-72-

ЯЗЫКОВОЙ ДНЕВНИК

 

 

1991

 

 

Важное:

Татья́на Григо́рьевна Гне́дич

Исидор Павлович Натансон

Анри Пуанкаре. Математическое творчество

Дневник Кафки

Карл Теодор Ясперс

Ходасевич. Диск

Мария Башкирцева написала Ги де Мопассану

Кафка. «В штрафной колонии» в оригинале.

Путчисты

Лев Гумилев пишет матери

Хайдеггер. Парменид

 

Январь ​​ 

 

1 ​​ Михаил Гаспаров:

 

Когда в 1962 г. готовилась первая конференция по семиотике, я получил приглашение в ней участвовать. Это меня смутило. Слово это я слышал часто, но понимал плохо. Случайно я встретил в библиотеке Падучеву, мы недавно были однокурсниками. Я спросил: «Что такое семиотика?» Она твердо ответила: «Никто не знает». Я спросил: «А ритмика трехударного дольника - это семиотика?» Она так же твердо ответила: «Конечно!» Это произвело на меня впечатление. Я сдал тезисы, и их напечатали.

 

2  ​​​​ Ахматова:

 

В 1936-м я снова начинаю писать, но почерк у меня изменился, но голос уже звучит по-другому. А жизнь приводит под уздцы такого Пегаса, который чем-то напоминает апокалипсического Бледного коня или Черного коня из тогда еще не рожденных стихов.

Возврата к первой манере не может быть. Что лучше, что хуже, судить не мне. 1940 – апогей. Стихи звучат непрерывно, наступая на пятки друг другу, торопясь и задыхаясь, и иногда, наверно, плохие.

 

Привольем пахнет дикий мед,

Пыль – солнечным лучом,

Фиалкою – девичий рот,

А золото – ничем.

Водою пахнет резеда,

И яблоком – любовь.

Но мы узнали навсегда,

Что кровью пахнет только кровь...

 

Раскрывается личность поэтессы: но как-то скупо, неохотно: эпоха не торопится признать свою вину.

 

3  ​​ ​​​​ ДР Рубцова

 

Тихая моя родина!

Ивы, река, соловьи...

Мать моя здесь похоронена

В детские годы мои.

- Где же погост? Вы не видели?

Сам я найти не могу. -

Тихо ответили жители:

- Это на том берегу.

Тихо ответили жители,

Тихо проехал обоз.

Купол церковной обители

Яркой травою зарос.

Там, где я плавал за рыбами,

Сено гребут в сеновал:

Между речными изгибами

Вырыли люди канал.

Тина теперь и болотина

Там, где купаться любил...

Тихая моя родина,

Я ничего не забыл.

Новый забор перед школой,

Тот же зеленый простор.

Словно ворона веселая,

Сяду опять на забор!

Школа моя деревянная!..

Время придет уезжать -

Речка за мною туманная

Будет бежать и бежать.

С каждой избою и тучею,

С громом, готовым упасть,

Чувствую самую жгучую,

Самую смертную связь.

 

5  ​​ ​​​​ Все кошмары, как прежде, побеждаю работой. Так плохо, что на прогулках по лесу кричу от ужаса. Все равно надо работать, надо самому себя спасать - вот и читал ночью Музиля.

 

6  ​​​​ Убит еще один священник. ​​ 

 

7  ​​ ​​ ​​​​ БЕЛЛА АХМАДУЛИНА

 

ВЕНЕЦИЯ МОЯ

 

Иосифу Бродскому

​​ 

Темно, и розных вод смешались имена.

Окраиной басов исторгнут всплеск короткий.

То розу шлет тебе, Венеция моя,

в Куоккале моей рояль высокородный.

Насупился - дал знать, что он здесь ни при чем.

Затылка моего соведатель настойчив.

Его: «Не лги!» - стоит, как Ангел за плечом,

с оскомою в чертах. Я - хаос, он - настройщик.

Канала вид... - Не лги!- в окне не водворен

и выдворен помин о виденном когда-то.

Есть под окном моим невзрачный водоем,

застой бесславных влаг. Есть, признаюсь, канава.

Правдивый за плечом, мой Ангел, такова

протечка труб - струи источие реально.

И розу я беру с роялева крыла.

Рояль, твое крыло в родстве с мостом Риальто.

