпезностью. - Дотационное хозяйство.

Ему казалось, театр унижен тем, что его содержит государство.

- Социалистическая кормушка! – с презрением думал он.

Анатолий Леонидович стоял в буфете рядом с отцом, когда вошла Таня:

- Леня, привет, - сказала она Леониду Ивановичу. - С кем это ты?

- Это мой сын Толик. Твой партнер.

- Привет! - кивнул тот Тане. – Рад видеть будущую партнершу.

- Зачем я это сказал? – подумал Толя. - Обязательно нужно вставить свои пять копеек! А она ничего. Откуда такой разлет бровей? Казачка, что ли?

- Он тоже ищет работу? – улыбнулась она. – Можно поработать после моей премьеры.

- Вы нашли, где нам играть, Леонид Иванович? – ласково спросила она.

При сыне она не решалась повторить обычное «Ленечка».

- Я еще не читал пьесу, - признался Толик. – Только и знаю, что для двоих и называется «Близость весны». В Каунасе уже обкатана. 

- А я читала, - спокойно сказала она. - Мне на репетицию. Пока.

 

Она ушла, и Леонид Иванович лукаво посмотрел на сына:

- Ну, как? Ничего?

- Вроде, ничего, - неумело ухмыльнулся Толик. – Скоро прогон?

- Через час, думаю. Как начальство подъедет. Посидишь в театре?

- Нет. Поболтаюсь по городу.

- Давай.

 

Толя думал о Богдановой. ​​ Брак не убил его желания любить неистово, без правил, любить только для того, чтобы любить. ​​ Он понимал, что не любит жену страстно, а ведь именно так ему хотелось любить.

И была ли она, эта страсть? ​​ Сейчас он не мог вспомнить.

Было желание радости, было понимание, - но страсть? А может, она и не нужна, эта самая страсть?

Но Таня при первой же встрече заставила его думать иначе.

Он вспомнил пушкинскую строчку:

 

И зарыдать у ваших ног…

 

Именно этого ему сейчас и хотелось.

 

 ​​​​ 

Колесов Саша, артист Народного театра Луги, вчера напился и подрался на танцах, пытаясь защитить Толика, своего режиссера. Всю ночь он провел в КПЗ и уже не чаял освобождения. Его вихрастая голова не расчесывалась уже второй день, он сидел на длинной скамейке, уставясь в одну точку.

В камере было до того душно, что рубашка, казалось, прожигала тело. Всех задержанных вчера уже выпустили, он сидел совсем один и чувствовал, что с каждой минутой его страх растет. Он боялся строгой мамы: Валентина Ильинична, обычно столь снисходительная к слабостям незнакомых людей, не выносила их в сыне.

Саша не попал бы в КПЗ, не будь он вчера мертвецки пьян. В Народном театре все знали о его недостатке, но прощали, потому что он был хорошим актером и любил репетировать. В дни спектаклей Елена Борисовна приглашала его к себе домой с утра: только так можно было его проконтролировать.

 

Таня читает:

 

ПРИЗНАНИЕ

 

Притворной нежности не требуй от меня,

Я сердца моего не скрою хлад печальный.

Ты права, в нем уж нет прекрасного огня

Моей любви первоначальной.

 

Напрасно я себе на память приводил

И милый образ твой и прежние мечтанья:

Безжизненны мои воспоминанья,

Я клятвы дал, но дал их свыше сил.

 

Я не пленен красавицей другою,

Мечты ревнивые от сердца удали;

Но годы долгие в разлуке протекли,

Но в бурях жизненных развлекся я душою.

 

Уж ты жила неверной тенью в ней;

К тебе взывал я редко, принужденно,

И пламень мой, слабея постепенно,

Собою сам погас в душе моей.

 

Верь, жалок я один. Душа любви желает,

Но я любить не буду вновь;

Вновь не забудусь я: вполне упоевает

Нас только первая любовь.

 

Грущу я; но и грусть минует, знаменуя

Судьбины полную победу надо мной;

Кто знает? Мнением сольюся я с толпой;

Подругу без любви – кто знает? – изберу я.

На брак обдуманный я руку ей подам

И в храме встану рядом с нею,

Невинной, преданной, быть может, лучшим снам

И назову ее моею;

И весть к тебе придет, но не завидуй нам:

Обмена тайных дум не будет между нами,

Душевным прихотям мы воли не дадим:

Мы не сердца под брачными венцами –

Мы жребии свои соединим.

Прощай! Мы долго шли дорогою одною;

Путь новый я избрал, путь новый избери;

Печаль бесплодную рассудком усмири

И не вступай, молю, в напрасный суд со мною.

Не властны мы в самих себе

И, в молодые наши леты,

Даем поспешные обеты,

Смешные, может быть, всевидящей судьбе.

 

- И это Баратынский написал в 23 года, в мой возраст! – думала Таня, читая стихотворение самой себе в верхнем репетиционном зале. – Уж не мои ли это отношения с Валей? Любит он меня? ​​ И зачем сейчас, перед другим спектаклем, она читает эти строки?

 

Елене Борисовне позвонили из милиции:

- Александр Колесов – это ваш? – Очевидно, звонивший так устал, что даже не буркнул, откуда он звонит.

- Наш, конечно.

- Заходите, – и звонивший повесил трубку.

 

Николаев ​​ поднялся на четвертый этаж, на запасную сцену, перед этим опрокинув рюмочку водки в буфете. Седовласый, с пронзительными голубыми глазами, полный покоя и величия, он снисходительно смотрел на репетицию.

Разумовский, всеми дружно презираемый очередной приглашенный режиссер, зло мотнул бородкой, словно б так стараясь ответить на ту злость, которую он вызывал в артистах:

- Господа артисты! Посмотрим костюмы. Всех прошу на сцену. ​​ Нина Степановна, вы, пожалуйста, ос­тавайтесь в зале: с вами все в порядке.

Разумовскому доверили ставить пьес на производственную тему. ​​ Да, главная тема – борьба с пьянством на производстве. Никто не хотел браться за такой дрянной материал - вот ​​ его и доверили приглашенному режиссеру.

- Где Королев? – закричал режиссер.

- Я тут.

- А! Сейчас увидел. ​​ Кто вам дал такой пиджак?

- Вы же сами сказали поновее!

- Как раз нет! ​​ У ​​ вашего персонажа маленькая зарплата, он пьет, так что денег на одежду не хватает… Сиверцева! ​​ Я разве не просил вас разносить платье? Оно выглядит слишком новым. ​​ Вы должны выглядеть строже: вы, как-никак-, - глава отдела.

Я разве не просил разносить одежду? Вы ходили в них дома, как я просил?

- И я ходила, и моя невестка, и ​​ даже подруга дочери. Все приложились. У сына был день рождения - так что и все гости ​​ платье опробовали.

- Ладно. Александр Николаевич, вы взяли разрешение на свечку?

- Да. На пятнадцать минут.

- Проследите, чтобы после той сцены свечу сразу погасили: пожарные требуют. До­говорились?

- Да.

- Тюль! Кто отвечает за тюль? Для занавесок я требовал тюль.

- Простите, но заявки не было, - твердо ответила завхоз.

Режиссер не решился вступать в полемику, заранее зная, что проиграет и эту битву. Его не терпели в театре по самой простой причине: его «спустили» из Комитета по культуре. Все знали, что он сожительствует с дамой, которая его проталкивает очередным режиссером из одного театра в другой.

Он постоянно сердился, чувствуя, что его никто не воспринимает всерьез, он и на самом деле казался робким, женственным рядом с актерами, закаленными в ежедневных баталиях.

Таня тоже была занята в этой жалкой пьесе, ее невыразительная роль ей не нравилась.

 

Репетицию прекратили. ​​ В перерыве перед прогоном Николаев подошел к Тане:

- Как тебе Толик? Он тебе позвони’т.

- Сегодня не смогу с ним говорить.

- Поговори, Танечка, поговори! Он работает в ​​ Луге аж за сотню километров отсюда, так что поговори. «Дон Жуана» ​​ в лучшем случае крутанут раз десять, не больше.

- Ты уверен?

- Конечно.

И он изменил тему:

- Вы что-то совсем затретировали Разумовского.

Николаев улыбнулся.

- Его затретируешь, эту скотину! – неожиданно зло ответила Таня. - У него «лапа» наверху.

- Его дама не всесильна, - ответил Леонид Иванович. – Тебе-то что злиться? ​​ Эта пьеса пройдет, зарплату ты получишь. ​​ Такие пьесы нужны репертуару: на них все отдыхают. ​​ Только Алиса Фрейндлих играет с душой «Ковалеву из провинции», да и то не без мук, конечно: через «не могу».

- Ленечка, она его после нашего театра еще куда-нибудь пристроит. Эта говешка не потонет.

- Таня, да ты что! Ты злишься. Не надо злиться.

- Кто это сказал, что не надо? По-моему, очень даже надо.

Я тебя понимаю. Его берут на одну постановку, он разваливает театры понемножку.

- ​​ Будем надеяться, много развалить ему не дадут! – примирительно нашелся Николаев. - Хватит о нем. Я нашел вам площадку, тебе и Толе, в ДК Кирова, на третьем этаже.

- Ты обещал запасную сцену в театре Ленсовета!

- Там администратор против.

- Ты сам говорил, его выпирают.

- Таня, это трудно. В один момент это не делается. Сейчас еще нельзя сказать, чем кончится вся эта возня. Он же со знакомствами. Он многим свой; по статье его не уволить.

- А ты постарайся, Лёнчик!

- У меня в горкоме знакомый, так что к осени выжмем. Осенью будете репетировать там. А ты мне сделаешь, чего я просил?

- Что?

- Обещай остаться в Питере надолго. Я буду тебя проталкивать, поставлю в очередь на жилплощадь.

-Ты надеешься меня соблазнить, - шутливо сказала Таня. – Признайся.

- Не призна’юсь, - с шутливой строгостью ответил Леонид Иванович.

 

- Пришли? - улыбнулся милиционер.

В Горяеве ее хорошо знали.

- Можете войти в камеру.

Она вошла. Удушливый, прокуренный воздух, крепкие стены гнилого серого цвета. Точно, Сашка! Как он тут не задохнулся?

- Елена Борисовна! Это я, Колесов Сашка.

- Да я вижу.

По дороге домой они раз­говорились.

- Ты что ж, Сашенька? Я же тебя просила.

Саша был всего на два года моложе, но она говорила с ним, как с ребенком.

- Еленочка Борисовна, меня прямо с танцулек загребли. Тольку шарахнули, он упал, я заступился; тут-то меня и повязали. Лешка просил передать (он приходил вчера на танцы): на заводе запустили новую линию, так что до апреля он не сможет ходить на репетиции. ​​ 

- Кто его ударил?

- Он вам не сказал?

- Нет. Ни свет, ни заря укатил. Мне ни слова. Я не знаю, что и думать.

- Да ничего не думайте, Елена Борисовна! Смотрите, какие мы с вами смешные. Опять в кутузке встретились. Нам везет на такие встречи!

- Что вчера случилось, Саша?

- Цыгане дрались и вашего Толика зацепили. Почему наш народный театр должен дежурить на танцах?

- Должен. Мы работаем в ДК, так что должны. Завтра в два репетиция.

 

Скоро прогон. Таня посмотрела в окно: намечалась метель. Она не первый раз играла перед приемной комиссией, но в первый раз искренне боялась, что спектакль - ее первая большая роль в Питере - зарубят.

Николаев осторожно подошел к актрисе:

- Танечка, как настроение перед прогоном нашего «Жуана»?

- Ленечка, неплохое. Мне не нравится платье. Как ни стараюсь, привыкнуть не могу.

- Мне нравится, когда ты называешь меня «Ленечка», - признался Леонид Иванович.

- Я знаю, что нравится. Потому так и говорю, - простодушно ответила она.

Он осторожно коснулся ее руки.

- Не надо, Леня.

- Ну, чуточку понежничать.

- Леня, не надо, -твердо сказала она.

 

Лена проводила Сашу до дома, вернулась, прилегла еще поспать, а ближе к полудню заявился Вася Петров с бутылкой вина:

- Елена Борисовна, выпейте со мной. Я вчера гараж купил: всего за 800 рублей. Обмоем - и покачу в Питер: японскую куртку куплю.

- Придешь завтра на репетицию?

- Конечно. Ветров просил передать: завтра не придет: авария в бане.

- Вот! И Лешка репетировать не может: с завода не отпускают. А ведь мы в апреле должны запустить «За час до рассвета», иначе нас выпрут из ДК. Наш спектакль уже в плане!

- Леночка, я играть буду. Железно! – Вася на всякий случай ударил себя в грудь, чтоб режиссер поверила его искренности.

- Не подведи, Васенька. Я уже с Афанасием Никитичем договорилась: он тебе перед спектаклем больничный на неделю выпишет.

Прогон. Таня на сцене.

Она всегда помнила это состояние, всегда носила в себе, очень его ценила, - но в самой игре, уже на сцене, неизбежный самоконтроль делал восторг неприятным. ​​ Да, радость – после работы, - а на сцене – только труд, и непременно с оттенком холодка. ​​ Не просто играть, но играть, как надо.

