-88-

ЛИТЕРАТУРНЫЙ ДНЕВНИК

 

 

1987

 

 

Важное:

 

Николай Бердяев. Истоки и смысл русского коммунизма

Eustache Deschamps

Верлен. De la douceur

Елена Гуро

Кафка

Saint John Perse. Chanson

Замятин

Tristan Tzara. je parle de qui parle

Карл Краус. Мысли

Гоголь пишет Н. Н. Шереметевой

Самоубийство Цвейга

Джойс. On this day in 1923

Лосев: Кашнитц фон Вайнберг ​​ 

Жорж Санд пишет Мюссе

Новалис. Существуют цепочки идеальных событий

Брюсов пишет Гиппиус. Вынула ​​ вдруг из муфты браунинг

Камю о «Постороннем»

Мария Башкирцева пишет Ги де Мопассану

Карл Краус. Мысли

Елена Гуро

Юлия Друнина. На носилках, около сарая

Пастернак и Цветаева

Предсмертное письмо Фадеева

Письмо Оскара Уайльда Роберту Шерарду

Анненский. Я на дне, я печальный обломок

Письмо Блока своей жене от 24 мая 1907 года

Петрушевская. Верните экземпляры

Кавабата Ясунари. Зонтик.

Stéphane Mallarmé. Le château de l’espérance

Федор Сологуб пишет Ленину

George SAND - Флоберу

Пётр I Великий. Указую на ассамблеях

Валери

Хлебников

Лорка. Воображение, вдохновение, освобождение

Бальмонт. Она отдалась без упрека

Ходасевич пишет Самуилу Киссину (Муни)

Лермонтов пишет Алексею Лопухину

Петр Юркевич пишет Цветаевой

Блок пишет Гиппиусу

Герман Гессе. Рассказы Кафки

Шаламов пишет Надежде Мандельштам

Анна Ахматова. Приходи на меня посмотреть

Лидия Чуковская об Ахматовой

Рембо Arthur Rimbaud, Cahier de Douai. Буфет ​​ 

Цветаева

Маяковский

Алексей Лосев. Римское чувство отождествляет

Пастернак написал Ахматовой

Макс Вебер

София Парнок

Ходасевич. Из кремлевских воспоминаний

Гао Цзы

Сандрар Blaise Cendrars. Les Pâques à New York

Письмо Лидии Лотман

Н. М. Карамзин. ​​ Записка о Н. И. Новикове

Александр Гладков о поэте Луговском

Илья Эренбург: Юргис Балтрушайтис

Сергей Соловьев: Мазепа

-=

 

Общий ​​ дневник за 1987 год

 

Кашнитц фон Вайнберг

Сахаров

Хармс. Сладострастный древоруб

Лосев

Роденбах. RODENBACH. Toute une vie en nous

Арто. Дерево

Сиоран. Быть гением

Купили телевизор

Павсаний ​​ описывает ​​ статую и трон Зевса

Гете. Wolfgang von Goethe. An die Entfernte

«Вчера» битлов

Верлен. Art poétique

«Хорошо темперированный клавир» Баха в исполнении Рихтера

ЮРСЕНАР. L’Œuvre au noir

Андре Сальмон

Гюисманс. Sonnet luminaire Сонет-предисловие

Шпаликов

«Окно во двор». Фильм ​​ Альфреда Хичкока

Жюль Лафорг

Статья Пияшевой

Умер Борис Васильевич Степанов

Леонид Пантеле́ев

Эмали

«Кабаре» с Минелли

Борис Григорьевич Столпнер

Андре Бретон

Мераб Мамардашвили

Колмогоров

Николай Шмелев, ​​ статья ​​ «Авансы и долги»

Хосе Ортега-и-Гассет. Человек массы раз и навсегда

 

-=

 

Языковой дневник за 1987 год

 

Опцион

Ольга Седакова ​​ О глубинном мотиве Ахматовой

Аполлинер. Похороны

Из письма в Идеологический отдел ЦК КПСС: создание ​​ журнала «Квант» (письмо)

Лев Шестов. Раскольников

Письма Чехова

ДЕРЖАВИН. СНИГИРЬ

Лев Владимирович Ще́рба

Пародии Владимира Новико’ва

ДАНИИЛ ХАРМС. Баня

NABOKOV Набоков

Иммануил Кант

Функциональный анализ

Межиров Александр Петрович. С войны

Герберт Маркузе

Цветаева пишет Петру Юркевичу

Иннокентий Анненский. Что такое поэзия?

Алексей Лосев

Лауреат ​​ Нобелевской премии по литературе - поэт Иосиф Бродский

Клодель Paul Claudel. La Pluie

Осип Мандельштам. ​​ Разговор о Данте

 

-=

 

Музейный дневник за 1987 год

 

Сергей Соловьев. История государства российского

Мария Башкирцева

Кусково

Каталог ​​ выставки Париж – Нью-Йорк

Елизавета Алексеевна

Дневник Константина Сомова

Кашнитц фон Вайнберг. Содержание римского искусства

О'Кифф ​​ Georgia O'Keeffe

Смирнова Энгелина Сергеевна

Ярославль и выставка Михаила Ксенофонтовича Соколова

Александр Яковлевич Головин

Музиль. Человек ​​ без свойств

Гумилев. Прекрасно в нас влюбленное вино

Кандинский

Выготский о «Легком дыхании» Бунина

Ли Миллер

Эдуард (Эдвард) Ги́ббон

Сергей Соловьев. 1772. ​​ Брат ​​ ханский калга Шагин-Гирей

Врубель

Карл Абрахам. Немецкий психоаналитик

Сергей Соловьев. 1771, ​​ Польша накануне раздела

Алексей Кондратьевич Саврасов (1830 - 1897)

Родченко пишет Варваре Степановой

Из дневника Зинаиды Гиппиус

Бэкон Francis Bacon, «Pape Innocent», 1953

Т. Манн: ​​ Философия Ницше в свете нашего опыта

Сергей Соловьев. АНГЛИЯ ​​ И ​​ РОССИЯ. 1767

Матисс пишет Пьеру Боннару

Мария Якунчикова написала Елене Поленовой

Серов пишет Ольге Трубниковой

Тимирязев

Нестеров о Париже

А. А. Ива’нов

Сергей Соловьев. «Наказ» ((свод законов Екатерины Второй))

Постоева Наталья Ивановна и ГУЛАГ

Герберт Уэллс и Дмитрий Мережковский

Пётр Первый

Елизавета в 17 лет

Петров-Водкин. Пространство Эвклида

Van der Weyden

ЛЕССИНГ Г.Э. ​​ Лаокоон, или о границах живописи и поэзии

Ли (Линор) Краснер, жена художника Джексона Поллока

Hermes, Orpheus and Eurydice

Валерий Волков

СЕРОВ

Инцидент ​​ между литераторами Максимилианом Волошиным и Гумилевым

Кандинский. Ступени

Оружейная палата

 

-=

 

Дневник кино за 1987 год

 

Truffaut. Les jambes des femmes

Маргарита Терехова

Мандельштам

Вендерс, ​​ «Небо над Берлином»

Ли́дия Дми́триевна Ры́ндина

Рильке. Записки Мальте Лауридса ​​ Бригге

Вячесла́в Ива́нович Ива́нов

Фильмы ​​ во французском посольстве

«Парсифаль» Ромера.

Роми Шнайдер и Трентиньян в «Поезде».

«Скорбное предчувствие» Сокурова (прокат)

«Коллекционерка» Ромера

Годар, «Имя Кармен».  ​​​​ 

«Призрак свободы» Бунюэля

Евгений Шварц. Фильм «Золушка»

Жанна Моро в «Дневнике горничной»

Кокто. Мысли

Жан Маре

Le Feu follet - Louis Malle. ​​ Диалог из этого фильма

Д. С. Мережковский. «Л. Толстой и Достоевский»

Тарковский. Дневник

Куприн. ВЕНЕЦИЯ

«Скромное обаяние буржуазии» и «Млечный путь» Бунюэля

ERASERHEAD premieres

«Ночь в Варенне» Этторе Скола.

«Дантон» Вайды.

«Любовь Свана» Фолькера Шлёндорфа

«Последнее метро» Трюффо.

Николсон в «Пролетая над гнездом кукушки».

Карл Проффер ​​ о Мандельштам Надежде Яковлевне

 

-=

 

Музыкальный дневник за 1987 год

 

Высоцкий. Кто сказал: «Все сгорело дотла»

Элвис Пресли. Can't Help Falling in Love

А. Н. Бенуа.  ​​​​ Воспоминания

Евге́ний Па́влович Гребёнка

Дневник Тамары Карсавиной

Рильке. Записки Мальте Лауридса ​​ Бригге

Верлен. CHANSON D'AUTOMNE

Делиб

Шопенгауэр. Афоризмы житейской мудрости.

Песня ​​ Марка Фрадкина НОЧНОЙ РАЗГОВОР

Серова поет в ​​ «Девушке с характером»

Дневник Матильды Кшесинской

В лунном сиянье снег серебрится

«Парцифаль» ​​ Вагнера

Лифарь

Далида

Николай Заболоцкий. Время (1933)

Письма с фронта

Шаляпин о Бизе

Сергей Прокофьев. Дневник

Высоцкий – Шукшину

Ахматова. Второе посвящение

Томас Манн - Ремизову

Белого про А. С. Челищева

Дмитрий Шостакович. ​​ Из «Разговоров»

Одоевцева

Борхес

Мари́ Лафоре́ Marie Laforêt

«Дон Джованни» Лоузи

Высоцкий. «Он не вернулся из боя»

Джо Дассен. Et si tu n'existais pas

Ната́лия Рома́новна Мака́рова.

Бежар

Николай Церетелли

 

-=

 

Дневник театра за 1987 год

 

АРТО

Тальма

Рильке. Записки Мальте Лауридса ​​ Бригге

Письма Достоевского 1863-64 годов

Письма Чехова: с сентября 1901 года

Арто

Мейерхольд пишет Михаилу Кузмину

Комиссаржевская написала Туркину

Ангелина Степанова пишет Николаю Эрдману

Умер Андрей Миронов

Марк Твен. Мысли

Пашенная

Арка́дий Исаа́кович Ра́йкин

В театре-студии Олега Табакова: ​​ Нил Саймон, «Билокси-Блюз». Рецензия

Петровы́х. Я думала, что ненависть - огонь

Gabriel Garcia Marquez. Il viaggio è nella testa

-=

 

ЛИТЕРАТУРНЫЙ ДНЕВНИК

 

 

Январь

​​ 

1  ​​ ​​ ​​​​ Николай Бердяев

 

Истоки и смысл русского коммунизма

 

Русская литература – самая профетическая в мире, она полна предчувствий и предсказаний, ей свойственна тревога о надвигающейся катастрофе. Многие русские писатели XIX века чувствовали, что Россия поставлена перед бездной и летит в бездну.

Наиболее профетическим характером отличается поэзия начала XX века. Это была поэзия заката, конца целой эпохи, с сильным элементом упадничества. Но поэты видели и зори. Поэты-символисты чувствовали, что Россия летит в бездну. Это их то ужасало, то радовало, как возможность новой лучшей жизни. Символизм был выражением оторванности от социальной действительности, уходом в иной мир. Но вместе с тем русские символисты В. Иванов, А. Белый, А. Блок, страдавшие от одиночества, хотели всенародного искусства, пытались преодолеть упадочный эстетизм, искали социального заказа, употребляя советскую терминологию. Наиболее профетическими были стихи о России А. Блока, величайшего поэта начала века:

 

Я слушаю рокоты сечи

И трубные крики татар,

Я вижу над Русью далече

Широкий и тихий пожар.

 

В другом стихотворении из цикла «На поле Куликовом» он пишет:

 

Мелькают версты, кручи...

Останови!

Идут, идут испуганные тучи,

Закат в крови!

 

Но наиболее выразилось чувство России и предчувствия о России в изумительном стихотворении «Россия».

 

Россия, нищая Россия,

Мне избы серые твои,

Твои мне песни ветровые,

Как слезы первые любви!

 

Тебя жалеть я не умею,

И крест свой бережно несу...

Какому хочешь чародею

Отдай разбойную красу!

 

Пускай заманит и обманет, –

Не пропадешь, не сгинешь ты,

И лишь забота затуманит

Твои прекрасные черты.

 

Ну, что ж? Одной заботой боле –

Одной слезой река шумней,

А ты все та же – лес да поле,

Да плат узорный до бровей...

 

Тут предчувствие, что Россия отдаст «разбойную красу» чародею, «который может ее заманить и обмануть», и вместе с тем вера, что Россия не пропадет.

А другой символический поэт, Андрей Белый, восклицает в одном стихотворении: «Рассейся в пространстве, рассейся Россия, Россия моя». Поэты того предреволюционного времени были мистиками, апокалиптиками, они верили в Софию, в новые откровения, но в Христа не верили. Души их были не бронированы, беззащитны, но, может быть, именно поэтому они были открыты к веяниям будущего, восприимчивы к внутренней революции, которой другие не замечали.

 

2 ​​ Eustache Deschamps (1340-1405):

 

Je deviens courbe et bossu,

J’ois très dur, ma vie décline,

Je perds mes cheveux par dessus,

Je flue en chacune narine,

J’ai grand douleur en la poitrine,

Mes membres sens jà tous trembler,

Je suis très hâtif à parler,

Impatient; Dédain me mord;

Sans conduit ne sais mais aller:

Ce sont les signes de la mort.

Convoiteux suis, blanc et chenu,

Échard, courrouceux; j’adevine

Ce qui n’est pas, et loue plus

Le temps passé que la doctrine

Du temps présent; mon corps se mine;

Je vois envis rire et jouer,

J’ai grand plaisir à grommeler,

Car le temps passé me remord;

Toujours veuil jeunesse blâmer:

Ce sont les signes de la mort.

Mes dents sont longs, faibles, aigus,

Jaunes, flairant comme sentine;

Tous mes corps est froids devenus,

Maigres et secs; par médecine

Vivre me faut; chair ni cuisine

Ne puis qu’à grand peine avaler;

Des jeünes me faut baller,

Mon corps toudis sommeille ou dort,

Et ne veuil que boire et humer:

Ce sont les signes de la mort.

Prince, encor je veuil ci ajouter

Soixante ans, pour mieux conforter

Ma vieillesse qui me nuit fort,

Quand ceux qui me doivent aimer

Me souhaitent jà outre mer:

Ce sont les signes de la mort.

 

А моя литературная жизнь? Что-то пишу. На Новый год ездил в Москву - Алеша Кадацкий, коллега жены, познакомил с женщиной, ​​ близко знающей Людми́лу Петруше́вскую, королеву мрачной литературы, «чернухи». Эта женщина чудесно, как фея, говорила со мной. «Вы не знаете, какой Люда ((Петруше́вская)) сердечный человек: она обязательно прочтет, обязательно поможет!». Я, конечно, отдал ей все мои первые экземпляры.

 

3  ​​ ​​​​ Роберт Рождественский:

 

Я жизнь люблю

безбожно!

Хоть знаю наперёд,

что

рано или поздно

настанет

мой черёд.

Я упаду

на камни

и, уходя

во тьму,

усталыми руками

землю

обниму...

Хочу,

чтоб не поверили,

узнав,

друзья мой.

Хочу,

чтоб на мгновение

охрипли

соловьи!

Чтобы

впадая в ярость,

весна

по свету

шла...

Хочу, чтоб ты

смеялась!

И счастлива

была.

 

Совсем не верю!

Это не более, чем грамотно.

Куда ему до француза.

 

4 ​​ Музей Люды. Зарплата уборщицы 70 рублей, младшего научного работника 80, старшего научного работника 87,50. Вот такая уравниловка.

 

5  ​​ ​​​​ Тут много читаю ​​ Верлена.

Вот очень близкое:

 

LASSITUDE

 

A batallas de amor campo de pluma.

(CONGORA)

 

De la douceur, de la douceur, de la douceur!

Calme un peu ces transports fêbriles, ma charmante.

Même au fort du dêduit, parfois, vois-tu, l'amante

Doit avoir l'abandon paisible de la soeur.

Sois langoureuse, fais ta caresse endormante,

Bien êgaux les soupirs et ton regard berceur.

Va, l'êtreinte jalouse et le spasme obsesseur

Ne valent pas un long baiser, même qui mente!

Mais dans ton cher coeur d'or, me dis-tu, mon enfant,

La fauve passion va sonnant l'oliphant.

Laisse-la trompetter à son aise, la gueuse!

Mets ton front sur mon front et ta main dans ma main,

Et fais-moi des serments que tu rompras demain,

Et pleurons jusqu'au jour, ô petite fougueuse!

«Нежности, нежности, нежности!».

Потом описывается прощание с любимой.

 

Самое ужасное - это мои детские надежды тут, в Москве, враз найти свою среду.

Потащил Люду на Новый Год в Москву, а ведь для неё поспать бы лучше. Опять читал «Как я люблю» и «Бисмарка», и «Голубя и кота», даже похвалили («У вас в рассказе про любовь есть тайминг!»), а утром при двадцатиградусном морозе ждали электричку.

 

10 ​​ Ровно 72 года назад:

 

Марина Цветаева:

 

Свободно шея поднята,

Как молодой побег.

Кто скажет имя, кто - лета,

Кто - край ее, кто - век?

Извилина неярких губ

Капризна и слаба,

Но ослепителен уступ

Бетховенского лба.

До умилительности чист

Истаявший овал.

Рука, к которой шел бы хлыст,

И - в серебре - опал.

Рука, достойная смычка,

Ушедшая в шелка,

Неповторимая рука,

Прекрасная рука.

10 января 1915

 

10  ​​ ​​​​ ДР Елены Гуро

 

У песчаного бугра в голубой день

 

Вот стоят цари, увенчанные свечами...

В свободной, - свободной высоте, над венцом царей, пустой флагшток нежно сверлит голубизну...

Здесь я даю обет: никогда не стыдиться настоящей самой себя. (Настоящей, что пишет стихи, которые нигде не хотят печатать). Не конфузиться, когда входишь в гостиную, и, как бы много ни было там неприятных гостей, - не забывать, что я поэт, а не мокрица...

И не желать никогда печататься в их журналах, не быть, как все, и не отнимать жизни у животных.

Почему я и это думаю?

Поэт - даятель, а не отниматель жизни... Посмотри, какой мир хорошенький, - вымытый солнцем и уже - верит в твое чувство и твои будущие писания и глядит на тебя с благодарностью...

Поэт - даятель жизни, а не обидчик-отниматель. И - обещаю не стесняясь говорить элегантным охотникам, как бы они ни были привлекательны, что - они подлецы - подлецы!!!

И пусть за мной никто не ухаживает, я сильна!

Но сдержу ли я свое слово?.. Сдержу ли я его?

Я сжимаю кулаки, но я одна, и кругом величественно.

Это быстро у меня проходит...

Моя рука подняла камешек и бросила... кружась спиралью, он очертил арку над краем леса в голубой стране... Он был всю жизнь на земле, и вдруг моя рука дала ему полет... Пролетая голубизну, - блаженствовал ли он?

 

Из книги «Небесные верблюжата» (1914)

 

11  ​​ ​​​​ Подступ к творчеству любимого писателя:

 

Франц Кафка Franz Kafka.

3 июля 1883, Прага, Австро-Венгрия - 3 июня 1924, Вена, Австрия.

Бо́льшая ​​ часть работ ​​ опубликована посмертно.

Кафка пишет ​​ об ​​ абсурде существования, о страхе перед обществом и - высшим авторитетом!

Я вот не уверен, что это Бог, но, скорее, ужас пред собственной затерянностью в мире.

 

«Кафка родился 3 июля 1883 года в еврейской семье, проживавшей в районе Йозефов, бывшем еврейском гетто Праги (Чехия, в то время - часть Австро-Венгерской империи).

Его отец - Герман (Ге́ных) Кафка (1852-1931), происходил из чешскоязычной еврейской общины в Южной Чехии, с 1882 г. был оптовым торговцем галантерейными товарами. Фамилия «Кафка» чешского происхождения (kavka означает буквально «галка»). На фирменных конвертах Германа Кафки, которые Франц часто использовал для писем, изображена в качестве эмблемы эта ​​ птица ​​ с вздрагивающим хвостом.

Мать писателя - Юлия Кафка (урожденная Этл Леви) (1856-1934), дочь зажиточного пивовара - предпочитала немецкий язык. Сам Кафка писал по-немецки, хотя чешский знал также прекрасно. Неплохо владел он также и французским, и среди четырёх людей, которых писатель, «не претендуя сравниться с ними в силе и разуме», ощущал «своими кровными братьями», был французский писатель Гюстав Флобер.

Остальные три: Франц Грильпарцер, Фёдор Достоевский и Генрих фон Клейст.

Будучи евреем, Кафка тем не менее практически не владел идиш и стал проявлять интерес к традиционной культуре восточно-европейских евреев только в двадцатилетнем возрасте под влиянием гастролировавших в Праге еврейских театральных трупп; интерес к изучению иврита возник только к концу жизни.

У Кафки было два младших брата и три младших сестры. Оба брата, не достигнув и двухлетнего возраста, скончались до того, как Кафке исполнилось 6 лет. Сестёр звали Элли, Валли и Оттла (все три погибли во время Второй мировой войны в нацистских концентрационных лагерях в Польше).

В период с 1889 по 1893 гг. Кафка посещал начальную школу Deutsche Knabenschule, а потом гимназию, которую закончил в 1901 году сдачей экзамена на аттестат зрелости.

Закончив Пражский Карлов университет, получил степень доктора права (руководителем работы Кафки над диссертацией был профессор Альфред Вебер), а затем поступил на службу чиновником в страховом ведомстве, где и проработал на скромных должностях до преждевременного - по болезни - выхода на пенсию в 1922 г.

Работа для писателя была занятием второстепенным и обременительным: в дневниках и письмах он признаётся в ненависти к своему начальнику, сослуживцам и клиентам. На первом же плане всегда была литература, «оправдывающая всё его существование». В 1917 после лёгочного кровоизлияния завязался долгий туберкулёз, от которого писатель умер 3 июня 1924 года в санатории под Веной.

 

Аскетизм, неуверенность в себе, самоосуждение и болезненное восприятие окружающего мира - все эти качества писателя хорошо задокументированы в его письмах и дневниках, а особенно в «Письме отцу» - ценной интроспекции в отношения между отцом и сыном и в детский опыт. Из-за раннего разрыва с родителями Кафка был вынужден вести очень скромный образ жизни и часто менять жильё, что наложило отпечаток и на его отношение к самой Праге и её жителям. Хронические болезни (психосоматической ли природы - это вопрос спорный) изводили его; помимо туберкулёза, он страдал от мигреней, бессонницы, запоров, импотенции, нарывов и других заболеваний. Он пытался противодействовать всему этому натуропатическими способами, такими как вегетарианская диета, регулярная гимнастика и употребление большого количества непастеризованного коровьего молока. Будучи школьником, он принимал активное участие в организации литературных и общественных встреч, прилагал усилия к организации и продвижению театральных спектаклей, несмотря на опасения даже со стороны его ближайших друзей, таких как Макс Брод, который обычно поддерживал его во всём остальном, и вопреки его собственному страху быть воспринятым отталкивающим как физически, так и умственно. На окружающих Кафка производил впечатление своим мальчишеским, аккуратным, строгим обликом, спокойным и невозмутимым поведением, своим умом и необычным чувством юмора.

Отношения Кафки со своим деспотичным отцом являются важной составляющей его творчества, выливавшегося также через несостоятельность писателя как семьянина. В период между 1912-м и 1917-м годами он ухаживал за берлинской девушкой Фелицией Бауэр, с которой дважды был помолвлен и дважды расторг помолвку. Общаясь с ней главным образом через письма, Кафка создал её образ, который совсем не соответствовал действительности.

И в самом деле, они были очень разными людьми, что явствует из их переписки. Второй невестой Кафки стала Юлия Вохрыцек, но помолвка опять же вскоре была расторгнута. В начале 1920-х годов он имел любовные отношения с замужней чешской журналисткой, писательницей и переводчицей его произведений - Миленой Есенской. В 1923 году Кафка вместе с девятнадцатилетней Дорой Димант на несколько месяцев переехал в Берлин в надежде отдалиться от влияния семьи и сконцентрироваться на сочинительстве; затем он вернулся в Прагу. Здоровье в это время ухудшалось, и 3 июня 1924 г. Кафка умер в санатории под Веной, вероятно, от истощения. (Боли в горле не позволяли ему принимать пищу, а в те времена внутривенная терапия не была развита, чтобы кормить его искусственным путем).

Тело перевезли в Прагу, где оно и было захоронено 11 июня 1924 на Новом еврейском кладбище в районе Страшнице, в общей семейной могиле.

 

При жизни Кафка опубликовал всего несколько коротких рассказов, составивших очень малую долю его работ, и его творчество привлекало мало внимания до тех пор, пока посмертно не были изданы его романы. Перед смертью он поручил своему другу и литературному душеприказчику - Максу Броду - сжечь без исключения всё им написанное (кроме, возможно, некоторых экземпляров произведений, которые обладатели могли бы оставить себе, но не переиздавать их). Его возлюбленная Дора Димант действительно уничтожила рукописи, которыми она обладала (хотя и не все), но Макс Брод не подчинился воле усопшего и опубликовал бо́льшую часть его работ, которые вскоре начали привлекать к себе внимание. Всё его опубликованное творчество, кроме нескольких чешскоязычных писем Милене Есенской, было написано на немецком.

 

Множество критиков пытались объяснить смысл работ Кафки исходя из положений тех или иных литературных школ - модернизма, «магического реализма» и др. Безвыходность и абсурд, пронизывающие его творчество, характерны для экзистенциализма.

Некоторые пытались отыскать влияние марксизма на его сатиру над бюрократизмом в таких произведениях, как «В исправительной колонии», «Процесс» и «Замок».

В то же время другие рассматривают его произведения через призму иудаизма (Борхес);

через фрейдистский психоанализ (из-за напряженной семейной жизни);

или через аллегории метафизического поиска Бога (поборником этой теории был Томас Манн).

 

12  ​​​​ Saint John Perse

 

Chanson

Mon cheval arrêté sous l'arbre plein de tourterelles, je siffle un sifflement si pur, qu'il n'est promesses à leurs rives que tiennent tous ces fleuves. (Feuilles vivantes au matin sont à l'image de la gloire)...

Et ce n'est point qu'un homme ne soit triste, mais se levant avant le jour et se tenant avec prudence dans le commerce d'un vieil arbre,

appuyé du menton à la dernière étoile,

il voit au fond du ciel de grandes choses pures qui tournent au plaisir.

Mon cheval arrêté sous l'arbre qui roucoule, je siffle un sifflement plus pur...

Et paix à ceux qui vont mourir, qui n'ont point vu ce jour.

Mais de mon frère le poète, on a eu des nouvelles. Il a écrit encore une chose très douce. Et quelques-uns en eurent connaissance.

 

14 ​​ М. А. Булгаков:

 

Писатель всегда будет в оппозиции к политике, пока сама политика будет в оппозиции к культуре.

 

15  ​​​​ Люду в детстве поразило признание отца: «Я умею рисовать только одно: вид кота сзади». ​​ И отец любил показывать дочерям свое «мастерство».

 

16 ​​ Уолт Уитмен:

 

Море, вздуты холмами длинные твои берега,

Море, широко и конвульсивно ты дышишь,

Море, ты жизни соль, но вечно раскрыты могилы твои,

Ты воешь от бешеных штормов, ты вихрями вздымаешь пучину, капризное, нежное море,

Море, я с тобой заодно, я тоже многоликий и единый. Во мне и прилив и отлив, я певец примирения и злобы,

Я воспеваю друзей и тех, кто спят друг у друга в объятьях.

Я тот, кто провозглашает любовь.

 

20  ​​ ​​​​ В этот день  ​​​​ 20 января (1 февраля) 1884 года в г. Лебедянь Тамбовской губ. (ныне Липецкая обл.) в семье небогатого дворянина родился Евгений Иванович Замятин, выдающийся русский писатель, мастер научной фантастики и политической сатиры.

Наблюдения над тоталитарным обществом Замятин художественно воплотились в фантастическом романе-антиутопии «Мы» (1920).

Роман был задуман как пародия на утопию, написанную идеологами Пролеткульта А. Богдановым и А. Гастевым. Главной идеей пролеткультовской утопии провозглашалось глобальное переустройство мира на основе «уничтожения в человеке души и чувства любви».

Действие романа «Мы» происходит в Едином Государстве, изолированном от мира и возглавляемом Благодетелем. Главный герой – инженер Д-503, создатель сооружения, предназначенного для господства человека над космосом. Существование в Едином Государстве рационализировано, жители полностью лишены права на личную жизнь, любовь сводится к регулярному удовлетворению физиологической потребности. Попытка Д-503 полюбить женщину приводит его к предательству, а его возлюбленную к смерти.

Роман «Мы» стал первым в череде романов-антиутопий – «Прекрасный новый мир» О. Хаксли, Скотный двор» и «1984» Дж. Оруэлла, «451 градус по Фаренгейту» Р. Брэдбери и др.

Замятин отправил рукопись «Мы» в берлинский филиал издательства Гржебина. В 1924 году текст был переведен на английский язык и опубликован в Нью-Йорке.

Несмотря на отсутствие публикаций в СССР, роман подвергся идеологическому разгрому советских критиков, читавших его в рукописи. Д. Фурманов увидел в нём «злой памфлет-утопию о царстве коммунизма, где все подравнено, оскоплено».

В 1929 были сняты с репертуара МХАТа пьеса Замятина «Блоха» (1925, инсценировка «Левши» Лескова), запрещена постановка его трагедии «Аттила» (1928). Не была поставлена и пьеса о преследовании еретиков «Огни святого Доминика» (1923).

В 1931 году, понимая бесперспективность своего дальнейшего существования в СССР, Замятин обратился к Сталину с письмом, в котором просил разрешения на отъезд за границу, мотивируя свою просьбу тем, что для него «как для писателя именно смертным приговором является лишение возможности писать».