Не так? Но роза - вот, и с твоего крыла

(застенчиво рука его изгиб ласкала).

Не лжет моя строка, но все ж не такова,

чтоб точно обвести уклончивость лекала.

В исходе час восьмой. Возрождено окно.

И темнота окна - не вырожденье света.

Цвет - не скажу какой, не знаю. Знаю, кто

содеял этот цвет, что вижу, - Тинторетто.

Мы дожили, рояль, мы - дожи, наш дворец

расписан той рукой, что не приемлет розы.

И с нами Марк Святой, и золотой отверст

зев льва на синеве, мы вместе, все не взрослы.

- Не лги! - Но мой зубок изгрыз другой букварь.

Мне ведом звук черней диеза и бемоля.

Не лгу - за что запрет и каркает бекар?

Усладу обрету вдали тебя, близ моря.

Труп розы возлежит на гущине воды,

которую зову как знаю, как умею.

Лев сник и спит. Вот так я коротаю дни

в Куоккале моей, с Венецией моею.

Обосенел простор. Снег в ноябре пришел

и устоял. Луна была зрачком искома

и найдена. Но что с ревнивцем за плечом?

Неужто и на час нельзя уйти из дома?

Чем занят ум? Ничем. Он пуст, как небосклон.

- Не лги! - и впрямь я лгун, не слыть же недолыгой.

Не верь, рояль, что я съезжаю на поклон

к Венеции - твоей сопернице великой.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Здесь - перерыв. В Италии была.

Италия светла, прекрасна.

Рояль простил. Но лампа - сокровище окна, стола -

погасла.

 

Осень – и «обо’сенел» простор. ​​ Поймет ли такое новый читатель? Грядет варварская эпоха.

А что за «недолыга»? Нашел украинское «недолуга» = слабосила, квола людина. То есть наш «слабак», «дурачок», «недоделанный».

У нее в стихах – неприятная тяжеловесность. Словно б дама начинает думать – и это ей нелегко.

 

10  ​​ ​​​​ Елена Соловьева, знакомая Клер, обещает поставить произношение французского. На ее руках две умирающих родственницы. Всё хорошо, но она рассказывает ужасные вещи о своих коллегах мне, малознакомому человеку.

 

12  ​​​​ Бёме. Репринт 1914 года.

14  ​​ ​​ ​​​​ «Блок» Чуковского. Берлин, 1922; Париж, 1976.

 

20  ​​​​ М. А. Булгаков:

 

Оскорбление является обычной наградой за хорошую работу.

 

Целых лет двадцать человек занимается каким-нибудь делом, например, читает римское право, а на двадцать первом - вдруг оказывается, что римское право ни при чем, что он даже не понимает его и не любит, а на самом деле он тонкий садовод и горит любовью к цветам. Происходит это, надо полагать, от несовершенства нашего социального строя, при котором сплошь и рядом попадают на своё место только к концу жизни.

 

И что?! ​​ Ответ готов:

 

Василий Васильевич Розанов:

 

Милая русская привычка говорить, писать и даже жить не на тему. Вы не замечали этого, что почти все русские живут не на тему? Химики сочиняют музыку, военные - комедию, финансисты пишут о защите и взятии крепостей, а специалист по расколоведению попадает в государственные контролеры, выписывает из Вологды не очень трезвую бабу и заставляет все свои департаменты слушать народные песни. Винят бедное правительство; а где ему справиться со страной, в которой каждая вещь стоит не на своем месте, и каждый чувствует призвание не к тому, к чему он приставлен, а к такому, о чем начальству его даже и в голову не приходило. Это бедлам или, пожалуй, это сто тысяч Валаамов, ездящих на пророчествующих ослицах. Империя весьма странная!

 

22 ​​ ДР Меня

 

Отец ​​ Александр Мень:

 

Терпение - это вовсе не состояние скота, который всё терпит. Это не унижение человека - совсем нет. Это не компромисс со злом - ни в коем случае. Терпение - это есть умение сохранять невозмутимость духа в тех обстоятельствах, которые этой невозмутимости препятствуют. Терпение - это есть умение идти к цели, когда встречаются на пути различные преграды. Терпение - это умение сохранять радостный дух, когда слишком много печали. Терпение есть победа и преодоление, терпение есть форма мужества - вот что такое настоящее терпение.