Странно, но это состояние внутреннего хлада Николаеву казалось подлинным горением.

Да, это был Жуан, но современный: без особенных порывов. ​​ Просто свободный мужчина.

​​ 

После обеда Лена хотела сходить к родителям, жившим в другой части города, за железной дорогой, у леса, но пришла Клава - и подруги разболтались на кухне.

- Что Толик?

- Унесло. Может, на прогон в театре отца?

- У него отец – реж какой-то?

- Да. В Театре Комедии на Невском. ​​ Все равно, он мог бы сказать.

- Ишь ты!

- Да ничего особенного! – горько усмехнулась Лена. – Только и гонору, ​​ что на Невском.

- Что с ним вчера на танцах-то было? Обидели его, что ли?

- Мне – ни слова. ​​ Укатил – и все.

- Вернется, не бойся, - спокойно ответила Клава. – Подумаешь, дома нет! Он ​​ же не пьет.

Лена скрывала тревогу за мужа и от подруг, и ото всех.

В глубине души она хорошо понимала, что ее муж очень слаб и может засидеться чуть не на всю ночь в незнакомой компании. ​​ А то, что его побили на танцах, ​​ так половина вины – его: сам должен понимать, что можно, а что нельзя. Инстинктивно она понимала, что Толю ни в коем случае нельзя жалеть: именно потому, что он – муж, - но не только муж, а куда неприятнее: слабый человек.  ​​​​ 

- Как твой Витя?

- Ленуха, он запил, -с горечью прошептала подруга.

- Не пил же полгода! Опять пошло-поехало?

- Да. Еще в декабре. Так зарядил, что все, что можно, из дома уволок и продал. Да­же три стула - и те, говнюк, продал. Сейчас лежит, скотина, и плачет. Закодируй ме­ня, просит. Я говорю: Куда тебя, змей, кодировать?

- Обидно, Клавка. Твой Витька с головой.

- Он же хороший, Ленка. Я еще работы набрала, чтоб его закодировать еще раз. Так и говорю: «Закодирую на день рождения. Такой тебе подарок, скотина».

Слушай, Лен, я тебе сгущенки привезла. Возьми. Ты ведь кофе любишь.

- С сыном что решили? – спросила Лена.

- Степана отвела матери. Пять лет ребенку, а ему такие впечатления. Пока вот отдала матери. Помню, как ты подростковое одеяльце подарила, Степка еще в животе шевелился. Сейчас-то твое одеяльце пригодилось. Спасибо.

- Вот видишь, я говорила: скоро дорастет.

- Везет тебе, - вздохнула Клава. - И муж нормальный, и дома всё хорошо. Помнишь, как мы отплясывали у Машки Аверьяновой? Шлепаем по грязи до­мой, а сил нет. Сели под кустиком, а дальше никак.

- Любка тогда еще в грязь упала!  ​​ ​​ ​​ ​​ ​​​​ 

- Хорошо, мы ее до дома доволокли. Ленуха, помнишь Федьку Кольцова?

- Конечно. Вместе сено косили.

- Ты не знаешь, какой он гад! Силой меня хотел взять. Идем с танцулек, а у него свет горит. Зайдем, говорит, с мамой познакомлю. Зашли, а никакой мамы нет. Я уж дурочку изобразила, а то б и ноги не унести.

 

- Почему я так волнуюсь? – думала Таня на сцене. – Почему? Роль скучная – и мне хочется как-то ее расцветить. ​​ И так неприятно изображать идиотку, что домогается какого-то глупого мужика.

 

Толик бродил по питерской весне. Какая тоска и так хочется любви. Обожай я ​​ Питер до конца, не уехал бы в Лугу. И почему Лене не сказал, что так рано еду в Питер? ​​ Она же волнуется. Это жена, самый близкий человек. ​​ Побоялся показаться слабым. Да. Встретил бы ее – и заплакал, и попросил пожалеть.

Я не хочу этого, не хочу. Я хочу любви, а не жалости.

А Питер? Любить это огромное, зовущее, бездонное?

 

Мне тут ​​ никто так и не сказал, что я талантлив; разве что по пьянке. ​​ 

Наоборот, преподаватель Вас-в как заорет:

- Таким дуракам, как ты, нечего делать в искусстве.

Мне до сих пор больно: за что он меня, да еще при всех? ​​ 

 

Или ты бредишь этими аккуратно расчерченными питерскими улицами, или спасаешься от них бегством. Этой любви не дано. Хочется любить не город, хочется и не той любви, что в семейной жизни, а примиряющей со всем.

Таня. Сыграть с ней сто спектаклей, сблизиться, любить ее – может, это выход? Почему так хочется любить эту залетную пташку? А город, где живу: что я ищу в этой Луге? Может, только показалось, что люблю этот городок? Жена попросила любить – и вот мне уже кажется, что люблю на самом деле. Каждый день драки, насилие, унижения. Разве мог знать, что этого будет так много?

Как она красива, эта пассия отца! Неужели он спит с ней? Бывают же красивые бабы! Эти длинные изогнутые брови, огромный рот, это ясное желание любви в каждом ее движении.

Она любит. Скорее всего, так. Неужели этого жирного, наглого Зубова, что не может связать двух слов? Жирный, наглый, московский котище. Разожрался у себя на Мосфильме. Жруны, а не артисты.

 

- Михалыч, я им сказал, не хочу отсюдова ехать. Эти сволочи из нас веревки вьют!

- Чего ты все кипятишься, Митрофаныч? Все равно сгонят. Надают поджопников – и выгонят. Эти ребята такие.

 

Толик решил, что еще появится на просмотре, еще успеет, - а пока пошел к приятелю, с которым дав­но не виделся.

- Здорово, Толька, ты?

- Я.

- Заходи.

- Я сниму ботинки? Оттепель вовсю, ма­рт. Невская грязь, невский парень. Из театра?

- Да.

- Помнишь Машку Тарасову? Ее адми­нистратором пристроили.

- Куда, не знаешь?

- В какую-то декашку. У нее же лапа в Ленсовета! Что-то там не выгорело. Витька, ты еще и живописец?

- От скуки на все ру­ки. Живописую. А вообще, мое дело плохо: ролей не дают, в театре вишу на волоске.

- А ты где? Я забыл.

- В Ленкоме.

- Но как ты попал в эту историю?

- Я поддержал идеи Д-го. Ты же знаешь, он воюет с Вл-вым за другое понимание режиссуры. ​​ И ему не стали давать ролей, а меня вовсе затюкали. ​​ Я же не знал, что он, заслуженный, на самом деле так мало значит! ​​ 

И друг постарался изменить тему:

- Как всех раскидало! Весь курс не пойми, где. Тут как-то зашел на Моховую, посидел в курилке за сценой. ​​ Что у тебя в деревне?

- Это не деревня, а районный центр.

- А! Это утешает?! Фонарь под глазом - оттуда?

- Оттуда, Витюха. Условия, приближенные к боевым.

Судьбы ласкающей улыбкой

Я наслаждаюсь не вполне:

Всё мнится, счастлив я ошибкой

И не к лицу веселье мне.

 

Толя разглядывал пейзажи друга: бесконечные темные дворы с чахлыми де­ревцами, - а думал о Тане. Огромный, чувственный рот. Вот это баба. Папа привез себе любовницу. Витька - мой друг, а малюет дрянь какую-то. Видел бы он сосны в Луге! С другой стороны, как его судить, если он всяк день был часами на сцене, а теперь на голодном пайке.

 

- Вот говорят, женщина – режиссер. Это, мол, и невозможно.

Но кто бы, кроме меня, сладил с этой толпой? И так тут хорошо, что рядом, за домами – лес, мои любимые сосны и ели. Тут вот ели и темно, а дойти до озера Омчино – там сосны. ​​ 

 

- Витька, ты занят сегодня?

- Представь, нет. Редкая суббо­та. Даже не хочу из моей берлоги выбираться.

Они сели за столик с покосившимися ножками.

- Чаю?

- Давай. Витек, я сгоняю за бутылкой? Я ведь не надеялся тебя застать.

- Толька, не надо: я затарился на сегодня. Ребята еще принесут. Может, Горячевский придет. Подался в таксисты.

- Да ты что?

- Да, да.

 

За живописными разводами на потолке лег­ко угадывалась дырявая крыша. Ну, по стакану! Дерябнем за встречу.

Толик ​​ просидел у друга до вечера. Тепло институтских отношений! А он-то боялся, оно ушло вовсе.

 

Толик сидел, плотно вжавшись в немыслимо старое кресло, и так размяк, что не мог пошевелиться. Хорошо сидим. Странно было б идти на ее прогон, смотреть какую-то очередную пьеску! ​​ Он уже не думал о Тане.

Многих из пришедших он не знал. Читали стихи, но пришел какой-то кудлатый мужичина, показавшийся пьяному Толе динозавром, и пустился всем доказывать, что время поэзии ушло, что поэтов больше, чем людей - и, мол, в этом их главный недостаток. Тут все решили, что они поэ­ты, что они оскорблены - и тактично огрызались, пока какой-то взъерошенный юно­ша не крикнул:

- Иди к черту! Витька, я пойду.

Толя тоже поднялся.

- Толик, ты куда?! Посидим.

- Витек, мне по делу.

​​ 

Антракт.  ​​​​ Леонид Иванович обнадеживающе шепнул:

- Танечка, все идет о’кей.

- Леня, я не пе­режимаю?

- Нет. Играй до конца хладнокровно: этим гадам важен только текст.

- А что, чувствуется, что волнуюсь?

- Ну да! ​​ Этакий девичий романтизм. ​​ Ты очень красива в такой интерпретации роли, но ведь в пьесе этого нет.

В та­кие моменты Николаев был незаменим. Он пригласил Таню в Ленинград, он всем твердил, какая она талантливая - и Таня искренне желала его появления за кулисами. В театре, где все разбивались на группки и грубовато интриговали, нельзя выжить без своего человека.

Когда она стояла за кулисами перед одним из первых выходов на сцену в этом театре, кто-то в темноте положил ей руку на попу. Она изо всей силы ударила темноту. ​​ Не попала!  ​​​​ Но больше ее не лапали.

 

До дома, до Театральной ​​ площади Толя добрался пешком. ​​ Походка у него была детская: она показывала, как ему трудно взрослеть.

Он так и не сходил на прогон, хоть хотел посмотреть на ​​ Таню в работе.

Засиделся в компании – и не пошел.

Мороз с ветерком его протрезвил. Дома пил с мамой чай, надеясь дождаться отца, но тот так и не пришел.

Разошедшееся солнце ворвалось в комнату – и Толя засмотрелся на старое фото мамы, где она с тремя молодыми короткими морщинками на лбу, в китайском шелковом халате.

- Я из театра. От папы.

- Как он? – Аполлинария Андреевна почему-то улыбнулась.

- Сыночек, ты явно после буфета, - насмешливо добавила она.

Она привыкла посмеиваться над пьянством мужчин. ​​ Она считала их детьми, так и не сумевшими повзрослеть.

- Репетируют. Ты знаешь Разумовского?

- Знаю. Последний гетман Украины и президент Петербургской Академии Наук.

- Мама, тебе всё бы шутить! У них режиссер с таким именем! У него какая-то баба в Комитете по культуре.

- В Горкоме культуры, Толик. Зачем тебе знать это?

- Я просто так.

- Просто так не надо, - твердо ответила мама.

- Хорошо. Не буду. Знаешь, как я боялся, что в этот приезд не увижу тебя! Мы мало и редко говорим.

- У нее нет тихой улыбки, как была у той бабушки в вагоне, - подумал он. – Бабушка словно б думает о чем-то чудесном. О весне! Какой мог бы быть спектакль! Так пьесу и назвать «Бабушка и весна».

- Очень приятно, что ты понимаешь такие вещи. Толик, у вас в Луге ведь сегодня спектакль. ​​ Почему ты не занят?

Аполлинария Андреевна считала правильным выбор сына поработать в деревне, «пожить среди людей», как сказала она. Конечно, она называла «деревней» все, что не было большим городом. Население Луги – более сорока тысяч, - но всем было удобней думать о деревне.

Она была уверена, что сын слишком себя жалеет и мог бы работать больше. Две постановки в год? Этого мало.

- Я хотел бы сейчас поехать в Лугу, мама, - сказал Толя.

Он смело соврал, ​​ почувствовав, что от него ждут именно этого.

- Вот и езжай. Что тебе тут делать? Учись жить при деле. Тогда не будешь попадать в неприятные истории. – Она намеренно не выказала сочувствия сыну, считая, что это ему повредит.

- Нас обязывают дежурить на танцах, - он снова завел разговор ​​ о синяке под глазом.

- Хватит, Толик! Хватит. Не привыкай хныкать. Если это твоя работа, то, тем более, будь осторожнее.

 

После прогона Таня седьмым троллейбусом поехала к себе на Красную. Опять солью посыпали, и этих сапожек только на год хватит.

Какая неприятная роль! ​​ Да, на сцене особенно легко увлечься даже некрасивым мужчиной, но этот Савицкий – просто идиот. Но целовал осторожно! ​​ Спасибо.