Решение об эмиграции нелегко далось Замятину. Любовь к родине, патриотизм, которыми проникнут, например, рассказ «Русь» (1923), – одно из лучших тому свидетельств. Благодаря ходатайству М. Горького в 1932 году Замятин смог выехать во Францию.

Умер Замятин в Париже 10 марта 1937.

 

Февраль  ​​​​ 

 

1  ​​​​ Tristan Tzara

 

je parle de qui parle qui parle je suis seul

je ne suis qu’un petit bruit j’ai plusieurs bruits en moi

un bruit glacé froissé au carrefour jeté sur le trottoir humide

au pied des hommes pressés courant avec leurs morts

autour de la mort qui étend ses bras

sur le cadran de l’heure seule vivante au soleil

 

2  ​​ ​​​​ В этот день 2 февраля 1942 года в Ленинграде умер Даниил Хармс. Умер в тюрьме ​​ от истощения. ​​ Во ​​ время блокады Ленинграда. Месяц был наиболее тяжёлый по количеству голодных смертей.

Поэт умер в отделении психиатрии больницы тюрьмы «Кресты».

 

2  ​​ ​​​​ Быков прислал равнодушное письмо, расстроившее меня, если не убившее. Он написал, прочтя «Маму»: ​​ 

 

Я не любитель такого стиля. Думаю, ваш рассказ мог бы быть напечатан в одном из столичных журналов.

 

Конечно, он прав, - но так не пишут друзья и просто люди. Отмахнулся, как от мухи.

Тогда, в Минске, я принес ему на диво красивый портрет котёнка и, прощаясь, сказал:

- Какой красивый! ​​ 

А он мрачно ответил:

- Всё маленькое красиво.

Я подивился его мрачности, но она всё ж подействовала на меня - и портрет оставил в ближайшем дворе.

Хоть котёнок очень красивый: так и стоит в башке! ​​ 

 

2  ​​ ​​​​ В этот день 2 февраля 1876 года родилась редактор и издатель эго-документов своего мужа, переводчица Верхарна, Флобера и Бальзака Иоанна Матвеевна Брюсова.

Многочисленные публикаторы дневников и писем Валерия Яковлевича должны быть искренне благодарны этой женщине за то, что она оставила им обширнейшее поле для деятельности. Она искренне думала о потомках, вырезая из публикуемых текстов все то, что считала лишним, ненужным или просто пятнающим репутацию члена РКП(б) и Моссовета товарища Брюсова В.Я.

В общем, поэтам нужно жениться на гувернантках. К счастью, я поэтом себя не считаю.

 

4  ​​ ​​ ​​​​ Тону в своих материалах.

Неужели возможно хотя бы понять то, что написал и что прячется в набросках?

Они - это руины моей души. Я так мало сделал из того, что хотел, а сделаю еще меньше.

 

6 ​​ Карл Краус:

 

-  ​​ ​​ ​​​​ Женщина принимает одного за всех, мужчина - всех за одну.

 

-  ​​​​ Он скорее простит тебе подлость, которую он тебе сделал, чем добро, которое ты сделал ему.

 

-  ​​ ​​​​ Самые лучшие женщины те, с которыми меньше всего говоришь.

 

- ​​ «Тот, кто способен писать афоризмы, не должен размениваться на трактаты».

Афоризмы женщины оценят быстрее

 

- ​​ Ценность образования ярче всего проявляется тогда, когда образованные высказываются о вещах, которые лежат вне области их образования.

 

- Некоторые женщины вовсе не красивы, а только так выглядят.

 

17  ​​ ​​​​ В этот день ​​ 17 февраля 1848 года Гоголь пишет Н. Н. Шереметевой:

 

Иерусалим

Уведомляю вас, добрый друг Надежда Николаевна, что я прибыл сюда благополучно. Помянул у гроба господня ваше имя. Примите от меня отсюда, из этого святого места, благодарность за ваши молитвы. Без этих молитв, которые, воссылали и воссылают обо мне люди, умеющие лучше меня молиться, я бы, вероятно, ни в чем не успел, - даже и в том, чтобы попристальнее обсмотреть самого себя и увидеть всё недостоинство свое. Молитесь теперь о благополучном моем возвращении в Россию и о деятельном вступленьи на поприще с освеженными и обновленными силами. Летнее время проведу в Малороссии, а в августе месяце, может быть, загляну в Москву. Прощайте, добрый друг мой.

Весь ваш Николай Гоголь.

На обороте: Moscou. Russie.

Надежде Николаевне Шереметьевой.

В Москве. На Воздвиженке.

В доме графа Шереметьева.

 

Надежда Николаевна Шереметева (урожд. Тютчева) (1775 - 1850)

 

22  ​​ ​​​​ Самоубиство Цвейга. В этот день 22 février 1942, suicide de Stefan ZWEIG, lun des fleurons littéraires de la Vienne glorieuse du début de XXème siècle. Son œuvre, faite de romans et de nouvelles, n’a jamais été aussi vivante qu’aujourd’hui, lue dans toutes les langues du monde. Zweig est le peintre affûté d’une société brillante et des premiers signes de la catastrophe à venir.

 

Lettre d’adieu 1942, extrait:

 

Ma patrie spirituelle, l’Europe, s’est anéantie elle-même. Il fallait à soixante ans des forces exceptionnelles pour tout recommencer à nouveau et les miennes sont épuisées par des années d’errance sans patrie. Aussi, je juge préférable de mettre fin, à temps et la tête haute, à une vie pour laquelle le travail intellectuel a toujours représenté la joie la plus pure et la liberté individuelle le bien suprême sur cette terre.

 

Март  ​​ ​​​​ 

 

2  ​​​​ Лев Друскин:

На чердаке заброшенном - рояль,

Его нутро гудит от непогоды.

Сюда спускался Бог седобородый -

Сидел, поставив ногу на педаль.

Откинувшись, закрыв глаза на миг,

Он клавиши какой-нибудь касался...

Но даже мне он Богом не казался -

Суровый и измученный старик.

Дом оживал - скрипучий, беспокойный.

Дом спрашивал его: «Неужто зря?»

В окно, как волны, колотились войны,

Басы гудели, словно лагеря.

Рояль дышал и вздрагивал под пылью,

И в этот час один лишь я и знал,

Как плакал Бог от страха и бессилья

И голову на клавиши ронял.

 

5  ​​​​ Пишу «Хронику» - и не получается.

Я чувствую, что весь этот огромный материал, что я привёз из Питера, - одна большая ​​ заготовка. ​​ Она складывается в одно - и как кончил «Писаку», сразу засел за работу, - но вижу, что технически не справиться.

 

Так и рассказы 70-ых - почему их выбросил?

Правда, я выбрасывал их, точно зная, что их слабые (слабо пропечатанные) копии хранятся на чердаке у брата.

Выбросил, потому что они, хоть и написаны мной, но моими не стали.

Что не моё, надо выбрасывать.

 

А «Хроника»?

Дедушка пишет бабке:

- «По-лядушка, змея - вот ты кто! Была и осталась. Почему не приехала? Нашла себе другого дедушку? Он, что, кудрявее меня?». ​​ 

Я б хотел написать романище, где б мои близкие, так рано умершие, снова б ожили.

 

Вот папа в штрафбате.

Стоит в строю.

Выходит офицер:

- Здравствуйте, товарищи!

В ответ одно молчание.

Наконец, кто-то внятно изрекает:

- Гусь свинье не товарищ. ​​ 

А вот их ​​ через лес везут на передовую.

- Папа, куда ты? - кричу я, а он не слышит.

Он оглушён болью и яростью.

Лес сливается в тяжёлую, давящую массу. ​​ 

Папина ярость!

 

Сегодня весь день задыхаюсь в собственной ярости.

Иду наугад, а на самом деле – в небо моего Бога.

Ярость огромна, глубока, а вижу ее ясно.

Это орущие пьяные мужики.

 

11  ​​​​  Джойс. On this day in 1923, James Joyce wrote to his patron, Harriet Weaver, that he had just begun «Work in Progress» the book which would become «Finnegans Wake» sixteen years later: «Yesterday I wrote two pages - the first I have written since the final «Yes» of Ulysses. Having found a pen, with some difficulty I copied them out in a large handwriting on a double sheet of foolscap so that I could read them. . . .».

Though increasingly plagued by eye problems - ten operations, and counting - Joyce's lifestyle had improved from the Ulysses years, thanks to Weaver's continued support, and money given by Sylvia Beach against future royalties гонорар. He and his wife, Nora, were able to get new clothes, a new flat, even new teeth: «The dentist is to make me a new set for nothing» wrote Joyce to Miss Weaver, «as with this one I can neither sing, laugh, shave nor (what is more important to my style of writing) yawn зевать».

 

Nora was not fond of her husband's style of writing, and not usually content with a yawn. When she discovered that he was «on another book again» just a year after the misery of Ulysses, she asked her husband if, instead of «that chop suey you're writing» he might not try «sensible books that people can understand». Although she did not tighten her purse, Weaver was also unimpressed by those sections of «Work in Progress» which Joyce sent her, and by his explanation that he was attempting to go beyond «wideawake language, cutanddry тривиальный grammar, and goahead plot»:

 

I do not care much for the output from your Wholesale Safety Pun Factory nor for the darknesses and unintelligibilities of your deliberately-entangled language systems. It seems to me you are wasting your genius.

 

Ezra Pound agreed with her - «nothing short of a divine vision or a new cure for the clap can possibly be worth all the circumambient peripherization» - but Samuel Beckett did not:

 

You cannot complain that this stuff is not written in English. It is not written at all. It is not to be read.... It is to be looked at and listened to. His writing is not about something. It is that something itself.

 

In the only recording he ever made, Joyce reads part of the Anna Livia Plurabelle section from Finnegans Wake (as well as an excerpt from Ulysses). The entire section was published in a limited edition book in 1928, the 800 copies signed by the author now a collector's item; a brief excerpt:

 

Can't hear with the waters of. The chittering waters of. Flittering bats, fieldmice bawk talk. Ho! Are you not gone ahome? What Thom Malone? Can't hear with bawk of bats, all thim liffeying waters of. Ho, talk save us! My foos won't moos. I feel as old as yonder elm. A tale told of Shaun or Shem? All Livia's daughter-sons. Dark hawks hear us. Night! Night! My ho head halls. I feel as heavy as yonder stone. Tell me of John or Shaun? Who were Shem and Shaun the living sons or daughters of? Night now! Tell me, tell me, tell me, elm! Night night! Telmetale of stem or stone. Beside the rivering waters of, hitherandthithering waters of. Night!

 

14  ​​​​ Но проблема, по мнению Люды, в чудовищной глупости советской власти: слишком многое запрещено. Причем наибольшие запреты  ​​​​ в России, а на окраинах они ослаблены. Она рассказывает о жизни шахтеров: они получают солидные деньги, - но при этом живут в бараках. Разве не странно?! Казалось бы, все они могли переселиться в кооперативные дома, но их строительство запрещено! И так - по всему Союзу!! У власти - извращенцы! И куда девают деньги шахтёры? Конечно, царит пьянство.

 

15  ​​​​ Лосев:

 

Кашнитц фон Вайнберг ​​ подчеркивает непосредственную эстетическую наглядность и доходчивость классического искусства, в котором царит красота «вечных и окончательных соотношений идеального мира», красота, покоящаяся «исключительно на гармонической пронизанности духа и тела, их органического развития ритмом космических законов и математической упорядоченностью». Самый незначительный фрагмент фриза Парфенона, осколок греческой вазы, монета, предмет обихода уже являет в себе цельную сущность, космически-гармонический смысл, обнаруживая «совершенное, простое и покоящееся в себе единство».

Всякое классическое произведение является замкнутым микрокосмом ввиду того, что идейное содержание тождественно в нем форме. Это позволяет ему пережить время и сохранить в любую эпоху свою абсолютную, непосредственно ощутимую ценность. Напротив, в римском искусстве классическое единство распадается.

«Римская статуя есть своего рода наглядный документ, и в качестве такового - выражение совершенно определенной исторической, правовой или религиозно-культовой ситуации».

Форма как самостоятельная ценность, какою она является в греческом мире, перестает теперь существовать. Она внутренне опустошается, превращаясь в аллегорию или олицетворение, представляя собой «перевод духовных или литературных представлений на образный язык». Неудивительно поэтому, что унаследованная от греков пластическая форма вырождается, делается более плоской и сухой, приобретает характер знака и символа. Но одновременно с этим упадком формы расцветает специфически римское искусство архитектурного создания и оформления пространства. Именно ​​ «подобно тому, как греческое искусство развертывает форму через тектонически-скульптурное расчленение телесного, так что даже в строительном искусстве - вспомним греческий храм - оно смогло лишь сочетать пластически-телесные элементы в гармоническое замкнутое в себе целое, так римское искусство, следуя прадревней средиземноморской традиции, переносит формирующее начало из телесного в пространство, иными словами, из сферы пластических образов в сферу архитектуры абсолютизированного пространства».

Процесс этот совершается не сразу. Первые столетия Римской империи являются пока еще только переходным временем; хотя попытки перехода к непосредственному формированию пространства есть ​​ уже в раннем эллинизме - например, в Тегейском храме на Пелопоннесе (между 350 и 340 гг. до н.э.), где колонный ряд внутри строения смещен к внутренним стенам, несомненно, в стремлении добиться большей выразительности пространственного устроения зала.

Кашнитц  ​​​​ анализирует скульптуру императора Августа, так называемого «Августа Первых ворот» («Prima Porta»). Скульптурная форма здесь еще следует классическому образцу, но средоточие творческого интереса заметнейшим образом смещено уже в сторону духовно-идейного содержания, которое не изображено, а лишь намечено в художественной форме.

«Основная цель художника - чисто духовное представление о могуществе и великолепии сосредоточенного в личности цезаря величия Римской империи. В связи с таким изменением художественной цели естественным образом утратили свою абсолютную сущность чисто пластические достоинства статуи. Рельеф панциря, который особенно характерен в этом смысле, нуждается в специальном истолковании через прямое отношение к историческим событиям эпохи Августа; и именно в этом истолковании, а не в ценностном содержании скульптурного образа, заключается творческий смысл его художественного бытия. Его уже нельзя назвать «прекрасным» и выразительным в его скульптурной «такости» (Sosein), но он значителен, потому что он в символической и аллегорической манере представляет устроение, умиротворение и всеохватность империи. Здесь возвеличивается не столько героическая личность и полнота ее власти, сколько созданное ею величественное устроение, за которым скромно отступает на второе место даже сам гений изображенного. Таким образом, портрет цезаря уже не представляет собою в эллинистическом смысле усиленное скульптурными средствами изображение его природного облика, а является редукцией выражения до тех интеллектуальных и характерных черт его сущности, которые теснейшим образом связаны с величием его деяний и обнаруживающейся в них творческой силой римского гения. Исключительно в этом смысле движение, ритм, жест и подчеркнутость вида спереди всей фигуры отходят от прообраза Поликлета и наполняют скульптуру совершенно новым содержанием. Вместо покоя отдыхающего атлетического тела здесь мы видим указующий вдаль жест властного достоинства, заимствующий свою силу и оправдание не столько в существе изображенной личности, сколько в значении ее миссии и в представляемой Августом maiestas imperii (величии империи). Этой позе отвечает уже не только народ, к которому обращена речь цезаря, но все громадное духовное пространство обитаемого мира, образ которого навевается скульптурой. Только в связи с этим духовным пространством статуя и достигает задуманной в ней высокой монументальности в качестве выдающегося государственно-политического символа. Именно такая способность создавать иллюзию духовного пространства характеризует существо римской пластической структуры, а также творческое значение упомянутого раскола греческого пластически-идеального сущностного единства. Как справедливо отмечалось, зритель чувствует себя вовлекаемым в то очарование, которое исходит от статуи цезаря. Но очарование это есть не что иное, как скульптурными средствами достигнутое конституирование пространственного образа духовного порядка, в которое зритель вступает как под какой-то громадный свод.

Мало того, пространственное воздействие статуи ​​ усиливается еще и тем, что она предназначалась для установки в нише, что значительно увеличивало возможность ее пластического воздействия, делая ее в свою очередь частью архитектурного целого, служащего символическому расширению личности внутри сферы, в которой человек «переживает образное и формальное осуществление своего духовного мира, его требований и его обетовании».

Этот ​​ метод оформления пространства соответствует определенной общей тенденции развития, связанной с перемещением интересов в духовную сферу и в трансцендентное, «как это окончательно выявляется в религиях избавления позднего времени, в плотиновской философии и в христианстве».

Ввиду преобладания смыслового содержания над формой в римском искусстве ​​ знание идейного мира, который стоит за римскими монументами, становится необходимым условием для их понимания.

«Кто не знает истории Римской империи, кто никогда не занимался сущностью римского права и значением его учреждений для частной и общественной жизни, кто не имеет представления о религиозных и культурных требованиях римского народа, тот никогда не проникнет в творческую сущность римского искусства и в лучшем случае кроме технического совершенства увидит в них лишь упадочное искажение греческой формы».

Подъем римского искусства сопровождался массовым грабежом и вывозом из Греции скульптур, картин и других художественных произведений. Усвоение греческих образцов сопровождалось возрастанием линейности, чертежного геометризма и отвлеченной графичности композиций. Обедневшая Греция была неспособна финансировать крупные художественные предприятия, и многие греческие мастера переселились в Рим.

Кашнитц подробно ​​ описывает ​​ «Алтарь мира» («Ara pacis»), посвященный ​​ императору Августу в 13 г. до н.э.

«В этом монументе, так же, как и в других памятниках раннеавгустовского времени, форма полностью опустилась до роли служительницы идеи. Дуализм между целым рядом твердо установленных трансцендентных представлений и художественным изображением самим по себе стал совершенно явственным, и он должен рассматриваться как основа всех художественных воззрений раннеимператорского периода».

То же «одуховление» классических греческих форм Кашнитц ​​ подмечает и в римском скульптурном портрете, по сравнению с греческим.

«История римского искусства в первые столетия эпохи цезарей, - завершает свою книгу фон Вайнберг, - почти полностью исчерпывается темой одухотворения греческих форм. ​​ Особенность этого интересного периода ​​ заключается в отходе от природного прообраза. ​​ В портрете это проявляется не в том, что перестает цениться верное натуре изображение модели, а более в том обстоятельстве, что из наблюдения природы, которое ограничивается лишь определенными частями человеческого существа, а именно физиогномией, теперь уже не возникают формы новой художественной структуры, как это происходило ранее в греческом искусстве, которое всегда восходит от чувственного переживания художественной формы. Изменение художественной структуры исходит поэтому более не из какого-то нового восприятия природы и не из дальнейшего развития греческих форм в греческом смысле, а проявляется как постепенное деформирование греческих форм под влиянием нового идейного содержания или как сохранение по крайней мере их внешних черт, которые теперь, однако, весьма несовершенно начинают скрывать изменение внутреннего содержания».

 

Апрель  ​​ ​​​​ 

 

2  ​​ ​​​​ Два замысла: «Дон Жуан» и «Убили утку».

Вожусь с «Миллионом признаний», а он всё распадается на отдельные рассказы. «Хроника» распадается, и это тоже.

 

3  ​​​​ «Москва и Петербург» Белинского.

 

Ученик Европы, Пётр  ​​​​ Первый остался русским в душе, вопреки мнению слабоумных, которых много и теперь, будто бы европеизм должен сделать из русского человека нерусского.

Если эта брошюрка выйдет в печати - это опять не совсем образованные выходки против будто бы гниющего Запада.

 

Белинский - связующее звено, так что его всегда приятно перечитать.

Где-то в 74-ом взял его огромный том и был поражён его умом.

Гегельянец!

А уж что до «Евгения Онегина», то без него роман не поймёшь.

«Энциклопедия русской жизни».

 

6  ​​ ​​​​ Люду сподвигло рвануть из Салаира в Москву видение Монны Лизы. Мифология моей жены!

 

10  ​​​​ КОНСТАНТИН БАЛЬМОНТ

 

Из цикла «Земля»

 

О, беспутница, весталка,

О, небесность, о, Земля!

Как тебе себя не жалко?

Кровью дышат все поля.

 

Кровью дышат розы, маки,

И дневные две зари.

Вечно слышен стон во мраке: –

«В гробе тесно! Отвори!»

 

«Помогите! Помогите!»

Что за странный там мертвец?

Взял Я нити, сплел я нити,

Рву я нити, есть конец.

 

Если вечно видеть то же,

Кто захочет видеть сон?

Тем он лучше, тем дороже,

Что мгновенно зыбок он.

 

Ярки маки, маки с кровью,

Ярки розы, в розах кровь.

Льни бесстрашно к изголовью,

Спи смертельно, встанешь вновь.

 

Для тебя же – мрак забвенья,

Смерти прочная печать,

Чтобы в зеркале мгновенья

Ты красивым был опять.

 

17  ​​​​ В этот день ​​ месяца 17 апреля 1834-го Жорж Санд пишет Мюссе:

 

Я была потрясена и обеспокоена, мой дорогой ангел, и не получила ни единого письма от Антонио. В Виченцу я прибыла, чтобы узнать, как ты провел эту первую ночь. Мне удалось услышать только, что ты проезжал через город утром. Таким образом, единственной весточкой, которую я получила от тебя, стали две строчки, присланные мне из Падуи, и я не знаю, что и думать. Пагелло уверял, что, будь ты болен, Антонио написал бы нам, но мне известно, что письма теряются, а иногда проводят в пути по этой стране шесть недель. Я была в отчаянии. И наконец я получила твое письмо из Женевы. О, как я благодарна тебе за него, мое дитя! Каким добрым оно было и как обрадовало меня! Правда ли, что ты не болен, что ты здоров и не страдаешь? Я все время боюсь, что из-за любви ты преувеличиваешь крепость своего здоровья. О, если бы Господь даровал его тебе и сохранил тебя, мое дорогое дитя! Это необходимо мне, как и твоя дружба. Без того или другого я не могу надеяться прожить ни единого счастливого дня.

Не верь, не верь, Альфред, что я способна быть счастливой с мыслью о том, что я потеряла твое сердце. Какая разница, любовницей я тебе была или матерью, вдохновляла ли я тебя любовью или дружбой, была ли с тобой счастлива или несчастна. В настоящий момент все это ничего не меняет в моем душевном состоянии. Я знаю, что люблю тебя, и этим все сказано. [Стерты три строчки.] Беречь тебя, хранить от всех недугов и от врагов, развлекать и радовать тебя – таковы потребности и сожаления, которые я ощущаю с тех пор, как лишилась тебя. Почему труд столь сладкий, который прежде я выполняла с такой радостью, мало-помалу пропитался горечью и наконец стал невозможным? Какой несчастный случай превратил в яд лекарства, которые я предлагала? Как вышло, что я, способная отдать всю мою кровь, лишь бы обеспечить тебе ночной отдых и покой, стала для тебя мучением, карой, злым гением? Когда меня одолевают эти ужасные воспоминания (а разве они когда-нибудь оставляют меня с миром?), я почти схожу с ума. Я орошаю подушку слезами. Я слышу, как твой голос зовет меня в ночной тиши. Кто будет звать меня теперь? Кому понадобятся мои бдения? Как мне растратить силы, которые я накопила для тебя, и теперь вижу, как они обращаются против меня? О, мое дитя, мое дитя! Насколько не нужны мне твоя нежность и прощение! Никогда не проси о них меня, никогда не говори, что скверно обошелся со мной. Откуда мне знать? Я ничего не помню, кроме того, что мы были чрезвычайно несчастны и расстались. Но я знаю, я чувствую, что мы будем любить друг друга всю жизнь, всем сердцем, всем разумом и будем стремиться священным чувством [стерто слово] обоюдно исцелиться от недугов, которые терпели ради друг друга.

Увы, нет! Это была не наша вина. Мы повиновались своей судьбе, ибо наши характеры, более порывистые, чем у многих других, не дали нам смириться с существованием заурядных любовников. Но мы рождены, чтобы знать и любить друг друга, в этом нет никаких сомнений. Если бы не твоя юность и не слабость, которую вызвали у меня однажды утром твои слезы, мы остались бы братом и сестрой…

Ты прав, наши объятия были кровосмесительными, но мы не поняли этого. Мы невинно и искренне слились в них. Но осталось ли у нас хоть одно воспоминание об этих объятиях, которое не было бы целомудренным и безгрешным? В дни лихорадки и бреда ты упрекал меня в том, что я ни разу не дала тебе почувствовать вкус радостей любви. Из-за этого я пролила немало слез, а теперь убеждена, что в этих словах есть зерно истины. Я удовлетворена тем, что эти радости были более аскетическими, более завуалированными, чем те, которые ты изведаешь в других местах. По крайней мере, в объятиях других женщин ты не станешь вспоминать обо мне. Но, оставшись один, чувствуя потребность помолиться и выплакаться, ты будешь думать о своей Жорж, своем верном товарище, своей сиделке, своем друге и не только. Ибо чувства, связывающие нас, сочетают в себе так много, что не сравнятся ни с чем. Мир никогда не поймет этого. Тем лучше. Мы любим друг друга и не обращаем на него внимания…

Прощай, прощай, мое милое дитя. Заклинаю, пиши мне как можно чаще. О, как я была рада узнать, что ты прибыл в Париж здоровым и невредимым!

Помни, что ты обещал мне беречься. Прощай, мой Альфред, люби свою Жорж.

Прошу, пришли мне двенадцать пар перчаток из тонкой кожи – шесть желтых и шесть цветных. И самое главное, пришли мне стихи, которые написал. У меня не осталось ни единого!

 

19  ​​​​ Сергей Соловьев: “Велим Сесиль, честнейшего чину рычард подвязочной». Не тащу сюда всю цитату, хоть и хочется. Годунов.  ​​​​ 

​​ 

Писать роман! О Бисмарке. Начну так:

 

23.3.1890. Берлин. Бисмарк едет в ландо рядом с Мальвиной. Он помнил её девочкой с полными щёчками, в белом платьице с короткими рукавами и всегда сжатыми губами.  ​​​​ 

 

20  ​​ ​​​​ А. Бретон. Манифесты сюрреализма.  ​​ ​​​​ 

 

Новалис:

 

Существуют цепочки идеальных событий, развивающихся параллельно с событиями реальными.

​​ 

21  ​​ ​​​​ В этот день 80 лет назад Брюсов пишет Гиппиус:

 

На лекции Бориса Николаевича1 подошла ко мне одна дама2 (имени ее не хочу называть), вынула вдруг из муфты браунинг, приставила мне к груди и спустила курок. Было это во время антракта, публики кругом было мало, все разошлись по коридорам, но все же Гриф, Эллис и Сережа Соловьев успели схватить руку с револьвером и обезоружить. Я, правду сказать, особого волнения не испытал: слишком все произошло быстро. Но вот что интересно. Когда позже, уже в другом месте, сделали попытку стрелять из того же револьвера, он выстрелил совершенно исправно, - совсем, как в лермонтовском «Фаталисте». И следовательно, без благодетельной случайности или воли Божьей, Вы совершенно просто могли получить, вместо этого письма, от «Скорпиона» конверт с траурной каймой.

1 Борис Николаевич Бугаев (Андрей Белый) - (14 (26) октября 1880 год, Москва - 8 января 1934, там же) - русский писатель, поэт, критик, мемуарист, стиховед; один из ведущих деятелей русского символизма и модернизма в целом.

 

2 Нина Ивановна Петровская (1879-1928) - русская поэтесса, игравшая заметную роль в литературной и богемной жизни начала XX века.

Была хозяйкой литературного салона, жена и помощница владельца издательства «Гриф» - С. А. Соколова (Кречетова). В разное время была подругой К. Бальмонта, А. Белого, В. Брюсова. Брюсов вывел её под именем Ренаты в романе «Огненный ангел» (позднее, как указывала сама, приняла католичество и взяла имя Рената, но потом вернулась в православие).

 

22  ​​​​ Камю (по поводу чтения его «Постороннего»):

 

Только одно уравновешенное сочетание логической доказательности и лиризма позволяет писать эмоционально и в то же время ясно. В мире, внезапно лишившемся иллюзий и путеводных огней, ​​ человек чувствует себя посторонним.

 

Именно мой, пусть и ничтожный, разум противопоставляет меня всему сущему. От людей тоже может исходить нечеловеческое. В иные моменты прозрения механический характер их жестов, их лишённая смысла пантомима делают нелепым всё, что их окружает.

 

23  ​​​​ В этот день в 1884 году ​​ Мария Башкирцева пишет Ги де Мопассану:

 

Париж.

Слишком уж остро пахнет Ваше письмо! Вовсе уж не было надобности в такой силе аромата, чтобы заставить меня задохнуться. Так вот что Вы нашли возможным ответить женщине, которая если и провинилась, то разве только в неосторожности? Прекрасно!

Без сомнения, Жозеф во всех отношениях не прав: именно поэтому его так и терзают.

Но одно обстоятельство его вполне оправдывает: его голова оказалась заполненной легкомыслием... ваших книг, точно напевом, от которого напрасно силишься избавиться.

Тем не менее я его строго порицаю, ибо нужно быть уверенным в любезности противника, прежде чем рискуешь шутить таким образом.

Притом, мне кажется. Вы могли б унизить его с большей долей остроумия.

А теперь скажу Вам одну невероятную вещь, которой вы, без сомнения, никогда не поверите, и так как она всплывает на поверхность слишком поздно, то она имеет, если хотите, только исторический интерес.

Скажу вам, что и с меня довольно нашей переписки. После Вашего четвертого письма я охладела...

Пресыщение это, что ли?

Впрочем, я обыкновенно дорожу только тем, что от меня ускользает. Я, значит, должна была бы теперь дорожить Вами? Да, почти.

Почему я Вам писала? В одно прекрасное утро просыпаешься и открываешь, что ты редкое существо, окруженное глупцами. Горько становится на душе при мысли, что рассыпаешь столько жемчуга перед свиньями.

Что если написать человеку знаменитому, человеку достойному того, чтобы понять меня? Это было бы прелестно, романтично, и - кто знает? - быть может, после нескольких писем он стал бы твоим другом да вдобавок еще покоренным при очень оригинальных условиях. И вот спрашиваешь себя: кому же писать? И выбор падает на Вас.