 

Проповедник, отец Александр Мень (1935–1990) – знаменитый автор книг по богословию, истории христианства и мировых религий, выдающийся миссионер второй половины XX века.

 

30 ДР Татьяны Гнедич

Татья́на Григо́рьевна Гне́дич.

17 (30) января 1907, с. Куземин, Зеньковский уезд, Полтавская губерния, ныне Ахтырский район, Сумская область - 7 ноября 1976, Пушкин.

Русский переводчик и поэт.

 

Ефим Эткинд:

 

Добровольный крест.  ​​ ​​​​ 

Она переводила «Дон Жуана» Байрона по памяти во внутренней тюрьме Большого дома в Ленинграде.

Когда аплодисменты стихли, женский голос крикнул: «Автора!» В другом конце зала раздался смех. Он меня обидел, нетрудно было догадаться, почему засмеялись: шел «Дон Жуан» Байрона. Публика, однако, поняла смысл возгласа, и другие закричали: «Автора!».

Николай Павлович Акимов вышел на сцену со своими актерами, еще раз пожал руку Воропаеву, который играл заглавного героя, и подступил к самому краю подмостков. Ему навстречу встала женщина в длинном черном платье, похожем на монашеское одеяние, - она сидела в первом ряду и теперь, повинуясь жесту Акимова, поднялась на сцену и стала рядом с ним; сутулая, безнадежно усталая, она смущенно глядела куда-то в сторону. Аплодисменты усилились, несколько зрителей встали, и вслед за ними поднялся весь партер - хлопали стоя. Вдруг, мгновенно, воцарилась тишина: зал увидел, как женщина в черном, покачнувшись, стала опускаться - если бы Акимов ее не поддержал, она бы упала.

Ее унесли - это был инфаркт.

Догадывалась ли публика, собравшаяся на генеральную репетицию акимовского спектакля «Дон Жуан», о происхождении пьесы? Был ли возглас «Автора!» всего лишь непосредственной эмоциональной репликой или женщина, первой выкрикнувшая это многозначительное слово, знала историю, которую я собираюсь рассказать?

 

Татьяна Григорьевна Гнедич, праправнучатая племянница переводчика «Илиады», училась в начале тридцатых годов в аспирантуре филологического факультета Ленинградского университета; занималась она английской литературой XVII века и была ею настолько увлечена, что ничего не замечала вокруг. А в это время происходили чистки, из университета прогоняли «врагов»; вчера формалистов, сегодня вульгарных социологов, и всегда - дворян, буржуазных интеллигентов, уклонистов и воображаемых троцкистов. Татьяна Гнедич с головой уходила в творчество елизаветинских поэтов, ни о чем ином знать не желая.

 

Ее, однако, вернули к реальности, на каком-то собрании обвинив в том, что она скрывает свое дворянское происхождение. На собрании ее, конечно, не было - узнав о нем, она громко выразила недоумение: могла ли она скрывать свое дворянство? Ведь ее фамилия Гнедич; с допушкинских времен известно, что Гнедичи - дворяне старинного рода. Тогда ее исключили из университета за то, что она «кичится дворянским происхождением». Действительность была абсурдна и не скрывала этого. Единственным оружием в руках ее жертв - в сущности, беспомощных - был именно этот абсурд; он мог погубить, но мог, если повезет, спасти. Татьяна Гнедич где-то сумела доказать, что эти два обвинения взаимоисключающие - она не скрывала и не кичилась; ее восстановили. Она преподавала, переводила английских поэтов, писала стихи акмеистического толка, даже стала переводить русских поэтов на английский.

 

Мы жили с нею в одном доме - это был знаменитый в Петербурге, потом Петрограде и Ленинграде дом «собственных квартир» на Каменноостровском (позднее - Кировском) проспекте, 73/75. В этом огромном здании, облицованном гранитом и возвышавшемся у самых Островов, жили видные деятели российской культуры: историк Н.Ф. Платонов, литературовед В.А. Десницкий, поэт и переводчик М.Л. Лозинский.