Субботний Невский! ​​ Как ​​ она любила это мартовск­ое, набирающее жар солнце. Ведь его, солнца, так мало было уже с октября! Полтора часа можно просто полежать на диване. Сосед и соседка болтают на грязной кухне. О чем? Послушаешь - смешно до чертиков. Он – высокий, лысый, небритый; она в простом халате, в бигудях. Почему она всегда завивается?

Может, кто-то ее и видит без бигудей, но только не соседи. В питерских коммуналках, говорят, полно таких причуд. Потому что и коммуналок больше. Город более семейный, чем Москва, хоть именно Москву почему-то считают большой деревней.

Войдя в комнату, она включила люстру. Сразу три лампы. Чем не прожектор? Вымыть пол? Спектакль пропустят - и вымою.

 

Выскочил на перрон и, семеня по льду, побежал домой. Весна, весна, весна. Темнота уже легкая, голубая; покачиваясь от ветерка, тускло блестят фонари, их свет медленно растет.

Горящее окно - Ленка ждет. Свет с далеких улочек засиял еще ярче. Бардак в прихожей. Опять приходили из театра и все перевернули. На Новый Год кто-то из них украл деньги, но Лена все замяла. Где тапочки? Он прошлепал в одних носках по холодному полу. Тапанцы. Да что с ней? Вроде, свет горел.

 

- Приехал! – радостно ахнула Лена. - ​​ Сгонял в Питер и обратно?! ​​ Семь часов в электричке. Ты еще живой?

- Вроде, да.

- Сегодня везем ребят в Боровки. А ты ложись, отдохни.

- Нет, Ленуля, я поеду с вами.

- Да ты что!

- И поеду, и выступлю со своим номером. ​​ Или ты нашла мне замену?

- Я и не искала. Как хочешь, Толик. Увидишь дедушку.

Лена громко высморкалась. При муже она не любила это делать, но ​​ тут е смогла удержаться. Она боялась за мужа: как он выдержит такой трудный вечер?

- Я тебе не рассказывала? – продолжала она. - Его переселяют в наш город.

- Это хорошо, - радостно ответил Толя. - А вот ты – ты где простудилась? Я забыл, что у нас будет: спектакль или концерт?

- Концерт. Сначала из темноты появляется фото семи участников...

И она терпеливо пересказала предстоящий спектакль.

- Ленка, это все твои фантазии. Сейчас лучше и не планировать: может, в хлеву читать будем. Кстати, хоть к деду зайду, а то отец дал нахлобучку. Откуда варенье?

Толе страшно было остаться наедине с собой – и потому он напросился на концерт. Хмель еще не прошел, но в электричке ему удалось поспать – и силы были.

- Клава принесла. .;

- Роскошно! Спасибо ей. Я поставлю чай.

- Идем на кухню. Ко мне, между прочим, вчера заходила очень интересная старушенция.

Елена Борисовна очень оживилась с приездом мужа и сейчас выглядела необычайно уютно и приветливо.

- ​​ А какова Настасья Никифоровна!

- Да. Я ее пригласила чаю попить, она сидит-сидит - да вдруг как заплачет!

- Так ​​ она вчера заходила к нам домой! Мне она этого не рассказала. Я говорил с ней в электричке.

- У нее дочь пьет, - сказал Толя.

- Дочь в Горяеве пьет, а сын в Питере и домой не пустит.

- Откуда ты знаешь, Ленка?

- У нее часто так бывало. Так что если сейчас появится, пусть поедет с нами на концерт.

- Конечно!

- Я думаю, сына просто не будет дома. Она приедет без звонка – и он не откроет дверь.

 

- Толик, - она, наклонившись, осторожно его поцеловала, - что за побег от жены?

- Какой еще «побег»? Я просто не хотел тебя будить. ​​ Не выдумывай.

- Ты захотел увидеть отца?

- Да. ​​ У ​​ него сегодня прогон – и он просил приехать посмотреть Таню Богданову, мою партнершу.

- А на самом деле что было в Питере? – спросила жена. – Ты был на прогоне?

Толя молчал.

- Ну, где ты был? Говори.

- Сидел у друга.

Она понимала, что он ​​ все не может забыть вчерашнее на танцах. ​​ 

- Толик, да ничего не было! Что ты так переживаешь? Ну, будь ты мужиком! Фонарь поставили - ну и что? Сашка дрался с ними, в милиции сидел из-за тебя. Ты почему его оставил?

- Этого пьянчугу?

- Никакой он не пьянчуга! ​​ Он хочет тебе добра, а ты этого не видишь. В упор не видишь. Я позвонила его матери насчет Настасьи. Валентина Ильинична, говорю, вот у меня в гостях ваша подопечная. А та уже в курсе. В общем, придет к нам эта Настасья Никифоровна, будем утешать ее на пару.

- Я сразу понял, что это ценный кадр: по пьесе она нужна и репетировать согласна, - сказал Толя. - Я уже ее пригласил в «А завтра была война».

- Слушай, нельзя эту Валентину попросить моего деда в Дом престарелых пристроить? Кочегаром, к примеру. Его же переселяют из Боровков в Луга, а он уперся, ехать не хочет.

- Да ты понимаешь, что ты говоришь! – опешила Лена. - Неужели ты так мало знаешь своего деда?! ​​ Да он лучше умрет, чем пойдет туда.

- ​​ А ты попробуй!

- Ну, хорошо. ​​ Давай, я запишу его инициалы и возраст.

- Имя моего деда ты и так могла бы вспомнить!

- Толька, я не знаю! Прости.

- Николаев Иван Митрофанович. Десятого года рождения.

- Хорошо.

И она постаралась уйти из неприятной темы:

- Слушай, я взяла ставку в Доме слепых.

- Да ты что, Ленка!

- Надо деньги зарабатывать. Сколько тебе ходить в этом драном пальто? Это работа по специальности. Кстати, Семенова там кружок по баяну ведет.

- Если она ведет баян, тогда устраивай меня балетмейстером. Мне папа тоже нашел работенку. Пьеса на двоих: «Близость весны».

- Ты говорил. И партнерша? ​​ Эта самая Таня?

- Да, она. Таня ​​ Богданова.

- У твоего папы слабость к девушкам. Надеюсь, ты не все от него унаследовал. Уже понравилась?

Елене Борисовне отец мужа казался чрезвычайно грубым человеком и недалеким режиссером.

- Еще нет, - отшутился он. - Ты не хотела б работать в Питере?

- Я?! Нет. Там и так культуры выше головы, а здесь я нужна.

Лена ясно дала понять мужу, что она недовольна.

 

Зубов и Васильев сидели в «Праге», их любимом ресторане. Они обмывали конец съемок.

- Ты что, ​​ на Танечку Богданову глаз положил? – ​​ Васильев чересчур весело улыбался. ​​ 

Зубову были неприятны эти намеки – и он попытался сыграть в «незнанку».

- ​​ А что, у Богданова есть дочь? – ​​ как бы рассеянно переспросил Валя Зубов.

- Да, есть. И ты зачем-то отправил ее в Питер.

- Я?! – Зубов не на шутку разозлился. – Не я ее «отправил», а ее туда пригласили. ​​ Именно туда!

- ​​ Представь, - чуть не закричал он, - есть такой идиот Николаев, главреж Театра Комедии в Питере: ​​ он-то ее туда и затащил. Наобещал золотые горы, а ничего не сделал.

Приятель кивнул:

- Я его знаю. Охотник до девушек.

- Откуда ты все про всех знаешь?

- Да, ладно! ​​ Что тут такого? ​​ Все про всех все знают. Николаев сам три года в Москве у моего отца работал. Так что я его знаю, как облупленного.

 

Когда к шести все собрались у входа в ДК, зав по культуре сообщила, что автобус дадут только к семи. Лена, не растерявшись, сразу организовала репети­цию. Она умела управлять этой ордой, все еще пугавшей Толю, умела гонять, умела создавать спектакли из таких вот наскоро собранных репетиций.

Настасья Никифоровна тоже пришла.

- Что засуетились! - кричала Лена. - Стойте спокойно, пока он не скажет свой текст.

- Елена Борисовна, мы не виноваты.

- Тогда что на репетиции не ходите? Профессионалы, что ли?

 

Толя отвернулся к стеклу автобуса и завороженно смотрел на уходящее солнце. ​​ Там, в слабеющих солнечных лучах он видел лицо Богдановой, он мысленно говорил с ней.

Даже при жене думаю только о ней. Я, что, болен? ​​ И у приятеля сидел - думал только о ней. Наваждение какое-то.

Я не хочу ее любить, не хочу.

Чуть не забыл! Маме кто-то подарил ее фотографии (после сдачи спектакля часто фотографировались вместе), и она дала их мне на недельку: посмотреть.

Он достал фото и всматривался в лицо мамы.

Как бы он посмел не любить это солнце, если его лучи косо и просто падали на фото – и мама представала молодой на фоне прочих членов комиссии комитета культуры.

 

До Боровков добрались быстро.

- Елена Борисовна, - шепнул Саша, - я у Кольки взял концертные ботинки.

- Хорошо. Зови всех в кабинет председателя колхоза: там два обогревателя.

 

По узенькой, короткой лесенке Толя поднялся на сцену. Раздвинулся занавес, тепло зала хлынуло в него - и он увидел дедушку.

Толя читал любимые стихи, наработанные еще в институте, читал сдержанно, стараясь быть проще. Только бы дедушка понял. Пожилые люди, все в пальто, с шапками в руках, смотрели в его лицо.

После чтения он спустился в зал и подсел к Ивану Митрофановичу.

За ним читала Света. Она работала на фабрике домашней обуви и читала стихи так же, как работала: аккуратно, старатель­но выговаривая строчки. Колесов прочел балладу о цветке. Стихи были грустные, но в зале улыбались. Когда кончил, все захлопали: просто нельзя было не отблагодарить человека, который причесался, залез в начищенные штиблеты и прочел стихи, как прозу.

Лена читала Пушкина. Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон. Как приятно, когда хлопают твоей жене.

 

Тут Толя вспомнил всю историю их знакомства. ​​ Был институтский спектакль, и Лена, хоть она училась в Институте Культуры, зашла на спектакль. Толик играл в кусочке по Тирсо де Молина – и хоть роль была небольшой, Лена, видно, так впечатлилась, что ​​ пригласила его на свой первый самостоятельный спектакль (она училась режиссуре). Через пять лет она и в ​​ свой выпускной спектакль на главную роль позвала Толю; они уже были женаты.

 

Собранье зол его стихия.

Носясь меж дымных облаков,

Он любит бури роковые,

И пену рек, и шум дубров.

 

Она читала Лермонтова с убежденностью, которой он завидовал. Или именно эта самоуверенность так повлияла на него, что он бросил Ленинград и уехал в деревню?

- Но с другой стороны, - думал он, - разве получил бы я театр в Питере?

Зал ожил, когда на сцену вышел Бод­ров. Этого бойкого старичка все знали. Он тридцать лет работал товароведом в раймаге, а, выйдя на пенсию, устроился банщиком. Он пребойко читал Зощенко; зал хохотал до упаду.

 

Уже 10 часов вечера, ​​ спектакль давно закончился, - а комиссия все еще не огласила свой вердикт. ​​ Десятки людей надеются, что спектакль пройдет, все как-то скукожились и поникли перед оглашением приговора. ​​ Да, так легко было потерять полгода работы, усилия, деньги, настроение, - жизнь, наконец! ​​ Все решала система, в которую уже никто не верил.

 

А Богданова? Она много работает. На вечернем моноспектакле Таня читала Баратынского - и опять Леня был в первом ряду.

Она один на один с горячей плотью зала. Тепло бьет в лицо. Она подумала о Валентине. Может, он едет ко мне? Я чувствую тебя, я тебя люблю. Этот зал, эти люди - тоже ты. Я будто проснулась и сразу все узнала о себе.

Николаев не был уверен, что ее любит, но тем важнее было об этом сказать.

И когда еще?

Только сегодня вечером.

 

После спектакля, в гримерной, комнатушке, заваленной плакатами и афишами, Николаев восторженно крикнул:

- Чудесно!

За тонкой дверью слышно, как зритель повалил в гардероб.

- Правда, Леня?

- А то нет! Мне очень нравится, когда ты в этом строгом, черном платье! В тебе что-то неотразимое – и я еще назову его. Еще немножко – и ты, чудится, станешь живой волшебницей.

- Мне кажется, я была ​​ сдержанной, переполненной болью. Еще и в этом черном платье...

- Откуда у тебя такие мысли?

- Не знаю. Леня, мне мешал прожектор.

Николаев был постановщиком и этого спектакля.

- Да, его повесили слишком низко. Глав­ное, твои осторожные выверенные жесты: они хорошо отмечали начало каждого стихотворения.

И он посмотрел на часы:

- Танюша, я бегу узнавать, ​​ как прошел твой прогон. ​​ Ты ​​ иди домой. Я прибегу.

- Я жду, Леник.

Таня не любила его заскоки на ее квартиру, но ей приходилось терпеть и не такое. В конце концов, она ему обязана.

​​ 

- Люся, их пьесу зарубили! – Разумовский орал в трубку.