Такого рода переписка возможна только при двух условиях. Первое условие: это поклонение, не знающее границ, со стороны лица, которое остается неизвестным. Безграничное поклонение порождает симпатию, заставляющую вас говорить такие вещи, которые неминуемо должны волновать и интересовать человека знаменитого.

Ни одного из этих двух условий нет налицо. Я Вас избрала в надежде впоследствии поклоняться Вам без границ. Ибо, как я себе представляла, Вы должны быть относительно молоды.

И вот я Вам написала, силясь охладить свой пыл, и кончила тем, что наговорила Вам «непристойностей» и даже неучтивостей, полагая, что Вы удостоите заметить это. Мы дошли до той точки - употребляю Ваше выражение, - когда я готова признаться, что Ваше гнусное письмо заставило меня провести очень скверный день.

Я задета так, словно все Ваши оскорбления и впрямь относятся ко мне. Какой абсурд!

С удовольствием прощаюсь с Вами.

Если у Вас еще сохранились мои автографы, пришлите их мне. Что касается Ваших, то я уже продала их в Америку за сумасшедшую цену.

 

Вот как описывал Марию Башкирцеву французский критик Франсуа Коппе:

 

В эту минуту вошла мадемуазель Мари… В свои 23 года она казалась гораздо моложе, небольшого роста, при изящном сложении, лицо круглое, безупречной правильности: золотистые волосы, темные глаза, светящиеся мыслью, горящие желанием все видеть и все знать, губы, выражавшие одновременно твердость, доброту и мечтательность, вздрагивающие ноздри дикой лошади. М-ль Башкирцева производила с первого взгляда впечатление необычайное... воли, прячущейся за нежностью, скрытой энергии и грации. Все обличало в этой очаровательной девушке высший ум. Под этой женской прелестью чувствовалась железная, чисто мужская сила.

 

28  ​​​​ В этот день в 1874 года в Йичин (тогда Австро-Венгрия, ныне Чехия) родился Карл Краус, немецкоязычный писатель, поэт-сатирик, литературный и художественный критик, фельетонист, публицист, уникальная фигура немецкоязычной общественной и культурной жизни первой трети XX в.

 

- Медицина: кошелек и жизнь!

 

- «Ни одна сила на свете не сравнится с энергией, с которой многие защищают свои слабости».

Это о моих брате и отце.

 

- ​​ Я долго остаюсь под впечатлением, которое я произвел на женщину.

 

-  ​​​​ «Она сказала себе: переспать с ним - пожалуй, но без фамильярности».

!!!

 

Май  ​​​​ 

 

5  ​​ ​​ ​​​​ ЕЛЕНА (ЭЛЕОНОРА) ГЕНРИХОВНА ГУРО (НОТЕНБЕРГ)

 

Из книги «НЕБЕСНЫЕ ВЕРБЛЮЖАТА»

У ПЕСЧАНОГО БУГРА В ГОЛУБОЙ ДЕНЬ

 

Вот стоят цари, увенчанные свечами…

В свободной, - свободной высоте, над венцом царей, пустой флагшток нежно сверлит голубизну…

Здесь я даю обет: никогда не стыдиться настоящей самой себя. (Настоящей, что пишет стихи, которые нигде не хотят печатать). Не конфузиться, когда входишь в гостиную, и, как бы много ни было там неприятных гостей, - не забывать, что я поэт, а не мокрица…

И не желать никогда печататься в их журналах, не быть, как все, и не отнимать жизни у животных.

Почему я и это думаю?

Поэт - даятель, а не отниматель жизни… Посмотри, какой мир хорошенький, - вымытый солнцем и уже - верит в твое чувство и твои будущие писания и глядит на тебя с благодарностью…

Поэт - даятель жизни, а не обидчик-отниматель. И - обещаю не стесняясь говорить элегантным охотникам, как бы они ни были привлекательны, что - они подлецы - подлецы!!!

И пусть за мной никто не ухаживает, я сильна!

Но сдержу ли я свое слово?.. Сдержу ли я его?

Я сжимаю кулаки, но я одна, и кругом величественно.

Это быстро у меня проходит…

Моя рука подняла камешек и бросила… кружась спиралью, он очертил арку над краем леса в голубой стране… Он был всю жизнь на земле, и вдруг моя рука дала ему полет… Пролетая голубизну, - блаженствовал ли он?

 

9  ​​​​ День Победы.

 

Юлия Друнина:

 

На носилках, около сарая,

На краю отбитого села,

Санитарка шепчет, умирая:

- Я еще, ребята, не жила…

 

И бойцы вокруг нее толпятся

И не могут ей в глаза смотреть:

Восемнадцать - это восемнадцать,

Но ко всем неумолима смерть…

 

Через много лет в глазах любимой,

Что в его глаза устремлены,

Отблеск зарев, колыханье дыма

Вдруг увидит ветеран войны.

 

Вздрогнет он и отойдет к окошку,

Закурить пытаясь на ходу.

Подожди его, жена, немножко -

В сорок первом он сейчас году.

 

Там, где возле черного сарая,

На краю отбитого села,

Девочка лепечет, умирая:

- Я еще, ребята, не жила…

 

Чудесно!!!

 

12  ​​ ​​​​ ПАСТЕРНАК ​​ пишет М. И. ЦВЕТАЕВОЙ

 

12.V.29

12 мая 1029

 

Дорогая, это третий по счету ответ на твое письмо. В тех были другие обращенья. Но что я люблю тебя, ты знаешь, а также и то, кто ты. А волнующая чернильная чепуха, которой поддаешься, немыслимо-нестерпима уже через мгновенье по написаньи, и как раз она осуждает письма на неотсылку. На этот раз она была еще вызвана и характером твоего письма. Это качество ты получила при рожденьи, и оно сказывалось всегда в твоих письмах, но всего больше его - в последних. Никогда еще твои слова не действовали на меня так, как в этом году. Может быть ты и сама не знаешь о переменах, происшедших в тебе, но так именно я читаю твои строки за несколько тысяч верст от тебя, так сужу, так вынужден

судить, и не смейся надо мной, если я ошибаюсь. В прошлом году ты писала о secheresse morale ((моральная или даже душевная сухость)). И это тебя огорчало. Я тогда бы не сумел тебе сказать, что суха только новизна этого открытья, а не его предмет, что горька неожиданность, неподготовленность наблюденья, а не наблюденное. Но теперь по-видимому это уже позади, и озадаченность не застилает озадачившего, а последнее, предоставленное себе самому, оказалось влажнее влажного, и ты убедилась, что мысль не только не разлучит тебя с живым миром, а напротив того, это опять новое какое-то в жизни новоселье, на которое он пойдет вновь ломиться всей своей свежей целостностью, как во все наши переломные сроки. Итак, тебе уже больше не больно, мой друг, и ты не обижаешься на свою новую зрелость? Ты мне ничего об этом не пишешь. Я это вычитываю из волнующего спокойствия твоих строк. Чтобы их прочесть, на них надо глядеть глазами. А прочитав их, испытываешь чувство, точно сопровождал их ход, закрыв глаза. Это действие крупнейших на свете вещей, так действует на нас обреченное достоинство природы. Таковы же люди складки Goethe-Rilke, и так как твоя порода мне давно ясна, то я знал, что на горечи прошлогоднего признанья ты не остановишься, что тебе сужден шум нового прилива, новой реальности, по-новому молодой, т. е. не ограниченной одним только сердцем. - Я думаю, если бы ты была здесь, это развитье у тебя и у меня шло бы скорее. Мы облегчали бы работу тому, что в нас с тобой сидит, и вероятно это протекало бы так. Мы бы расходились и ссорились друг с другом и потом друг к другу возвращались. В эти промежутки ты ненавидела бы меня больше, чем я тебя, и мы причиняли бы друг другу больше боли, чем ее заключено в нашей разлуке. Но наше созреванье (которому ведь нет конца) шло бы скорее и мы бы только оттого и терзали друг друга, что разом бы терзались тем одним, чему сейчас подчинены порознь.

Ты догадываешься, что частью сказанного о тебе, я попутно рассказал и о себе. Но в отличье от тебя, я еще и просто постарел, и может быть даже и болен. Но еще более, чем стар и болен, я счастлив. Никогда я еще не радовался тому, что свет устроен, как он устроен, как в последний год. И не последней радостью для меня было то, о чем я упомянул вскользь выше. Этого нельзя назвать открытьем, потому что трижды или четырежды в жизни это было уже видано. Но эти состоянья просветленья, видно, нуждаются в напоминаньи. И вот теперь, когда я увидал, что болезненная тягостность зрелости вновь поворачивает весь мир на оси и совершенно так же, как в какие-то мгновенья детства, первой любви и первой поэтической объективности, я понял, как падка жизнь до наших краеугольных переломов, и что ко всем нашим переменам она относится, как к праздникам, хотя бы сами-то мы иные из этих превращений и оплакивали.

И если я теперь тебе скажу, что давно перестал читать ту ерунду, которую пишут о тебе и обо мне люди, этого не переживавшие, но только и живу твоим и моим будущим, то есть надеждой на нашу общую работу, в сотрудничестве с людьми, наиболее близкими, то я назову тебе ту же радость, о которой выше, и лишь в несколько иных выраженьях.

В теченье мая я вышлю тебе несколько вещей, которыми был занят весь истекший год. Я с разных сторон захожу к той большой обыкновенности, которую спешу противопоставить всему необыкновенному, что о нас двоих слышу. Я одновременно начал две прозаических вещи и пока не кончу их, не вправе взглянуть на тебя, потому что это мой долг перед Rilke, тобой и собою. Кроме того, как выйдет, пошлю тебе «Поверх Барьеров», которых ты не узнаешь. У меня чувство их полной тождественности с тем, что я хотел сказать уже во времена футуристического разврата, как-то уживается с чувством того, что в них ничего старого, кроме названья книги, не осталось. Даже в том случае, если это полный самообман, и никто в книге не найдет поэзии, все равно остается непоколебленным тот факт, что прошлое лето я видел, слышал и чувствовал так, как в наиважнейшие годы моей жизни. И у меня просьба к тебе, чтобы ты мне ни о чем не писала в отдельности, пока посылки не улягутся во всей совокупности. И еще другое. Ты живешь не здесь и не знаешь того, что когда при встрече с кем-нибудь на людях, в издательстве я начинаю, мямля: «А, NN - здравствуйте! Знаете - мм - «, то рядом стоящие подсказывают, шутливо как бы предупреждая попугая, фраза которого всем известна: - Марина Цветаева... Так, и довольно пикантно, получилось с Лилей Брик, это мне подсказавшей в тот миг, когда увидав ее с возвратившимся Маяковским, я собрался рассказать им, как у меня в «Кр<асной> Нови» не приняли посвященья тебе (устранили твое имя, но стихотворенье взяли) и отказались печатать эпиграмму на Маяковского, как ни настаивал на ее напечатаньи Всеволод Иванов, один из соредакторов. Ну так вот. Дело не в том, что попугайской моей фразы ты не найдешь ни в чем из присланного, ни также среди посвящений в «Барьерах», - потому что вряд ли это попугайство может тебя радовать, да и никакого попугайства нет, или попугаев тысячи, о чем ниже. Но по тем частям задуманного, которые пока готовы, ты не сможешь догадаться о месте, которое займешь и должна будешь занять в дальнейшем продолженьи обеих работ и во всяком случае, в развитии Охранной грамоты, за окончанье которой я возьмусь по исполненьи другой прозы, начисто повествовательной и не философской.

За переделкой «Барьеров» я еще больше, если это возможно, полюбил Святополка, Ломоносову, С<ергея> Яковлевича> ((Эфрона, мужа Марины)) и остальных друзей, части которых ты не знаешь, потому что им тут не дают ходу. - И так как я этого не успел сделать за «Сестрой», когда чувство было еще очищенней, то пришлось наверстывать упущенное и похоже, в состояньи налета на целую книгу, я уяснил себе существо всего нелюбимого и побежденного - будь то чиновник от культуры, как Ходасевич, или талант, у своего таланта ничему не научившийся, как Маяковский. Для меня они совершенно безразличны. И вот (ты сейчас оскорбишься) всю дугу, от бездарности через пустоцвет (момент высшего подъема) ведущую к бесплодию я называю для простоты романтизмом - и меня не пугает, что мы разойдемся с тобой в терминологии. Но я опять вдруг (попутно) увидал границу, у которой одинаково кончаются и дурак, и «интересный человек», и с которой начинается тот голый, громадный поэт, который явлен на свете только под двумя мне известными видами: в гении и в обыкновенном человеке. Не смейся, это - одна порода, посредственность же гораздо ярче и ядовитее, чем ее принято изображать.

А твой случай с Маяковским только частность. Я был готов заняться вашими зимними восторгами, потому что любить Маяковского мне легче, чем презирать, а до твоего отзыва о «Хорошо» я уже было примирился с тем что стать советским Бальмонтом, по странности, выпало на долю именно ему. Правда, в «Хорошо» есть места, возвышающиеся над этой пустой инструментальностью, но я их насчитал немного. Кроме того, если вспомнить, что музыка есть совесть слова, то я бы даже эту бессовестную словесность не назвал и музыкальной, хотя по-Северянински. Но тут, знаю я, мы разойдемся. Однако я заговорил о нем по другому поводу. Прости, он мог бы тебя ударить, и все же это было бы не так низко, как случай его странной забывчивости. Нет, уверь меня, еще раз. Он не сказал, он правда не сказал тебе: «не анекдот ли, Марина, - всес<оюзная> асс<оциация> пролет<ар-ских> пис<ателей> (ВАПП) ценит Вас, как поэта, больше чем меня»? У него этого не вырвалось при виде тебя, как вырвалось бы у всякого попугая? - Когда-то Брюсов писал о хожденьи ручных списков с «Сестры» (ее не издавали). Но что сказать о Крысолове? Как измерить тираж этого рукописного изданья? Он исчисляется, вероятно, тысячами, и только вопрос, - сколько их.

Теперь секрет, о котором никому, даже С. Я., ни слова, а то все погубишь. Уже и сейчас ясны формы моего появленья у тебя. Беспощадно-конфузную, почти порочаще ответственную наглость одного предложенья я приму только затем, чтобы сдать тебе на руки или может быть, с тобой разделить. При твоей нелегальности это временно останется нашей тайной и у меня найдется нескромности (напускной) покрыть ее своим именем. Предстоит обработать существующие переводы Фауста (по невежеству я знаю только два: Фетов и Брюсовский); думаю половину придется переводить наново. Я об этом еще не говорил, но меня называли.

Если бы не это проклятье с прозами и недоконченными вещами, я бы мог сняться на эту работу (я приму ее только при условии долговременной командировки в Веймар) хоть сейчас. - Пока ничего об этом не знаю, потому что по горло занят другими работами, и лето наступает, т. е. дает чувствовать себя и денежно. - Может случиться и так, что я до дачи все это оформлю, и тогда, если ты согласна и у тебя будет досуг, может быть, сейчас же к этому и приступишь, и напишешь мне, какие партии себе облюбовала. И мы будем друг друга править, не правда ли, мой друг? Ты рада? Но, как сказано, молчок, - и при ответных поминаньях называй это работой и не более того. Думаю, я найду способ периодически переводить тебе деньги. Но только не торопи меня. В той счастливости, о которой я писал на начальных страницах, единственный несчастный изъян - это моя мешкотность и все усиливающееся расхожденье со сроками. - А теперь, если можно, расцелуй, пожалуйста, С<ережу>, Св.-М<ирского>, и всех тех, которых я полюбил еще больше, но не переписываюсь по обилию допущенных в прошлые годы пробелов и по необходимости спешно восполнить их. Обнимаю тебя.

Весь твой Б.

P. S. Книжку В. Познера вчера получил. Еще ранее он прислал мне свою антологию. Судя по нескольким вводным замечаньям в антологии, частью совпавшим с моими собственными симпатиями, я ждал настоящей широты, объективности и благородства и от его истории литературы. В таком духе ему и написал, с просьбой о присылке книги. Я ее только пробежал пока, и чем милее мне иные страницы (об Анненском, об Ахматовой и др.), оправдывающие мои надежды, тем досаднее его промахи, непонятные и непозволительные, нет, - просто говоря обесценивающие, дискредитирующие всю книгу целиком и все содержащиеся в ней утвержденья. Нельзя, находя место для упоминанья Бобровых, Лунцев, Родовых, Эльз Триоле, Кирсановых, Кусиковых, Крученых и т. д. и т. д. - обходить полным молчаньем Асеева. Он не упомянут ни разу хотя бы в перечисленьях имен собственных, и это такое упущенье, что сразу бросается в глаза. Удивляюсь, как это могло с ним случиться. А что сказать о такой неполноте мне, ежели и забвенье Демьяна Бедного показалось мне смешным с его стороны капризом, а как нужен мне этот самый Демьян, ты легко себе представишь. Асеев же настоящий, хотя и несчастный по своей судьбе - поэт. Это человек, легкомысленный и от природы, да еще вдобавок и слишком предавшийся Лефовскому влиянью. Вообще осведомленность Познера кончается по-видимому на 22 годе, и он лучше бы сделал, если бы честно ограничил свою задачу, и неосведомленность свою либо оговорил, либо же восполнял. А оплошность с Асеевым так меня удручает, что затрудняюсь и отвечать В. П<ознеру>, а то придется ругаться.

Ужасная безвкусица этот перечень двадцатостепенных фигур при очень хорошем взгляде на крупные вещи, на ход десятилетий и пр.

«Охр<анную> Гр<амоту>« посылаю на имя С. Я., это вместе и привет ему.

 

13 ​​ В этот день в 1956 году Фадеев пишет:

 

Не вижу возможности дальше жить, так как искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии и теперь уже не может быть поправлено. Лучшие кадры литературы - в числе, которое даже не снилось царским сатрапам, физически истреблены или погибли, благодаря преступному попустительству власть имущих; лучшие люди литературы умерли в преждевременном возрасте; все остальное, мало-мальски способное создавать истинные ценности, умерло, не достигнув 40-50 лет.

Литература - это святая святых - отдана на растерзание бюрократам и самым отсталым элементам народа, и с самых «высоких» трибун - таких как Московская конференция или XX партсъезд - раздался новый лозунг «Ату ее!» Тот путь, которым собираются исправить положение, вызывает возмущение: собрана группа невежд, за исключением немногих честных людей, находящихся в состоянии такой же затравленности и потому не могущих сказать правду, - выводы, глубоко антиленинские, ибо исходят из бюрократических привычек, сопровождаются угрозой, все той же «дубинкой».

С каким чувством свободы и открытости мира входило мое поколение в литературу при Ленине, какие силы необъятные были в душе и какие прекрасные произведения мы создавали и еще могли бы создать!

Нас после смерти Ленина низвели до положения мальчишек, уничтожили, идеологически пугали и называли это - «партийностью». И теперь, когда все это можно было бы исправить, сказалась примитивность, невежественность - при возмутительной доле самоуверенности - тех, кто должен был бы все это исправить. Литература отдана во власть людей неталантливых, мелких, злопамятных. Единицы тех, кто сохранил в душе священный огонь, находятся в роли париев и - по возрасту своему - скоро умрут. И нет никакого стимула в душе, чтобы творить...

Созданный для большого творчества во имя коммунизма, с шестнадцати лет связанный с партией, с рабочими и крестьянами, одаренный богом талантом незаурядным, я был полон самых высоких мыслей и чувств, какие только может породить жизнь народа, соединенная с прекрасными идеалами коммунизма.

Но меня превратили в лошадь ломового извоза, всю жизнь я плелся под кладью бездарных, неоправданных, могущих быть выполненными любым человеком, неисчислимых бюрократических дел. И даже сейчас, когда подводишь итог жизни своей, невыносимо вспоминать все то количество окриков, внушений, поучений и просто идеологических порок, которые обрушились на меня, - кем наш чудесный народ вправе был бы гордиться в силу подлинности и скромности внутренней глубоко коммунистического таланта моего. Литература - это высший плод нового строя - унижена, затравлена, загублена. Самодовольство нуворишей от великого ленинского учения даже тогда, когда они клянутся им, этим учением, привело к полному недоверию к ним с моей стороны, ибо от них можно ждать еще худшего, чем от сатрапа Сталина. Тот был хоть образован, а эти - невежды.

Жизнь моя, как писателя, теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью, как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушивается подлость, ложь и клевета, ухожу из этой жизни.

Последняя надежда была хоть сказать это людям, которые правят государством, но в течение трех лет, несмотря на мои просьбы, меня даже не могут принять.

Прошу похоронить меня рядом с матерью моей.

А. Фадеев.

 

13 мая 1956 года

 

17  ​​ ​​​​ В этот день в 1883 году Оскар Уайльд пишет Роберту Шерарду:

 

Лондон, Гроувенор-сквер, Маунт-стрит, 8

Дорогой Роберт, твое письмо так же восхитительно, как и ты сам, а я впервые после всех этих передряг: переправы через пролив, посадки в поезд и уплаты дополнительного сбора за провоз багажа из Парижа (последнее вызвало у меня естественное негодование) - нашел минуту, чтобы присесть за стол и сказать тебе, какое удовольствие оно мне доставило и какие воспоминания о блужданиях без цели при луне и о прогулках на закате нахлынули на меня при виде твоего почерка.

Что до посвящения твоих стихов, то я его принимаю - неужели я бы мог отвергнуть дар, столь музыкальный в своей красоте и сотворенный человеком, которого я так люблю?

Никакое предательство, пусть самое гнусное, и никакое вероломство, пусть самое низкое, не замутнит для меня образа идеальной дружбы. Люди приходят и уходят, как тени, но навсегда останется не потускневшим идеал - идеал жизней, соединенных не только привязанностью или приятностью дружеского общения, но и способностью приходить в волнение от одних и тех же проявлений прекрасного в искусстве и поэзии. Ведь мы могли бы поклоняться одной и той же мраморной богине и извлекать сходные звуки гимнов из тростниковых трубочек ее флейт; золото ночи и серебро рассвета могло бы оборачиваться для нас совершенной красотой; каждая струна, поющая под пальцами музыканта, каждая пичуга, восторженно заливающаяся в роще или в кустарнике, каждый полевой цветок, распустившийся на склоне холма, могли бы наполнять наши сердца одним и тем же ощущением прекрасного, и мы могли бы встретиться и взяться за руки в обители Красоты.

Вот какой, по-моему, должна быть подлинная дружба, вот как могли бы строить свою жизнь люди, но дружба - это огонь, который испепеляет все, что небезупречно, и который не очищает несовершенство, а сжигает его. Возможно, есть немало вещей, в которых мы расходимся, может быть, их больше, чем мы думаем, но в нашем желании находить красоту во всем мы едины, как едины мы в наших поисках того маленького золотого града, где без устали играет флейтист, вечно цветет весна и не безмолвствует оракул, того маленького града, в котором обитает искусство, слышны музыка сфер и смех богов и ожидает своих поклонников Красота. Ибо мы по крайней мере отправились не в пустыню на поиски тростинки, колеблемой ветром, или обитателя царских чертогов, а в край свежих вод и к источнику жизни; ибо нам обоим пел соловей и радовалась луна, и не Палладе и не Гере отдали мы приз, но той, что из мрамора каменоломни и минерала копей может сотворить для нас колоннаду Парфенона и резную гемму, той, что есть душа Красоты, той, что явилась из своего грота в прохладу вечера этого старого мира и, зримая, живет среди нас.

Вот чего мы, по-моему, ищем, а то, что и ты ищешь это со мною, ты, который сам столь дорог мне, крепит мою веру в наше будущее и уверенность в нашей любви.

Оскар

 

20  ​​​​ Honoré de BALZAC est né le 20 mai 1799. Il est l'un des grands romanciers du XIXème siècle, offrant avec sa «Comédie Humaine» un tableau fabuleux de la société française de son temps et une véritable histoire des mentalités.

 

Le Père Goriot, 1835:

 

Un homme qui se vante de ne jamais changer d'opinion est un homme qui se charge d'aller toujours en ligne droite, un niais qui croit à l'infaillibilité. Il n'y a pas de principes, il n'y a que des événements ; il n'y a pas de lois, il n'y a que des circonstances : l'homme supérieur épouse les événements et les circonstances pour les conduire. S'il y avait des principes et des lois fixes, les peuples n'en changeraient pas comme nous changeons de chemises.

 

В этот день 20 мая 1906 года Анненский написал стих:

 

Я на дне, я печальный обломок,

Надо мной зеленеет вода.

Из тяжелых стеклянных потемок

Нет путей никому, никуда...

Помню небо, зигзаги полета,

Белый мрамор, под ним водоем,

Помню дым от струи водомета

Весь изнизанный синим огнем...

Если ж верить тем шепотам бреда,

Что томят мой постылый покой,

Там тоскует по мне Андромеда

С искалеченной белой рукой.

 

23  ​​​​ Леонид Аронзон:

 

Благодарю Тебя за снег,

за солнце на Твоём снегу,

за то, что весь мне данный век

благодарить Тебя могу.

Передо мной не куст, а храм,

храм Твоего куста в снегу,

и в нём, припав к Твоим ногам,

я быть счастливей не могу.

1969

 

24  ​​ ​​​​ Письмо Блока своей жене от 24 мая 1907 года

 

Сестрорецк

 

Милый друг.

Я пишу тебе с Сестрорецкого вокзала. Сижу и пью. Пьеса (1) подвигается. Я сейчас был в Левашове - на той лесной дороге, где мы были с тобой давно (2). Там так же хорошо, как было. Лесной воздух, елка и вечерний туман. Большая часть первого акта - о тебе (3). Твое письмо получил - и книгу. Когда приеду - не знаю. Думаю, что приеду (4). Мыслей очень много. И какая-то глубокая, подстерегающая усталость. Пиши мне и помогай.

Саша

24 мая. Ночь

Этот листик (5) из того леска в Левашове, где мы были с тобой. Там совсем шахматовское - елки, рябина и брусника на мху.

 

ПРИМЕЧАНИЯ:

1. «Песня Судьбы», над которой Блок начал работать в апреле 1907 г.

 

2. С окрестностями Левашова (станция Финляндской ж. д. под Петербургом) ​​ у Блока были связаны воспоминания о встречах и прогулках с Л. Д. Менделеевой в годы юности.

​​ 

3. В образе Елены, одной из героинь драмы «Песня Судьбы», различимы черты Л. Д. Блок. Драма вообще носит в известной мере автобиографический характер.

 

4. Вскоре, 10 июня, Блок ненадолго уехал в Шахматово (до 21 июня).

 

5. В конверт вложен листок дерева.

 

26  ​​ ​​​​ День рождения Петрушевской

Я не праздную, но отмечаю день рождения этой известной женщины.

Рядом с Друниной она бездарна, но она – моя современница.

 

Оказывается, знакомая Кадацкого Ольга знает Людмилу Петрушевскую, признанного лидера чернухи. Конечно, меня сосватали. Прилетел, как на крыльях. ​​ Оля уверена, что «Людочка прочтёт».

У Петрушевской трое детей и тяжёлая жизнь.  ​​​​ 

 

Людми́ла Стефа́новна Петруше́вская.

Российский ​​ прозаик, поэтесса, драматург и певица.

Родилась 26 мая 1938 в Москве в семье служащего. Внучка лингвиста Н. Ф. Яковлева, создателя письменностей для ряда народов СССР.

Прожила тяжёлое военное полуголодное детство, скиталась по родственникам, жила в детском доме под Уфой.

После войны вернулась в Москву, окончила факультет журналистики МГУ. Работала корреспондентом московских газет, сотрудницей издательств, с 1972 - редактором на Центральной студии телевидения.

Петрушевская рано начала сочинять стихи, писать сценарии для студенческих вечеров, всерьёз не задумываясь о писательской деятельности.

Первым опубликованным произведением автора был рассказ «Через поля», появившийся в 1972 году в журнале «Аврора». С этого времени проза Петрушевской не печаталась более десятка лет.

Первые же пьесы были замечены самодеятельными театрами: пьеса «Уроки музыки» (1973) была поставлена Р. Виктюком в 1979 году в театре-студии ДК «Москворечье» и почти сразу запрещена (напечатана лишь в 1983 году).

Постановка «Чинзано» была осуществлена театром «Гаудеамус» во Львове.

Профессиональные театры начали ставить пьесы Петрушевской в 80-е: одноактная пьеса «Любовь» в Театре на Таганке, «Квартира Коломбины» в «Современнике», «Московский хор» во МХАТе.

​​ 

Месяц разборок: я послал Василю Быкову «Писаку», а он отмахнулся открыткой «Начинающих авторов не рецензирую».

Петрушевская – еще пуще!

Она ​​ мрачно изрекла:

- Искренность - ещё не литература. ​​ 

Я взмолился:

- Верните экземпляры!

Меня просили дать ей только первые экземпляры.

Она:

- Не верну. ​​ 

Я ей сказал, что послал текст Быкову, а она:

- Широко гребёте! (( = претендуете на внимание слишком известного человека)) ​​ Вот вы будете писать ещё двадцать лет - и вас ни разу не напечатают!  ​​ ​​​​ 

 

Она ещё говорила какие-то гадости, пока я, наконец, не догадался, что она меня не переносит.

Может, она и хорошо пишет, но я её литературы не понимаю: её книги говорят, что она измученная, глупая баба; что это «разгребание грязи» (американский термин) не имеет отношения к литературе.

​​ 

Ух, злая баба!

Что в Питере, что здесь, литературные нравы граничат с насилием. Принято, а может, и приятно ​​ видеть друг в друге врагов.

Здесь плохую роль сыграл энтузиазм Алеши Кадацкого, который рьяно вызвался мне помочь. В Новый год он познакомил меня с женщиной (женщина – уже плохой знак!), что знает Людми́лу Стефа́новну Петруше́вскую близко! Она, эта женщина, на удивление сердечно говорила со мной. «Вы не знаете, какой Люда ((Петруше́вская)) сердечный человек: она обязательно прочтет, обязательно поможет!». Я в течение дня отдал ей все мои первые экземпляры.

 

28  ​​​​ День памяти о маме.