 

Случилось так, что я в этом доме родился - мой отец владел в нем квартирой № 2, но позднее я оказался в нем случайно; нам, только что поженившимся, досталась на время комната отчима моей молодой жены - в большой коммунальной квартире. Татьяна Григорьевна Гнедич жила вдвоем с матерью в еще более коммунальной квартире, по другой лестнице - в комнате, пропахшей нафталином и, кажется, лавандой, заваленной книгами и старинными фотографиями, уставленной ветхой, покрытой самоткаными ковриками мебелью. Сюда я приходил заниматься с Татьяной Григорьевной английским; в обмен я читал с ней французские стихи, которые, впрочем, она и без моей помощи понимала вполне хорошо.

 

Началась война. Я окончил университет, мы с женой уехали в город Киров, а потом - в армию, на Карельский фронт. О Гнедич мы знали, что перед самой войной она вместе с матерью переехала в деревянный особнячок на Каменном Острове. Потом, уже на фронте, нам стало известно, что в блокаду умерла ее мать, дом сгорел, она оказалась переводчицей в армии, в Штабе партизанского движения. Иногда от нее приходили письма - часто стихи, потом она исчезла. Исчезла надолго. Никаких сведений ниоткуда не поступало. Я пытался наводить справки - Татьяна Гнедич как сквозь землю провалилась.

 

После войны мы с женой оказались в той же квартире, в доме 73/75. Прежнего населения не осталось: почти все умерли в блокаду. Лишь изредка встречались чудом уцелевшие старорежимные дамы в шляпках с вуалью. Однажды - дело было, кажется, в 1948 году - за мной пришли из квартиры 24; просил зайти Лозинский. Такое случалось редко - я побежал. Михаил Леонидович усадил меня рядом, на диванчик и, старательно понижая свой низкий голос, прохрипел: «Мне прислали из Большого дома рукопись Татьяны Григорьевны Гнедич. Помните ли вы ее?».

Из Большого дома, с Литейного, из государственной безопасности? (Лозинский по старой памяти говорил то ЧК, то ГПУ.) Что же это? Чего они хотят от вас?

«Это, - продолжал Лозинский, - перевод поэмы Байрона «Дон Жуан». Полный перевод. Понимаете? Полный. Октавами, прекрасными классическими октавами. Все семнадцать тысяч строк. Огромный том первоклассных стихов. И знаете, зачем они прислали? На отзыв. Большому дому понадобился мой отзыв на перевод «Дон Жуана» Байрона».

 

Как это понять? Я был не менее ошеломлен, чем Лозинский, - возможно, даже более; ведь мы не знали, что Гнедич арестована. За что? В те годы «за что» не спрашивали; если уж произносили такие слова, то предваряли их иронической оговоркой: «Вопрос идиота - за что?» И откуда взялся «Дон Жуан»? Перевод Гнедич и в самом деле был феноменален. Это я понял, когда Лозинский, обычно сдержанный, вполголоса, с затаенным восторгом прочел несколько октав - комментируя их, он вспоминал два предшествующих образца: пушкинский «Домик в Коломне» и «Сон Попова» Алексея Толстого. И повторял: «Но ведь тут - семнадцать тысяч таких строк, это ведь более двух тысяч таких октав… И какая легкость, какое изящество, свобода и точность рифм, блеск остроумия, изысканность эротических перифраз, быстрота речи…» Отзыв он написал, но я его не видел; может быть, его удастся разыскать в архивах КГБ.

 

Прошло восемь лет. Мы уже давно жили в другой коммунальной квартире, недалеко от прежней - на Кировском, 59. Однажды раздалось три звонка - это было к нам; за дверью стояла Татьяна Григорьевна Гнедич, еще более старообразная, чем прежде, в ватнике, с узелком в руке. Она возвращалась из лагеря, где провела восемь лет. В поезде по пути в Ленинград она читала «Литературную газету», увидела мою статью «Многоликий классик» - о новом однотомнике Байрона, переведенном разными, непохожими друг на друга поэтами, - вспомнила прошлое и, узнав наш новый адрес на прежней квартире, пришла к нам. Жить ей было негде, она осталась в нашей комнате. Нас было уже четверо, а с домработницей Галей, для которой мы соорудили полати, пятеро.

 

Когда я повесил ватник в общей прихожей, многочисленные жильцы квартиры подняли скандал: смрад, исходивший от него, был невыносим; да и то сказать - «фуфайка», как называла этот предмет Татьяна Григорьевна, впитала в себя тюремные запахи от Ленинграда до Воркуты. Пришлось ее выбросить; другой не было, купить было нечего, и мы выходили из дому по очереди. Татьяна Григорьевна все больше сидела за машинкой: перепечатывала своего «Дон Жуана».