- Что тут удивительного? ​​ Ее же никто не знает. ​​ 

- Они же просили тебя помочь!

- Я сделала, что смогла. ​​ Тебе-то что? ​​ Работай спокойно. Я, кстати, тебе еще работу нашла: пьеса о последних днях Ленина. ​​ Пьеса считается передовой: ​​ Инесса Арманд открыто называется любовницей.

- Даже так!! ​​ - ахнул Разумовский. - Вот это времена. Ведь еще полгода назад мы не могли о таком и мечтать!

- Алеша, ​​ ты приедешь ко мне? ​​ Давай скорее.

- А что?

- Ничего. Просто я жду тебя. ​​ Хватит болтать по телефону. ​​ Приезжай скорее: завтра заседание в Горкоме – и мне надо выспаться.

Разумовский чувствовал шаткость своего положения в театре – и поэтому приговор комиссии его не то, чтобы разозлил, но был неприятен: он понимал, что в любом случае среди общего раздражения ему достанется больше всех.

 

- Дедушка, ты должен отсюда уехать! Как же ты не понимаешь? Ты будешь жить рядом с нами. Тебе же лучше.

- А что я буду делать в твоей Луге? Хозяйства там у меня не будет. Я хочу умереть здесь. Представь, каково будет жить на одну пенсию!

- Возьми нашу дачу. Мы туда и не ездим: некогда.

От родителей Лены осталась дача, заниматься которой ей было некогда.

 

Зубов позвонил перед посадкой в поезд.

- Как ты там?

- Да ничего, Валя. Ты где сейчас?

- Сажусь в поезд.  ​​​​ Как твой прогон?

- Да как-то никак.

- Прошел спектакль или зарубили?

- Пока не знаю.

- Не волнуйся, Таня!

- Я стараюсь.

- Если у вас пьесу не пропустят, то толкнем ее в нашем Театре Киноактера. ​​ Тогда мы тут в Москве первыми сыграем эту пьесу.

 

Представитель горкома позвонил начальству из своего служебного кабинета:

- Я им говорю: «Вы все должны переехать!», - а это же идиоты! Все боровские – идиоты! Уперлись – и все тут.

Он тряс лысиной и кричал в трубку:

- От них не дождешься внятного ответа. Я весь день проваландался с этими дураками! Послали туда Народный театр.

 

- Поговорил с дедушкой?

- Да.

- Вид у тебя неважный, Толька. Вот приедем домой – обязательно поешь супу. Обязательно. Тогда изжога пройдет.

- Лена, да не люблю я твой суп! Ты делаешь наваристо, а я люблю что-нибудь пожиже.

- Поэтому у тебя плохое здоровье! А что ты любишь, Толик? Тебе что ни дай – ты все привередничаешь.

 

Перед тем, как зайти к Тане, Николаев выклянчил билет на завтрашний вечерний поезд. ​​ Шесть часов в кресле – и это еще самый лучший вариант. Словно весь мир в воскресенье из Питера едет в Москву. Это самое глупое: экономить на собственной шкуре. Куда умнее дождаться понедельника, оформить командировку. Оформить, как начальству. Мол, директору полагается купе! Ладно, оформлю задним числом. Стекло тяжелое от налипшего снега. Она что, боится меня? Я сделал для нее больше, чем ее отец.

 

И ведь он серьезно так думал! ​​ Его практичность, как режиссера, сочеталась с такими вот не совсем корректными фантазиями. ​​ Да, Леонид Иванович знал отца Тани, но более как артиста, причем такого, чья репутация выше у профессионалов, чем у толпы. И вот он умер. Ничем не приметная смерть среди громких смертей восьмидесятых. Николаев едва заметил эту смерть.

Он по привычке ездил по училищам, присматривал актеров в свой театр - и три года назад увидел Таню. Тут-то и выяснилось, что он знал ее отца!

 

Он ехал к Тане с одной мыслью: ​​ Я люблю, или близость весны морочит меня?

Через час, уже поздним вечером, Николаев и Таня встретились на Красной.

- Пьесу зарезали, Танечка!

- Да ты что! А как же баба Разумовского?

Николаев позволил Разумовскому работать в театре как раз потому, что тот обещал помочь с пьесой.

- Почему-то не сработало. Я принес коньяка. Давай по рюмке. Я как узнал, чуть в обморок не грохнулся.

- У меня и рюмок-то нет.

- Я принес. Чего не привезла из Москвы? – спросил Николаев. - Я-то надеялся, все уладится. Положение Разумовского еще хуже твоего, так что баталия предстоит. Выпьем! Ты не представляешь, как боюсь тебя потерять. Боюсь куда больше, чем ты думаешь, Таня. Если пьеса не пройдет, это будет удар по всем нам.

- И по нашим отношениям, - довольно дерзко предположила она. – По всему театру, Лёник. Мне тяжело в Питере. Может, я переоценила свои силы, приехав сюда? Я уже не знаю.

Как ни странно, ему было приятно услышать такое и все же он строго сказал:

- Таня! Нельзя же так! Первая неприятность – и ты уже в панике. В Москве у тебя квартира – и ты всегда можешь в нее вернуться. ​​ Я сейчас же покачу ​​ в Москву, зайду к автору - и уже с ним рванем с утра в Министерство Культуры. Надо повоевать.

- Леня, кто ее зарезал? Почему?

- Это подковерная борьба, этого знать нельзя. Ты не представляешь, сколько пьес вот так в Питере зарезали. Неужели и с «Дон Жуаном» придется ждать, пока ее сыграют в Москве? Это участь Питера: из него делают провинцию. Страна такая, понимаешь? Но я все равно за тебя! Я в лепешку разобьюсь, только б ты играла.

- Я не знаю, что делать! – Богданова чуть не плакала.

Первый раз в ее жизни ее работу не просто не оценили: она была не нужна.

- Танюша, помнишь, сколько запрещали «Валентина и Валентину», пока не сыграли в «Современнике»? Только в Москве пропустили - сразу пьесу стали играть во всем Союзе, в сотне театров. Давай, я согрею чаю. Будешь?

 

Тихо, Танечка, не плачь:

Я несу тебе калач!

 

Она засмеялась сквозь слезы:

- Давай чаю, Леня...

 

Николаев вышел на коммунальную кухню, оказавшуюся пустынной, зажег газ, налил воду в чайник, поставил на плиту и сел, не в силах прийти в себя. Вот так либеральное время! Объявили, что все можно, а выясняется, все как было, так и есть. Главное, он может потерять Таню! Это пугало больше всего.

Вернувшись, он сказал, нервно разглаживая пальцами горячую чашку:

- Я хочу тебя попросить.

- Проси.

- Завтра еду в Москву.

- Ты уже говорил об этом! В добрый час, Леня. Пробей пьесу. Умоляю.

- Я хочу тебя поцеловать.

- Да мы целуемся каждый день. Сегодня утром при всех. Кстати, при твоем сыне то­же. Куда он исчез?

- Не знаю. Поцелуй меня здесь.

- В коммуналке? Ленечка, тут что-то не то. Соседи ходят. Ты так хочешь?

- ​​ Ну, и что? Да.

- Стой спокойно. Вот.

- Это называется «пионерский поцелуй». Я не уйду, пока не поцелуешь по-настояще­му.

- Не надо меня обнимать, Леня, не надо. Уже поздно.

- И Аполлинария Андреевна тебя ждет. – Она пошла в атаку. Инициалы жены Николаева прозвучали грубо, если не нагло. ​​ Что ему оставалось, как не проглотить пилюлю? Он молчал.

- Кстати, приятная дама, - неумолимо продолжала Таня. - Я не могу быть твоей любовницей. Это неприлично, дурачочек.

- Я люблю тебя.

- Я догадываюсь. Это ничего не меняет. Ленечка, иди домой, иди. Верней, на вокзал. ​​ Иди, иди, мой хоро­ший. – Она медленно, но верно выпроваживала Леонида Ивановича. - Приедешь - приходи. Я жду. ​​ Для признания ты выбрал самое неподходящее время.

- Таня, ты ждешь, да?

- Да, я жду тебя.

 

- Митрофаныч! Спишь?

- Да нет. Заходи. Как тебе концерт? Видел моего внучка?

- Видел, видел: бойкий парень. Эта блондинка - его жена?

- Да, жена, Михалыч. Видную девку отхватил. Я успел ему свининки сунуть.

- Пойдем ко мне на телевизер: опять Горбач воду мутит.

 

- Ой, как я устала. Что за день! Что тебе дед сунул, Толик?

- Лена, это свинина, - ответил Толя. ​​ - ​​ Я тебе говорил.

- Иди сюда.

- Зачем? Давай спать.

- Скажи, что меня любишь.

- Ленка, что за идеи! Я тоже устал. Едва на ногах стою. Ты что, не знаешь?

- Скажи. Я прошу.

- Я люблю тебя.

- Спасибо.

- Не за что, Лена!

 

 

 

29 марта, ​​ воскресенье.

 

 

Аполлинария Андреевна встретила Леонида Ивановича неизменной улыбкой, хоть он пришел в час ночи:

- Что так поздно, Ленечка? Да ты простыл.

Она никогда его не спрашивала, откуда он пришел.

- Похоже, что да, - приветливо кивнул он. - Где Толик? Я не видел его на прогоне.

- Укатил в свою Лугу: у них концерты по выходным. ​​ Кстати, увидит там и дедушку.

Хотя б он приходил утром, она привечала мужа все той же приятельской улыбкой, а потом они вместе пили чай. И всегда на кухне свет ласков и неярок, всегда к чайку находилось что-нибудь сладенькое. Сегодня: кусочек приве­тливого, сухого итальянского торта.

- Представь, «Дон Жуана» зарезали. Что теперь делать? Пропало полгода рабо­ты. Главное, Богданова, москвичка, остается без работы.

- ​​ Мне уже позвонили.

- Жаль, тебя не было в комиссии.

- Можешь не жалеть: одна я все равно ничего бы не решила.

По-моему, наверху заранее решили пьесу не пропустить.

- Он она же залитована!

- Ну, и что? ​​ Начальству это не указ. Ты так переживаешь из-за Богдановой. Ты уверен, она не переживет этого? – насмешливо спросила жена.

- Конечно! Я пригласил ее на эту роль.

- Леня, это было твоей ошибкой. Не стоит помогать девушкам, тем более, москвичкам.

- Тебе не нравится Москва?

- Да. ​​ Я даже могу даже объяснить, почему: ​​ это Москва превращает Петербург в провинцию.

- Ну, ты и скажешь!

- Да, я скажу. Мне не нравятся те девушки, которые нравятся тебе – и тут уж ничего не поделаешь.

- Я поеду в Москву. – Он миролюбиво улыбался. - Завтра же. На одиннадцать утра есть «Юность». Это самый ранний. На нем и поеду.

- Пожалуйста. Можешь не советоваться со мной.

 

Дед любил предвесеннее мерцание звезд. Вдвоем с Буяном бродит до двух часов ночи. Уснул, не раздеваясь, просто забывшись, а проснувшись, увидел над собой звезды. Близкие. Сразу, за окном.

 

Таня не могла уснуть. Сколько времени? Уже за полночь. Как благоразумно она выпровадила Леника! ​​ Как неожиданно он разошелся! Наверно, удивил самого себя. ​​ 

Если б я знала, что такие порывы возможны, я б не поехала в Питер. ​​ Правда, в Москве мне никто ничего особо и не предлагал.

Надо быть разумной девочкой, ​​ ведь мне уже двадцать три! Что сказал бы папа? Папа, войди. Никому не нужна ни моя первая большая роль, ни моя «донна» Анна, ни сама я.

Мой бог – моя работа, - а про мужчин я не уверена, ​​ что они – друзья. Валя и Леня серьезно помогают, но если мне не повезет в профессии, этого окажется слишком мало.

Будь лето, я б поболталась по набережной, а в такую морозягу и носа не высунешь.

Ни друзей, никого. Леня чего-то про любовь завел; будто не видит, что со мной. Это не друг. Стоило тащить меня из Москвы, чтоб запихнуть в коммуналку! Все равно, в Питере не создать моей среды, тут я никем не стану.

 

Богданова явственно услышала два звонка. К ней? Показалось.

- Татьяна Васильевна! - гаркнул в коридоре сосед. - К вам.

- Спасибо, Коля! – заорала она соседу, выскочив в коридор, и открыла дверь, и с нежностью посмотрела на вошедшего:

- Валька, это ты! Да ты что?

- Не рада, что ли? Прошла пьеса? ​​ – улыбнулся он.

- Зарубили.

- Точно? – тут Валя заорал, забыв, что он среди ночи в чужой квартире.

Но соседи, что сидели на кухне, этого будто и не заметили.

Валентин Петрович сразу после ресторана рванул на раннем поезде в Питер – и уже в два часа ночи на такси добрался до Красной.

- ​​ Не надо об этом, Валя! ​​ Не надо. Мне больно. ​​ 

Она посмотрела внимательно на друга, помолчала и сказала:

- Я рада тебе, Валечка. Очень рада. Просто, как снег на голову. Проходи, проходи. Уже холодно. Давай пальто сюда.

- Сразу с поезда! – подумала она. – Знает, что переночует у меня. ​​ И сосед! Почему сосед не спит?