 

Ясунари Кавабата - выдающийся японский писатель, офицер французского ордена искусств и литературы (1960), лауреат Нобелевской премии по литературе (1968).

«Рассказы на ладони» Кавабата Ясунари

 

ЗОНТИК

Весенний дождичек, больше похожий на туман... Он не промочит тебя насквозь, но кожа от него все равно становится влажной. Увидев юношу, девушка выбежала из лавки на улицу. Юноша держал над собой раскрытый зонтик. «Что, дождик идет?».

Юноша стоял под зонтом не потому, что боялся промокнуть. Просто он стеснялся того, что их увидят из лавки, где работала девушка.

Юноша молча держал зонтик над девушкой. Но все равно одним плечом она шла под дождем. Юноша начинал промокать, но никак не мог отважиться сказать ей: «Прижмись ко мне». Ей же хотелось взяться за ручку зонта вместе с ним, но она отодвигалась от него все дальше.

Они зашли в фото студию. Отца юноши перевели на работу в другой город. Так что юноша с девушкой решили сфотографироваться па прощанье.

«Садитесь сюда», - сказал фотограф, указывая на диван. Но юноша слишком стеснялся. Поэтому он встал позади девушки, но, чтобы их тела стали хоть чуть ближе, слегка оттопыренным пальцем той руки, которой он держался за спинку дивана, он коснулся ее платья. Теперь он впервые дотронулся до нее. Слабое тепло, которое передалось его пальцам, заставило подумать о жаре ее нагого тела. Глядя на фотографию, он до самой смерти будет вспоминать это тепло.

- Хотите, еще один кадр сделаю? Крупным планом. Только тогда вам нужно встать поближе.

Юноша кивнул. «Что с твоей прической?» - шепнул он девушке. Она посмотрела на него и покраснела. Глаза ее засветились радостью. По-детски послушно она побежала к зеркалу. Дело в том, что, когда она увидела юношу из окна лавки, она тут же выскочила к нему, не успев причесаться. Всю дорогу она корила себя, поскольку выглядела так, будто только что сняла купальную шапочку. Но девушка была столь застенчивой, что никогда не позволяла себе в присутствии мужчин даже подправить упавшую прядку. Мальчик же не чувствовал себя вправе сказать ей, чтобы она привела себя в порядок.

Когда девушка бросилась к зеркалу, у нее был такой радостный вид, что и юноша тоже просветлел. Теперь они спокойно уселись на диван, как если бы это было для них делом привычным.

Покидая студию, юноша стал искать глазами свой зонт. И тут он увидел, что девушка стоит с ним на улице. Она поймала его взгляд и поняла, что вышла на улицу с его зонтом. Она удивилась тому, что, сама того не желая, повела себя так, как если бы уже принадлежала ему. Юноша не просил отдать ему зонт обратно. Она же не решалась вернуть его. Что-то произошло с тех пор, как они отправились к фотографу. Они уже стали взрослыми, и обратный путь был дорогой супругов.

А вы говорите – зонтик, зонтик…

1932г.

 

Июнь  ​​ ​​​​ 

 

1  ​​ ​​​​ Stéphane Mallarmé:

 

Le château de l’espérance

Ta pâle chevelure ondoie

Parmi les parfums de ta peau

Comme folâtre un blanc drapeau

Dont la soie au soleil blondoie.

Las de battre dans les sanglots

L’air d’un tambour que l’eau défonce,

Mon coeur à son passé renonce

Et, déroulant ta tresse en flots,

Marche à l’assaut, monte, - ou roule ivre

Par des marais de sang, afin

De planter ce drapeau d’or fin

Sur ce sombre château de cuivre

- Où, larmoyant de nonchaloir,

L’Espérance rebrousse et lisse

Sans qu’un astre pâle jaillisse

La Nuit noire comme un chat noir.

 

2  ​​ ​​​​ Сейчас ​​ кажется неестественным сохранять строгую хронологию записей. ​​ 

Нет уж! ​​ Если уж последовательность, то мыслей. Важно «выстроить» жизнь от события к событию, но ещё важнее понять их.

Так в «Театральный дневник» занёс самые сильные впечатления:

75 год - Малая Бронная,

79 - Тбилисский театр им. Шота Руставели. ​​ 

5  ​​ ​​ ​​​​ В этот день 5 июня 1920 года Федор Сологуб пишет Ленину:

 

Петроград, Васильевский остров, 10-я линия, 5, кв. 1

 

Многоуважаемый Владимир Ильич!

 

В Москве, где я был на днях, мне сказали, что Вы справлялись в литературном отделе, почему я не получаю писательского пайка. Я глубоко тронут Вашим вниманием, но должен сказать Вам, что этого пайка я до сих пор не получаю. Вернувшись в Петроград, я навел справки везде, где мог, здесь не знают о тех 25 писательских пайках, которые, как мне говорили в Москве, назначены для Петрограда.

В Москве я опять просил о разрешении мне и моей жене выехать месяца на три за границу, хотя бы в Эстонию, ввиду совершенно расстроенного здоровья моей жены и моего и для устройства моих литературных дел. Здесь за три года я не мог ничего напечатать. Государственное издательство не приобрело от меня ни одной книги, хотя еще более года тому назад моя жена предлагала т. Ионову (1) издать хоть один рассказ «Старый дом», о котором т. Троцкий отзывался, как о лучшем революционном художественном произведении за последние годы; т. Ионов этого рассказа не одобрил и не принял. Моего нового романа «Заклинательница змей», где по мере моих сил восхвалена фабричная работница и показан развал эксплоататорского змеиного гнезда, я уже два года не могу здесь напечатать, между тем как за границей есть издатели, желающие напечатать этот роман и переводы других моих произведений, что дало бы мне возможность жить безбедно и заняться моим прямым делом, поэзией и художественною прозой, служа народу всем напряжением моих творческих сил, и не корпеть над скудно оплачиваемой переводческой работой. Нам отказали в разрешении выезда, хотя я определенно заявил, что не прошу на мою поездку ни копейки народных денег, рассчитывая только на мой труд; а в эти же дни получили заграничные паспорта Бальмонт (2) и Кусевицкий (3). Таким образом, власть относится ко мне иначе, чем к другим, хотя я никогда не позволял себе никаких выступлений против советской власти да и вообще в политических партиях не состою и хочу иметь возможность заниматься только моим искусством и, по возможности, созидательной общественной работой.

Мои труды поэта и беллетриста остаются здесь без применения; здоровье мое и особенно моей жены совершенно подорвано тяжелыми условиями жизни; цены на предметы первой необходимости растут, обгоняя всякий мой заработок; зима предстоит еще более тяжелая, и я не представляю, как мы ее вынесем. Поэтому я очень прошу пересмотреть вопрос о разрешении мне и моей жене выехать временно за границу.

С истинным уважением, Федор Сологуб.

 

Примечания:

Резолюция: «т. Каменеву4 с просьбой передать всем членам Политбюро на отзыв. Л.Фотиева5», «Членам бюро».

Пометы: «Я не верю, что Сологуб не будет поливать нас грязью за границей. Полагаю дать ему здесь паек, поселить в санатории, издать «Старый дом» (что действит[ельно] хорошая вещь, очень!). Л.Каменев. 21.06.20»,

«Я за отказ в выезде. Крестинский6»,

«На мой вопрос т. Зиновьев7 ответил, что Сологуб получает паек. За границею и он, и жена его (особенно она) будут клеветать всячески. Троцкий».

 

РГАСПИ. Ф. 5. Оп. 1. Д. 1377. Л. 1-2. Автограф.

 

1. Ионов Илья Ионович (1887-1942?) - поэт, заведующий Петроградским отделением ГИЗа, затем директор Ленинградского отделения Госиздата, бывший политкаторжанин.

 

2. Бальмонт Константин Дмитриевич (1867-1942) - поэт-символист. С 1920 г. в эмиграции.

 

3. Кусевицкий Сергей Александрович (1874-1951) - дирижер, контрабасист и музыкальный деятель. В 1894 г. окончил Музыкально-драматическое училище при Московском филармоническом обществе, где с 1901 г. преподавал. В 1909 г. основал в Берлине «Российское музыкальное издательство», создал в Москве симфонический оркестр. В 1917-1920 гг. возглавлял Государственный симфонический оркестр. В 1920 г. выехал за границу. В 1924-1949 гг. дирижер Бостонского симфонического оркестра. С 1943 г. президент музыкальной секции Национального совета американо-советской дружбы.

 

4. Каменев Лев Борисович (1883-1936) - член Политбюро и Оргбюро ЦК РКП(б), председатель Московского Совета.

 

5. Фотиева Л.А. (1881-1975) - в 1918-1920 гг. секретарь СНК РСФСР и личный секретарь В.И. Ленина.

 

6. Крестинский Николай Николаевич (1883-1938) - с августа 1918 г. по октябрь 1922 г. нарком финансов РСФСР, член Политбюро и Оргбюро с марта 1919 г. по март 1920 г., секретарь ЦК с ноября 1919 г. по март 1921 г.

 

7. Зиновьев Г.Е. (1883-1936) - в 1917 г. и 1921-1926 гг. член Политбюро ЦК РКП(б)-ВКП(б). В 1917-1926 гг. председатель Петроградского Совета. В 1919-1926 гг. председатель Исполкома Коминтерна.

 

6  ​​ ​​ ​​​​ Читаю Рильке - и уже Бригге объясняет мне мои страхи. Конечно, ​​ «Записки Бригге» - это ​​ джойсовский «Портрет художника в юности», но написанный уже Рильке.

«Чувствую, страх во мне начинается».

Страх других, страх оттого, что живёшь. Надо любить родителей, как Бодлер любимую: даже источенную червями. Но поэт как раз говорит, что мы любим образ, что он остаётся в чистоте, хоть тело уже сгнило.

Подробно расписываю и «Тошноту», и «Бригге». Литературная техника!

Мальте идёт к Богу, а я как же?

 

7  ​​ ​​​​ А что моя жизнь? Жена поверила словам врача, что сын может умереть - и теперь её страх, испытанный ею в первый раз, так огромен, что, чудится, искажает пространство наших комнат. Искривлённое пространство. ​​ 

 

8  ​​​​ George SAND est morte le 8 juin 1876. Son œuvre, particulièrement abondante, compte romans, nouvelles et pièces de théâtre. Elle fut aussi l’animatrice d’une vie culturelle très intense dans ses domaines de Nohant ou de Palaiseau – dans lesquels elle accueille Chopin, Liszt, Delacroix, Balzac, Flaubert. Elle connut une histoire d’amour passionnée avec Alfred de Musset.

 

Lettre de George Sand à Gustave Flaubert - 28 septembre 1874:

 

Je me suis mise à ma tâche annuelle, je fais mon roman. La facilité augmente avec l'âge, aussi je ne me permets pas de travailler à cela plus de deux ou trois mois chaque année, je deviendrais fabrique et je crois que mes produits manqueraient de la conscience nécessaire. Je n'écris même que deux ou trois heures chaque jour, et le travail intérieur se fait pendant que je barbouille des aquarelles.

 

9  ​​​​ Пётр I Великий:

 

Указую на ассамблеях и в присутствии господам сенаторам говорить токмо словами, а не по писанному, дабы дурь каждого всем видна была.

 

Забывать службу ради женщины непростительно. Быть пленником любовницы хуже, нежели пленником на войне; у неприятеля скорее может быть свобода, а у женщины оковы долговременны.

 

10  ​​​​ Валери VALERY LARBAUD (1881-1957)

 

L'innommable

 

Quand je serai mort, quand je serai de nos chère morts

(Au moins, me donnerez-vous votre souvenir, passants

Qui m'avez coudoyé si souvent dans vos rues ?)

Restera-t-il dans ces poèmes quelques images

De tant de pays, de tant de regards, et de tous ces

visages

Entrevus brusquement dans la foule mouvante?

J'ai marché parmi vous, me garant des voitures

Comme vous, et m'arrêtant comme vous aux devantures.

J'ai fait avec mes yeux des compliments aux Dames;

J'ai marché, joyeux, vers les plaisirs et vers la gloire,

Croyant dans mon cher cœur que c'était arrivé;

J'ai marché dans le troupeau avec délices,

Car nous sommes du troupeau, moi et mes aspirations.

Et si je suis un peu différent, hélas, de vous tous,

C'est parce que je vois,

Ici, au milieu de vous, comme une apparition divine,

Au-devant de laquelle je m'élance pour en être frôlé,

Honnie, méconnue, exilée,

Dix fois mystérieuse,

La

Beauté

Invisible.

 

12 ​​ Велимир ХЛЕБНИКОВ

 

Я нахожу, что очаровательная погода,

И я прошу милую ручку

Изящно переставить ударение,

Чтобы было так: смерть с кузовком идет по года.

Вон там на дорожке белый встал и стоит виденнега!

Вечер ли? Дерево ль? Прихоть моя?

Ах, позвольте мне это слово в виде неги!

К нему я подхожу с шагом изящным и отменным.

И, кланяясь, зову: если вы не отрицаете значения любви чар,

То я зову вас на вечер.

Там будут барышни и панны,

А стаканы в руках будут пенны.

Ловя руками тучку,

Ветер получает удар ея, и не я,

А согласно махнувшие в глазах светляки

Мне говорят, что сношенья с загробным миром легки.

1914

 

14  ​​ ​​​​ Ценная книга:

Федерико Гарсия Лорка. Избранные произведения в двух томах.

Перевод А. Гелескула

Том первый. Стихи. Театр. Проза.

М., «Художественная литература», 1976

 

Федерико Гарсия Лорка

Воображение, вдохновение, освобождение

(Фрагменты)

 

Таковы три ступени, три этапа, с которыми сталкивается и через которые проходит любое произведение подлинного искусства, вся история литературы в ее круговороте от завершения к новым начинаниям и любой поэт, сознающий, с каким сокровищем он по милости божьей имеет дело.

Прекрасно сознавая всю сложность темы, я не претендую на завершенность; я хочу сделать лишь набросок - не обрисовать, а навести на мысль.

Миссия у поэта одна: одушевлять в буквальном смысле - дарить душу. Только не спрашивайте меня, что истинно и что ложно, поскольку «поэтическая правда» - это фраза, смысл которой зависит от говорящего. То, что ослепительно у Данте, может быть безобразным у Малларме. И, конечно, ни для кого не секрет, что поэзия влюбляет. Никогда не отговаривайтесь «это темно», потому что поэзия проста и светла. Но это значит, что мы должны всеми силами, всем, что есть в нас лучшего, домогаться ее, если хотим, чтобы она далась в руки. Мы должны уметь полностью порвать с ней, и тогда она сама падет нагая в наши объятия. Чего поэзия не терпит ни под каким видом - это равнодушия. Равнодушие - престол сатаны, а между тем именно оно разглагольствует на всех перекрестках в шутовском наряде самодовольства и культуры.

Для меня воображение - синоним способности к открытиям. Воображать - открывать, вносить частицу собственного света в живую тьму, где обитают разнообразные возможности, формы и величины. Воображение дает связь и жизненную очевидность фрагментам скрытой действительности, в которой движется человек.

Подлинная дочь воображения - метафора, рожденная мгновенной вспышкой интуиции, озаренная долгой тревогой предчувствия.

Но воображение ограничено действительностью - нельзя представить себе несуществующего; воображению нужны вещи, виды, числа, планеты и необходимая логическая связь между ними. Оно не может броситься в бездну и отвергнуть реальные понятия. У воображения есть горизонты, оно стремится охватить и конкретизировать все, что способно вместить.

Воображение поэтическое странствует и преображает вещи, наполняет их особым, сугубо своим смыслом и выявляет связи, которые даже не подозревались, но всегда, всегда, всегда оно явно и неизбежно оперирует явлениями действительности. Оно остается в рамках человеческой логики, контролируемое рассудком, с которым не в силах порвать. Его творческий процесс предполагает организацию и ограничение. Это воображение придумало четыре стороны света, это оно открыло причинную связь вещей; но оно никогда не могло погрузить руки в пылающий жар алогизма и безрассудности, где рождается вольное и ничем не скованное вдохновение. Воображение - это первая ступень и основание всей поэзии. С его помощью поэт воздвигает башню против стихий и тайн. Он неприступен, он распоряжается - и его слушают. Но от него почти всегда ускользают самые чудесные птицы и самые чистые лучи. Очень трудно «поэту от воображения» (назовем его так) достигнуть сильного поэтического переживания. Здесь не поможет стихотворная техника. Можно достичь той сугубой романтической музыкальной взволнованности, которая почти всегда отъединена от глубокого духовного чувства, но волнения поэтического, чистого, бессознательного, безудержного, поэзии безусловной со своими собственными, только что созданными законами - конечно, нет.

Воображение бедно, и воображение поэтическое - в особенности. Видимая действительность неизмеримо богаче оттенками, неизмеримо поэтичнее, чем его открытия.

Это всякий раз выявляет борьба между научной явью и вымышленным мифом - борьба, в которой, благодарение богу, побеждает наука, в тысячу раз более лиричная, чем теогонии.

Человеческая фантазия придумала великанов, чтобы приписать им создание гигантских пещер или заколдованных городов. Действительность показала, что эти гигантские пещеры созданы каплей воды. Чистой каплей воды, терпеливой и вечной. В этом случае, как и во многих других, выигрывает действительность. Насколько прекраснее инстинкт водяной капельки, чем руки великана! Реальная правда поэтичностью превосходит вымысел, или, иначе говоря, вымысел сам обнаруживает свою нищету. Воображение следовало логике, приписывая великанам то, что казалось созданным руками великанов, но научная реальность, стоящая на пределе поэзии и вне пределов логики, прозрачной каплей бессмертной воды утвердила свою правоту. Ведь неизмеримо прекраснее, что пещеры - таинственная фантазия воды, подвластной вечным законам, а не каприз великанов, порожденных единственно лишь необходимостью объяснить необъяснимое.

Поэт всегда бродит в пространстве своего воображения, ограниченный им. Он уже понимает, что его фантазия - это способность к совершенствованию, что тренировка воображения может обогатить его, усилить его световые антенны и излучаемую волну. Но поэт по-прежнему один на один со своим внутренним миром, со своим печальным «хочу и не могу».

Он слышит скольжение великих рек, его лица касается свежесть тростника, который зыблется в «никакой стороне». Он хочет понять разговор муравьев под непознаваемой листвой. Хочет проникнуться музыкой древесного сока в темной тишине тяжелых стволов. Хочет постичь азбуку Морзе, звучащую в сердце спящей девочки.

Хочет. Все мы хотим. Но не может. Потому что, пытаясь выразить поэтическую правду, он вынужден опираться на свои человеческие ощущения, исходить из того, что увидел и услышал, прибегать к пластическим аналогиям, которые никогда не достигнут той же степени выразительности. Потому что одно воображение никогда не достигает подобных глубин.

Пока поэт не ищет освобождения, он может благоденствовать в своей раззолоченной нищете. Все риторические и поэтические школы мира, начиная с японских канонов, предлагают богатейший реквизит закатов, лун, лилий, зеркал и меланхолических облаков применительно к любым вкусам и климатам.

Но поэт, который хочет вырваться из вымышленных границ, не жить лишь теми образами, что рождены окружающим, - перестает грезить и перестает желать. Он уже не желает - он любит. От «воображения» - духовного продукта - он переходит к вере. Теперь все таково, потому что оно таково, без причин и следствий. Нет ни границ, ни пределов - одна упоительная свобода.

Если поэтическое воображение подчиняется логике человеческой, то поэтическое вдохновение подчинено логике поэтической. Бесполезна вся выработанная техника, рушатся все эстетические предпосылки, и подобно тому как воображение - открытие, вдохновение - это благодать, это неизреченный дар.

Такова моя сегодняшняя точка зрения на поэзию. Сегодняшняя - потому что она верна на сегодня. Не знаю, что я буду думать завтра. Как настоящий поэт, которым я останусь до могилы, я никогда не перестану сопротивляться любым правилам, в ожидании живой крови, которая рано или поздно, но обязательно хлынет из тела зеленой или янтарной струей. Все что угодно - лишь бы не смотреть неподвижно в одно и то же окно на одну и ту же картину. Свет поэта - в противоречии. Разумеется, я не рассчитываю кого-либо убедить. Вероятно, такая позиция была бы недостойна поэзии. Не сторонники нужны поэзии, но влюбленные. Терниями и битым стеклом выстилает она путь, чтобы во имя любви кровоточили руки, ее искавшие.

 

Примечания Л. Осиповата:

 

11 октября 1928 г. Гарсиа Лорка выступил в гранадском Атенее с лекцией «Воображение, вдохновение, освобождение», в которой развивал мысли о трех этапах творческого процесса, трех стадиях развития современной поэзии. Опубликованные в газетах «Эль дефенсор де Гранада» (12 октября 1928 г.) и мадридской «Эль соль» (19 февраля 1929 г.) отчеты об этой лекции содержат лишь две первые части и заключительный абзац авторского текста; третья же часть, посвященная новейшей стадии - «освобождению», дошла до нас лишь в сокращенном репортерском изложении. Приводим здесь эту часть (в переводе А. Грибанова):

«Поэтическое вдохновение открывает «поэтический факт», существующий по своим, неписаным законам и не подчиняющийся контролю логики. Поэзия сама несет в себе порядок и поэтическую гармонию. Последние поколения поэтов стараются свести поэзию только к созданию поэтического факта и следовать при этом его собственным законам, не обращая внимания на логику и уравновешенность образов. Они хотят очистить поэзию не только от сюжета, но и от занимательных образов, и от соотнесенности с реальностью, то есть намерены довести свою поэзию до крайней степени чистоты и простоты. Их задача - создание иной действительности, им хочется перенестись в миры девственных чувств, окрасить свои стихи космическими красками. «Бегство» от действительности по дороге сна, по дороге подсознания, по дороге, указанной необычным фактом, который подарило вдохновение.

Поэзия, освободившаяся от действительности воображения, не подчиняется законам безобразного и прекрасного в нынешнем их понимании, она входит в удивительную поэтическую реальность, полную любви, а порой и пронзительной жестокости».

 

По газетному изложению трудно судить, в какой степени сам Гарсиа Лорка разделял программу тех поэтов, которые хотят освободиться «от соотнесенности с реальностью». Характерно, однако, что в отчете, опубликованном газетой «Эль соль», приводится сдержанно критическое замечание автора о сюрреализме: «Такое освобождение с помощью сна или подсознания является хотя и весьма решительным, но несколько замутненным».

 

15  ​​​​ ДР Бальмонта

 

Константин Бальмонт

 

Она отдалась без упрека,

Она целовала без слов.

- Как темное море глубоко,

Как дышат края облаков!

 

Она не твердила: «Не надо»,

Обетов она не ждала.

- Как сладостно дышит прохлада,

Как тает вечерняя мгла!

 

Она не страшилась возмездья,

Она не боялась утрат.

- Как сказочно светят созвездья,

Как звезды бессмертно горят!

 

Константи́н Дми́триевич Бальмо́нт.

3 [15] июня 1867, сельцо Гумнищи, Шуйский уезд, Владимирская губерния, Российская империя - 23 декабря 1942, Нуази-ле-Гран, Франция.

Русский поэт-символист, переводчик и эссеист, один из виднейших представителей русской поэзии Серебряного века. Опубликовал 35 поэтических сборников, 20 книг прозы, переводил с многих языков (Уильям Блейк, Эдгар Аллан По, Перси Биш Шелли, Оскар Уайльд, Альфред Теннисон, Герхарт Гауптман, Шарль Бодлер, Герман Зудерман; испанские песни, словацкий, грузинский эпос, югославская, болгарская, литовская, мексиканская, японская поэзия).

Автор автобиографической прозы, мемуаров, филологических трактатов, историко-литературных исследований и критических эссе.

 

16  ​​​​ В этот день в 1911 году Ходасевич пишет Самуилу Киссину (Муни):

Вена

Увы, русский поезд опоздал, и я уеду отсюда только вечером (1). Сейчас 1/2 первого. Я шлялся, шлялся - и пришел в кафе.

Муничка, в Вене все толстые, и мне слегка стыдно. Часов в 9 встретил я похороны и задумался о бедном Каннитферштане (2), его несметном богатстве и о прочем. Хоронят здесь рысью. Ящик с покойником прыгает, венки прыгают, - все толстое, пружинистое - и прыгает.

На границе польский язык (там обращаются к пассажирам сперва по-польски, а потом уже по-немецки) - меня избавил от труда вынимать ключи из кармана: совсем не смотрели. Это, впрочем, меня огорчило: зачем же я не взял папирос? Если бы знал, что за мерзость немецкие или австрийские (черт их дери!) папиросы!! Я тебе привезу в подарок.

Ты не сердись, что я о вздорах. Но я очень устал, смотреть ничего сейчас не пойду, а времени до 6 часов, когда надо ехать на вокзал, - вдоволь. В Ивангороде поезд стоял 20 минут, и я свел знакомство с человеком, у которого были настоящие рыжие пейсы. Милый, но скучный: примирился со всем. Ну, вот. А в Польше на могилах ставят кресты, на которых можно распинать великанов, я не преувеличиваю. Такие же кресты - на перекрестках. Должно быть, нет страны печальнее, несмотря на белые домики и необычайно кудрявые деревья.

Ну, прощай. Поклонись Лидии Яковлевне (3) и поблагодари за то, что она передала тебе это письмо.

Владислав.

По-моему, я очень недурно говорю по-немецки. Больше всего меня поражает то, что меня понимают.

 

Примечания

 

1. Ходасевич выехал в свое первое заграничное путешествие - в Италию 2/15 июня 1911 г.

 

2. Каннитферштан - мифический персонаж повести В. Жуковского «Две были и еще одна» (1831), результат ослышки, непонимания немца-ремесленника, приехавшего по делу в Амстердам. Он расспрашивал о богатом красивом доме, кому он принадлежит, и об огромном судне в порту, и слыша в ответ: «Каннитферштан» («Не могу вас понять»), подумал, что это фамилия человека. Наконец ему встретились пышные похороны, он спросил, кто умер, и снова получил ответ: «Каннитферштан».

……………. и, вздохнувши, сказал он:

«Бедный, бедный Каннитферштан! От такого богатства

Что осталось тебе? Не то же ль, что рано иль поздно

Мне от моей останется бедности. Саван и тесный

Гроб.»

(Жуковский В. А. Соч. в 3 т. М, 1980. Т. 2. С. 273).

Очевидно, слово широко употреблялось в кругу московских символистов, получив дополнительное, несколько уничижительное значение: не просто ветхий человек, смертный человек - обыватель, живущий пустыми, земными хлопотами.

 

3. Лидия Яковлевна Брюсова (1888-1964) - жена С. Киссина, младшая сестра Валерия Брюсова, специалист по органической химии.

 

17  ​​​​ В этот день в 1840 году Лермонтов пишет

Алексею Лопухину:

 

Из Ставрополя в Москву

О, милый Алексис!

Завтра я еду в действующий отряд, на левый фланг, в Чечню брать пророка Шамиля, которого, надеюсь, не возьму, а если возьму, то постараюсь прислать к тебе по пересылке. Такая каналья этот пророк! Пожалуйста, спусти его с Аспелинда; они там в Чечне не знают индейских петухов, так, авось, это его испугает. Я здесь, в Ставрополе, уже с неделю и живу вместе с графом Ламбертом, который также едет в экспедицию и который вздыхает по графине Зубовой, о чем прошу ей всеподданнейше донести. И мы оба так вздыхаем, что кишочки наши чересчур наполнились воздухом, отчего происходят разные приятные звуки... Я здесь от жару так слаб, что едва держу перо. Дорогой я заезжал в Черкасск к генералу Хомутову и прожил у него три дня, и каждый день был в театре. Что за феатр! Об этом стоит рассказать: смотришь на сцену - и ничего не видишь, ибо перед носом стоят сальные свечи, от которых глаза лопаются; смотришь назад - ничего не видишь, потому что темно; смотришь направо - ничего не видишь, потому что ничего нет; смотришь налево - и видишь в ложе полицмейстера; оркестр составлен из четырех кларнетов, двух контрабасов и одной скрипки, на которой пилит сам капельмейстер, и этот капельмейстер примечателен тем, что глух, и когда надо начать или кончать, то первый кларнет дергает его за фалды, а контрабас бьет такт смычком по его плечу. Раз, по личной ненависти, он его так хватил смычком, что тот обернулся и хотел пустить в него скрипкой, но в эту минуту кларнет дернул его за фалды, и капельмейстер упал навзничь головой прямо в барабан и проломил кожу; но в азарте вскочил и хотел продолжать бой и что же! о ужас! на голове его вместо кивера торчит барабан. Публика была в восторге, занавес опустили, а оркестр отправили на съезжую. В продолжение этой потехи я всё ждал, что будет? - Так-то, мой милый Алеша! - Но здесь, в Ставрополе, таких удовольствий нет; зато ужасно жарко. Вероятно, письмо мое тебя найдет в Сокольниках. Между прочим, прощай: ужасно я устал и слаб. Поцелуй за меня ручку у Варвары Александровны и будь благонадежен. Ужасно устал... Жарко... Уф! -

Лермонтов.

 

Лопухин, Алексей Александрович (1813-1872) - родной дедушка Лопухина А. А., известен главным образом как университетский приятель М. Ю. Лермонтова.