 

Вот как он возник.

 

Гнедич арестовали перед самым концом войны, в 1945 году. По ее словам, она сама подала на себя донос. То, что она рассказала, мало правдоподобно, однако могло быть следствием своеобразного военного психоза: будто бы она, в то время кандидат партии (в Штабе партизанского движения это было необходимым условием), принесла в партийный комитет свою кандидатскую карточку и оставила ее, заявив, что не имеет морального права на партийность после того, что совершила. Ее арестовали. Следователи добивались ее признания - что она имела в виду? Ее объяснениям они не верили (я бы тоже не поверил, если бы не знал, что она обладала чертами юродивой). Будто бы она по просьбе какого-то английского дипломата перевела для публикации в Лондоне поэму Веры Инбер «Пулковский меридиан» - английскими октавами.

Он, прочитав, сказал: «Вот бы вам поработать у нас - как много вы могли бы сделать для русско-британских культурных связей!».

Его слова произвели на нее впечатление, идея поездки в Великобританию засела в ее сознании, но она сочла ее предательством. И отдала кандидатскую карточку. Понятно, следствие не верило этому дикому признанию, но других обвинений не рождалось. Ее судили - в ту пору было уже принято «судить» - и приговорили к десяти годам исправительно-трудовых лагерей по обвинению «в измене советской родине» - девятнадцатая статья, означавшая неосуществленное намерение.

 

После суда она сидела на Шпалерной, в общей камере, довольно многолюдной, и ожидала отправки в лагерь. Однажды ее вызвал к себе последний из ее следователей и спросил: «Почему вы не пользуетесь библиотекой? У нас много книг, вы имеете право…» Гнедич ответила: «Я занята, мне некогда». - «Некогда? - переспросил он, не слишком, впрочем, удивляясь (он уже понял, что его подопечная отличается, мягко говоря, странностями). - Чем же вы так заняты?» - «Перевожу. - И уточнила: - Поэму Байрона». Следователь оказался грамотным; он знал, что собой представляет «Дон Жуан». «У вас есть книга?» - спросил он. Гнедич ответила: «Я перевожу наизусть». Он удивился еще больше: «Как же вы запоминаете окончательный вариант?» - спросил он, проявив неожиданное понимание сути дела. «Вы правы, - сказала Гнедич, - это и есть самое трудное. Если бы я могла, наконец, записать то, что уже сделано…  ​​​​ К тому же я подхожу к концу. Больше не помню».

 

Следователь дал Гнедич листок бумаги и сказал: «Напишите здесь все, что вы перевели, - завтра погляжу». Она не решилась попросить побольше бумаги и села писать. Когда он утром вернулся к себе в кабинет, Гнедич еще писала; рядом с ней сидел разъяренный конвоир. Следователь посмотрел: прочесть ничего нельзя; буквы меньше булавочной головки, октава занимает от силы квадратный сантиметр. «Читайте вслух!» - распорядился он. Это была девятая песнь - о Екатерине Второй. Следователь долго слушал, по временам смеялся, не верил ушам, да и глазам не верил; листок c шапкой «Показания обвиняемого» был заполнен с обеих сторон мельчайшими квадратиками строф, которые и в лупу нельзя было прочесть.

Он прервал чтение: «Да вам за это надо дать Сталинскую премию!» - воскликнул он; других критериев у него не было. Гнедич горестно пошутила в ответ: «Ее вы мне уже дали». Она редко позволяла себе такие шутки.

 

Чтение длилось довольно долго - Гнедич уместила на листке не менее тысячи строк, то есть 120 октав. «Могу ли чем-нибудь вам помочь?» - спросил следователь. «Вы можете - только вы!» ​​ - ответила Гнедич. Ей нужны: книга Байрона (она назвала издание, которое казалось ей наиболее надежным и содержало комментарии), словарь Вебстера, бумага, карандаш ну и, конечно, одиночная камера.

 

Через несколько дней следователь обошел с ней внутреннюю тюрьму ГБ при Большом доме, нашел камеру чуть посветлее других; туда принесли стол и то, что она просила.