- Съемки кончились, - сказал Зубов, - ну, думаю, рвану в Питер, к Таньке. Это твоя комната?

Осмотрев, он решительно заявил:

- Ну, и засранец твой Николаев! Пригласил в какой-то клоповник. Я, знаешь, не удержался: прошел весь Невский: от Московского до Адмиралтейства. Слушай, у тебя вид уставший.

Он и сам не понял, зачем ему эта ложь, но ему почему-то важно было сказать, что он прошелся по Невскому. ​​ Но Невский проспект – это было все, что он знал о Питере. ​​ При всей его известности ​​ Валентин Петрович был чудовищно равнодушен к культуре.  ​​​​ 

- Устала, как собака, Валечка. Николаев недавно был здесь: мой спектакль срезала комиссия. ​​ Я специально для тебя произнесла слово «комиссия», чтоб ты очень-то его не ругал. ​​ Система не пропустила спектакль, а не человек. ​​ Знаешь, как тут говорят? ​​ Против лома нет приема.

Вале очень не нравились эти наскоки на власть: он ведь на самом деле верил в «систему», когда играл ее руководителей среднего звена, - но для Тани он сделал исключение и пропустил ее слова мимо ушей.

- Да, да, ты что-то говорила! – как будто виновато зачастил он. - Значит, сорвалось? И тут плохо? Что ты раньше скрывала? Я думал, премьера давно была.

- Какое «была», Валечка! Я хотела похвастаться, поставить тебя перед фактом. Полгода репетиций коту под хвост. Что у тебя?

- Коньяк. Давай за встречу.

- Слушай, у меня и рюмок-то нет: совсем бедная.

- Как это нет? Вон, две в трюмо. Поискать, так и еще найдется.

- Чего ты смеешься, Валька? Мне в пору в петлю лезть, а ему смешно. Сижу на восемьдесят рублей в месяц. Никакого просвета. Никакого.

Тут уж она зачем-то сгустила краски, да и просто завралась. Но они уже научились прощать друг другу небольшие отклонения от истины.

- Ну, не на 80, а на 150. Есть разница, - и он протянул деньги. - Наплюй ты на этот театр. У тебя еще будут роли.

- Это была бы моя первая большая роль.

- Что за пьеса?

- «Дон Жуан» Верицкого.

- Да, да. Ты говорила. Я этого жука вижу на всех банкетах. Пусть твой Николаев едет к нему, и пусть они вместе толкают пьесу. Я-то слишком мелкая сошка, чтоб тебе в этом помочь. Да и что помогать, если пьеса откровенно антисоветская! ​​ 

Он подумал и увесисто выпалил:

- Но я, признаюсь, и не хочу тебе помогать! Поедем домой, Таня! Что тебе этот Питер?

- Не надо, Валя. Мне больно. Николаев завтра поедет в Москву.

 

Она не верила своим глазам: и это - Валя! Выходит, он чувствовал, что она его ждет. Тот самый Валя, что столько лет улыбался ей и сту­чал с отцом бутылками на их коммунальной кухне! ​​ Но когда они сумели так сблизиться?

- Я в жутком трансе, Валечка. Так шарахнуло, ты не поверишь.

- Почему? Я верю. Уже налито.

Она посчитала деньги:

- Ты, вроде, много дал.

- Деньги за твою квартиру, и я еще добавил.

- Ты дал 400.

Деньги на самом деле были большими. ​​ Если считать на хлеб – буханка стоила 14 копеек, – то получалось целое состояние. ​​ А Таня считала себя бедной!

- Бери. Не жалко. Получил за съемки. За твою комнату, надеюсь, театр платит. Ты ведь знаешь, Танька, как я к тебе отношусь. Возвращайся к себе на Бронную. Я сниму где-нибудь рядом – и мы будем видеться.

 

- Тебе нравится моя квартира, – улыбнулась Таня, - и ты даже не скрываешь этого.

​​ - Конечно! Обожаю старый фонд. Квартиру, дурак, купил у черта на кули­чках: где предложили. Целый час до Мосфильма добираться.

Она не казалась беспомощной – и это соблазняло Зубова, любившего на самом деле.

Соседи уже были за тонкой стенкой и смотрели телевизор.

Тане шум телевизора соседа казался печальным, даже добродушным ревом дракона, - но Зубова этот шум особенно раздражал: он ​​ отвык жить в коммуналке.

- Ты надолго решил сдать свою квартиру, Валечка?

- На год.

- Почему?

- Я так хочу, - виновато ответил он. - Купил квартиру, а жить в ней не хочу. ​​ Хочу снимать в центре.

- Странно, Валька! Ты мог сказать это в Москве?

- Тебе? Не мог: ты уже уехала.

- Ну, что мы об этом, Валя! ​​ Вот что. Ну, да ладно. Деньги очень кстати. У меня в месяц никак не получается больше ста двадцати. Мне пришлось купить сапожки и зимнее пальто.

- Что у тебя сегодня в театре?

- Вчера был прогон - и я надеялась, после него сегодня ​​ сыграю донну Анну.

- Поболтаемся по городу вместе?

- Уже два часа ночи! Я устала.

На самом деле, волнение заглушало усталость. Она понимала, что Вале негде переночевать. Так что? Раскладушка есть. ​​ Комната – с двадцать квадратных метров, так что и в ночи они не будут слишком рядом.

Она понимала: если Вале не предложить переночевать, он пойдет болтаться по Питеру под злющим мартовским ветром. ​​ И соседи! ​​ Они не против того, что к их соседке кто-то вламывается в два ночи. И тут ей повезло!

Когда она была еще девочкой, ее отец часто оставлял Валю ночевать. Сколько раз она слышала его храп из соседней комнаты. Может, она все же любила Валю? ​​ Любила потому, что он был верным, единственным другом отца? Дружба отца и Вали была настоящей, она это знала. После звона бутылок мужчины быстро укладывались; ей нравилось, что они старались не шуметь и быстро засыпали.

- Танька, фигня какая-то! Тебя приглашает Академический театр, а комната в коммуналке без телефона и ванны.

Она неожиданно разозлилась:

- Валька, хватит ныть! ​​ Таких квартир полно в старом фонде. Зато комната большая.

- Слушай, - неожиданно предложила она, - пойдем бродить, а?  ​​​​ Я еще не видела Питер в такой ночи. ​​ 

- Я ​​ же тебе говорил. Пошли.

 

- Ребята, давайте расходиться! – предложила Лена. – Уже за полночь.

- Елена Борисовна, - попросил Саша, - давайте еще поговорим. О концерте.

- Нет, мальчики! Я сказала «всё»! Закругляйтесь.

 

И деду не спится, он смотрит на звезды. И Леонид Иванович весь в слезах. Наобещал с три короба, а ничего не могу. Михалыч смотрит телик. Боевик какой-то. Пуляют только так. Аполлинария Андреевна давно уснула. Толик воркует с женой. Он забыл о Тане и рад этому. Колесов Сашка, пьяный, идет домой.

 

Они ​​ вышли на набережную, и Таня сказала:

- Я переехала в Ленинград не насовсем, а чтобы больше работать. Тут я все-таки в театре, а там я была нигде. Я читала Баратынского по декашкам – и это все, что удавалось. ​​ Чтобы ты понял: я поеду туда, где будет работа. Хоть на северный полюс.

- Зато тебе было жить куда легче! – горячился Зубов. - ​​ Я давно хочу тебе предложить: сдай мне твою квартиру!

- ​​ Ты уже говорил – и я уже думаю, - ​​ строго ответила Таня. – Не надоедай.

Она поняла, что, скорее всего, речь идет о замужестве. Но сказать это здесь, под пронизывающим ветром? ​​ Таня внимательно и с восторгом посмотрела на Академию Художеств, словно бы у нее спрашивая совета. ​​ Неужели он так признается в любви?

- Я хочу, чтоб ты жила в Москве: там я смогу тебя защитить.

- Я ведь была в Москве!

- Но ты еще не была актрисой! ​​ Танька, раньше я не мог тебе помочь, а теперь могу!

- Почему не сказал этого в Москве? ​​ Разве что-то произошло?

- Побоялся. Между нами 25 лет. Я – друг твоего отца.

- Друг или собутыльник? Давай уточним, - улыбнулась она.

- Друг-собутыльник. Не стоит так шутить, Таня! Это моя слабость, но есть и сильные стороны.

- Это какие же? – улыбнулась она.

- Я всегда любил тебя. Всегда.

- Боже, как легко он впадает в патетику! – подумала она.

- Вот твой стиль!

Он был поражен: он ждал более романтичной реакции.

- Да не стиль, а тебя жалко, - возразил он. - Эти двое соседей меня особенно злят. Хорошо, хоть не пять, не десять соседей! Не люблю я этой питерской нищеты и затравленности!

- Да какая нищета, какая затравленность, Валечка! ​​ Что за слова такие? ​​ 

И ​​ неожиданно для себя она стала защищать соседей:

- Мои соседи – семья, два интересных человека.

- А чем это они интересны?

- А тем, что это мои соседи. ​​ Интеллигенты. Она учительница, а мужик, тот слесарит, но тоже совсем нормальный. Они не шумят, не кричат. Все, что ты слышишь, - телевизор соседа. ​​ Они открыли тебе дверь среди ночи, а ты даже не оценил этого.

- Он на самом деле нормальный? Он к тебе не пристает?

- На самом деле. Такое впечатление, нормальней, чем мы. Его я пьяным не видела.

- Надо же!

- Какой же он все-таки глупый! – решила про себя Таня. – Сердечный, желает добра, но глупый.

 

- Слушай, - Зубов внимательно посмотрел на Таню, - а ведь ​​ кто-то когда-то мне даже говорил, что меня любит.

- Валечка, это сказала я. По молодости. По глупости.

Она не верила, что она такое говорила, но за столько лет ради Вали придерживалась этой иллюзии.

- Я знал, я всегда знал: тут у тебя ничего не выйдет.

- Ты это уже говорил, Валечка. Тебе не нравится Ленинград; ты хочешь, чтоб он не нравился и мне.

- Почему? Я люблю его. Не как город «с его многосложным хозяйством», как сказал бы мой киногерой, а как образ. Тут чудесно побродить ночью, сходить в Эрмитаж, - но жить тут, в этих болотах, - невозможно. Это же говорил и твой отец. Ты забыла!

- Папа много чего говорил, - строго ответила Таня. - Почему я не могу любить его, Валя? Почему должна делать и думать, как ты хочешь?

- Потому что я желаю тебе добра. Потому что лучше тебя знаю, что тебе нужно.

- Ты уверен?

- Да.

- Надо же! - призналась она. - Этот разговор у нас уже был, но сейчас я больше верю твоим словам.

- Наконец ты услышала меня! – его голос задрожал от радости. – Ты услышала мой голос! Ведь чаще всего люди друг друга не слышат. А ты – услышала!

- Сейчас ты можешь сказать, почему ты сбежала от меня? – настаивал Зубов. – Я ведь не понимаю, почему.

- Почему «сбежала»? Я сдала квартиру и уехала. ​​ Я тогда не была уверена, что квартиру надо сдать именно тебе.

- Но я тебе намекал! – напирал Валя.

- Я не хотела замуж. И сейчас не хочу. Почему я должна на себе, как на актрисе, ставить крест? Я не хочу.

- Да какой «крест»? ​​ Неужели я таким тебе показался? Вот это да! Мы можем быть вместе и без регистрации брака, раз ты хочешь.

- Валя, я должна выходить на сцену. Иначе я – не человек. Помнишь, что ты мне сказал? «Зачем тебе сцена? Я тебя прокормлю». ​​ 

- Неужели я такое говорил? По пьянке, что ли?

- Это твои слова, - настаивала Таня. ​​ - Мне не надо, чтоб меня кормили.

- Я сделаю, как ты скажешь. Ведь это странно: удрать неизвестно куда!

- Я в Академическом театре, а не где-нибудь.

- «Академический»! – насмешливо сказал он. – Да это судьба сотен девушек, вроде тебя. Всех заманивают, не тебя одну.

- Николаев меня не заманивал! Он сделал серьезное предложение. Я ехала не в пустоту, а на роль донны Анны в «Дон Жуане» Верицкого. Сегодня пьесу зарубили.

 

Она остановилась и посмотрела другу в лицо:

- Ты думаешь, что я болтаю без умолку и не могу прийти в себя? Валя, мне страшно сказать, но я была не права: тут мне, на самом деле, никто ничего не гарантирует. ​​ Хоть внешне может показаться, что моя ситуация не такая уж и плохая.

- Вот тебе повод просто уехать отсюда! – твердо сказал он. – И что Николаев? Даже ничего тебе не сказал?

- Покатил в Москву. – Таня постаралась особенно не развивать тему «Николаева». - Надеется протолкнуть пьесу. Насколько я, Валечка, понимаю это время, я уверена, пьесу пропустят запросто через пару лет, - но что делать, если я не могу ждать даже эти два года!

- Да? – недоверчиво спросил Валя.

- Да. Николаев старается: он устроил мне пьесу для двух актеров: я там играю с его сыном. Кроме того, и тут читаю Баратынского.