 

21  ​​​​ В этот день в 1908 года Петр Юркевич пишет Цветаевой:

 

Марина, Вы с Вашим самолюбием пошли на риск первого признания, для меня совершенно неожиданного, возможность которого не приходила мне и в голову. Поэтому отвечать искренне и просто на Ваш ребром поставленный вопрос если бы Вы знали, как мне трудно. Что я Вам отвечу? Что я Вас не люблю? Это будет неверно. Чем же я жил эти два месяца, как не Вами, не Вашими письмами, не известиями о Вас? Но и сказать: да, Марина, люблю… Не думаю, что имел бы на это право. Люблю как милую, славную девушку, словесный и письменный обмен мыслями с которой как бы возвышает мою душу, дает духовную пищу уму и чувству. Если бы я чувствовал, что люблю сильно, глубоко и страстно, я бы Вам сказал: люблю, люблю любовью, не знающей преград, границ и препятствий…

 

25  ​​​​ В этот день в 1901 году Блок пишет Гиппиусу:

 

Шахматово

 

Милый Александр Васильевич, извините, что отвечаю Вам не сразу. Дело в том, что все это время я занят сильно и нравственно, и физически спектаклем, который состоится через неделю (1 июля). Придется играть три роли (моряка в «Горящих письмах» Гнедича, сумасшедшего - в костюме и с Машей и, наконец, Ломова в «Предложении»). Последнее особенно улыбается мне. Кроме всего этого, будет народное гулянье с дивертисментом, в котором и мне придется принимать участие. Все произойдет у Менделеевых, ездить туда нужно далеко (верст восемь) и часто, все это, впрочем, для меня в высшей степени приятно. Вообще провожу время довольно хорошо, в свободное от спектакля время читаю Флобера и «Вечных спутников» и перевожу очень интересную статью Ренана об Ироде Великом. Жизнь довольно полная, в высокой степени созерцательная и далеко не чуждая мистических видений, «непостижных уму». Заглянув в Пушкина, нашел там отрывок «Юдифь» - необыкновенный. Я думаю, Вы знаете его: «Стоит, белеясь, Ветилуя в недостижимой вышине». Соловьев упоминает о нем в критике Пушкинского празднования. Вообще вокруг очень много хорошего, не знаю только, есть ли польза та, например, какую Вы хотите извлечь из лета. Удается ли Вам это? Последнее Ваше письмо несколько разочарованное и кисловатое: сквозь лаун-тэнис с барышнями и государственные науки (кстати, я, право, не настолько прочь от них, как Вы думаете!) смотрит черная меланхолия и «смех сквозь незримые слезы». Впрочем, надеюсь, что это было временно и даже случайно, а теперь - прошло. Однако не думаю, чтобы Ваши «бюрократические» наклонности и желание писать сочинение и т. п. побороли летнюю обстановку Вашу, например, море. Природа не может позволить человеку совершенно сосредоточиться на одном; может быть, Вы и стихи напишете, «а я давно (этого) желал», как говорит Степ. Степ. Чубуков. Если напишете, то пришлите, мне очень интересно, к тому же это отчасти докажет, что для Вас начались дни с числами. А Коркунова я давно бросил, почуяв силу Мережковского и Флобера. Признаки всё дурные, но дело в том, что «на равнинах моей души» поселился некий Сфинкс, очень и давно уже наполняющий мое существование (с некоторыми перерывами) и направляющий все мысли к одному началу.

Ожидаю великого «смыкания кругов». Вы поймете это, в сущности, так что за нагромождение непонятных и собственных терминов не очень извиняюсь. Часто испытываю большой подъем духа, доставляющий сильное счастье.

«Конец уже близок, нежданное сбудется скоро».

Очень и от всей души желаю Вам подобных настроений (конечно, с изменениями, соответственно Вашей природе!).

Любящий Вас Ал. Блок.

 

Гиппиус, Александр Васильевич (1878-1942) - юрист, один из ближайших друзей юности А. А. Блока.

 

28  ​​​​ Герман Гессе, 1956:

 

Рассказы Кафки - не статьи о религиозных, метафизических или моральных проблемах, а поэтические произведения. Кто в состоянии просто читать поэта, то есть не задавая вопросов, не ожидая интеллектуального либо морального результата, кто готов воспринять то, что дает этот поэт, тому его произведение даст ответ на любые вопросы, какие только можно вообразить. Кафка сказал нам нечто не как теолог либо философ, но единственно как поэт. А если его величественные произведения вошли теперь в моду, если их читают люди, не способные и не желающие воспринимать поэзию, то он в этом невиновен.

Для меня, принадлежащего к читателям Кафки со времен ранних его произведений, Ваши вопросы не содержат в себе ничего. Кафка не дает никакого ответа на них. Он принес нам мечты и видения своей одинокой, тяжелой жизни, притчи о пережитом, о бедах и счастье; и именно эти мечты и видения есть то, что мы можем воспринять от него, а не те «толкования», какие дают его сочинениям остроумные интерпретаторы. Эти «толкования» - своего рода игра интеллекта, часто очень милая игра, принятая умными, но чуждыми искусству людьми, которые могут читать и писать книги о негритянской скульптуре или атональной музыке, но никогда не найдут доступа к глубинам произведения искусства. Они словно стоят перед дверью, перепробовали сотню ключей, но не видят, что дверь-то не заперта.

 

29  ​​​​ В этот день 29 июня 1965 года Шаламов пишет Надежде Мандельштам:

 

Дорогая Надежда Яковлевна,

 

в ту самую ночь, когда я кончил читать вашу рукопись, я написал о ней большое письмо Наталье Ивановне, вызванное всегдашней моей потребностью немедленной и притом письменной «отдачи». Сейчас я кое в чем повторяюсь. Кроме того, устное и письменное слово различно по своему возникновению, своей жизненной природе. Центр письменной речи вовсе в другой части мозга, чем устный центр. В сущности, чтения ораторами докладов - это насилие над традицией устного слова и над природой письменного. Но это все к слову.

Рукопись эта, как, впрочем, и вся ваша жизнь, Надежда Яковлевна, ваша жизнь и жизнь Анны Андреевны, - любопытнейшее явление истории русской поэзии. Это - акмеизм в его принципах, доживший до наших дней, справивший свой полувековой юбилей. Доктрина, принципы акмеизма были такими верными и сильными, в них было угадано что-то такое важное для поэзии, что они дали силу на жизнь и на смерть, на героическую жизнь и на трагическую смерть.

Список начинателей движения напоминает мартиролог. Осип Эмильевич умер на Колыме, Нарбут умер на Колыме, судьба Гумилева известна всем, известно всем и материнское горе Ахматовой. Рукопись эта закрепляет, выводит на свет, оставляет навечно рассказ о трагических судьбах акмеизма в его персонификации. Акмеизм родился, пришел в жизнь в борьбе с символизмом, с загробщиной, с мистикой - за живую жизнь и земной мир. Это обстоятельство, по моему глубокому убеждению, сыграло важнейшую роль в том, что стихи Мандельштама, Ахматовой, Гумилева, Нарбута остались живыми стихами в русской поэзии. Люди, которые писали эти стихи, оставались вполне земными в каждом своем движении, в каждом своем чувстве, несмотря на самые грозные, смертные испытания. Я думаю, что судьба акмеизма есть тема особенная, важнейшая для любого исследователя - для прозаика, для мемуариста, для историка и литературоведа.

Большие поэты всегда ищут и находят нравственную опору в своих собственных стихах, в своей поэтической практике. Нравственная опора искалась и вами, и Анной Андреевной, и Осипом Эмильевичем в течение стольких лет - на земле.

Эти вопросы у нас достойны большего акцентирования. Это ведь один из главных вопросов общественной морали, личного поведения.

Тут не только исконная русская черта - желание пожаловаться, а и желание просить разрешения у высшего начальства по всякому поводу. Это и тот конформизм, именуемый «моральным единством» или «высшей дисциплинированностью общества» Это и желание написать донос раньше, чем написан на тебя; это и стремление каждого быть каким-то начальником, ощутить себя человеком, причастным государственной силе. Это и желание распоряжаться чужой волей, чужой жизнью. И главнее всего- трусость, трусость, трусость. Говорят, что на свете хороших людей больше, чем плохих. Возможно. Но на свете 99 процентов трусов, а каждый трус после порции угроз - превращается вовсе не в просто труса.

Рукопись отвечает на вопрос - какой самый большой грех? Это - ненависть к интеллигенции, ненависть к превосходству интеллигента. Я добавлю - давление на чужую волю, игра чужой волей, распоряжение чужой жизнью.

Рукопись показывает, как велико повседневное, ежечасное напряжение многолетней борьбы с доносчиками и осведомителями всех возрастов и всех рангов. Но велика и сила сопротивления - и эта сила сопротивления, душевная и духовная, чувствуется на каждой странице.

У автора рукописи есть религия - это поэзия, искусство. Застрочно, подтекстно; религия без всякой мистики, вполне земная, своими эстетическими канонами наметившая этические границы, моральные рубежи.

Все большие русские поэты, для которых стихи были их судьбой - Ахматова, Мандельштам, Цветаева, Пастернак, Анненский, Кузмин, Ходасевич, - писали классическими размерами. И у каждого интонация неповторима, чиста - возможности русского классического стиха безграничны.

 

Июль  ​​​​ 

 

2  ​​​​ Анна Ахматова

 

Приходи на меня посмотреть.

Приходи. Я живая. Мне больно.

Этих рук никому не согреть,

Эти губы сказали: «Довольно!»

 

Каждый вечер подносят к окну

Мое кресло. Я вижу дороги.

О, тебя ли, тебя ль упрекну

За последнюю горечь тревоги!

 

Не боюсь на земле ничего,

В задыханьях тяжелых бледнея.

Только ночи страшны оттого,

Что глаза твои вижу во сне я.

 

3  ​​ ​​ ​​ ​​ ​​​​ Макс Брод.

 

Отчаяние и спасение в творчестве Франца Кафки:

«Следует писать, продвигаясь во тьму, как в туннеле» ((сказал Кафка)). Где гений не указывал ему готовый путь, он прекращал движение. Он, как Пигмалион, всегда ждал момента, когда его персонажи оживут и станут действовать дальше самостоятельно. Он разрешал себе удивляться. Если такой момент не наступал, написанное оставалось фрагментом. Отсюда изобилие фрагментов в его «Дневниках» и прочих записях. Только смешение педантизма и произвола могло побудить сделать из одного такого фрагмента некий «пролог», а другой использовать

 

4  ​​​​ Из записок Лидии Чуковской об Ахматовой:

 

Вчера я с утра позвонила Анне Андреевне. «Можно прийти вечером?» – «Можно, только приходите раньше, я хочу скорее увидеть вас».

Я пришла раньше.

Лежит – опять лежит, закинув руки за голову. Отворено окно в сад. Тихо и пусто. Около окна на полу стоит картина: портрет Анны Андреевны в белом платье.

– Хорошо написал меня Осмеркин. Он 29-го кончил. По-моему, лицо очень похоже.

Я не разглядела лица в темноте угла.

После того, как я рассказала ей, а она мне, она взяла в руки и прочитала вслух какое-то совершенно дурацкое читательское письмо.

«Вы не увлекаетесь формой, вы пишете просто. А Пастернак увлекается формальными исканиями, создает комбинации слов…».

– Просто! – с сердцем сказала Анна Андреевна. – Они воображают, что и Пушкин писал просто и что они все понимают в его стихах.

А я подумала о Пастернаке. Сам он лучше всех сказал о своих судьях и о своей поэзии: «…развращенные пустотою шаблонов, мы именно неслыханную содержательность, являющуюся к нам после долгой отвычки, принимаем за претензии формы».

Так обстоит дело со сложностью. Что же касается простоты, то она тоже только тогда прекрасна, когда содержательна – то есть сложна. И я не верю, что человек, не понимающий Пастернака, действительно понимает Ахматову. А уж о Пушкине и речи быть не может.

 

5 ​​ Марина Цветаева:

 

В мире физическом я очень нетребовательна, в мире духовном - нетерпима! Я бы никогда, знаете, не стала красить губ. Некрасиво? Нет, очаровательно. Просто каждый встречный дурак на улице может подумать, я это - для него. Мне совсем не стыдно быть плохо одетой и бесконечно-стыдно - в новом! Не могу - со спокойной совестью - ни рано ложиться, ни досыта есть. Точно не в праве. И не оттого, что я хуже, а оттого, что лучше. А деньги? Да плевать мне на них. Я их чувствую только, когда их нет.

 

10  ​​​​ Рембо Arthur Rimbaud, Cahier de Douai

 

Буфет ​​ Le buffet

 

C’est un large buffet sculpté; le chêne sombre,

Très vieux, a pris cet air si bon des vieilles gens;

Le buffet est ouvert, et verse dans son ombre

Comme un flot de vin vieux, des parfums engageants;

Tout plein, c’est un fouillis de vieilles vieilleries,

De linges odorants et jaunes, de chiffons

De femmes ou d’enfants, de dentelles flétries,

De fichus de grand’mère où sont peints des griffons;

C’est là qu’on trouverait les médaillons, les mèches

De cheveux blancs ou blonds, les portraits, les fleurs sèches

Dont le parfum se mêle à des parfums de fruits.

Ô buffet du vieux temps, tu sais bien des histoires,

Et tu voudrais conter tes contes, et tu bruis

Quand s’ouvrent lentement tes grandes portes noires.

 

15  ​​​​ Герман Гессе, 1935:

 

Этот пражский еврей Кафка, умерший в 1924 году, приводит в замешательство и восхищение каждого, кто впервые обращается к его книгам. Правда, иных в нем многое пугает и отталкивает. Меня он не перестает волновать с тех пор, как восемнадцать лет назад я впервые прочитал один из его волшебных рассказов. Кафка был читателем и младшим братом Паскаля и Кьеркегора, он был пророком и жертвой. Об этом одержимом художнике, писавшем безупречную немецкую прозу, об этом до педантизма точном фантасте, который был нечто большее, чем просто фантаст и поэт, будут размышлять и спорить и тогда, когда забудется большая часть того, что сегодня мы считаем немецкой литературой нашего времени.

 

Должно все-таки быть еще несколько человек, которые способны порадоваться, отдавая должное поэтическому произведению. Даже если они лишь легенда, я обращаюсь к этой легендарной общине и ручаюсь, что в «Замке» Кафки она обретет истинную драгоценность. Должно же, в самом деле, существовать еще несколько настоящих читателей. А если они и в самом деле найдутся, то обнаружат в этом романе не только колдовство и богатство фантазии, но и прозу, неповторимую в своей чистоте и строгости.

 

Из трех незавершенных романов Кафки (два из них, в том числе и «Замок», почти окончены) читателю более всего полюбится «Замок». В противоположность устрашающему «Процессу» в этом своеобразном романе, или скорее длинной сказке, где, несмотря на все пугающее и проблематичное, царит тепло и мягкий колорит, есть нечто от игры и милосердия; все произведение вибрирует от напряжения и неизвестности, в которых отчаяние и надежда находят разрешение и уравновешивают друг друга. Все сочинения Кафки в высшей степени напоминают притчи, в них много поучения; но лучшие его творения подобны кристаллической тверди, пронизанной живописно играющим светом, что достигается иногда очень чистым, часто холодным и точно выдержанным строем языка. «Замок» - произведение как раз такого рода. И здесь речь идет о проблеме, важнейшей для Кафки: о сомнительности нашего существа, о неясности его происхождения, о боге, что скрыт от нас, о шаткости наших представлений о нем, о попытках найти его либо дать ему найти нас. Но то, что в «Процессе» было твердым и неумолимым, в «Замке» оказывается более податливым и радостным. Когда в последующие десятилетия придет пора отбора и оценки произведений 20-х годов, этих сложных, смятенных, то экстатических, то фривольных творений глубоко потрясенного, многострадального поколения писателей, книги Кафки останутся среди тех немногих, что пережили свое время.

 

17 ​​ В этот день в 1914 году Ахматова пишет Гумилеву:

 

Слепнево

 

Милый Коля, мама переслала мне сюда твое письмо. Сегодня уже неделя, как я в Слепневе. Становится скучно, погода испортилась, и я предчувствую раннюю осень. Целые дни лежу у себя на диване, изредка читаю, но чаще пишу стихи. Посылаю тебе одно сегодня, оно, кажется, имеет право существовать. Думаю, что нам будет очень трудно с деньгами осенью. У меня ничего нет, у тебя, наверно, тоже. С «Аполлона» получишь пустяки. А нам уже в августе будут нужны несколько сот рублей. Хорошо, если с «Четок» что-нибудь получим. Меня это все очень тревожит. Пожалуйста, не забудь, что заложены вещи. Если возможно, выкупи их и дай кому-нибудь спрятать.

Будет ли Чуковский читать свою статью об акмеизме как лекцию? Ведь он и это может. С добрым чувством жду июльскую «Русскую мысль». Вероятнее всего, там свершит надо мною страшную казнь Valеre. Но думаю о горчайшем, уже перенесенном, и смиряюсь.

Пиши, Коля, и стихи присылай. Будь здоров, милый!

Целую!

Твоя Анна.

Левушка здоров и все умеет говорить.

 

МОЕЙ СЕСТРЕ

 

Подошла я к сосновому лесу.

Жар велик, да и путь не короткий.

Отодвинул дверную завесу,

Вышел седенький, светлый и кроткий.

 

Поглядел на меня прозорливец,

И промолвил: «Христова невеста!

Не завидуй удаче счастливиц,

Там тебе уготовано место.

 

Позабудь о родительском доме,

Уподобься небесному крину.

Будешь, хворая, спать на соломе

И блаженную примешь кончину».

 

Верно, слышал святитель из кельи,

Как я пела обратной дорогой

О моем несказанном весельи,

И дивяся, и радуясь много.

 

18  ​​​​ Владимир Маяковский

НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЮТ

 

Вошел к парикмахеру, сказал - спокойный:

«Будьте добры, причешите мне уши».

Гладкий парикмахер сразу стал хвойный,

лицо вытянулось, как у груши.

«Сумасшедший!

Рыжий!» -

запрыгали слова.

Ругань металась от писка до писка,

и до-о-о-о-лго

хихикала чья-то голова,

выдергиваясь из толпы, как старая редиска.

1913

 

19 ​​ В этот день 19 июля 1933 года Цветаева пишет Ходасевичу:

 

​​ Clamart (Seine)

10, Rue Lazare Carnot

Милый Владислав Фелицианович,

Помириться со мной еще легче, чем поссориться. Нашей ссоры совершенно не помню, да, по-моему, нашей и не было, ссорился кто-то – и даже что-то – возле нас, а оказались поссорившимися – и даже поссоренными – мы.

Вообще – вздор. Я за одного настоящего поэта, даже за половинку (или как <в> Чехии говорили: осьминку) его, если бы это целое делилось! – отдам сотню настоящих не-поэтов.

Итак –

Осенью будем соседями, потому что из-за гимназии сына переезжаем в Булонь.

Как давно я не училась в гимназии! Прыжки с кровати, зевки, звонки – даже жуть берет! И главное – на сколько лет! (Он поступает в первый приготовительный.) У меня было два неотъемлемых счастья: что я больше не в гимназии и что я больше не у большевиков – и вот, одно отнимается…

Итак – до октября! Тогда окликну.

Паппер (Марию) перечла с величайшей, вернее – мельчайшей тщательностью и ничего не обнаружила, кроме изумительности Вашего терпения: невытравимости Вашей воспитанности.

Спасибо!

МЦ.

 

25  ​​ ​​​​ Клер сказала, ей не нравится «Чужой».

Странно, что такая частность стала поворотной точкой в наших отношениях: я вдруг заметил, что ей просто жалко меня - и мне уже неприятно, когда она говорит своим гостям: «Poverо Гена! ​​ Бедный Гена».

Уже не выдержать этой снисходительности.

 

27  ​​​​ Алексей Лосев:

 

Римское чувство отождествляет рассудочность и естественность в одной живой, очень энергичной, очень актуальной и даже аффективной наплывающей действительности, которая, однако, и по смыслу и по бытию своему есть только рассудок.

Это очень понятно у Горация, и это будет очень понятно у Буало и у всех французских классиков. Для римского гения рассудочно то, что не просто абстрактно вымышлено и отъединенно пребывает в себе вопреки всякой действительности. Рассудочно то, что и есть сама действительность. Сама действительность так подчищена, так подстрижена, так припомажена, что, взглянувши на нее, мы уже не можем сказать, рассудочно ли это или только естественно. Для романского гения естественно то, что не просто хаотично, бесформенно, анархично, но то, что обязательно оформлено, слажено, сконструировано. Потому он и не знает никаких больших глубин и даже порою кажется поверхностным.

В XVII в. Буало будет одновременно взывать и к рассудку, разуму, требовать нашей любви к абсолютному порядку и обязательной упорядоченности, и в то же самое время взывать к природе, к естественности, к материальной действительности. Это - потому, что в эпоху Буало природа мыслилась не в своей хаотической данности и не в своей вещественной стихийности, но в своей организованности и благоустроенности, в своем картезианском и вполне рациональном оформлении. Под природой понимали специально созданные цветники, красиво благоустроенное садоводство, специально выбранные и романтически говорившие сами за себя пейзажи. Поэтому было неудивительно одновременное взывание и к естественно благоустроенной природе, и к ее рассудочно или разумно проявлявшему себя оформлению. Такие «классические» пейзажи к концу XVIII в. будут сменены романтическими, в которых будет цениться уже не их рассудочная благоустроенность и не их симметрическая или гармоническая красота, а, наоборот, их дикость и неслаженность, их бурный и стихийный характер, их недоступность человеческому рассудку и благоустроению, их нарочитая хаотичность, стихийность, дисгармоничность, их вызывающая диспропорциональность, их буйная и сверхчеловеческая беспорядочность. Ясно, что в романтическом чувстве природы естественность и рассудочность станут полной противоположностью; и вся красота этой буйной природной естественности как раз и будет восхваляться за ее противоположность всякому рассудочному оформлению.

Интересным является для нас теперь также и то, что Рим, по крайней мере, в своем классическом развитии, то есть в том четырехвековом периоде римской истории, который мы условно называем ранним эллинизмом, как раз и стремится к этому, как всегда говорят, «классическому» чувству природы и красоты, когда естественное и рассудочное по существу ничем не отличаются друг от друга. У Горация это буквально применено к поэзии, а у Витрувия это буквально приспособлено к архитектуре. Но дело здесь даже и не в искусстве, то есть не только в искусстве. Дело здесь в общеримском чувстве жизни и красоты.

 

28  ​​​​ В этот день в ​​ 1940 году Пастернак написал Ахматовой:

 

Переделкино

<...> Ваше имя опять Ахматова в том самом смысле, в каком оно само составляло лучшую часть зарисованного Вами Петербурга. Оно с прежнею силой напоминает мне то время, когда я не смел бы поверить, что буду когда-нибудь знать Вас и иметь честь и счастье писать Вам. Нынешним летом оно снова значит все то, что значило тогда, да, кроме того, еще и что-то новое и чрезвычайно большое, что я наблюдал последнее время в отдельности, но чего еще ни разу не видал в соединении с первым.

Это - соперничающее значение Вашего нового авторства в «Иве» и новейших вставках. Ваша нынешняя манера, еще слишком своезаконная и властная, чтобы казаться продолженьем или видоизменением первой. Можно говорить о явлении нового художника, неожиданно поднявшегося в Вас рядом с Вами прежнею, так останавливает этот перевес абсолютного реализма над импрессионистической стихией, обращенной к впечатлительности, и совершенная независимость мысли от ритмического влиянья.

Способность Ваших первых книг воскрешать время, когда они выходили, еще усилилась. Снова убеждаешься, что, кроме Блока, таким красноречием частностей не владел никто, в отношении же Пушкинских начал Вы вообще единственное имя. Наверное, я, Северянин и Маяковский обязаны Вам безмерно большим, чем принято думать, и эта задолженность глубже любого нашего признанья, потому что она безотчетна. Как все это врезалось в воображенье, повторялось и вызывало подражанья! Какие примеры изощренной живописности и мгновенной меткости! <...>

 

Август

 

1  ​​​​ М. А. Булгаков:

 

Целых лет двадцать человек занимается каким-нибудь делом, например, читает римское право, а на двадцать первом - вдруг оказывается, что римское право ни при чем, что он даже не понимает его и не любит, а на самом деле он тонкий садовод и горит любовью к цветам. Происходит это, надо полагать, от несовершенства нашего социального строя, при котором сплошь и рядом попадают на своё место только к концу жизни. ​​ 

2  ​​​​ Оноре де Бальзак:

 

Если кто-то просит подарить ему целый мир, просто уточните: в твердой обложке или в мягкой.

 

Бороться – значит жить; пусть борьба приносит горе, пусть она ранит, – всё лучше, чем беспросветный мрак отвращения, яд презрительной замкнутости, холод тех, кто отрекся от борьбы, чем смерть сердца, которая зовется равнодушием.

 

Страсть – это всеобщая человеческая природа. Без нее были бы бесполезны религия, история, любовь и искусство

 

3  ​​ ​​​​ Макс Вебер:

 

- ​​ Брак - это три месяца, когда люди любят друг друга, три года, когда они ругаются, и тридцать лет, когда терпят… ​​ 

 

- ​​ Но что так трудно современному человеку и труднее всего молодому поколению, так это быть вровень с буднями. Всякая погоня за «переживаниями» вырастает из данной слабости. Ибо не иметь сил взглянуть в суровое лицо судьбы, судьбы времени, и есть слабость.

 

- Когда в народном собрании говорят о демократии, то из своей личной позиции не делают никакой тайны... Слова, которые при этом употребляются, выступают в этом случае не как средство научного анализа, а как средство политически завербовать других. Напротив, на лекции или в аудитории было бы преступлением пользоваться словами подобным образом. Здесь следует, если, например, речь идет о демократии, представить ее различные формы, проанализировать, как они функционируют, установить, какие отдельные последствия жизненных отношений имеет та или иная из них... и стремиться, насколько это удастся, к тому, чтобы слушатель был в состоянии найти пункт, исходя из которого он мог бы занять позицию в соответствии со своими высшими идеалами. Но настоящий учитель остережется навязывать слушателю с кафедры какую-либо позицию, будь то откровенно или путем внушения.

 

- Пуританин хотел быть профессионалом, мы должны быть таковыми. Но по мере того, как аскеза перемещалась из монашеской кельи в профессиональную жизнь и приобретала господство над мирской нравственностью, она начинала играть определенную роль в создании того грандиозного космоса современного хозяйственного устройства, связанного с техническими и экономическими предпосылками механического машинного производства, который в наше время подвергает неодолимому принуждению каждого отдельного человека, формируя его жизненный стиль ... И это принуждение сохранится, вероятно, до той поры, пока не прогорит последний центнер горючего. По Бакстеру, забота о мирских благах должна обременять его святых не более, чем «тонкий плащ, который можно ежеминутно сбросить». Однако плащ этот волею судеб превратился в стальной панцирь. По мере того, как аскеза начала преобразовывать мир, оказывая на него все большее воздействие, внешние мирские блага все сильнее подчиняли себе людей и завоевали наконец такую власть, которой не знала вся предшествующая история человечества. В настоящее время дух аскезы - кто знает, навсегда ли? - ушел из этой мирской оболочки. Во всяком случае, победивший капитализм не нуждается более в подобной опоре с тех пор, как он покоится на механической основе. Уходят в прошлое и розовые мечты эпохи Просвещения, этой смеющейся наследницы аскезы. И лишь представление о «профессиональном долге» бродит по миру, как призрак прежних религиозных идей.

 

- ​​ ...деятельность, которая во Флоренции XIV и XV вв., в центре тогдашнего капиталистического развития, на рынке денег и капиталов всех великих держав того времени, казалась сомнительной с моральной точки зрения - в лучшем случае ее только терпели, - в провинциальной мелкобуржуазной Пенсильвании XVIII в., стране, где из-за простого недостатка денег постоянно возникала угроза экономического краха и возвращения к натуральному обмену, где не было и следа крупных промышленных предприятий, а банки находились на самой ранней стадии своего развития, считалась смыслом и содержанием высоконравственного жизненного поведения, к которому надлежит всячески стремиться. Усматривать здесь «отражение» в идеологической надстройке «материальных» условий было бы просто нелепо.

 

- Социального носителя и протагониста так называемых мировых религий можно кратко определить следующим образом: в конфуцианстве - это упорядочивающий мир бюрократ, в индуизме - упорядочивающий мир маг, в буддизме - странствующий по миру нищенствующий монах, в исламе побеждающий мир воин, в иудаизме - странствующий торговец, в христианстве - странствующий ремесленник.

 

Но мне, мне нечего сказать на все эти замечательные мысли. ​​ 

 

5 ​​ Philippe Jaccottet:

 

La nuit est une grande cité endormie

où le vent souffle... Il est venu de loin jusqu'à

l'asile de ce lit. C'est la minuit de juin.

Tu dors, on m'a mené sur ces bords infinis,

le vent secoue le noisetier. Vient cet appel

qui se rapproche et se retire, on jurerait

une lueur fuyant à travers bois, ou bien

les ombres qui tournoient, dit-on, dans les enfers.

(Cet appel dans la nuit d'été, combien de choses

j'en pourrais dire, et de tes yeux...) Mais ce n'est que

l'oiseau nommé l'effraie, qui nous appelle au fond

de ces bois de banlieue. Et déjà notre odeur

est celle de la pourriture au petit jour,

déjà sous notre peau si chaude perce l'os,

tandis que sombrent les étoiles au coin des rues.

 

In ​​ L'effraie - 1946-1950

 

11  ​​ ​​​​ В этот день 11 августа  ​​​​ 1885 года родилась София Парнок.

​​ 

София Парнок:

 

Когда я оглядываюсь на свою жизнь, я испытываю неловкость, как при чтении бульварного романа. Всё, что мне бесконечно отвратительно в художественном произведении, чего никогда не может быть в моих стихах, очевидно есть во мне и ищет воплощения. И вот я смотрю на мою жизнь с брезгливой гримасой, как человек с хорошим вкусом смотрит на чужую безвкусицу.

 

В. Ходасевич:

 

Любители поэзии умели найти в её стихах то «необщее выражение», которым стихи только и держатся. Не представляя собою поэтической индивидуальности слишком резкой, бросающейся в глаза, Парнок в то же время была далека от какой бы то ни было подражательности. Её стихи, всегда умственные, всегда точные, с некоторою склонностью к неожиданным рифмам, имели как бы особый свой «почерк» и отличались той мужественной чёткостью, которой так часто недостаёт именно поэтессам.

Умерла София Парнок от разрыва сердца 26 августа 1933 года в селе Каринском под Москвой. Похоронена на Немецком (Введенском) кладбище в Лефортово. На её похоронах присутствовали Борис Пастернак и Густав Шпет.