В этой камере Татьяна Григорьевна провела два года. Редко ходила гулять, ничего не читала - жила стихами Байрона. Рассказывая мне об этих месяцах, она сказала, что постоянно твердила про себя строки Пушкина, обращенные к ее далекому предку, Николаю Ивановичу Гнедичу:

​​ 

С Гомером долго ты беседовал один,

Тебя мы долго ожидали.

И светел ты сошел с таинственных

вершин

И вынес нам свои скрижали…

 

Он «беседовал один» с Гомером, она - с Байроном. Два года спустя Татьяна Гнедич, подобно Николаю Гнедичу, сошла «с таинственных вершин» и вынесла «свои скрижали». Только ее «таинственные вершины» были тюремной камерой, оборудованной зловонной парашей и оконным «намордником», который заслонял небо, перекрывая дневной свет. Никто ей не мешал - только время от времени, когда она ходила из угла в угол камеры в поисках рифмы, надзиратель с грохотом открывал дверь и рявкал: «Тебе писать велено, а ты тут гуляешь!»

 

Два года тянулись ее беседы с Байроном. Когда была поставлена последняя точка в конце семнадцатой песни, она дала знать следователю, что работа кончена. Он вызвал ее, взял гору листочков и предупредил, что в лагерь она поедет только после того, как рукопись будет перепечатана. Тюремная машинистка долго с нею возилась. Наконец следователь дал Гнедич выправить три экземпляра - один положил в сейф, другой вручил ей вместе с охранной грамотой, а насчет третьего спросил, кому послать на отзыв. Тогда-то Гнедич и назвала М.Л. Лозинского.

 

Она уехала этапом в лагерь, где провела - от звонка до звонка - оставшиеся восемь лет. С рукописью «Дон Жуана» не расставалась; нередко драгоценные страницы подвергались опасности: «Опять ты шуршишь, спать не даешь? - орали соседки по нарам. - Убери свои сраные бумажки…» Она сберегла их до возвращения - до того дня, когда села у нас на Кировском за машинку и стала перепечатывать «Дон Жуана». За восемь лет накопилось множество изменений. К тому же от прошедшей тюрьму и лагеря рукописи шел такой же смрад, как и от «фуфайки».

 

В Союзе писателей состоялся творческий вечер Т.Г. Гнедич - она читала отрывки из «Дон Жуана». Перевод был оценен по заслугам. Гнедич особенно гордилась щедрыми похвалами нескольких мастеров, мнение которых ставила очень высоко: Эльги Львовны Линецкой, Владимира Ефимовича Шора, Елизаветы Григорьевны Полонской. Прошло года полтора, издательство «Художественная литература» выпустило «Дон Жуана» с предисловием Н.Я. Дьяконовой тиражом сто тысяч экземпляров. Сто тысяч! Могла ли мечтать об этом арестантка Гнедич, два года делившая одиночную камеру с тюремными крысами?

 

В то лето мы жили в деревне Сиверская, на реке Оредеж. Там же, поблизости от нас, мы сняли комнату Татьяне Григорьевне. Проходя мимо станции, я случайно встретил ее: она сходила с поезда, волоча на спине огромный мешок. Я бросился ей помочь, но она сказала, что мешок очень легкий - в самом деле, он как бы ничего не весил. В нем оказались игрушки из целлулоида и картона - для всех соседских детей. Татьяна Григорьевна получила гонорар за «Дон Жуана» - много денег: 17 тысяч рублей, да еще большие «потиражные». Впервые за много лет она купила себе необходимое и другим подарки. У нее ведь не было ничего: ни авторучки, ни часов, ни даже целых очков.

 

На подаренном мне экземпляре стоит № 2. Кому же достался первый экземпляр? Никому. Он был предназначен для следователя, но Гнедич, несмотря на все усилия, своего благодетеля не нашла. Вероятно, он был слишком интеллигентным и либеральным человеком; судя по всему, органы пустили его в расход.

Режиссер и художник Акимов на отдыхе прочитал «Дон Жуана», пришел в восторг, пригласил к себе Гнедич и предложил ей свое соавторство; вдвоем они превратили поэму в театральное представление.

Их дружба породила еще одно незаурядное произведение искусства: портрет Т.Г. Гнедич, написанный Н.П. Акимовым, - из лучших в портретной серии современников, созданной им.