- Какой, все-таки, этот Николаев – олух царя небесного! Так вот запросто тащить тебя наугад неизвестно куда!

 

Он благоразумно помолчал, понимая, что тема им надоела и сказал нечто более подходящее:

-  ​​​​ Мне так хорошо с тобой!

 

Они вернулись в квартиру и собирались укладываться.

- ​​ Давай отвернись! ​​ Я ложусь, а потом ты располагайся в этом углу. ​​ Раскладушка у окна.

И в эту ночь они были только друзьями, но Зубов понимал, что это только вопрос времени.

 

Аполлинария Андреевна ​​ по воскресеньям любила читать. В какой уже раз она с удовольствием перечитывала ​​ «Асю» Тургенева.  ​​​​ Леонид Иванович рано утром покатил в Москву к родственникам. ​​ Со стороны могло бы показаться, что он избегает жену изо всех ​​ сил, но на самом деле они жили так много лет: именно частые разлуки удерживали обоих в браке.

 

Набросок Толи, написанный мимоходом:

 

Не знаешь о любви,

Не слышишь голос мой.

Кто объяснит мне мир,

Торжественный и смутный?

 

Таня проснулась счастливой. Четыре часа дня. Богатырский сон. Как хорошо, ​​ что сегодня не занята в театре, и можно просто послоняться по городу.

- Что, Валя, встаем?

- Я уже давно читаю. Битый час сидел на кухне и мило болтал с твоими соседями. ​​ Тебе на самом деле повезло!

Вставай!  ​​​​ Я пока пойду на кухню.

 

Соседи и Валя сделали вид, что не заметили прошмыгнувшую в ванну Таню.

Они терпеливо дождались, пока она выйдет на кухню:

- С пробуждением, Татьяна Васильевна. Привет.

- ​​ С добрым утром, Сергей Васильевич и Тамара Николаевна!

Сказала Таня и тут же посмеялась над собой:

- Получилось слишком официально. ​​ Как вам Валя?

- Как видите, Танечка, - ответил сосед.

Соседка оказалась приятной дамой и не такой уж пожилой, как привыкла думать Таня. ​​ Валя, сосед Сергей и приятная дама, что курила, закинув ногу на ногу, мило болтали.

 

Дома Валя и Таня ограничились кофе с бутер­бродами и опять пошли гулять. Едва они вышли, он выбросил в помойку большой сверток.

- Это что так загремело, Валечка?

- Твои банки рассольника. Не хватало мне еще, чтобы ты отравилась! Фу, даже мусоропровода нет! Совсем каменный век.

- Да, рассольник! – вспомнила Таня. – Когда-то ​​ со страху накупила. Но Питер оказался не таким уж страшным.

Она не стала добавлять «Благодаря тебе».

 

- Что, командир? ​​ - засмеялась она. – Я хочу есть.

Они зашли в кондитерскую и пили кофе с фирменным, киевским тортом.

- С общепитом в Питере куда лучше, чем в Москве. Теперь куда? Может, в Эрмитаж?

- Куда ты скажешь, Валечка. ​​ Но для музея уже поздно: воскресенье – укороченный день.

- Тогда идем в сауну. ​​ Тебе надо отдохнуть.

- Я не знаю, где это. Это, наверно, дорого. Я два раза в неделю хожу в баню. Это все, что могу себе позволить.

И она засмеялась:

- Артистка!

- Сейчас найдем сауну. - Он поежился. - Град сей переполнен холодным ветром. Понимаешь, у меня завтра съемка, скоро уезжать – и надо бы расслабиться. Идем через Летний на Чайковского: там где-то бани.

 

Толе и Лене предстояло играть спектакль. ​​ Эта работа им не нравилась – и о ней вспомнили только после обеда.

- Толик, ты роль-то повторил с утра?

- Да. Чего ты спрашиваешь?

- Прошлый раз ты запинался. И не целуй меня всерьез на сцене: не люблю.

- Таня, почему? Это необходимо по роли.

- Потому что мне это не нравится, - наставительно ответила она. – Не нравится! Ты слышишь меня?

- Но это нужно для контраста! Я ведь тебя убиваю в конце пьесы. Мне гораздо легче играть, если целую всерьез! Как ты этого не понимаешь?

Пьесу разрешили только потому, что она уже шла в столичных театрах.

- Ты плохо меня любишь, ты еще хуже меня убиваешь! – упорствовала она. – Мы ведь обо всем договорились! Почему ты меняешь трактовку от спектакля к спектаклю? Мне так трудно.

- Спорит и спорит! – начал сердиться Толя. – Неужели ты не видишь, как мне приятно тебя любить? Я бы не смог играть, не люби тебя на самом деле!

- Вот это да! – опешила Таня. – Еще и признание в любви перед спектаклем. А ты не подумал о том, что это может меня расхолодить? Давно ты влюбился?

- Как увидел.

- Да! – рассудительно ответила Таня. – Тебе немного надо.

- А ты? Почему ты боишься любви?

- Я?! Боюсь? – спросила она. – Но я влюблена по роли: друг детства. Хорошо, Толик, я не буду на тебя наезжать, но не целуй меня страстно. Пожалуйста.

- От тебя убудет, что ли?

- Нет. Но ты меня соблазняешь, а мне это неприятно.

- Почему неприятно? – удивился он.

- Потому что мешает работать.

- Подумаешь, соблазняю! – резонно возразил Толя. – Ты, что, боишься, что не устоишь?

- Толик, не смешно! ​​ Мне устоять не трудно. Я просто не хочу лишних волнений. Ну, всё! Хватит спорить. Делай, как тебе удобно; я потерплю. Осталось пять минут.

 

- Знаешь, как мне нравится с тобой репетировать! – признался Толик. – На спектаклях уже не так интересно. Разве не обидно? Мне хочется тебя любить, преподносить публике именно любовь, - а платят за то, что тебя убиваю. Как будто все сразу очень обидятся, если тебя не убью!

- А мне кажется, - призналась Таня, - тебе легче меня убивать именно потому, что в пьесе есть любовь.

- Нет! Я себе внушаю: любовь – это главное, а убийство – лишь досадное недоразумение. Но пьеса пустая, в ней просто нет больших чувств. Только с виду страсти, а внутри – ничего.

- Кстати, - сказала Лена, - Леонид Иванович так и не «пробил» «Дон Жуана». ​​ Так что твоя Богданова осталась без работы.

- ​​ Мы ведь уже говорили об этом, Ленка! ​​ Да бог с ней! ​​ Смотри, весна уже в разгаре. Ты б знала, как волнуюсь! Потрогай, - и Толя положил ее руку на сердце. –Слышишь? «Близость весны»! ​​ Я бы с тобой хотел играть эту пьесу…

- Жаль, я не нравлюсь твоему папе, - засмеялась Лена. – Тут уж ничего не поделаешь.

 

Валя остановился, восхищенный: март в Летнем саду. Когда он еще видел это? Весна, и я люблю ее. 

- Может, нам стоит поцеловаться? Представь, как хорошо будет вспомнить, мол, ког­да-то целовались у домика Петра.

- Можно без предисловий. Поцелуй. Как я вчера устала! До умопомрачения. Я думала, что может быть плохо, но не так же плохо! Пьесу проталкивали пробивные мужики, а она все равно не прошла. Я начинаю понимать: есть обстоятельства просто непреодолимые. Здесь на Невском, совсем недалеко, мой театр.

- Танечка, какой же он «твой»?

- Валик, я хочу в нем работать, хочу. В Москве я вообще не найду никакой рабо­ты. Тут хоть кто-то, да толкает меня. Хорошо, Николаев меня заметил, а то бы что?

- Я люблю твоего отца, но и я не пойму, почему он ничего для тебя не сделал.

- Ты ведь помнишь, как он нелепо умер, - печально ответила она. - Кто мог это предвидеть?

- ​​ Ну, что теперь об этом! ​​ Идем на Желябова, а то замерзнем. ​​ Это я виновата. Я - не пробивная, я - бездарная дура!

И она прошептала:

- Валька, ты ведь можешь быть другом! Чего ты пропадаешь? После смерти отца ты один из всех его друзей, кого я видела и хотела видеть. За весь год от тебя - три письма, и летом, дураки, в Москве не пересеклись.

- У меня пруха только последние два года, - признался Валентин Петрович. - А что дальше? Я не знаю. Надо учиться жить одним днем. Теперь, только теперь могу помочь и тебе, и себе. ​​ Смотри, какой магазинище.

- Это ДЛТ. ​​ Дом Ленинградской Торговли.

- Это он! ​​ Много о нем слышал. Еще и в воскресенье рабо­тает! Зайдем.

- Что я делал это время? Почему тебе кажется, будто я забыл тебя? А я деньги заколачивал, Танюша. Катал по всему Союзу с концертной бригадой. На квартиру зарабатывал. Заработал, а жить в ней не могу. Глупо.

- Слушай! Зайдем в ресторан.

- Зачем, Валя?

- Я хочу гуся. Прямо сейчас. Купим, как раньше, гуся, и сожрем!

- Давай, давай, - соблазнилась она. - Я уж забыла, когда его ела. Хотя, слушай, мне же не полагается: блюду фигуру.

- В школе ты любила мясо.

- Да? Я что-то не помню.

 

- Успокойся, - урезонила Лена, но тут же сказала:

- Хотя не надо! Перед выходом хорошо волноваться. Мне чудится, в зале все свои. А мы-то какие халтурщи­ки, Толька! Какой-то десяток репетиций – и уже крутим пьесу. Твой папа обеспечил! Это он может.

- Кто только не работает в его театре, а меня он не взял!

- Да не он тебя не взял, а ты сам захотел сюда, потому что сразу получил работу по специальности. ​​ Ну, позлись, позлись перед выходом!

- Ленка, что с них возьмешь? Академическая дыра. Платят за то, чтоб ничего не делали.

- Ты лучше скажи, что крамольного в «Дон Жуане»? ​​ Почему завернули пьесу?

- Пойми этих идиотов! Я уверен, папа все сделал, чтоб спектакль пропустили. ​​ Да, мой папа к тебе равнодушен.

- Это его проблемы. Ты поставил на стол графин с цветочком?

- Конечно.

- Ладно. Спектакль начнется через три минуты, идем под одеяло.

Первая сцена в том и состояла, что на сцену выкатывалась кровать с героями.

- Я люблю тебя! - было первое, что он сказал в зал.

- Я не верю, - ​​ Лена ответила залу.

- Почему?

- Все эти годы, все десять лет нашего брака ты лгал.

И она шепнула:

- Не трогай мою грудь. Я кому говорю!

И снова громко в зал:

- Каждый год с близостью весны ты мучаешь меня ложью о своей любви.

- Почему ты так бесчувственна? Почему не хочешь понять: я люблю тебя?

- Потому что я не верю. Потому что я устала от этой лжи! Я больше не задыхаюсь от твоих поцелуев, они больше не догоняют меня с каждым порывом ветра.

- Ты взялась все высказать. Продолжай.

- Потому что твоя любовница - в соседнем доме. И сейчас она ждет тебя. Уже десять лет ты обманываешь меня: убегаешь, якобы, по делам, а сам - к полюбовнице.

И шепнула:

- Ты что так глупо улыбаешься?

- Ты бредишь, голубка. Я люблю тебя.

- Да не дави ты на мою грудь, - шепнула Лена. ​​ - ​​ Это же меня возбуж­дает, дурак! Я не могу работать. Этот кусок давай поживей: двигайся резвее, не засыпай. А то зрителя заморозим.

 

- ​​ Танечка, сиди спокойно и не думай о деньгах.

- Я первый раз в этом ресторане.

- Первый, но не последний. Бери, что хочешь.

 

- ​​ Гусь большой, нам такого не съесть.

- Татьяна, не спорь! ​​ Ты себя недооцениваешь. Сожрем за милую душу. ​​ Что не слопаем, завернут – и отнесешь домой. Мне скоро уезжать.

- Как скоро?

- Обратный на девять вечера.

- ​​ Еще час можно посидеть. Мы говорим весь день.

- Здорово, Валька!

- Неплохо, Танька! ​​ Я очень люблю говорить с тобой.

- И я.  ​​​​ Я боялся, ты удрала не просто в Ленинград, а к Николаеву.

- В его постель?! Да ты что, дурак!

- Извини. Скорее всего, да. Потом я спасался от моей коммуналки. Ты ведь была в моей московской коммуналке?

- ​​ Прошлой весной.

- Вот! ​​ И года не прошло. Ты обещала остаться и вдруг - ​​ хвост трубой!

- ​​ Я не обещала. Я не могла такого обещать. Я не знала, что со мною будет. Я не знала, что сбегаю от тебя. Я, дура, надеялась, буду играть большие роли – и Валя узнает обо мне.

- Зачем? 3ачем мне узнавать о тебе из газет, если я тебя с детства знаю? Тебе было шесть лет, когда в первый раз тебя увидел. Шесть лет! Ты пришла на мой спектакль с отцом.

- Ты тогда играл зайца. Очень мне понравился. Но я не знала, что ты -мужчина. Я думала, ты - заяц. Много лет так думала. Знакомый заяц моего папы.