 

15 ​​ Макс Вебер:

 

В принципе имеется три вида внутренних оправданий, то есть оснований легитимности (начнем с них). Во-первых, это авторитет “вечно вчерашнего”: авторитет нравов, освященных исконной значимостью и привычной ориентацией на их соблюдение, - “традиционное” господство, как его осуществляли патриарх и патримониальный князь старого типа. Далее, авторитет внеобыденного личного дара (Gnadengabe) (харизма), полная личная преданность и личное доверие, вызываемое наличием качеств вождя у какого-то человека: откровений, героизма и других, - харизматическое господство, как его осуществляют пророк, или - в области политического - избранный князь-военачальник, или плебисцитарный властитель, выдающийся демагог и политический партийный вождь. Наконец, господство в силу “легальности”, в силу веры в обязательность легального установления и деловой “компетентности”, обоснованной рационально созданными правилами, то есть ориентации на подчинение при выполнении установленных правил - господство в том виде, в каком его осуществляют современный “государственный служащий” и все те носители власти, которые похожи на него в этом отношении.

 

Сентябрь ​​ 

 

2 ​​ JEAN ARP (1886 - 1966)

 

Une goutte d’homme

 

une goutte d'homme

un rien de femme

achèvent la beauté du bouquet d'os

c'est l'heure de l'aubade

dans la fourrure de feu

le vent arrive sur ses quatre plantes

comme le cheval sur ses quatre roues

c'est l'heure de l'aubade

dans la fourrure de feu

une goutte d'homme

un rien de femme

achèvent la beauté du bouquet d'os

 

La poésie surréaliste, Poèmes 1917/1935 Seghers, 1970

5 ​​ «Бовари» Флобера:

 

- Эмма чувствовала себя мягкой и совершенно покинутой, как перо птицы, затерявшееся в буре.

 ​​ ​​ ​​​​ 

- Послезавтра был для Эммы ужасный день. Все-то ей казалось подернутым крепом, что смущенно парил над внешностью вещей. Tout lui parait enveloppé par une atmosphère noirе qui flottait confusement sur l’exterieur des choses. ​​ 

 

7  ​​ ​​ ​​​​ И «Жуан», мой рассказ, ​​ идёт. «Я понял, что её люблю, но было уже поздно». ​​ 

 

Ахматова:

 

Придумано, будто я отсутствую в лирике Гумилева, будто он меня никогда не любил!.. Я думаю, всё это идет от Одоевцевой, которую Николай Степанович во что бы то ни стало хотел сделать поэтом, уговаривал не подражать мне, и она, бедняжка, писала про какое-то толченое стекло, не имея ни на грош поэтического дара.

А.А.А.

 

8  ​​ ​​​​ В. Ф. Ходасевич

 

Белый Коридор

 

Из кремлевских воспоминаний

 

У ЛУНАЧАРСКОГО В БЕЛОМ КОРИДОРЕ

 

К концу 1918 года, в числе многих московских писателей (Бальмонта, Брюсова, Балтрушайтиса, Вяч. Иванова, Пастернака и др.), я очутился сотрудником Тео, то есть Театрального отдела Наркомпроса. Это было учреждение бестолковое, как все тогдашние учреждения. Им заведовала Ольга Давыдовна Каменева, жена Льва Каменева и сестра Троцкого, существо безличное, не то зубной врач, не то акушерка. Быть может, в юности она игрывала в любительских спектаклях. Заведовать Тео она вздумала от нечего делать и ради престижа.

Писатели были в Тео только вкраплены. Основное ядро составляли какие-то коммунисты, рабочие, барышни, провинциальные актеры без ангажемента, бывшие театральные репортеры, студенты, художники. Они неизвестно откуда являлись и неизвестно куда пропадали, высказав свое мнение. В Тео преимущественно заседали, но, вероятно, не было и двух заседаний с одинаковым составом участников. Поэтому ни один вопрос не ставился точно и ни одно дело не доводилось до конца. Впрочем, никто и не знал, что надо делать. Говорили преимущественно «к порядку дня» и перманентно «организовывались», неизвестно с какою целью. Однако заседали секционно, коллегиально и пленарно, писали проекты, составляли схемы, инструкции и мандаты, а больше всего почему-то переезжали из этажа в этаж, из комнаты в комнату огромного здания на Неглинной улице. Все пересаживались, как крыловский квартет.

Были разные секции. Вячеслав Иванов, например, заведовал историко-театральной, а Балтрушайтис (он еще не был тогда литовским посланником) стоял во главе репертуарной, в которой сидел и я. Мы составляли репертуарные списки для театров, которые не хотели нас знать. Мы старались протащить классический репертуар: Шекспира, Гоголя, Мольера, Островского. Коммунисты старались заменить его революционным, которого не существовало. Иногда приезжали какие-то «делегаты с мест» и, к стыду Каменевой, заявляли, что пролетариат не хочет смотреть ни Шекспира, ни революцию, а требует водевилей: «Теща в дом - все вверх дном», «Денщик подвел» и тому подобного. Нас заваливали рукописями новых пьес, которые мы должны были отбирать для печатания - в остановившихся типографиях на несуществующей бумаге. В зной и в мороз, в пиджаках, зипунах, гимнастерках, матросских фуфайках, в смазных сапогах, в штиблетах, в калошах на босу ногу и совсем босиком шли к нам драматурги толпами. Просили, требовали, грозили, ссылались на пролетарское происхождение и на участие в забастовках 1905 года. Бывали рукописи с рекомендацией Ленина, Луначарского и... Вербицкой. В одной трагедии было двадцать восемь действий. Ни одна никуда не годилась.

Чтобы не числиться нетрудовым элементом, писатели, служившие в Тео, дурели в канцеляриях, слушали вздор в заседаниях, потом шли в нетопленые квартиры и на пустой желудок ложились спать, с ужасом ожидая завтрашнего дня, ремингтонов, мандатов, г-жи Каменевой с ее лорнетом и ее секретарями. Но хуже всего было сознание вечной лжи, потому что одним своим присутствием в Тео и разговорами об искусстве с Каменевой мы уже лгали и притворялись.

Однажды в Тео на лестнице я встретил Андрея Белого. Перед тем мы не виделись месяца два. На нем лица не было. Кажется, мы даже ничего не сказали друг другу - только посмотрели в глаза. Через несколько дней, возвратясь домой с рынка, где пытался купить муки, я застал его у себя. Он писал мне записку: один молодой поэт выхлопотал нам аудиенцию у Луначарского, который готов выслушать писателей; аудиенция завтра в восемь часов вечера; встреча у Троицких ворот Кремля.

Усталые, голодные, назаседавшиеся в заседаниях и настоявшиеся в очередях, мы встретились в темноте у Манежа. Пришли: Гершензон, Балтрушайтис, Андрей Белый, Пастернак, Георгий Чулков, еще кто-то. Никто не опоздал. Двинулись по мосту к воротам. У кого-то в руках пропуск - на столько-то человек. Часовой каждого трогает за плечо и считает вслух: «Один, другой, третий...» - и гуськом пропускает нас в темную щель ворот. В Кремле тишина, снег, ночь.

Сейчас же за Троицкими воротами, к арке, соединяющей Большой дворец с Оружейной палатой, идет узкая улица. Заходим налево, в комендатуру. Опять проверка - и новые пропуска: в Белый коридор. Минуем Потешный дворец и входим в большую дверь, почти под Оружейной палатой. За дверью темно, только где-то в глубине здания, в полуподвале, виднеется смутно освещенный гараж. Подымаемся по темной лестнице. На поворотах стоят часовые. Наконец - площадка, тяжелая дверь, а за ней ярко освещенный коридор.

Не знаю, большевики ли дали ему это имя, или он так звался раньше, - но коридор действительно белый: типичный коридор старого казенного здания - прямой, чистый, сводчатый. Гладкие белые стены, белые двери справа и слева, как в гостинице. Широкая красная дорожка стелется до конца, где коридор упирается в зеркало.

В ту пору Белый коридор был населен сановниками. Там жили Каменевы, Луначарские, Демьян Бедный. Каждый апартамент состоял из трех-четырех комнат. Коридор жил довольно замкнутой жизнью, не лишенной уюта и своеобразия. Сюда не допускался простой народ, и здесь можно было не притворяться. На этой почве случались маленькие конфузы. Наутро после взрыва в Леонтьевском переулке, когда весь Кремль был охвачен паникой, когда (по тогдашнему выражению Каменева) все думали, что «уже началось», Ольге Давыдовне было необходимо куда-то ехать. Она шла по коридору. Теща Демьяна Бедного, простая женщина, увидала ее, подбежала и наспех перекрестила!

Мы вошли к Луначарскому. Просторная комната; типично дворцовая мебель восьмидесятых годов, черная, лакированная, обитая пунцовым атласом. Вероятно, до революции здесь жили дворцовые служащие.

Поздоровавшись, сели мы как-то нескладно, чуть ли не в ряд. Луначарский сел против нас, посреди комнаты. Позади его помещался писатель Иван Рукавишников, козлобородый, рыжий, в зеленом френче. Когда мы вошли, он уже сидел в большом кресле, с которого не поднялся ни при нашем появлении, ни потом. Он только слегка кивнул головой, что-то промычав. Его присутствие, так же как неподвижность, слегка удивили нас. Но позже все объяснилось.

Луначарский откинулся назад, сверкнул стеклами пенсне, внимательно осмотрел нас (мне показалось - пересчитал), молча пожевал губами, а потом сказал речь. Он говорил очень гладко, округленно, довольно большими периодами, чрезвычайно приятным голосом. По его писаниям я знал, что он неумен, самовлюблен и склонен к вычурам. Против ожидания, он говорил совсем просто. Любование собой сказалось только в чрезвычайной пространности его речи, а ее плавности мешало непрестанное подрыгивание ногой.

Подробностей того, что сказал Луначарский, я, конечно, не помню. В общем, это была вполне характерная речь либерального министра из очень нелиберального правительства, с приличною долей даже легкого как бы фрондирования. Все, однако, сводилось к тому, что, конечно, стоны писателей дошли до его чуткого слуха; это весьма прискорбно, но, к сожалению, никакой «весны» он, Луначарский, нам возвестить не может, потому что дело идет не к «весне», а совсем напротив. Одним словом, рабоче-крестьянская власть (это выражение заметно ласкало слух оратора, и он его произнес многократно, с победоносным каждый раз взором) - рабоче-крестьянская власть разрешает литературу, но только подходящую. Если хотим, мы можем писать, и рабочая власть желает нам всяческого успеха, но просит помнить, что лес рубят - щепки летят.

Все это, повторяю, было высказано очень складно и длинно, но не оставляло сомнений в том, что летящие щепки (это выражение мне запомнилось в точности) - это и есть писатели. Видя, должно быть, наши вытянутые физиономии, Луначарский захотел нас утешить. В заключение он прибавил, что ему известно, как тяжело нам служить в учреждениях, и что, разумеется, дело писателей - писать, а не заседать, но это можно облегчить, если устроить еще одно учреждение, а именно литературный отдел Наркомпроса, в параллель к театральному. Он даже пообещал, что вскоре начнется обширнейшая серия заседаний на тему об организации такого отдела и мы будем привлечены к участию в этих заседаниях.

После этих слов стало уже окончательно ясно, что с ним говорить не о чем и не к чему. Однако мы все ощущали такой острый стыд за него, что не имели сил просто встать и откланяться. Мы переглянулись между собою, и, наконец, кто-то ему ответил несколько слов, ничего не значащих. Казалось, аудиенция кончена. Но тут Иван Рукавишников зашевелился, сделал попытку встать с кресла, затем рухнул в него обратно и коснеющим языком произнес:

- Пр-рошу... ссллова...

Пришлось остаться и битых полчаса слушать вдребезги пьяную ахинею. Отдуваясь и сопя, порой подолгу молча жуя губами, Рукавишников «п-п-п-а-а-азволил п-п-р-редложить нашему вниманию» свой план того, как вообще жить и работать писателям. Оказалось, что надо построить огромный дворец на берегу моря или хотя бы Москва-реки... м-м-дааа... дворец из стекла и мррррамора... и алллюми-иния... м-м-дааа... и чтобы всем комнаты и красивые одежды... эдакие х-х-хитоны, - и как его? это самое... - коммунальное питание. И чтобы тут же были художники. Художники пишут картины, а музыканты играют на инст-р-ру-ментах, а кроме того, замечательнейшая тут же библиотека, вроде Публичной, и хорошее купание. И когда рабоче-крестьянскому пр-р-равительству нужна трагедия или - как ее там? - опера, то сейчас это все кол-л-лективно сочиняют з-з-звучные слова и рисуют декорацию, и все вместе делают пластические позы и музыку на инструментах. Таким образом, ар-р-ртель и красивая жизнь, и пускай все будут очень сча-а-астливы. Величина театрального зала должна равняться тысяче пятистам сорока восьми с половиной квадратным саженям, а каждая комната - восемь сажен в длину и столько же в ширину. И в каждой комнате обязательно умывальник с эмалированным тазом.

Луначарскому, видимо, было неловко, он смущенно на нас поглядывал, но у нас лица были каменные. Когда Рукавишников затих, мы встали и ушли, молча пожав руку Луначарскому. С Рукавишниковым не прощались. У подъезда стояли сани с медвежьей полостью. Кто-то спросил туго набитого кучера:

- Это за кем лошадь?

- За товарищем Рукавишниковым.

Тот же часовой, те же Троицкие ворота, за ними - тьма. Прочитав пропуск, часовой гуськом выпускает нас в узкую щель и считает вслух: «Один, другой, третий...» Каждого трогает за плечо. Так слепой циклоп Полифем, боясь упустить Одиссея со спутниками, считал и щупал своих баранов у выхода из пещеры.

Проходим по мосту. Молча идем дальше. Почти всем по пути: на Арбат, на Смоленский бульвар, в Хамовники...

 

Рукавишников, плодовитый, но безвкусный писатель, был родом из нижегородских миллионеров. Промотался и пропился он, кажется, еще до революции. Он был женат на бывшей цирковой артистке, очень хорошенькой, чем и объяснялось его положение в Кремле. Вскоре Луначарский учредил при Тео новую секцию - цирковую, которую и возглавил госпожой Рукавишниковой. После этого какие-то личности кокаинного типа появились в Тео, а у подъезда, рядом с автомобилем Каменевой, появился парный выезд Рукавишниковой: вороные кони под синей сеткой - из придворных конюшен. Тут же порой стояли просторные розвальни, запряженные не более и не менее как верблюдом. Это клоун и дрессировщик Владимир Дуров являлся заседать тоже.

Иногда можно было видеть, как по Воздвиженке или по Моховой, взрывая снежные кучи, под свист мальчишек, выбрасывая из ноздрей струи белого пара, широченной и размашистой рысью мчался верблюд. Оторопелые старухи жались к сторонке и шептали: - С нами крестная сила!

 

ЗВАНЫЙ ВЕЧЕР У КАМЕНЕВЫХ

 

Однажды мы в Театральном отделе просидели часов до пяти. Я сидел далеко от Каменевой. Вдруг получаю от нее записку. Пишет, что заседание затянулось, а между тем у Балтрушайтиса есть две ирландские пьесы, которые необходимо экстренно прочесть и обсудить в репертуарной секции. Так вот - свободен ли я сегодня после девяти часов вечера? Отвечаю на той же записке: «Да» - и спустя несколько минут получаю от секретаря полоску бумаги с красной печатью и подписью Каменевой - пропуск в Кремль. Секретарь шепчет:

- Ольга Давыдовна просит собраться у нее на дому, потому что здесь не топлено и нельзя задерживать низших служащих.

Я подумал, что и впрямь уж лучше слушать ирландские пьесы в тепле, чем в холоде. С Неглинной пошел по сугробам к себе на Девичье Поле, а вечером - с Девичьего Поля в Кремль.

Дверь Каменевых - в самом конце Белого коридора, направо. Постучав, попадаю в столовую. Посредине комнаты большой круглый стол. Несколько стульев. В углу, слева от входа, - камин. Стены голые, коричнево-серые. Вообще у комнаты вид нежилой, казарменный. Кроме входной, в ней еще две двери, из которых левая закрыта. Хозяйка ведет меня в правую, в кабинет Каменева.

Войдя, вижу, что «наших» из репертуарной секции никого еще нет. Каменев, в новом, еще не обмятом костюме из коричневой кожи, беседует с двумя или тремя людьми большевистского типа. Знакомимся, но, по русскому обычаю, фамилии так произносятся, что не разобрать их. Немного поговорив со мной, Ольга Давыдовна исчезает. Каменев продолжает разговор со своими гостями. Зачем они здесь? Впрочем, они, вероятно, уйдут, когда начнется наше заседание.

От тепла я давно отвык. В толстом свитере, в кожаной куртке на байковой подкладке, в валенках - мне становится слишком жарко, размаривает. Чтобы не задремать, разглядываю комнату. Ковер, большой письменный стол, телефон. Мягкая мебель - точно такая, как у Луначарского: очевидно, весь Белый коридор ею обставлен. Выделяется только книжный шкаф, новый, темно-зеленый. Подхожу, вижу за стеклами корешки, улыбаюсь.

В ту пору Книжная лавка писателей, где работал и я, почти одна торговала на всю Москву. Мы хорошо знали рынок. Огромный спрос был на философию, на стихи и на художественные издания, в особенности на последние. Новый покупатель кинулся на них жадно. Шел к нам «за искусством» и сознательный рабочий, и молодой пролеткультовец, и партиец. Но всего больше - попросту спекулянт, забронированный сорока мандатами, спешащий превратить падающие советские деньги в более прочные ценности. Конечно, золото, камни, валюта - лучше, но хранить их опасно. А книги пока еще разрешаются. Ну, конечно, и украшение для жилища, культурный лоск. Помню, один подкатил к лавке с разобранным книжным шкафом американской системы:

- Вот, купил шкаф по случаю. Теперь надо в него книг набрать.

Бенуа, Грабарь, издания Общины св. Евгении, всевозможные монографии о художниках, «Царская и императорская охота», Ровинский, Мутер, Рейнак, книги великого князя Николая Михайловича, издания «Скорпиона», «Грифа», «Альционы», «Золотое руно», «Аполлон», «Старые годы», даже «роскошное» сытинское издание «Войны и мира», - все это было нарасхват, вместе со словарем Брокгауза и с изданиями классиков. Требовалось все видное, переплетное, многотомное.

Все эти Грабари, Бенуа, «Скорпионы» да «Альционы» глянули на меня из-за стекол каменевского шкафа. Много книг, и многое, вижу, не разрезано. Да и где ж так скоро прочесть все это? Видно, что забрано тоже впрок, ради обстановки и для справок на случай изящного разговора. В те дни советские дамы, знавшие только Эрфуртскую программу, спешили навести на себя лоск. Они одевались у Ламановой, покровительствовали искусствам, ссорились из-за автомобилей и обзаводились «салонами». По обязанности они покровительствовали пролетарским писателям, но «у себя», на равной ноге, хотелось им принимать «буржуазных».

Меж тем собирались «наши». Пришел Балтрушайтис с папкой в руках (вот они где, ирландские пьесы!), за ним - Чулков, Иван Новиков, Волькенштейн. Пришел Сураварди, о котором надо сказать особо. Родом индус, он приехал в Россию из Оксфорда, в 1916 году, в качестве туриста. Побывал в Петербурге, в Киеве, в Крыму, а к концу 1917 года очутился в Москве. С изумительной быстротой научился он русскому языку и вскоре в литературной и театральной Москве стал всеобщим любимцем. Бывал всюду, работал в Художественном театре, основательно ознакомился с русской литературой и сумел полюбить не только ее, но и самую Россию - полюбить бескорыстно, в самые тяжкие годы ее. С нами он голодал, холодал, с нами же очутился и в репертуарной секции Тео. В 1920 году он бежал из советской России (его не хотели выпускать) и долгие годы жил в Праге, в Берлине, в Париже жизнью русского эмигранта. Сейчас он в Индии.

Вдруг появился Вяч. Иванов, с ним еще кто-то из секции историко-театральной. Их неожиданный приход я старался себе объяснить тем, что, должно быть, на этот раз решено расширить состав «присутствия»: должно быть, ирландские пьесы этого требуют... Так ли, иначе ли, но, по-видимому, все, наконец, в сборе. Можно и заседать, скоро десять. Однако Каменев со своими знакомыми не уходит.

Сураварди мне шепчет:

- Кажется, нас заманили в гости?

Я пожимаю плечами:

- Надеюсь, нет.

Вдруг шум, восклицания, смех в столовой - и разом вваливается целая кавалькада: Иван Рукавишников в своем зеленом френче, за ним Луначарский, сияющий, оживленный, между двух дам: одна - жена Рукавишникова, в черном шелковом платье с бесчисленными оборками, с огромнейшим вырезом на груди, другая - секретарша Луначарского с длиннейшим, словно приклеенным, носом. Вполне придворная тонкость: она в точно таком же платье, как госпожа Рукавишникова, только вырез гораздо меньше. Очевидно, эту компанию ждали. В комнате прибавляют света, мужчины осанятся, дамы щебечут. Теперь я уже и сам начинаю думать, что Сураварди прав: мы действительно угодили в гости. Хочу спросить Балтрушайтиса, в чем дело, но в эту минуту Луначарский, усевшись к письменному столу, громко спрашивает:

- Итак, можно приступить к чтению?

Все занимают места. Я смотрю на Балтрушайтиса: разве не он будет читать? В руках у него по-прежнему папка с ирландскими пьесами. Луначарский говорит:

- Я предложу вашему вниманию две пьесы Ивана Васильевича.

Как? Пьесы Рукавишникова? А ирландские? Но дело сделано: очевидно, за наше жалованье мы обязаны не только служить в Тео, но и составлять литературный салон Ольги Давыдовны.

Луначарский начинает читать. Час от часу не легче! Он читает по книге! Значит, мы должны слушать рукавишниковские пьесы, да еще не новые, а давно напечатанные, которые, если бы даже было нужно, мы бы могли прочесть сами. Это значит: нас заманили, чтобы фактом нашего присутствия чтение старых пьес мужа г-жи Рукавишниковой превратить в литературное событие!

Рукавишников был не бездарен, но пошл. Пьесы его, довольно вульгарная смесь из Бальмонта, Леонида Андреева, Метерлинка и еще всякой всячины, были написаны стихами вперемежку с прозой. В первой рассказывалось о каком-то таинственном часовщике, в котором, кажется, скрывался сам дьявол. Луначарский читал по всем правилам драматического искусства, за разных лиц - на разные голоса. Видимо, к чтению он заранее подготовился. Слушать его кривляние было тяжко. «Часовщик» тянулся долго. Надоедал припев, повторяющийся много раз и, кажется, очень нравившийся Луначарскому. Слегка раскачиваясь и поблескивая пенсне, он произносил стремительной скороговоркой:

Быстро, быстро, быстро, быстро... -

потом обрывал, выдерживал паузу и медленно говорил:

...мчится время... -

и, опять после паузы, поскорее:

...в мастерской часовщика.

Когда оно этак промчалось раз десять, пьеса кончилась. Но так как в Кремле время мчится не так быстро, как в мастерской часовщика (и как нам хотелось бы), то всем надоело. Хозяин пригласил пить чай.

Стол в столовой не только был «сервирован», но и, так сказать, маскирован. Сервирован - узкими фаянсовыми чашками с раструбом кверху. К чаю, как всем известно, такие не подаются: они служат для шоколада. Но возможно, что Каменевым только такие при дележе и достались: это дворцовые чашки, с тонким золотым ободком и черным двуглавым орлом. На таких же тарелочках лежали ломти черного хлеба, едва-едва смазанного топленым маслом, а в сахарнице - куски грязного, так называемого «играного», сахару: свое название он получил оттого, что покупался у красноармейцев, которые им расплачивались, играя друг с другом в карты. В этом и заключалась маскировка: скудостью угощения хотели нам показать, что в Кремле питаются так же, как мы.

Общий разговор не налаживался. «Они» - между собой, «мы» - тоже между собой. Один Вячеслав Иванов сумел найти общую тему с хозяевами. Меж тем близилась полночь, а впереди предстояла еще целая пьеса.

Опять перешли в кабинет. Во второй пьесе дело происходило на мельнице, где живет разная нечистая сила и между собой разговаривает. Есть на мельнице инфернальный кот. Он не говорит, но на протяжении всей пьесы то и дело кричит «мяу». Луначарского давно уже нет на свете, и как-то неловко сейчас вспоминать его долгое, звучное, истомное мяукание с руладами. Но тогда было невыносимо смешно смотреть, с каким артистическим увлечением мяукал министр народного просвещения. И главное - невозможно было отделаться от забавной мысли о том, как он это мяуканье репетировал, - может быть, вместе с автором.

После чтения принято говорить о слышанном. Всем было ясно, что для советского театра вся эта вычурная декадентщина не подходит и что пьесы читаны только для того, чтобы потешить авторское самолюбие Рукавишникова. Поэтому разговор сразу принял общий характер. Большевики говорили что-то большевистское, но некстати, потому что какие же классовые интересы у мельничной нечисти? Потом сам Луначарский произнес что-то длинное и красивое, с разными звучными именами - вплоть до Агриппы Неттесгеймского. Наконец - не могу этого утаить - кое-кто из писателей тоже счел долгом высказаться. Таким образом, цель вечера была достигнута: о «творчестве» Рукавишникова говорили как будто всерьез и имя его хоть без восторгов, но все же произносилось наряду с разными высокими именами: дескать, Гете полагал вот что, а Рукавишников - вот что, Новалис смотрел вот так, а Иван Рукавишников - иначе. Так что даже и сам Рукавишников, видимо, был доволен и иногда издавал эдакое задумчивое и многозначительное «э-э», или «угу», или уж вовсе без обиняков: «ммм». Дело в том, что он был, по обыкновению, пьян.

Был второй час на исходе. Стали прощаться. Хозяева уговаривали побыть еще. Вячеслав Иванов сказал с улыбкой:

- Нет, пора. Хорошо вам, вы останетесь в Акрополе, а нам еще идти в город.

Простившись с обитателями Акрополя, мы вышли. Опять у подъезда лошади Рукавишниковых. Опять Полифем у ворот считает нас, трогая за плечо: «Один, другой, третий... Проходи!» Ночь. Мороз. Впереди Воздвиженка - непроглядная. Кажется, что не хватит сил дойти до дому. Ничего, дойдем. Бог нас не оставит.

 

У КАМЕЛЬКА В СЕМЬЕ КАМЕНЕВЫХ

 

I

 

К началу 1920 года я уже не служил в Театральном отделе, зато заведовал двумя маленькими учреждениями: Московским отделением издательства «Всемирная литература» и Московской книжной палатой. Одно помещалось на Знаменке, другое - на Девичьем Поле. Оба находились под вечной угрозой уплотнения и выселения. Лично я тоже мучился, живя в полуподвальном этаже, в квартире, не топленной больше года. С улицы сквозь гнилые рамы текли в комнаты потоки талого снега. Стекла были на палец покрыты льдом. Я стал мечтать о том, чтобы сразу избавиться от всех трех кризисов, отыскав такую квартиру, в которую можно было бы поместить и оба мои учреждения, и себя самого. Весь январь и половина февраля ушли на бесплодные поиски.

Приближение болезни я почти всегда ощущаю заранее. Так было и в этот раз. Чувствовал, что уж больше месяца на ногах мне не продержаться: слягу от изнурения и истощения. Однако решил напрячь последние силы. Ходил из конца в конец города, осматривая разгромленные квартиры - без окон, без дверей, без обоев, с ваннами, полными заледеневших нечистот, с полами, прожженными до земляного наката, потому что на них перед этим разводились костры. Никуда нельзя было въехать без ремонта, о котором при тогдашних обстоятельствах нечего было и думать. Между тем я слабел с каждым днем. Наконец решил идти к Каменеву как председателю Московского совета: пусть он мне даст письмо в центральный жилищный отдел. Я позвонил к нему по телефону: он мне назначил свидание вечером, у себя на дому.

Я пришел в установленный час, но его еще не было. Ольга Давыдовна, у которой к тому времени почему-то отняли Театральный отдел и дали в заведование Отдел социального обеспечения, сидела в столовой за круглым столом со своим подчиненным - коммунистом Дивильковским. Случайно я кое-что знал о нем. Это был старый большевик, честный человек, не сумевший сделать карьеры; по-видимому, он страдал горловой чахоткой, был тощ, зелен лицом, очень беден и обременен семейством. Кстати сказать, это отец того Дивильковского, который впоследствии состоял при Воровском и был ранен в Лозанне, когда Боровский был убит. Другой сын, лет двенадцати, в ту зиму захворал туберкулезом; его поместили в санаторий, где находился один мой родственник; бедный мальчик мечтал иметь монте-кристо; случайно у меня было такое ружьишко, которое я ему и послал - в подарок от неизвестного.

Ольга Давыдовна долго мытарила Дивильковского разговором о съезде каких-то работниц, близоруко ныряла в портфель, доставала оттуда бесчисленные листы ремингтонированной бумаги и без умолку тараторила: энергично проводила какую-то там кампанию. Дивильковский кашлял и смиренно с ней соглашался. Я сидел у камина, и, как в прошлое посещение, меня разморило от непривычного тепла.

Наконец, насытясь программами и проектами, она спросила у Дивильковского:

- Как ваш мальчик?

- Плох. Доктор велел давать портвейну или коньяку с молоком - да где ж их достанешь?

Я думаю, что это было сказано не без тайной надежды: вся Москва знала, что именно у Каменевых вино водится в изобилии. В частности, «каменевский» коньяк, которым они кое-кого угощали, даже славился.

Казалось, Ольга Давыдовна была тронута:

- Бедный мальчик, я дам ему рису. Кажется, у нас и вино найдется.

Потом опять пошли разговоры, потом пришел Каменев, потом Ольга Давыдовна выбежала из комнаты и вернулась с крошечным мешочком - не более полуфунта:

- Вот рис для вашего сына.

А вино? Вино было забыто, затараторено. Дивильковский взял рис, низко кланялся, благодарил, ушел.

Я изложил Каменеву свое дело. Он долго молчал, а потом ответил мне так:

- Конечно, письмо в жилищный отдел я могу вам дать. Но поверьте - вам от этого будет только хуже.

- Почему хуже?