Спектакль, поставленный и оформленный Акимовым в руководимом им ленинградском Театре комедии, имел большой успех, он держался на сцене несколько лет. Первое представление, о котором шла речь в самом начале, окончилось триумфом Татьяны Гнедич.

К тому времени тираж двух изданий «Дон Жуана» достиг ста пятидесяти тысяч, уже появилось новое издание книги К.И. Чуковского «Высокое искусство», в котором перевод «Дон Жуана» оценивался как одно из лучших достижений современного поэтического перевода, уже вышла в свет и моя книга «Поэзия и перевод», где бегло излагалась история перевода, причисленного мною к шедеврам переводческого искусства. И все же именно тот момент, когда поднявшиеся с мест семьсот зрителей в Театре комедии единодушно благодарили вызванного на сцену автора, - именно этот момент стал апофеозом жизни Татьяны Григорьевны Гнедич.

После возвращения на волю она прожила тридцать лет. Казалось бы, все наладилось. Даже семья появилась: Татьяна Григорьевна привезла из лагеря старушку, которая, поселившись вместе с ней, играла роль матери. И еще она привезла мастера на все руки «Егория» - он был как бы мужем. Несколько лет спустя она усыновила Толю - мальчика, сохранившего верность своей приемной матери. Благодаря ее заботам он, окончив университет, стал филологом-итальянистом.

 

«Казалось бы, все наладилось», - оговорился я. На самом деле «лагерная мама», Анастасия Дмитриевна, оказалась ворчуньей, постоянно впадавшей в черную мрачность; «лагерный муж», водопроводчик Георгий Павлович («Егорий») - тяжелым алкоголиком и необузданным сквернословом. Внешне Татьяна Григорьевна цивилизовала его - например, научила заменять излюбленное короткое слово именем древнегреческого бога, и теперь он говорил, обращаясь к приходившим в дом ученикам своей супруги и показывая на нее: «Выпьем, ребята? А что она не велит, так Феб с ней!».

В литературе «мама» и «муж» ничего не понимали, да и не хотели и не могли понимать. Зато Егорий под руководством супруги украшал новогоднюю елку хитроумными игрушечными механизмами собственной конструкции. Случалось, что он поколачивал жену. Когда я спросил, не боится ли она худшего, Татьяна Григорьевна рассудительно ответила: «Кто же убивает курицу, несущую золотые яйца?»

 

Жила Татьяна Григорьевна последние десятилетия, как ей всегда мечталось: в Павловске, на краю парка, поблизости от любимого ею Царского Села - она посвятила ему немало стихотворений, оставшихся неопубликованными, как большая часть ее стихов:

​​ 

Как хорошо, что парк хотя бы цел,

Что жив прекрасный контур

Эрмитажа,

Что сон его колонн все так же бел,

И красота капризных линий та же…

Как хорошо, что мы сидим вдвоем

Под сенью лип, для каждого священной,

Что мы молчим и воду Леты пьем

Из чистой чаши мысли вдохновенной…

20 августа 1955 г.

Г. Пушкин.

 

Боже, да какой же текст!

Музыка души.

 

Февраль

1  ​​​​ Sylvia Pankhurst (1882-1960)

 

“I am going to fight capitalism even if it kills me. It is wrong that people like you should be comfortable and well fed while all around you people are starving.”

 

Ух, ты!

 

7  ​​​​ ДР Кьюстенс

 

Olive Eleanor Custance

 

The White Witch

 

Her body is a dancing joy, a delicate delight,

Her hair a silver glamour in a net of golden light.

Her face is like the faces that a dreamer sometimes meets,

A face that Leonardo would have followed through the streets.

Her eyelids are like clouds that spread white wings across blue skies,

Like shadows in still water are the sorrows in her eyes.

How flower-like are the smiling lips so many have desired,

Curled lips that love's long kisses have left a little tired.

 

8  ​​​​ ДР Натансона

 

Исидор Павлович Натансон.

8 февраля 1906, Цюрих - 3 июля 1964, Ленинград.

Советский математик.

 

Родители - Павел Николаевич Натансон и Вера Яковлевна Раппапорт (племянница Ан-ского). В том же году семья вернулась в Россию. Примерно в 1915 году переехали в Петроград и сняли квартиру на 8-oй Советской (тогда - Рождественской) улице.

В 1929 году женился на Елизавете Петровне Соколовой.