- Танька, как мне было тебя жаль! Папаша любит выпить, его приятели, вроде меня, - тоже. Твой пионерский галстук всегда съезжал набок, но ты не виновата: в квартире твоего отца любой пионерский галстук съехал бы набок. Любой. Пепел в цветах, окурки на ковре. Ужасть!

 

Дед читает.

 

Настасья Никифоровна вернулась в свою комнату в Доме престарелых.

 

Теперь ​​ Зубов и Таня шли по Невскому к вокзалу - ​​ и свет его фонарей, разрастаясь, бередил их души. Они впервые увидели друг друга ясно, в их признании было много от ночного таинственного города.

- Эта разлука, - признался он, - мне на многое открыла глаза. Я чувствую себя виноватым. Ты тут страдаешь, а виноват я, Валя Зубов. ​​ 

- Ничего не придумывай.

Он ​​ почувствовал ее нахлынувшую нежность.

- Я тебя всегда любил. Даже когда ты была девочкой. Тогда мое чувство выглядело совершенно неприлично.

- Собутыльники отца часто в меня влюблялись. Девочкой ты меня не видел: пока была жива мама, пьянок у нас дома не было. Тебе понравилась девушка Таня. Я тебя понимаю.

- К тебе приставали друзья отца?

- Да. Я, конечно, не верила во все эти спектакли: чего не захочется с пьяных глаз. Ты – другое дело. Ты много лет ждал, прежде чем решиться говорить о любви. Ты первый, кто подарил мне цветы.

- А когда я подарил тебе колготки, ты запустила в меня стаканом!

- Что попалось под руку. Сначала меня оскорбляли твои подарки, потом приятно поражали, а в результате, я тебя люблю.

- Ты так вот запросто говоришь это?

- Да, Валечка. Я люблю этот странный город, этот трепетный свет – и тебя.

- Неплохая компания! Почему мы отложили это признание на Питер? Разве не могли его сделать в Москве?

 

Питерский вечер. Вот-вот стемнеет, и чтоб это подсмотреть, Таня подошла к окну. Шорох машин стал ясным и тревожным, снег, вчера сброшенный с крыши, задумчиво темнел, грязные сугробы жались к ограде дома напротив, кошки грелись дымком от люка. Такой маленький кусочек природы, но до конца мой.

Это весна, она зовет меня, в ней - мое лицо с внимательными, живыми глазами. Ну да, это я.

 

Уходит день, Таня сидит у окна. Она смотрит, как слабеют тяжелые, зимние краски улицы и мечтает о любви, и не может поверить, что любит на самом деле. Тротуары, эти узкие ледяные дорожки, вели к уснувшим каналам с уже тонким грязным льдом. ​​ Столько предчувствия тепла в мартовском, горьком ветре. Холодный воздух рвется в комнату, но ее ладони чувствуют лето. Близость весны! Чудесная близость. И день - такой теплый! От предчувствий весны.

 

Я иду по тротуару и вижу себя ввер­ху, в окне. Закрыть глаза, окаменеть, врасти в весну. Что за изваяние там, в окне? Это я, Валя. Я жду тебя. Я жду, а крохотный парк тает под горячим солнцем, клены радостно цепляют друг дружку сучьями. Хочу вечной любви. Пусть твои губы всег­да будут рядом с моими.

Она закрыла глаза, прижала ладони к груди и раскрытыми губами коснулась стекла.

Снег, неужели ты уйдешь?! И во мне – хрупкость, как в снеге: пальцы нежнеют, истончаются, и с первым горячим солнцем моя душа несется вверх, в голубизну. Снег все мягче, все синее. Куда он уйдет?

 

Уже под полночь она вышла из дома, и в ее предчувствие весны ворвалась метель. Она подставила ладони под ​​ последнюю, легкую круговерть снега – и со всей силой почувствовала нежные, истончающие пальцы, снежинки.

Близость весны или сама весна? – думает Таня, - и ей отвечает природа: три дня бурной метели, а за ними – нежная-нежная ночь. Вот так мятель ворвется в сердце, нанесет тепла – и надежды, еще припорошенные, просыпаются – и так хочется верить в огромную любовь на всю жизнь.

С каждым днем снег становился все мягче, доверчивее, он все больше слабел, уходил в туман и слякоть. Это – сама весна. А как хотелось остаться в предчувствии весны, следить за облаками, упиваться белизной мира!

​​ 

Три дня бурного ветра совершенно изменили мир. Куски льда, звеня, ​​ стремглав летели в быстрые, недолгие ручьи.

 

 

 

ПРОШЛО  ​​​​ ПАРУ  ​​​​ МЕСЯЦЕВ

 

 

- Деда, можно? Я не рано? - Толик стоял в двери новой квартиры Ивана Митрофановича.

- Входи. После шести спать не могу. Чего ты ботинки не обмахнул? Я для кого веник держу?

За неделю жизни в горо­де (дед переехал в конце марта) Иван Митрофанович сумел привести новую квартиру в порядок и любил, когда этот порядок уважали.

- Дедушка, я только на минутку. Посмотреть, как ты устроился. Мне бежать надо.

- Нет, Толик! Рыжиков и рюмашку. Это обязательно. За встречу. Студня не хочешь?

- Рюмашка с закусоном - это хорошо, а студня не надо. Ты можешь еще дать сала папе, я ведь качу в Питер.

- Ему я уже кусман приготовил.

Дед поставил на стол кусище килограммов на пять:

- Подойдет?

- Да. Чем ты меня угощаешь? Рыжики. Ну, как же хорошо, дедуля! Сала-то как много! Мне не увезти.

- Вези, вези! Что тебе? Молодой еще.

- У меня сегодня премьера! - Он торкнул вилкой последний рыжик и весело подпрыгнул: - Ну, бегу! - И обнял деда:

- Пока!

 

Леонид Иванович вернулся из Москвы в вызывающе дорогом костюме: венгерском, сшитом из кусков замши. Он еще надеялся понравиться Тане.

Они встретились в ДК Кирова перед ее концертом.

- Мне уж Министерство Культуры - как родной дом. С утра - туда, как на работу. Там затишье, благодать...

- Тот самый омут, где черти водятся.

- Вот-вот, Танечка. Вот-вот! Только изредка женщина с чайником прошебуршит - и все. Как прошел ваш спектакль? Ничто не мешало?

- Леня, прошло хорошо. Народ нисколько не заскучал, получилось на одном дыхании.

- Да, лучше без антракта. Куда тут публику разгуливать? Ни буфета, ничего.

- Откуда скрежет, Леня?

- Скрежет? Это музыка. Ансамбль репетирует. - И Николаев вернулся на круги своя:

- За эти два месяца я не смог двинуть «Дон Жуана»! Прости меня, Таня.

- Слушай, не посыпай голову пеплом: ты не виноват.

- Верно, я не виноват. Театр Гоголя собирается ее ставить. Еще в этом сезоне.

 

После ее концерта Леонид Иванович снова подошел к Тане:

- Я провожу тебя на Красную.

- Зачем?

- Мне надо что-то тебе сказать?

- Опять будешь приставать?

- Да нет! - Леонид Иванович ​​ поморщился. – Я по другому поводу: эта комната до первого июля твоя.

- ​​ Только до первого июля? Почему?

- До закрытия сезона. Я ничего не могу изменить в этом.

- А ты не мог сказать раньше?

- Не мог, Танечка, не мог.

И Николаев перевел разговор на более приятную тему:

- Тебе зарплату дали?

- Дали. Это четко. Идем.

 

- Я смотрю, ты больше стал общаться в своем кругу, - она постаралась скрыть иронию.

- Ты это почувствовала? Так оно и есть, Танечка. Теперь через день банкеты, дни рож­дения ...

- Джентльмены с бриллиантиками на пальцах, девицы в очках с французской опра­вой.

- Ты откуда знаешь? - он искренне, как ребенок, улыбнулся.

- Да ведь я проходила все это: папа-то у меня был богемный. Почему ты так изменился, Ленечка?

- Тебе сказать? – неуверенно спросил Леонид Иванович.

- Скажи.

- Это твое равнодушие. ​​ Тебе все равно, что со мной – и мне все равно, что со мной.

- Измени тему, Леня.

- Хорошо. ​​ Скажи ты что-нибудь.

- У тебя хороший сын.

- Ты серьезно?

- Серьезно, Леня, очень серьезно. ​​ Толику в деревне тяжело. Придумай, как его сюда перетащить.

Теперь уже он подивился ее глупости:

- Его жена и слышать о Питере не хочет! Провинциалка по призванию. Учти, для Толи это не просто провинция: в Луге его дед, и он любит деда, и дед любит его, и квартира деда будет в перспективе квартирой Толи. Я что? Я не мог ему предложить ни квартиры, ни работы. Я зайду к тебе?

- Зачем, Леня? Уже поздно.

- Вот! - И он достал из портфеля коробку роскошных конфет.

- Ну, ты превзошел себя! Зайдем.

 

- Этого кресла у тебя не было! - удивился Леонид Иванович, когда они вошли в комнату.

- Подарок Вали, - ответила Таня.

Она решила ничего не скрывать, надеясь, что его атаку остановит знание ситуации.

- Да что ты! – он сказал это с напускным равнодушием.

- Да, Леня. Я сейчас в Москву поеду. К нему. Попьем чайку, - а там ты можешь сделать доброе дело: проводи меня на поезд.

- А вещички? Уже собраны?

- ​​ Да, уже собраны. Поезд на час ночи. Можешь не язвить.

- Ты ездила две недели назад.

- Я не ездила, я сгоняла.

- Что он тебе? Да в этом Театре киноактера штат - триста человек. Годами на сцену не вылезают. Посадят на массовки - и все. Что ты Островского не репетируешь?

- Третья роль в третьем составе.

- Слушай, ты только год в театре! Не могу же я запросто задвинуть Васильеву и Петрову. В театре есть худсовет - и он все решает. Ты все-таки в Академическом театре, тебе идет зарплата.

- Да какой это театр!

- Во, как ты заговорила! Замуж, что ли, сигануть задумала?

- Театр! Штат - семьдесят человек, дотации - двести тыщ в год, - но самого театра нет. Буфет есть, а театра нет.

- Да ты просто не в духе. - Он взял со стула шерстяные носки. – Можно, я их тебе одену? Позволь.

- Тепло ведь! Уже май.

- Ну, пожалуйста! – попросил он.

Он встал на колени и быстро поцеловал пальцы ее ног. Подъем стопы был теплым, Леонид Иванович быстро коснулся его губами. ​​ Икры - легкими и горячими, в серебристых блестках.

- Ленька, хулиган! Опять за свое. Хоть кол на голове теши. 

- Я люблю тебя.

- Я устала от этих признаний. Почему ты думаешь, со мной все можно? Я приехала в Питер вкалывать, а не крутить романы.

- Крути Баратынского!

- Болтаться по области с ленконцертниками? За десятку носиться весь день не­известно, где, неизвестно, с кем? Я еду в Москву. Пока не будет работы, и не зови меня.

- Да ты что, совсем меня не любишь?

- Ленечка! Золотце! Ты меня домогаешься. Это неприлично.

- Почему? Я тебя люблю.

- Тебе 55, а мне 23. Я люблю молодых мужчин, и один из них сделал мне предложе­ние.  ​​​​ Ты понимаешь, какой?

- ​​ Понимаю. Зубову за сорок.

- Все. Вещи собраны. ​​ Будь джентльменом: проводи до поезда.

- Уже полночь!

- ​​ Повторяю для особо одаренных: я уеду на часовом. Леник, мне тебя жалко. Я никогда не отдавалась из жалости: я так не умею.

- А ты отдайся из благодарности! – как бы в шутку попросил ​​ Леонид Иванович.

- Мне это неинтересно! – со злостью ответила она. - И потом, уже некогда.

- Хорошо, хорошо. Пошли.

 

Премьеру «За час до рассвета» на заданную военную тематику в Народном театре назначили на середину мая. За день до того все артисты встретились в очереди за джинсами, и Сашка, уже под шафе, улыбался:

- Это ли не репетиция, Елена Борисовна?

Он шепнул Ветрову:

- Петька, а где Толик?

- В Питере. У него там спектакль.

- Знаю я этот «спектакль»! И как Ленка терпит?

 

Михалыч в тот день зашел к деду и застал его одного.

- А! Попался. Я-то надеялся тебя застукать. Где твоя фря?

- Заходи, заходи! Сегодня с нами на танцульки пойдешь. Про кто это ты «фря» брякнул? Про мою Настьку?!

- Да. Про Настасью Никифоровну. Чего ты сумку собираешь? Уходить собрался?

- Сегодня мне на смену.

- Да ты никак работаешь, Иван Митрофанович? - искренне удивился Михалыч.

- А почему нет? Кочегар в Доме престарелых. Внук составил протекцию. Пенсию начислили всего писят рублев, так что крутиться надо-ть. Ленка-невестка устроила было в гардероб ДК, но я от искусства держусь подальше.

- В артисты захотел, что ли?

- Хотел было, да не берут. Я – не Настя. Она так сыграла в этом «За час до рассвета», что ей премию дали за лучшее исполнение возрастной роли.