- А вот почему. Сейчас они просто для вас ничего не сделают, а если вы к ним придете с моим письмом, они будут делать вид, что стараются вас устроить. Вы получите кучу адресов и только замучаетесь, обходя свободные квартиры, но ни одной не возьмете, потому что пригодные для жилья давно заняты, а пустуют такие, в которые вселиться немыслимо.

Я молчу, но сам чувствую, как лицо у меня вытягивается. Каменев, после паузы, продолжает:

- Конечно, у них есть припрятанные квартиры. Но ведь вы же и сами знаете, что это - преступники, они торгуют квартирами, а задаром их вам никогда не укажут.

Снова молчание.

- Если вы непременно хотите, я дам письмо, - повторяет Каменев. - Только ведь вы меня же потом проклянете.

Молчу. Надо поблагодарить и уйти, но подняться почти нет сил, потому что я болен, а главное - потому, что после Каменева уже обращаться некуда. Покуда я здесь - вдруг что-нибудь еще наклюнется? Если же я уйду - все будет кончено, и надеяться больше не на что. Должно быть, все это написано у меня на лице, и Каменев неожиданно спрашивает, не без легкого раздражения:

- Ну, а что бы вы раньше сделали в таком случае?

- Раньше - я бы купил «Русское слово» и снял бы квартиру по объявлению.

Каменев, не ответив, уходит в свой кабинет и возвращается в шубе с бобровым воротником и в бобровой шапке. Прощается. Я тоже хочу уйти, но Ольга Давыдовна меня удерживает:

- Посидите, пожалуйста, - я с вами хотела посоветоваться по одному делу.

Опять сажусь у огня и, к стыду своему, чувствую, что я рад остаться: в ушах шумит, сердце тяжело бьется, к ногам и рукам привязаны пудовые гири. Тащиться домой через всю Москву нет сил.

Из просителя я превращаюсь в знакомого. Мы с Ольгой Давыдовной коротаем вечер. Она в черной юбке и в белой батистовой кофточке. Должно быть, за день она тоже немного устала, прическа ее рассыпалась. Она меланхолически мешает угли в камине и развивает свою мысль: поэты, художники, музыканты не родятся, а делаются; идея о прирожденном даре выдумана феодалами для того, чтобы сохранить в своих руках художественную гегемонию; каждого рабочего можно сделать поэтом или живописцем, каждую работницу - певицей или танцовщицей; дело все только в доброй воле, в хороших учителях, в усидчивости...

Этой чепухи я уже много слышал на своем веку - и от большевиков, и не только от них. Возражаю лениво, не для того, чтобы переубедить ее, а для того, чтобы не вводить в заблуждение мнимым согласием. Боже мой! что за странная женщина! Дала бы мне спокойно отдохнуть и посидеть в тепле! Не тут-то было, ей нужно перемалывать «культурные» темы! Вместо того чтобы самой отдохнуть, она произносит передо мной целую речь - интересно знать, которую за сегодняшний день?

После всевозможных околесиц для меня становится ясно, что Ольга Давыдовна не хочет примириться с утратой Театрального отдела. Ей непременно нужно вмешиваться в дела художественные. Поэтому она затевает новую организацию, нечто вроде покойного Пролеткульта, но не Пролеткульт. В чем состоит разница, мне не ясно, да и не интересно, но нельзя сомневаться, что Ольга Давыдовна намерена собрать писателей, музыкантов, артистов, художников, чтобы сообща обсудить проект. Это значит - опять будут морить людей заседаниями, в которых я лично могу не участвовать, потому что у меня две службы, но в которых заставят участвовать тех, у кого нет службы и кого можно за неучастие обвинить в саботаже. Мне хочется выгородить товарищей, и я начинаю доказывать Ольге Давыдовне, что писателей звать не стоит, что они могут читать лекции по своей специальности, когда все будет готово, но организовывать они ничего не умеют, это не их дело. Между прочим, оно так и есть в действительности, но Ольга Давыдовна мечтает именно хорошенько позаседать. К счастию, в эту минуту входит толстая баба в валенках - прислуга. Она зовет Ольгу Давыдовну к сыну. Ольга Давыдовна убегает.

В ожидании, пока она вернется, я прогуливаюсь по комнате. Подхожу к окну, возле которого стоят высокие деревянные козлы. На них - картонная модель театральной сцены, замеченная мною еще в прошлое посещение. Она потрепалась, покрылась пылью, занавес висит косяком. Заглядываю внутрь и вижу пустую сцену, без декораций, посредине которой лежит желтая кобура револьвера. Тогда это зрелище показалось мне олицетворением театральной деятельности Ольги Давыдовны, и я улыбнулся. Теперь вспоминаю его как предзнаменование гораздо более мрачное.

Ольга Давыдовна возвращается и говорит сокрушенным голосом:

- Что за несчастный мальчик! Хворает уже больше месяца! Совсем уже было поправился - а вот сегодня опять ему хуже. А ведь какой способный! Прекрасно учится, необыкновенно живо все схватывает, прямо на лету! Всего четырнадцать лет (кажется, она сказала именно четырнадцать) - а уже сорганизовал союз молодых коммунистов из кремлевских ребят... У них все на военную ногу...

Если не ошибаюсь, этот потешный полк маленького Каменева развился впоследствии в комсомол. О сыне Ольга Давыдовна говорит долго, неинтересно, но мне даже приятно слушать от нее эти человеческие, не из книжек нахватанные слова. И даже становится жаль ее: живет в каких-то затверженных абстракциях, схемах, мыслях, не ею созданных; недаровитая и неумная, все-то она норовит стать в позу, сыграть какую-то непосильную роль, вылезть из кожи, прыгнуть выше головы. Говорит о работницах, которых не знает, об искусстве, которого также не знает и не понимает. А, вероятно, если бы взялась за посильное и подходящее дело - была бы хорошим зубным врачом... или просто хорошей хозяйкой, доброю матерью. Ведь вот есть же в ней настоящее материнское чувство...

И вдруг...

 

II

 

Вдруг - отвратительно, безобразно, постыдно, без всякого перехода, без паузы, как привычный следователь, который хочет поймать свидетеля, Ольга Каменева ошарашивает меня вопросом:

- А как по-вашему, Балтрушайтис искренне сочувствует советской власти?

Этот шпионский вопрос вдвойне мерзок потому, что Балтрушайтис, как всем известно, личный знакомый Каменевых. Он бывает у них запросто, а меж тем Ольга Давыдовна шпионит о нем окольными путями. И этот вопрос еще вчетверо, вдесятеро, в тысячу раз мерзок тем, когда и как задан. Оказывается, она говорила о больном сыне - для того только, чтобы неожиданней подцепить меня. Конечно, это уж очень нехитрый прием, пригодный разве только для уловления уж очень простых и неподготовленных людей. И конечно - Ольга Давыдовна знает, что вряд ли я на него попадусь. Тем не менее вслед за вопросом о благонадежности Балтрушайтиса она спрашивает о Бальмонте, о Брюсове, о целом ряде писателей. При этом, то щурясь, то поднимая к глазам лорнетку, она изо всех сил глядит мне в лицо. Ни оборвать, ни замять этот разговор нельзя, потому что это для нее будет значить, что тема о любви писателей к советской власти кажется мне рискованной. И вот я поддерживаю этот разговор как ни в чем не бывало, и мы беседуем, перебирая знакомых одного за другим, и выходит по моим сведениям, что все это люди с точки зрения преданности советской власти отменнейшие. Похоже на разговор Чичикова с Маниловым. Вся трудность для меня заключается в том, что о каждом человеке надо сказать по-разному, но ни в коем случае нельзя допустить, чтобы кто-нибудь показался Ольге Давыдовне менее благонадежным, чем другие.

После небольшой паузы, глядя в огонь и рассеянно мешая кочергой уголья, Ольга Давыдовна полунебрежно, но в то же время не скрывая легкой досады, спрашивает:

- А вы, значит, по-прежнему заведуете Московским отделением «Всемирной литературы»?

- Да, - отвечаю я, но этот вопрос заставляет меня снова насторожиться.

Дело в том, что идея этого издательства принадлежала Максиму Горькому, который и стоял во главе его. В то же время мне было известно, что между семействами Горького и Каменева идет вражда. Когда в Москве утверждался Театральный отдел, на заведование им претендовала жена Горького, М.Ф. Андреева, бывшая артистка Художественного театра. По разным причинам кандидатура Андреевой в Москве провалилась, и вместо Всероссийского Театрального отдела ей дали в заведование маленький петербургский отдел, а управлять всероссийским посадили г-жу Каменеву. Андреева, однако же, не сдавалась и, говорят, вела под Каменеву подкопы. Ольга Давыдовна всячески защищалась и, между прочим, на помощь себе призывала Мейерхольда. В начале 1919 года, будучи в Петербурге, я даже от нечего делать сымпровизировал на эту тему целую былину в народном духе. В квартире Горького она имела большой успех. Теперь я помню из нее лишь несколько строк:

 

Как восплачется свет-княгинюшка,

Свет-княгинюшка Ольга Давыдовна:

«Уж ты гой еси, Марахол Марахолович,

Славный богатырь наш, скоморошина!

Ты седлай свово коня борзого,

Ты скачи ко мне на Москва-реку».

Седлал Марахол коня борзого,

Прискакал тогда на Москва-реку.

А и брал он тую Андрееву

За белы груди да за косыньки,

Подымал выше лесу синего,

Ударял ее о сыру землю... - и т. д.

 

Памятуя все это, я предвидел, что вопросы мне будут заданы каверзные, и решил держать ухо востро. Ольга Давыдовна, все тем же небрежным тоном, как бы стараясь дать мне понять, что предмет разговора не особенно ее занимает, сказала:

- Говорят, Горький по уши ушел в свою «Всемирную литературу», так что сам уже давно ничего и не пишет. Это верно?

- Не знаю, откуда у вас такие сведения, - отвечал я. - Мне, напротив, показалось, что он делами издательства интересуется даже меньше, чем можно было ожидать.

Это была правда. Кроме того, я думал, что лишаю Ольгу Давыдовну возможности злословить дальше. Поэтому я был очень доволен своим ответом, но радость моя была преждевременна. Оказалось, что тут-то я и попался. Ольга Давыдовна словно ждала моих слов - и тотчас вся оживилась:

- А, значит, верно мне говорили, что «Всемирная литература» устроена только для того, чтобы какие-то (она назвала две фамилии, которые я здесь опускаю) могли мошенничать за счет государства? Ну, разумеется! Я просто не понимаю, как можете вы работать в издательстве Горького! Это же гнездо мошенников, потому что он сам мошенник и покровитель мошенников!

К счастию моему, в эту самую минуту, не стучась, в комнату ввалились два красноармейца с винтовками. Снег сыпался с их шинелей - на улице шла метель. У одного из них в руках был пакет:

- Товарищу Каменеву от товарища Ленина. Ольга Давыдовна протянула руку:

- Товарища Каменева нет дома. Дайте мне.

- Приказано в собственные руки. Нам намедни попало за то, что вашему сынку отдали.

Ольга Давыдовна долго и раздраженно спорит, получает-таки пакет и относит его в соседнюю комнату. Красноармейцы уходят. Она снова садится перед камином и говорит:

- Экие чудаки! Конечно, они исполняют то, что им велено, но нашему Лютику можно доверить решительно все что угодно. Он был совсем еще маленьким, когда его царские жандармы допрашивали, - и то ничего не добились. Знаете, он у нас иногда присутствует на самых важных совещаниях, и приходится только удивляться, до какой степени он знает людей! Иногда сидит, слушает молча, а потом, когда все уйдут, вдруг возьмет, да и скажет: «Папочка, мамочка, вы не верьте товарищу такому-то. Это он все только притворяется и вам льстит, а я знаю, что в душе он буржуй и предатель рабочего класса». Сперва мы, разумеется, не обращали внимания на его слова, но когда раза два выяснилось, что он был прав относительно старых, как будто самых испытанных коммунистов, - признаться, мы стали к нему прислушиваться. И теперь обо всех, с кем приходится иметь дела, мы спрашиваем мнение Лютика.

«Вот тебе на! - думаю я. - Значит, работает человек в партии много лет, сидит в тюрьмах, может быть - отбывает каторгу, может быть - рискует жизнью, а потом, когда партия приходит, наконец, к власти, - проницательный мальчишка, чуть ли не озаренный свыше, этакий домашний оракул, объявляет его «предателем рабочего класса» - и мальчишке этому верят!» Тем временем Ольга Давыдовна говорит:

- А какой самостоятельный - вы и представить себе не можете! В прошлом году пристал, чтобы мы его отпустили на Волгу с товарищем Раскольниковым. Мы не хотели пускать - опасно все-таки, - но он настоял на своем. Я потом говорю товарищу Раскольникову: «Он, наверное, вам мешал? И не рады были, что взяли?» А товарищ Раскольников отвечает: «Что вы! Да он у вас молодчина! Приехали мы с ним в Нижний. Там всякого народу ждет меня по делам - видимо-невидимо. А он взял револьвер, стал у моих дверей - никого не пустил!» Вернулся наш Лютик совсем другим: возмужал, окреп, вырос... Товарищ Раскольников тогда командовал флотом. И представьте - он нашего Лютика там на Волге одел по-матросски: матросская куртка, матросская шапочка, фуфайка такая, знаете, полосатая. Даже башмаки - как матросы носят. Ну - настоящий маленький матросик!

Слушать ее мне противно и жутковато. Ведь так же точно, таким же матросиком, недавно бегал еще один мальчик, сыну ее примерно ровесник: наследник, убитый большевиками: ребенок, которого кровь на руках вот у этих счастливых родителей!

А Ольга Давыдовна не унимается:

- Мне даже вспомнилось: ведь и раньше, бывало, детей одевали в солдатскую форму или в матросскую...

Вдруг она умолкает, пристально и как бы с удивлением глядит на меня, и я чувствую, что моя мысль ей передалась. Но она надеется, что это еще только ее мысль, что я не вспомнил еще о наследнике. Она хочет что-нибудь поскорее прибавить, чтобы не дать мне времени о нем вспомнить, - и топит себя еще глубже:

- То есть я хочу сказать, - бормочет она, - что, может быть, нашему Лютику в самом деле суждено стать моряком. Ведь вот и раньше бывало, что с детства записывали во флот...

Я смотрю на нее. Я вижу, что она знает мои мысли и знает, что я знаю все ее мысли. Она хочет как-нибудь оборвать разговор, но ей дьявольски не везет, от волнения она начинает выбалтывать как раз то самое, что хотела бы скрыть, и в полном замешательстве она срывается окончательно:

- Только бы он был жив и здоров!

Я нарочно молчу, чтобы заставить ее глубже почувствовать происшедшее.

Пауза. Потом она встает, поправляет волосы и говорит неестественным голосом, как на сцене:

- Что ж это Лев Борисович не приходит? Мы бы вместе выпили чаю.

Но я встаю и прощаюсь. Опять часовой, мост, башня - Кутафья. За башнею - тьма: Воздвиженка, Арбат, Плющиха. Иду, натыкаясь на снеговые сугробы, еле волоча ноги, задыхаясь и обливаясь потом от слабости.

Две недели спустя я слег - на три месяца, но начавшаяся болезнь мучила меня с перерывами восемь лет.

В Белом коридоре я больше никогда не был - Бог миловал.

 

Впервые опубликовано: «Сегодня». 1937. 14, 28 ноября и 12, 19 декабря. Ранняя редакция воспоминаний появилась в газете «Дни» (1925. 1, 3 и 6 ноября).

Владислав Фелицианович Ходасевич (1886-1939) поэт, прозаик, литературовед.

 

10  ​​ ​​​​ Михаил Эпштейн пригласил в чеховскую библиотеку на «Академической» прочесть мой рассказ «Как я люблю».

Нет, не в чеховскую, что на Страстном бульваре, но в 145-ую библиотеку Черемушкинского района.

Он задумал издавать сборник «Любовь и Эрос» - и мой рассказ хорошо ложится на этот проект.

И вот вечер. Читал чуть не час свои опусы.

Что это?

Такое впечатление, что они куда больше нравятся другим, чем мне.

Но как к ним относится сам Михаил?

Я так и не понял.

Это человек больших знаний, но что им движет по отношении ко мне, понять невозможно.

 

12 ​​ Макс Вебер:

 

- В стенах аудитории не имеет значения никакая добродетель, кроме одной: простой интеллектуальной честности.

Но такая честность требует от нас констатировать, что сегодня положение тех, кто ждет новых пророков и спасителей, подобно тому положению, о котором повествуется в одном из пророчеств Исайи: «Кричат мне с Сеира: сторож! сколько ночи? сторож! сколько ночи? Сторож отвечает: приближается утро, но еще ночь. Если вы настоятельно спрашиваете, то обратитесь и приходите».

Отсюда надо извлечь урок: одной только тоской и ожиданием ничего не сделаешь и нужно действовать по-иному - обратиться к своей работе и соответствовать «требованию дня» - как человечески, так и профессионально.

 

- Увеличение заработка привлекало его меньше, чем облегчение работы: он не спрашивал: сколько я смогу заработать за день, увеличив до максимума производительность моего труда.  ​​​​ Вопрос ставился по-иному: сколько мне надо работать для того, чтобы заработать те же 2,5 марки, которые я получал до сих пор и которые удовлетворяли мои традиционные потребности?

 

15  ​​​​ «Монахиня» Дидро.

Впечатляет больше, чем фильм. Как ни хорош фильм, он всё же ограничивает книгу. Даже такой режиссёр, как Ромер - и тот меня не удовлетворил.

 

И «Племянника Рамо» читаю в моей ​​ питерской каморке. Очень хороший Дидро.

Сегюр, известный мемуарист, сказал о нем: «Этот философ – может быть, недостойный этого названия, потому что был нетерпим в своем безверии и до забавного фанатик в идее небытия».

Значит, в ​​ своем рассказе Дидро перешагивает жалкий материализм.

 

17  ​​ ​​​​ «Адольф» Констана.

«Иногда один из нас готов был уступить, но для сближения так и не нашлось подходящего момента». ​​ 

 

Надо больше писать на французском в мой общий дневник!

 

18  ​​​​ «Котлован» Платонова. «Новый мир» за 1987, номер 6.

 

19  ​​​​ Гао Цзы

Крупнейший поэт эпохи Мин (XIV- XVII вв.).

В своем творчестве предвосхитил наиболее характерные черты всей поэзии эпохи Мин: внешнюю простоту при сложности и глубине того, что скрыто «за словом», лиричность, тягу к осмыслению природы творчества, разнообразие поэтических форм. Поэзия Гао Ци, приближаясь к почти идеальной «пресности», т.е. к словесной стертости, бескрасочности, с редкой полнотой реа­лизует такие важнейшие свойства китайских стихов, как хань сюй - «таящееся на­копление», «хранилище невыразимого», ли хэнь шэнь - «запредельная глубина мысли», - то, что кит. поэтология называла вэй вай чжи чжи - «вкусом вне вкусового».

***

 

Красавица среди цветов корицы

Полон цветами коричными двор,

луна мерцает едва

Платье отшельника мне ни к чему,

от чаши вина полупьян

Вижу: красотка срывает цветы

и прячет себе в рукав -

Ночью такою щелка не должны

Иначе благоухать.

 

***

 

Чувства в день холодной пищи

Город приречный, покой, тишина,

дождь моросит обложной.

В ивах уже истаял туман,

ветви зеленой стеной.

После смуты заперли вход

в старый сад Сиюань.

Даже иволги нынче не те,

что пели нам прошлой весной.

 

20  ​​​​ Макс Вебер:

 

- Под разногласиями о средствах скрываются разногласия о целях.

 

22  ​​​​ Сандрар Blaise Cendrars

 

Les Pâques à New York

Seigneur, je suis dans le quartier des bons voleurs,

Des vagabonds, des va-nu-pieds, des recéleurs.

Je pense aux deux larrons qui étaient avec vous à la Potence,

Je sais que vous daignez sourire à leur malchance.

Seigneur, l’un voudrait une corde avec un noeud au bout,

Mais ça n’est pas gratis, la corde, ça coûte vingt sous.

Il raisonnait comme un philosophe, ce vieux bandit.

Je lui ai donné de l’opium pour qu’il aille plus vite en paradis.

Je pense aussi aux musiciens des rues,

Au violoniste aveugle, au manchot qui tourne l’orgue de Barbarie,

A la chanteuse au chapeau de paille avec des roses de papier;

Je sais que ce sont eux qui chantent durant l’éternité.

Seigneur, faites-leur l’aumône, autre que de la lueur des becs de gaz,

Seigneur, faites-leur l’aumône de gros sous ici-bas.

Seigneur, quand vous mourûtes, le rideau se fendit,

Ce qu’on vit derrière, personne ne l’a dit.

La rue est dans la nuit comme une déchirure

Pleine d’or et de sang, de feu et d’épluchures.

Ceux que vous avez chassé du temple avec votre fouet,

Flagellent les passants d’une poignée de méfaits.

L’Etoile qui disparut alors du tabernacle,

Brûle sur les murs dans la lumière crue des spectacles.

Seigneur, la Banque illuminée est comme un coffre-fort,

Où s’est coagulé le Sang de votre mort.

Les rues se font désertes et deviennent plus noires.

Je chancelle comme un homme ivre sur les trottoirs.

J’ai peur des grands pans d’ombre que les maisons projettent.

j’ai peur. Quelqu’un me suit. Je n’ose tourner la tête.

Un pas clopin-clopant saute de plus en plus près.

J’ai peur. J’ai le vertige. Et je m’arrête exprès.

Un effroyable drôle m’a jeté un regard

Aigu, puis a passé, mauvais comme un poignard.

Seigneur, rien n’a changé depuis que vous n’êtes plus Roi.

 

Октябрь ​​ 

 

2  ​​ ​​​​ Роже Лекомт

 

ROGER GILBERT-LECOMTE (1907~1943)

 

Le fils de l'os parle

 

Je frappe comme un sourd à la porte des morts

Je frappe de la tête qui gicle rouge

On me sort en bagarre on m'emmène

Au commissariat

Rafraîchissement du passage à tabac

Les vaches

Ce n'est pas moi pourtant

Qui ai commencé

A la porte des morts que je voulais forcer

Si je suis défoncé saignant stupide et blême

Et rouge par traînées

C'est que je n'ai jamais voulu que l'on m'emmène

Loin des portes de la mort où je frappais

De la tête et des pieds et de l'âme et du vide

Qui m'appartiennent et qui sont moi

Mourez-moi ou je meurs tuez-moi ou je tue

Et songez bien qu'en cessant d'exister je vous suicide

Je frappe de la tête en sang contre le ciel en creux

Au point de me trouver debout mais à l'envers

Devant les portes de la mort

Devant les portes de la mer

Devant le rire des morts

Devant le rire des mers

Secoué dispersé par le grand rire amer

Épars au delà de la porte des morts

Disparue

Mais je crie et mon cri me vaut tant de coups sourds

Qu'assommé crâne en feu tombé je beugle et mords

Et dans l'effondrement des sous-sols des racines

Tout au fond des entrailles de la terre et du ventre

Je me dresse à l'envers le sang solidifié

Et les nerfs tricoteurs crispés jusqu'à la transe

Piétinez piétinez ce corps qui se refuse

A vivre au contact des morts

Que vous êtes pourris vivants cerveaux d'ordures

Regardez-moi je monte au-dessous des tombeaux

Jusqu'au sommet central de l'intérieur de tout

Et je ris du grand rire en trou noir de la mort

Au tonnerre du rire de la rage des morts

 

5  ​​​​ «Исповедь сына века» Мюссе.

Не без влияния этого произведения был написан мой рассказ «Как я люблю».

 

«Любовь - это вера, это религия земного счастья».

Не верю.

Не трогает.

Меня любовью, как дубиной, били по башке.

Вова как-то обмолвился:

- Вот ты вырастешь и запьёшь, как я.

Не верю Мюссе, но спорить с ним приятно.

 

В сущности, и Петрушевская повторила мнение брата.

Это литературное светило унизило меня.

Зачем?

Она ​​ выбросила мои рукописи только для того, чтоб унизить меня!

Может, так мне оказана большая честь?

«Вас двадцать лет не будут печатать!»

Почему вызываю такое ожесточение? Или оно в природе людей, и странно было б ждать чего-то иного? ​​ 

 

10  ​​ ​​​​ Моя литература: «Любовник» Дюрас.

Текст передаёт само дыхание любви, эту трепетность, когда ты открываешь чувство.

 

11  ​​​​ Письмо ​​ Лидии Михайловны Лотман:

 

Дорогой и многоуважаемый Геннадий!

Я, конечно, прочла Вашу рукопись ((речь о «Хронике», позднее переделанной в «Близость весны»)) вскоре после того, как Вы мне ее прислали, но не отвечала Вам, т. к., откровенно говоря, повесть меня разочаровала. Я ожидала, что это будет более близкое мне произведение.

Она как-то не задела меня, и писать Вам это мне было неприятно. ​​ Но все же надо быть искренней в оценке.

Сам по себе ваш замысел интересен, своеобразен и последовательно проведен в произведении, как я его понимаю. Вы, очевидно, хотели показать жизнь неразумную, лишенную серьезного содержания, это – «жизни мышья беготня», как писал Пушкин.

Вы смотрите на жизнь своих героев как будто в перевернутый бинокль, и всё вам представляется безумно мелким, всё очень далеко от вас.

Но беда состоит в том, что такой стиль не соответствует природе Вашего таланта, эмоционального, лирического по преимуществу. Эмоциональность, жгучий, напряженный лиризм, иногда немного перехлестывающий за грань строгого вкуса, составляет в Ваших произведениях, которые я читала прежде, Вашу особенность и силу. Этот лиризм придает «объемность» Вашим персонажам, выразительность – пейзажам, особый колорит речам героев. Вы, казалось бы, бегло характеризовали персонажей, а они были, как живые.

Казалось, что видишь и «маму» ((рассказ «Мама»)) и «отца» ((в «Мильоне признаний»)), и тещу, и Кристину, и бабушку, и алкоголика, и руководительницу хора, умершую над книгой, и жену героя «Чужого».

Также живы и врезаются в сознание описания природы, в частности, южные, азиатские, но и Прибалтика, и сад возле дома, и дорога, по которой мать ведет ребенка.

В Вашей «Хронике» всё мелькает, всё пробегает, ничего не запоминается. Все женщины, все герои проходят, как тени, не отличаясь друг от друга. Они остаются на бумаге, не переходят в сознание; во всяком случае, в мое.

Разве что дед. Он, как будто, вызывает у вас больше интереса и сочувствия.

Не знаю, может быть, я не права, а моя оценка субъективна, но мне жаль Вашей художественной манеры, которая в этом произведении так изменилась, так потеряла свою непосредственность.

Впрочем, Вы – человек талантливый, и все равно, что бы вам ни писали или ни говорили, пойдете своим путем, назначенным судьбой, а куда логика Ваших художественных исканий приведет Вас – к расцвету или затуханию – бог знает. Если у Вас будет желание, я хотела бы, чтобы Вы мне еще что-либо прислали из своих сочинений.

Как вы боретесь с жизнью, как Ваши дела? Почему-то я беспокоюсь за Ваше здоровье.

Лариса шлет Вам привет. Не сердитесь за мое письмо на меня. Желаю Вам всего самого хорошего. ​​ Л. Лотман

P. S. Рукопись я отсылаю отдельно.

 

12  ​​ ​​ ​​​​ Год невероятных литературных потрясений!

Уже ничто не говорит о том, что я хоть как-то «пробьюсь».

Рационально я понимаю, что бездарен, но литература дает мне так много!

Отказаться от нее – отказаться от себя.

Да, и Быков, ​​ и Эпштейн, и Петрушевская, и Лотман – правы.

Это больно, но надо это признать.

Конечно, можно б было разминуться более деликатно, - но это б значило требовать слишком много.

14  ​​ ​​​​ «Boule de suif. Пышка» Мопассана.

«Ses yeux louchaient pour ne point perdre de vue sa chope. Ее глаза косили, чтоб не потерять из вида свою кружку».

 

Понимаю, что бездарен, что никого не трогает то, что пишу, а всё едино «энергия заблуждения» кипит - и творю. ​​ 

 

15  ​​ ​​​​ Пишу «Близость весны». Эта переделка «Хроники» делается, чтобы ещё раз осмыслить наработанный материал. Раздирают образы, но технически слишком слаб, чтоб их связать.

 

17  ​​​​ Моя работа:

Malte Diesselhorst. Zur Zwei-Reiche-Lehre Martin Luthers. Диссельхорст. Учение Лютера о двух царствах.

Интересно, даже если переводишь для другого. ​​ 

С. Лезов кажется очень серьезным, с международными связями.

Но ​​ в меня он не верит.  ​​​​ 

 

18  ​​ ​​ ​​​​ Гессе, «Степной волк» и «Чуждость» Халлерса. Много выписок на немецком.

 

19 ​​ Уолт Уитмен:

 

Однажды, когда я проходил по большому, многолюдному

городу, я пытался внедрить в свою память его улицы,

зданья, обычаи, нравы,

Но теперь я забыл этот город, помню лишь некую женщину,

которую я случайно там встретил, и она удержала меня,

потому что полюбила меня.

День за днем, ночь за ночью мы были вдвоем, - все остальное

я давно позабыл,

Помню только ее, эту женщину, которая страстно прилепилась

ко мне,

Опять мы блуждаем вдвоем, мы любим, мы расстаемся опять,

Опять она держит меня за руку и просит, чтобы я не уходил,

Я вижу ее, она рядом со мною, ее грустные губы молчат

и дрожат.

 

20  ​​​​ Макс Вебер:

- ​​ Каждый отдельный человек, даже отвергая религиозно-этические нормы, по-человечески живет в их сфере.

 

22  ​​ ​​​​ Иосиф Бродский

 

Любовь

 

Я дважды пробуждался этой ночью

и брел к окну, и фонари в окне,

обрывок фразы, сказанной во сне,

сводя на нет, подобно многоточью

не приносили утешенья мне.

 

Ты снилась мне беременной, и вот,

проживши столько лет с тобой в разлуке,

я чувствовал вину свою, и руки,

ощупывая с радостью живот,

на практике нашаривали брюки

 

и выключатель. И бредя к окну,

я знал, что оставлял тебя одну

там, в темноте, во сне, где терпеливо

ждала ты, и не ставила в вину,

когда я возвращался, перерыва

 

умышленного. Ибо в темноте ​​ -

там длится то, что сорвалось при свете.

Мы там женаты, венчаны, мы те

двуспинные чудовища, и дети

лишь оправданье нашей наготе.

 

В какую-нибудь будущую ночь

ты вновь придешь усталая, худая,

и я увижу сына или дочь,

еще никак не названных, - тогда я

не дернусь к выключателю и прочь

 

руки не протяну уже, не вправе

оставить вас в том царствии теней,

безмолвных, перед изгородью дней,

впадающих в зависимость от яви,

с моей недосягаемостью в ней.

1971

 

Мне не понравилось. Если это рацио будет расти, плохо. Но какой мастер!

 

25  ​​​​ ДР КАОН

 

Клод Каон Claude Cahun.

В некоторых источниках ошибочно Кахун, настоящее имя Люси Рене Матильда Швоб.

25 октября 1894, Нант - 8 декабря 1954, Сент-Элье, остров Джерси) - французская писательница и фотохудожница-сюрреалистка.

Родилась в зажиточной еврейской семье, племянница писателя-символиста Марселя Швоба. В 1898 пережила острый душевный кризис, впоследствии не раз лечилась от психических расстройств, пыталась покончить с собой. C 1908-1909 была в любовной связи с Сюзанной Малерб, ставшей её пожизненной спутницей. С 1911-х годов пользовалась псевдонимом, под которым и стала известна. В 1919 познакомилась с Филиппом Супо, скульпторами Ханой Орловой и Жаком Липшицем, Орлова оставила её скульптурный портрет. В 1918 поселилась в Париже, где к ней в 1920 присоединилась подруга. Печатала рассказы и статьи в известном журнале «Mercure de France», познакомилась с Анри Мишо, Робером Десносом, Сильвией Бич, Иваном Мозжухиным, Людмилой и Жоржем Питоевыми. В 1929 начали публиковаться фотографии Каон, она выступала на театральной сцене. В 1930-е сблизилась с Ассоциацией революционных писателей и художников, вошла в группу сюрреалистов, участвовала в их выставках в Париже и Лондоне (1936). В 1937 вместе с Сюзанной Малерб переехала на Джерси. В годы Второй мировой войны участвовала в Сопротивлении, была в 1944 арестована, пыталась покончить с собой. Приговорённая к смерти, чудом избежала казни. При этом многие работы Каон были утрачены.

 

Ноябрь ​​ 

 

2  ​​​​ Марк Аврелий:

 

Не сердиться и не роптать - в этом признак силы, крепости нервов и храбрости. Как печаль, так и гнев - признак слабости. И то и другое ранит нас и предает в руки врага.

 

- ​​ Да и что волнует тебя? Людская злоба? Но подумай о том, что так многие враждовали, завидовали, ненавидели, ссорились, - и все же в результате умерли и обратились в прах. Перестань же сердиться

 

5  ​​​​ Попробовал перечитать «Пошехонскую старину» Салтыкова-Щедрина и «Войну и мир».

Трудно.

Иностранная литература даёт больше.

Может, это моя болезни и она пройдёт, но пока что вот так.

 

10  ​​​​ Новеллы Гессе. Hesse:

 

Fatale Verhältnisse zur Musik ist das Schicksal der ganzen deutschen Geistigkeit. Фаталистичное отношение к музыкесудьба всей немецкой духовности.

 

Или: ​​ 

 

Marias Gesicht lag auf meinem Kissen fremd und wunderbar wie eine große Blume. Лицо Марии лежало на моей подушке, чужое и чудесное, как большой цветок.

 

11  ​​​​ Pierre de Ronsard

Derniers vers

 

À son âme

 

Amelette Ronsardelette,

Mignonnelette doucelette,

Treschere hostesse de mon corps,

Tu descens là bas foiblelette,

Pasle, maigrelette, seulette,

Dans le froid Royaume des mors:

Toutesfois simple, sans relors

De meurtre, poison, ou rancune,

Méprisant faveurs et tresors

Tant enviez par la commune.

Passant, j’ay dit, suy ta fortune

Ne trouble mon repos, je dors.

 

12  ​​ ​​​​ Латинская литература.

Цицерон: «Quosque tantem, Catilina, abutere patientia nostra! Доколе, Катилина, будешь испытывать наше терпение?». ​​ 

 

13  ​​​​ Сумароков:

 

Наш низкий народ благородных чувствий не имеет.

 ​​​​ 

14  ​​ ​​​​ Пародия Тимура Кибирова на «Тройку» Некрасова:

 

Для чего ты сосёшь бормотуху

У ларька и наколотых дров?

Знать, хватило присутствия духа

Наблюдать столкновенье миров.

 

 

15  ​​ ​​​​ Эпштейн объективен:

 

У меня конфликтные отношения с вашими героями. У вас гипертрофированная сосредоточенность на самом себе при довольно-таки рациональном отношении к окружающему.

 ​​​​ 

Здорово! ​​ Такое стоит написать на моей могилке.

 

Я думаю, что это верно, но здорово видеть, что столь разные люди, как Петрушевская и Эпштейн отмечают одни и те же качества.

К ним присоединяются ​​ и голоса всех моих родственников.

Я уверен, что это ещё и невнимание. Все видят только себя - и это порождает неисчислимые беды.

 

Но что значит «конфликтные отношения с героями»?

 

17  ​​​​ Н. М. Карамзин.

 

Записка о Н. И. Новикове

Воспроизводится по изданию: Н.М. Карамзин. Избранные сочинения в двух томах. М.; Л., 1964.

 

Господин Новиков в самых молодых летах сделался известен публике своим отличным авторским дарованием: без воспитания, без учения писал остроумно, приятно и с целию нравственною; издал многие полезные творения, например: «Древнюю российскую вивлиофику», «Детское чтение», разные экономические, учебные книги. Императрица Екатерина II одобряла труды Новикова, и в журнале его («Живописце») напечатаны некоторые произведения собственного пера ее. Около 1785 года он вошел в связь по масонству с берлинскими теософами и сделался в Москве начальником так называемых мартинистов, которые были (или суть) не что иное, как христианские мистики: толковали природу и человека, искали таинственного смысла в Ветхом и Новом завете, хвалились древними преданиями, унижали школьную мудрость и проч.; но требовали истинных христианских добродетелей от учеников своих, не вмешивались в политику и ставили в закон верность к государю. Их общество, под именем масонства, распространилось не только в двух столицах, но и в губерниях; открывались ложи; выходили книги масонские, мистические, наполненные загадками. В то же время Новиков и друзья его на свое иждивение воспитывали бедных молодых людей, учили их в школах, в университетах; вообще употребляли немалые суммы на благотворение. Императрица, опасаясь вредных тайных замыслов сего общества, видела его успехи с неудовольствием: сперва только шутила над заблуждением умов и писала комедии, чтобы осмеивать оное; после запретила ложи; - но, зная, что масоны не перестают работать, тайно собираются в домах, проповедуют, обращают, внутренне досадовала и велела московскому градоначальнику наблюдать за ними. Три обстоятельства умножили ее подозрения. 1) Один из мартинистов, или теософистских масонов, славный архитектор Баженов, писал из С.-Петербурга к своим московским друзьям, что он, говоря о масонах с тогдашним великим князем Павлом Петровичем, удостоверился в его добром об них мнении. Государыне вручили это письмо. Она могла думать, что масоны, или мартинисты, желают преклонить к себе великого князя. 2) Новиков во время неурожая роздал много хлеба бедным земледельцам. Удивлялись его богатству, не зная, что деньги на покупку хлеба давал Новикову г. Походяшин, масон, который имел тысяч шестьдесят дохода и по любви к благодеяниям в сей год разорился. 3) Новиков вел переписку с прусскими теософами, хотя и не политическую, в то время, когда наш двор был в явной неприязни с берлинским. Сии случаи, Французская революция и излишние опасения московского градоначальника решили судьбу Новикова: его взяли в Тайную канцелярию, допрашивали и заключили в Шлиссельбургской крепости, не уличенного действительно ни в каком государственном преступлении, но сильно подозреваемого в намерениях, вредных для благоустройства гражданских обществ. Главное имение Новикова состояло в книгах: их конфисковали и большую часть сожгли (то есть все мистические). Были тайные допросы и другим главным московским мистикам: двух из них сослали в их деревни; третьего, И. В. Лопухина, который отвечал смелее своих товарищей, оставили в Москве на свободе. - Император Павел в самый первый день своего восшествия на престол освободил Новикова, сидевшего около четырех лет в душной темнице; призывал его к себе в кабинет, обещал ему свою милость, как невинному страдальцу, и приказал возвратить конфискованное имение, то есть остальные, несожженные книги.

Заключим: Новиков как гражданин, полезный своею деятельностию, заслуживал общественную признательность; Новиков как теософический мечтатель по крайней мере не заслуживал темницы: он был жертвою подозрения извинительного, но несправедливого. Бедность и несчастие его детей подают случай государю милосердому вознаградить в них усопшего страдальца, который уже не может принести ему благодарности в здешнем свете, но может принести ее всевышнему.

 

Примечания

 

«Записка» написана в 1818 году, после смерти Новикова; обращаясь к Александру, Карамзин просил о помощи семье просветителя, разоренной Екатериной II. «Записка» впервые опубликована в книге «Неизданные сочинения и переписка H. M. Карамзина», ч. I, 1862.

 

Новиков вел переписку с прусскими теософами... - Утверждение не подтверждается фактами. Во время следствия Новиков с полным основанием отверг это обвинение, указав, что «с берлинскими братьями переписку имел профессор Шварц, а из нас каждый написал только по совету профессора Шварца по принятии в орден по одному благодарительному письму к Вельнеру, да, помнится, я одно такое же письмо писал к Тедену» (Н. И. Новиков. Избранные сочинения, М.-Л., Гослитиздат, 1951, стр. 617).

 

20  ​​​​ Карл Краус:

 

Врачи легко определяют помешательство: стоит им поместить пациента в психлечебницу, как он тут же проявляет признаки сильнейшего беспокойства.

 

22  ​​​​ Raymond Queneau

 

L’Instant fatal

 

Ce soir

si j’écrivais un poème

pour la postérité!

fichtre

la belle idée

je me sens sûr de moi

j’y vas

et

à

la

postérité

j’y dis merde et remerde

et reremerde

drôlement feintée

la postérité

qui attendait son poème

ah mais….

 

25  ​​​​ Александр Гладков, из дневников:

 

В это время в литературе появился поэт Луговской. Он вмиг переплюнул Маяковского разворотом плеч, басом да еще вдобавок, сверх комплекта, густейшими бровями. И хотя он все это получил не по литературному, а по генетическому наследству, он и в стихах преувеличенно двигал плечами и хмурил брови, сразу смяв позой некрупное свое дарование. Есть люди, всей душой любящие суррогаты, - он стал их поэтом: Маяковским, разбавленным сладкой рапповской водицей, Киплингом, перепертым на язык родных осин. Мужественный импотент, суровый неврастеник, рыцарь в картонных латах, - в мирное время он ходил в гимнастерке с командирской портупеей и ездил на все маневры, а во время войны лечил разгулявшиеся нервы водкой в Ташкенте. Миша Светлов сказал про него: он памятник, пропивший свой пьедестал. Налитпостовские вожди ставили его в пример Маяковскому, и он умел свое хилое послушание выдать за дисциплину солдата. Накануне разгрома РАППа он поместил в газете огромную декларативную статью «Почему я вступил в РАПП». В середине 37-го года он печатал стихи под красноречивым названием «К стенке подлецов», а в конце пятидесятых скорбел белыми стихами о трагедии 37-го года. Это был высокосортный хамелеон, наделенный способностью плакать по ночам в подушку. Характерно, что, несмотря на внешнюю двухсотпроцентную мужественность, женщины не любили его: они в этом отношении более чутки, чем критики.

 

27  ​​​​ Илья Эренбург

 

Юргис Балтрушайтис

Из ​​ книги «Портреты современных поэтов»

 

Поэт стихи не пишет, но говорит, пусть беззвучно, но все же шевелятся его губы. Руки - потом, руки - это почти наборщик. Есть уста поэтов исступленные, или лепечуще мудрые, или суеречивые. На пустынном лице Балтрушайтиса особенно значителен рот, горько сжатый рот, как будто невидимый перст тяжелый и роковой лежит на нем. Балтрушайтис так часто повторяет слово «немотствовать». Какая странная судьба - тот, кто должен говорить, влюблен в немоту. В пристойном салоне собрались поэты. Бальмонт рассказывает о пляске каких-то яванок или папуасок. Неистовый Андрей Белый словами и руками прославляет дорнахское капище. Какие-то прилежные ученики спорят о пэонах Дельвига. Футуристы резво ругаются. В черном, наглухо застегнутом сюртуке, Балтрушайтис молчит. Не просто молчит, но торжественно, непоколебимо, как будто противопоставляя убожеству и суете человеческих слов «благое молчание». Так же молчал он на сборищах юных символистов, бушевавших под сенью «Весов» или на заседаниях «Тео», слушая наивные поучения теоретиков пролеткульта. Когда в России профессия сделалась необходимой, Балтрушайтис сделался не оратором, а дипломатом. Там, в кабинетах, творящих войну или мир, где белые места значат больше тривиальных строк, где паузы убедительнее заученных заверений, он смог проявить свое высокое искусство - молчать.

Но разве поэт должен спорить, рассказывать, обличать. Поэт «вещает». Немой Балтрушайтис, когда приходит урочный час, разрешается сжатыми, строгими строками. Великой суровостью дышит лик Балтрушайтиса. Это суровость северной природы. Редко, редко младенческая улыбка, как беглый луч скупого солнца, озаряет на миг его. Напрасно суетный читатель стал бы искать в его стихах красочных образов и цветистых слов. Стихи Балтрушайтиса - гравюра по дереву. В них только черные и белые пятна. В призрачном свете полярного дня нет красок, и только Балтрушайтис не украшает своего скудного рассказа пышными одеждами. В его кабинете пусто. Только стол рабочий и больше распятье. Стихи его похожи на голые стены древней молельни, где нет ни золотых риз икон, ни крытых пестрыми каменьями статуй, где человек глаз на глаз ведет извечный спор с грозным Вседержителем. Читает стихи Балтрушайтис размеренно и глухо, не выдавая волнения, не возвышая и не понижая голоса, как путник, повествующий о долгих скитаниях в пустыне. Немногим близки и внятны его стихи. Ведь мы ждем от поэта видений новых и меняющихся и требуем, чтобы он нас дивил, как причудливый цветник или как танец негритянки. «Балтрушайтис... Но, ведь это так скучно», - еще сегодня сказала мне барышня, которая любит заменять стихами Гумилева невозможные в наши дни путешествия. Да, Балтрушайтис очень скучен и очень однообразен, но в этом его мощь. Есть на свете не только цветники Ривьеры и гавоты Рамо, но еще скучные пески пустыни и скучное завывание ветра в нескончаемую осеннюю ночь. Прекрасны девственные леса, священное бездорожье, прекрасны тысячи тропинок, несхожих друг с другом, которые сквозят в зеленой чаще, уводя к неведомым прогалинам и таинственным озерам. Но так же прекрасна длинная прямая дорога, белая от пыли в июльский полдень, которую метят только скучные верстовые столбы. Балтрушайтис идет по ней, куда - не все ли равно? Надо идти - он не считает дней и потерь, он идет, и не выше ли всех пилигримов тот крестоносец, который, не видя миражей пустыни, ни золотых крестов Иерусалима, мерцающих впереди - ничего, гордо несет через пески и дни тайной страстью выжженный на груди крест.

 

Комментарии

 

Дорнахское капище - теософский храм в Дорнахе (Германия).

пэон (пеон)- четырехсложный поэтический размер.

«Весы» - журнал символистов, выходил в Москве в 1904 - 1909.

ТЕО - Театральный отдел Наркопроса.

...сделался... дипломатом - Ю. Балтрушайтис стал послом Литвы в Москве.

Гавоты Рамо - Рамо Ж.-Ф. (1683 - 1764) - французский композитор.

 

Декабрь  ​​ ​​​​ 

 

1  ​​​​ Юргис Балтрушайтис

 

Песочные часы

 

Текут, текут песчинки

В угоду бытию,

Крестины и поминки

Вплетая в нить свою...

Упорен бег их серый,

Один, что свет, что мгла...

Судьба для горькой меры

Струю их пролила...

И в смене дня и ночи

Скользя, не может нить

Ни сделать боль короче,

Ни сладкий миг продлить...

И каждый, кто со страхом,

С тоской на жизнь глядит,

Дрожа над зыбким прахом,

За убылью следит, -

Следит за нитью тонкой,

Тоской и страхом жив,

Над малою воронкой

Дыханье затаив!

 

3  ​​ ​​​​ В Питере походил по Невскому - и смотрю свой «Невский проспект».

У нас с Питером мистические отношения. Меня в пять лет привозили в Ленинград, и всё, что я запомнил - эту улицу.

Огромная, снежная, красивая, она несла какую-то горькую ясность.

Позже в поисках ясности мои мысли часто возвращались к ней.

 

Материал к «Невскому» столь ужасен, что боюсь считать его своим.

 

5  ​​ ​​ ​​​​ Где-то в 12 я был разодран меж четырьмя языковыми стихиями, связь которых не понимал: один язык был по радио и телевизору, второй в школе, третий в книгах, а четвёртым говорили на улицах.

 

6  ​​​​ Н. И. Новиков:

 

Счастие, прилепляясь к людям слабого духа, делает их гордыми и ожесточает. Но когда предается мужам великого духа, то еще большим окружает их сиянием, доставляя им случай помоществовать человечеству, которое они более всех умеют чтить. ​​ 

 

Страсти суть ветры, помощию коих плавает корабль наш, который своим кормчим имеет рассудок, правящий разумом. Когда же нет ветру, то корабль плыть не может; а когда кормчий неискусен, то корабль погибает.

 

Говорить много и хорошо означает свойство высокого разума; а говорить мало и хорошо есть качество благоразумия; говорить же много и дурно свойственно глупцу.

 

Добродетельная душа не для того делает добро, чтоб после воспользоваться, но для того, что только счастие созидать привыкла.

 

7  ​​ ​​ ​​​​ Rilke. Рильке. Wachsende Seele. Растущий дух.

 

О Родене Rodin’e: «Ganz-mit-sich-Beschäftigtsein. Состояние полной занятости собой».

Хорошо путешествовать именно с ним: тоненькая книжечка в Reclam даёт на диво много.  ​​​​ 

 

10  ​​ ​​ ​​​​ Из современной прозы:

«На хоздвор завернул Борька-йог на разбитом грузовом мотороллере».

Этот стиль везде!

Что удивительного, что предпочитаю Рильке?  ​​​​ 

 

11  ​​​​ William Blake

 

Tiger, tiger, burning bright

In the forest of the night,

What immortal hand or eye

Could Frame thy fearful symmetry?

In what distant deeps or skies

Burnt the fire of thine eyes?

On what wings dare he aspire?

What the hand dare seize the fire?

And what shoulder and what art

Could twist the sinews of thy heart?

And, when thy heart began to beat,

What dread hand and what dread feet?

What the hammer? what the chain?

In what furnace was thy brain?

What the anvil? what dread grasp

Dare its deadly terrors clasp?

When the stars threw down their spears,

And watered heaven with their tears,

Did he smile his work to see?

Did he who made the lamb make thee?

Tiger, tiger, burning bright

In the forests of the night,

What immortal hand or eye

Dare frame thy fearful symmetry?

 

В 1980-ом, когда только начал учить английский, много начитывал это стихотворение. ​​ Оно такое прозрачное и притягивающее!

Уже было в дневниках!

 

12  ​​ ​​ ​​​​ «Портрет» Джойса в оригинале. Стивен в толпе, ему страшно.

 

13  ​​​​ «Лужин» и «Король» Набокова. ​​ 

 

14 Рассказ художника Валерия Волкова о среде 20-ых годов:

 

Мой отец дружил с ​​ Владимиром Гольдшмитом ​​ еще в 20-е годы. По профессии он был гипнотизером и называл себя футуристом жизни.

Личность яркая.

С ним общались Владимир Маяковский, Василий Каменский.

С ​​ Куприным они где-то дебоширили в ресторане.

Гольдшмит знал всю художественную богему. Мог роту солдат загипнотизировать.

Его ​​ феноменальный гипнотический дар описан Эренбургом в раннем романе «Хулио Хуренито», только без имени.

И у Льва Никулина в воспоминаниях.

Сначала от отца, а потом от самого Гольдшмита я услышал о том, как он открыл памятник самому себе. Он всегда проповедовал красоту и считал, что футурист жизни должен отличаться особым складом: умен, силен и физически совершенен.

Он сам был таким: получил в Германии приз за красоту.

Однажды Гольдшмит оказался в Египте.

Пришел на базар и долго кричал по-русски:

- Мне нужен переводчик!»

Докричался!

Часа ​​ через два к нему подошел араб и сказал:

- Я могу вам переводить.

Гольдшмит пошел с ним в цирк и заработал деньги на дорогу в Индию.

Добрался до сказочной страны и оказался опять без денег.

Нырял в море и доставал туристские монеты.

Такой это был заводной вечный двигатель.

 

Конечно, тут не без мифотворчества, - но как же интересно!

 

15 ​​ Карл Краус:

 

Есть люди, которые никогда не простят нищему, что не дали ему ничего.

​​ 

Так Петрушевская относится ко мне (судя по ее словам).

 

Краус:

 

В наше время даже порядочный человек - если, конечно, он этого не афиширует, - может приобрести хорошую репутацию.

 

А вот я – о Петрушевской:

 

В наше время даже непорядочный человек - если, конечно, он ​​ афиширует себя изо всех сил, - может приобрести хорошую репутацию.

 

17  ​​​​ Пушкин

 

... голубку нашу

Ты, старый коршун, заклевал...

 

Сергей Соловьев - о коршуне

 

История государства российского

 

Мы уже встречались в нашем рассказе с генеральным судьею Кочубеем, видели, как падало на него подозрение по поводу замыслов свойственника его Петрика. Подозрение оказалось неосновательным, Кочубей продолжал оставаться с прежним значением и даже сблизился, породнился с гетманом: одна из дочерей его вышла замуж за племянника Мазепина, Обидовского; у Кочубея была еще другая дочь, Матрена, крестница гетманская. Мазепа, овдовевши, вздумал жениться во второй раз, несмотря на преклонные лета, и сделал предложение крестнице своей Матрене Кочубеевой. Отец и мать отказали на основании церковного запрещения. Но дочь смотрела иначе на дело: овладела ли девушкою странная, хотя и не беспримерная страсть к старику, стоявшему выше других не по одному гетманскому достоинству, или действовало честолюбие, желание быть гетманшею, - только она позволила себе убежать из отцовского дома в гетманский. Возвратившись назад по настоянию Мазепы, она продолжала с ним переписку.

Некоторые письма гетмана любопытны, например:

 

Мое серденко! Зажурилися, почувши от девки (присланной Матреною) такое слово, же ваша милость за зле на мене маешь, же вашу милость при себе не задержалем, але одослал до дому; уважь сама, щоб с того виросло: першая: щоб твои родичи по всем свете разголосили, же взяв у нас дочку у ноче кгвальтом и держит у себе место подложнице. Другая причина, же державши вашу милость у себе, я бым не могл жадною (никакою) мерою витримати (удержаться), да и ваша милость также, мусели бисмо (должны были бы) изсобою жити так, як малжинство (брак) кажет, а потом пришло бы неблагословение од церкви и клятва, жебы нам с собою не жити. Где ж бы я на тот час подел, и мне б же чрез тое вашу милость жаль, щоб есть на потом на мене не плакала.

 

Другое письмо:

 

Мое сердце коханое! Сама знаешь, як я сердечне шалене (безумно) люблю вашу милость; еще никого на свете не любив так; мое б тое щастье и радость, щоб нехай ехала да жила у мене, тилко ж я уважав, який конец с того может бути, а звлаща (особенно) при такой злости и заедлости твоих родичов? Прошу, моя любенко, не одменяйся ни в чом, яко юж не поеднокрот слово свое и рученку дала есь, а я взаемне, пока жив буду, тебе не забуду.

 

 ​​ ​​ ​​ ​​ ​​​​ Отослав Кочубеевну домой, Мазепа этим не помешал ее родителям разголосить о похищении и позоре. На упреки отца он отвечал следующим письмом:

 

Пан Кочубей! Пишешь нам о каком-то своем сердечном горе, но следовало бы тебе жаловаться на свою гордую, велеречивую жену, которую, как вижу, не умеешь или не можешь сдерживать: она, а никто другой причиною твоей печали, если какая теперь в доме твоем обретается. Убегала св. великомученица Варвара пред отцом своим, Диоскором, не в дом гетманский, но в подлейшее место, к овчарам, в расселины каменные, страха ради смутного. Не можешь никогда быть свободен от печали и обеспечен в своем благосостоянии, пока не выкинешь из сердца своего бунтовничьего духа, который не столько в тебе от природы, сколько с подущения женского, и если тебе и всему дому твоему приключилась какая беда, то должен плакаться только на свою и на женину проклятую гордость и высокоумие. Шестнадцать лет прощалось великим и многим вашим смерти достойным проступкам, но, как вижу, терпение и доброта моя не повели ни к чему доброму. Если упоминаешь в своем пашквильном письме о каком-то блуде, то я не знаю и не понимаю ничего, разве сам блудишь, когда жонки слушаешь, потому что в народе говорится: Gdzie ogon rzondzi tam pewnie glowa blondzi (где хвост управляет, там голова в ошибки впадает).

 

 ​​ ​​ ​​ ​​ ​​​​ После таких объяснений разгорелась непримиримая вражда. Мазепа, получая известия, что мать мучит его возлюбленную, кричал о мщении.

«Сам не знаю, - писал он Матрене, - що з нею, гадиною, чинити? Дай того бог з душею разлучив, хто нас разлучает! Знав бы я, як над ворогами помститися, толко ти мине руки звязала. Прошу и велце, мое серденко, яким колвек способом обачься зо мною, що маю с вашей милостью далей чинити; боюж болш не буду ворогам своим терпети, конечно одомщение учиню, а якое, сама обачишь».

 

Эта история очень волновала в детстве.

 

20  ​​ ​​​​ Clément Marot:

 

Je suis aimé de la plus belle

Qui soit vivant dessous les cieux:

Encontre tous faux envieux

Je la soutiendrai être telle.

Si Cupidon doux et rebelle

Avait débandé ses deux yeux,

Pour voir son maintien gracieux,

Je crois qu'amoureux serait d'elle.

Vénus, la Déesse immortelle,

Tu as fait mon coeur bien heureux,

De l'avoir fait être amoureux

D'une si noble Damoiselle.

 

24  ​​​​ Сёрен Кьеркегор:

 

​​ Для того, кто живет эстетически, справедливы старые слова: «быть или не быть», и чем более эстетически ему позволено жить, тем больше условий требует его жизнь, - стоит же наималейшему из них оказаться неисполненным - и он погиб; у того же, кто живет этически, всегда есть выход; когда ничего ему не удается, когда грозовая тьма обволакивает его так, что и ближайшему соседу его больше не различить, он все-таки не гибнет, тут всегда есть некая точка, за которую он держится, и точка эта - он сам.

 

26  ​​​​ ANTONIN ARTAUD (1896-1948)

 

L'amour sans trêve

 

Ce triangle d’eau qui a soif

cette route sans écriture

Madame, et le signe de vos mâtures

sur cette mer où je me noie

Les messages de vos cheveux

le coup de fusil de vos lèvres

cet orage qui m’enlève

dans le sillage de vos yeux.

Cette ombre enfin, sur le rivage

où la vie fait trêve, et le vent,

et l’horrible piétinement

de la foule sur mon passage.

Quand je lève les yeux vers vous

on dirait que le monde tremble,

et les feux de l’amour ressemblent

aux caresses de votre époux.

 

L'Ombilic des limbes, 1925

 

28  ​​ ​​​​ Хосе Ортега-и-Гассет:

 

Выражение прекрасного не должно переходить границы улыбки или грусти. А еще лучше - не доходить до этих границ.

 

Бомарше изрек, что «пить, не испытывая жажды, и любить беспрестанно – только это и отличает человека от животного».

 

Обычно, говоря об «избранном меньшинстве», передергивают смысл этого выражения, притворно забывая, что избранные - не те, кто кичливо ставит себя выше, но те, кто требует от себя больше, даже если требование к себе непосильно. И, конечно, радикальнее всего делить человечество на два класса: на тех, кто требует от себя многого и сам на себя взваливает тяготы и обязательства, и на тех, кто не требует ничего и для кого жить - это плыть по течению, оставаясь таким, какой ни на есть, и не силясь перерасти себя.

 

Массы наспех научили пользоваться современными аппаратами и инструментами, но не дали им понятия о великих исторических задачах и обязанностях; их приучили гордиться мощью современной техники, но им ничего не говорили о духе. Поэтому о духе массы не имеют и понятия. Новые поколения берут в свои руки господство над миром так, как если бы мир был первобытным раем без следов прошлого, без унаследованных сложных традиционных проблем.

 

31  ​​ ​​​​ GEORGES BATAILLE (1897-1962)

 

Je rêvais de toucher la tristesse du monde

 

Je rêve de toucher la tristesse du monde

au bord désenchanté d'un étrange marais

je rêvais d'une eau lourde où je retrouverais

les chemins égarés de ta bouche profonde

j'ai senti dans mes mains un animal immonde

échappé à la nuit d'une affreuse forêt

et je vis que c'était le mal dont tu mourais

que j'appelle en riant la tristesse du monde

une lumière folle un éclat de tonnerre

un rire libérant ta longue nudité

une immense splendeur enfin m'illuminèrent

et je vis ta douleur comme une charité

rayonnant dans la nuit la longue forme claire

et le cri de tombeau de ton infinite

 

Я-то встречаю и этот Новый год в полном раздрае.