- Ей – премия, а тебе-то что? Втрескался, что ли?

- Не без этого, Михалыч. Седина в бороду, в бес – в ребро. Чего об этом! Тебе участок дали?

- За болотом. 

- И мне! Вдоль железки туда всего ближе. Ты откуда идешь?

- Из поликлиники. И тут не лечат, хоть не деревня! Прихожу - какой-то молодой да скорый дает валидол, а лечить не лечит. Я теперь туда ни ногой.

- Не умеешь радоваться жизни, Михалыч! Чего ты тоску наводишь? Мы вот с Настасьей Никифоровной не грустим: вчера были на вечере «Кому за тридцать», а завтра пойдем «Кому за пятьдесят». Жить можно.

- Как этот роман у тебя получился? Ты давно жил один, а тут смотрю – с артисткой скрутился. Я ведь тоже был на преставлении. На афише написали «Режиссер - Анатолий Николаев». Твой внук.

- Вот-вот! Настя в спектакле чуть ли не главную роль играет, и постановка - моего внука. Если б только это! А то Настька – главная артистка. И Толик, и Лена так ее настроили.

И на самом деле, спектакль имел успех только благодаря участию Настасьи Никифоровны. Когда она выходила на сцену и начинала говорить своим надломленным, хриплым голосом, это заставляло верить каждому ее слову.

- «Постановка»! Вишь, какие слова в городе освоил, а не хотел переезжать! И чистоту навел.

- Это заметил; спасибо. Буяшу в квартиру не пускаю. У двери ночует. А заметил, кто Настю на каталке возит? Невестка. ​​ Мне очень нравится, что и весь театр – как одна семья. А чистота, потому что Настасья Никифоровна убирает. Ведь не просто придет, а обед сготовит, в новом платье, с вязаньем в пакете. Так что, Михалыч, дело серьезное.

- Это я понял. Какой у тебя бандит Буян: только что застукала с птенцом в зубах.

- Да уж я ему поддавал за это. Ну, пойдем.

 

Дед пошел на работу, но перед этим на час с приятелем застрял в павильоне, именуемом «Раки»: тут пили пиво. На следующий день, после суточного дежурства, он выспался, надел хороший костюм, показался на вечере «Кому за пятьдесят» и пошел на танцы, где дежурил Толя.

Дед просто смотрел и улыбался. Его поражала мешанина: тут и военные, и отпускницы, и пионерка, переодетая в мамино платье, танцует с обэхээсником.

 

Зубова пригласили на съемки питерского телевидения. ​​ Его поразила тишина и безлюдность коридоров. После московского оно походило на пустыню. Впрочем, приятеля он нашел легко.

- Когда съемки?

- Уже завтра.

 

Проводив Таню, Леонид Иванович не отправился, как того требовало благоразумие, домой, а купил у таксиста бутылку водки и в ближайшем закоулке выпил всю ее из горлышка. Потом шел наугад. Фонари горели вызывающе ярко, теплый ветер с далекого залива бил в лицо.

 

Очнулся он в больнице.

- Что, хронь, очухался? - весело крикнул санитар.

- Я-то? Я - директор театра. Где я?

Он был главным режиссером, но почему-то назвал себя директором.

- В больнице, товарищ. На рентген дойдете сами?

- Добреду.

Он увидел лиловые черепа стариков на соседних кроватях - и все вспомнил: как в ночи по пьянке шмякнулся на скамейку, как его куда-то кто-то пово­лок. Больница так больница; могло быть хуже. Позвонить жене.

Уже через час Аполлинария Андреевна забрала мужа из больницы. Три дня он не мог встать и только водил глазами. Она причесывала мужа и поила молоком. На четвертый день он уже перемещался по квартире, в пижаме смахивая на кота.

 

Теперь с Настасьей Никифоровной в Народный театр приходил и дед. Это новое чувство, что он не один, особенно усиливалось, когда его подруга выходила на сцену. Взъерошенный, он казался ошалевшим от счастья, но на самом деле, он просто не понимал, что с ним происходит. И она там, на сцене – зачем? Это огромное «зачем» приятно волновало Ивана Митрофановича.

 

- Валя, приехал? - Таня вышла ему навстречу. - Уже два. Давай обедать. У меня все готово. ​​ Последние ​​ дни доживаю в этой квартире. ​​ Оказывается, театр снял эту комнату до июля!

- Опять начнем сладкую жизнь?

- Ну да! Ну, не чудо ли? Опять встречаемся в Питере.

- Этот Николаев, старый хрен, старается! – грубо пошутил Валентин Петрович и обнял Таню. – Что у нас в активе?

- Что ты привез.

- А потом что в программе?

- Валечка, надеюсь на повторение.

- Точно! Опять будет сауна, ресторан, гусь. Все - благодаря тебе.

- Почему благодаря мне? – захохотала Таня. – Деньги твои.

- Потому что я тебя люблю.

- Сказано за обедом. Я со всеми договорилась: уезжаю. Так и не отработала свой диплом. А ведь меня распределили в Питер! Николаев так много сделал для этого, а я в него плюнула.

- Это не так строго. Если твой спектакль пропустят, прикатишь. Играть будешь раз в месяц, не чаще. Вот и катайся на спектакли из Москвы! А жить будем вместе.

- Хорошо, Валя. Пока пообедаем. Пойдем куда-нибудь до твоего отъезда?

- Можно в Русский музей.

- Лучше пройдемся по каналам.

- Хорошо. Я еще в трех спектаклях в третьем составе.

- Не очень-то он тебя толкает, твой Николаев!

- Он делает, что может.

Под колоннадой Казанского собора он снова зашептал:

- Ты в ​​ академической дыре! Это богадельня, а не театр. Беги из него. Тебе есть, куда бежать.

 

После спектакля с Таней, Анатолий Леонидович, перекинувшись парой слов с отцом, побежал на электричку. Три остановки до Василеостровской и еще в метро пересадка.

Я люблю ее, хоть и не смею. Пусть ее любит мой папа. Лена, та умеет быть женой, к ней приятно спешить, а эта мучает и манит. Зачем меня мучить? На каналах да­вно тронулся лед. Так и во мне что-то сдвинулось. Ну и что? Не для тебя она, не для тебя. Деловита, красива, москвичка. До спектакля на стенах домов был яркий свет солнца, а теперь холодно и темно, и мосты обледенели до утра. В конце мая часто такое похолодание!

Толя добрался до дома в час ночи, в снегопад. Снег – в мае! ​​ Снег, казалось, завалил окна, сугробами висел на крышах, но фонари и живая ниточка окон побеждали кипение последнего большого снегопада. Дома! Он радостно обнял жену:

- Репетировали?

- Нет. Был концерт.

- Опять?

- Меня попросили, Толик. К юбилею: 80 лет фабрике домашней обуви.

- Смотри, сразу заплатили, - она показала на четыре пары тапочек. - Будешь гречневую кашу? Ты ве­дь ее любишь с салом. Сашка утром прибежал, кричит: На Кирова гречку в наборах дают! Ну, я бегом.

- Ты уезжаешь? – спросил Толя.

- Да. Сегодня последний спектакль, - весело улыбнулась Таня.

- А как же я? – Он спрашивал, улыбаясь, но на самом деле готов был заплакать.

- Ты? – удивилась она. Я должна думать о тебе, Толик? Разве я – твоя мама?

- Пьесу надо играть еще! – Толик понимал, что иной темы разговора у них быть не может. - Как ты не понимаешь? Сыграли только три раза. Слишком мало.

- Прости. Я должна уезжать. Тут мне нет работы. Эти редкие спектакли – не работа! – спорила она.

- Ты уезжаешь по семейным обстоятельствам! – по-юношески обвинил он.

- Не твое дело, - жестко обрезала она. – Не твое дело. Зачем ты начал этот разговор перед спектаклем? Нам будет труднее работать.

- Я не знал, что это тебе не понравится.

- Дурак! Толик, ты - дурак. Ты знаешь это?

- Я знаю, - согласился он.

- Но что ты наделала? – весело, наигранно сказал он. – Я ведь на сцене буду думать об этом.

- Ну, хорошо! – он согласился, хоть и не понял, с чем. - Кому понравится, когда лезут в личную жизнь.

- Но я, - прибавил он решительно, но все же неуверенно, - я думал, мы друзья.

- Мы коллеги, а не друзья. Помни об этом.

- Хорошо, - хмыкнул он.

Еще ни одна женщина не была с ним столь жестока – и кто? Его партнер по сцене! ​​ Человек, которому надо объясняться в любви.

 

- Неужели ты уедешь? – спросил Леонид Иванович.

Она все никак не могла отвязаться от своего благодетеля!

- Как видишь, - сказала Таня. - Я не хочу уезжать, но я должна работать. Где угодно, но работать.

- Ты в апреле сыграла трех Баратынских и три «Близости весны». Тебе мало? Думаешь, в Москве тебе дадут работать больше? Валентин Петрович обещал, да?

- Обещал. Я выхожу замуж.

- Очень интересно! Зачем это тебе? – спросил он, морщась.

- Я так решила.

- Верно! Будете жить в твоей квартире, а его сдавать.

- И это где-то разнюхал! – со злостью подумала она.

- Леня, не трогай мою жизнь. Я тебя уважаю, но не хочу подпускать слишком близко. Зачем тебе знать так много?

- Ты сама не понимаешь? – просто спросил он.

- Понимаю. Но это ничего не меняет.

- Я тебя вытащил в Питер, чтоб ты тут поработала.

- Еще пригласишь?

- Не уверен, но постараюсь.

- Постарайся, Ленечка. Может, донна Анна пройдет. Тогда шли телеграмму.

 

Таня в своей квартире на ​​ Бронной.

- Кайфуешь? - крикнул вошедший Валя.

И к делу, и не к делу он выбрасывал эту фразу. ​​ Наверно, он просто хотел спросить «Как дела?».

- Да. Что решили?

- Съемки в Кисловодске в июне. Кстати, там будет нужный человек; я попрошу за тебя.

- Поешь? – спросила она.

- Ты чего-то сделала?

- Да.

- Я замолвлю словечко. Звонили из Питера?

- Нет, Валечка.

- Тем лучше.

- Николаев просил позвонить после майских праздников. Пока глухо.

- Ну, и чудесно, Танечка! Что тебе быть бродячей артисткой?

- Я хочу играть. Все равно, что.

- Я понимаю. Пока что у тебя есть очень трудная работа. Трудная и ответственная.

- Какая же? - улыбнулась она.

- Ты выйдешь за меня замуж.

- Ты уверен?

- Да. Знаешь, какая новость? В этом году даже питерских ​​ варьетэшников на картошку погонят. Так что и до вас, «академиков», доберутся.

- Не смешно.

- Прости. Накладывай.

 

Буян носится по весне, по прошлогодней оттаявшей траве. Наконец-то настоящая весна! Уже и до лета рукой достать. Он дышит, лает, радуется, этот веселый, взбалмошный пес. Конечно, это неприятно: не любит Настасья Никифоровна, не пускает в квартиру, - да ведь просто жить разве плохо? Проснешься, правда, в подвале, зато дед бросит кость из окна, а сбегать на помойку, так там частенько и мясца подкладывают. Выходит Иван Митрофанович – и опять бродят вместе. Потом вместе сидят в кочегарке – и тут уже хорошо лаять просто для души: на мерный вой печей, на пьяных инвалидов. А можно гавкнуть и на Валентину Ильиничну, хоть она и начальница: никто за уши не оттреплет.

Придет Настасья Никифоровна на обед, принесет в судке супа, котлеток - ​​ и тут уж надо ретироваться. Буян несется в лес и прыгает по кустам.

 

В квартире отца Толику не спалось. Он окончательно проснулся и посмотрел на часы: три двадцать. Он знал, Лена плохо спит, дожидаясь его, - и, тихо одевшись, пошел на вокзал. В Лугу первой электричкой.

 

Толя вошел в комнату. Лампа горела, жена спала за столом.

- Ты так и спала?

- Это ты, Толик?

- Первой электричкой.

- Все хорошо?

- Да, Леночка. Просто хотелось увидеть тебя.

 

Таня подошла к окну. ​​ Серая кошка все еще сидела на люке. Я знала, еще десять весен назад знала, он придет с близостью весны.

Таня забыла, что сейчас уже лето. Богданова, у вас что в парте? А, даже зеркальце! Не можете на свою красу налюбоваться.

Вечером в ​​ московском Доме Культуры ​​ Железнодорожников она вдохновенно читала Баратынского:

 

 ​​ ​​ ​​ ​​​​ Болящий дух врачует песнопенье.

Гармонии таинственная власть

Тяжелое искупит заблужденье

 ​​​​ И укротит бунтующую страсть.

Душа певца, согласно излитая,

 ​​ ​​ ​​ ​​​​ Разрешена от всех своих скорбей;

 ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​​​ И чистоту поэзии святая

 ​​ ​​ ​​ ​​​​ И мир отдаст причастнице своей.

 

 

Вот случайный майский ​​ снег сошел вовсе - и Таня с наслаждением смотрела, как солнце бьет сквозь ветер в сухие, прямые стволы на высоком берегу над Яузой.

 

1987