 

Окончил Ленинградский университет (1929), ученик Григория Фихтенгольца. С 1930 г. преподавал, вместе с Леонидом Канторовичем и Дмитрием Фаддеевым, в Ленинградском институте промышленного строительства.

С ​​ 1934 г. заведовал кафедрой в Ленинградском институте точной механики и оптики. Доктор физико-математических наук (1937), профессор (1939). В 1943 г. в эвакуации в Барнауле начал работать в Ленинградском инженерно-строительном институте. В 1957 г. перешёл в Ленинградский университет, с 1960 г. заведовал кафедрой математического анализа.

 

Профессором математики был также сын И. П. Натансона Гаральд Исидорович Натансон (1930-2003).

Похоронен на Красненьком кладбище

 

Книги

«Теория функций вещественной переменной» (1941, 4 переиздания)

«Конструктивная теория функций» (1949)

Научно-популярных книги:

«Простейшие задачи на максимум и минимум» (1950)

«Суммирование бесконечно малых» (1953),

Учебник ​​ «Краткий курс высшей математики» (1963, множество переизданий).

 

Теория функций вещественной переменной – вот чему я хотел посвятить жизнь.

 

10  ​​ ​​​​ Анри Пуанкаре.

Математическое творчество

 

Источник: Пуанкаре А. О науке (под ред. Л.С. Понтрягина). ​​ М., Наука, 1989.

«Ценность науки. Математические науки» (пер. с фр. Т. Д. Блохинцева; А. С. Шибанов) - стр.399-414.

 

Вопрос о процессе математического творчества должен возбуждать в психологе самый живой интерес. В этом акте человеческий ум, по-видимому, заимствует из внешнего мира меньше всего; как орудием, так и объектом воздействия здесь является только он сам, так по крайней мере кажется; поэтому, изучая процесс математической мысли, мы вправе рассчитывать на проникновение в самую сущность человеческого ума.

Это было понято давно; и вот несколько месяцев тому назад журнал «Математическое образование», редактируемый профессорами Лезаном и Фером, предпринял анкету по вопросу о привычках ума и приемах работы различных математиков. Но мое сообщение в главных чертах было уже готово, когда были опубликованы результаты этой анкеты, так что я совершенно не мог ими воспользоваться. Скажу только, что большинство свидетельств подтверждало мои заключения, я не говорю - все, так как нельзя рассчитывать на единогласие ответов, когда вопрос ставится на всеобщее голосование.

 

I

 

Начнем с одного факта, который должен нас изумлять или, вернее, должен был бы изумлять, если бы мы к нему не привыкли. Чем объяснить то обстоятельство, что некоторые люди не понимают математических рассуждений? Если эти рассуждения основаны на одних лишь правилах логики, правилах, признаваемых всеми нормальными умами, если их очевидность основывается на принципах, которые общи всем людям и которых никто в здравом уме не станет отрицать, то как возможно существование столь многих людей, совершенно к ним неспособных?

Что не всякий способен на творчество, в этом нет ничего удивительного. Что не всякий может запомнить доказательство, однажды им узнанное, с этим также можно примириться. Но что не всякий может понимать математическое рассуждение в тот момент, когда ему его излагают, вот что кажется в высшей степени поразительным, когда начинаешь в это вдумываться. А между тем тех, которые лишь с трудом могут следить за таким рассуждением, большинство; это неоспоримый факт, и опыт учителей средней школы, наверное, ему не противоречит.

Но мало того: как возможна ошибка в математическом рассуждении? Здравый ум не должен допускать логических ошибок, а между тем иные острые умы, безошибочные в тех кратких рассуждениях, которые приходится делать при обычных повседневных обстоятельствах, оказываются неспособными следить или повторить без ошибок математические доказательства, которые, хотя и более длинны, но, в сущности, представляют собой лишь нагромождение маленьких рассуждений, совершенно подобных тем, что даются им так легко. Нужно ли добавлять, что и хорошие математики далеко не непогрешимы?

Ответ представляется мне очевидным. Представив себе длинную цепь силлогизмов, в которой заключения предыдущих силлогизмов служат посылками для последующих; мы способны понять каждый силлогизм в отдельности, и при переходе от посылок к заключению мы не рискуем впасть в ошибку. Но между моментом, когда мы в первый раз встретили какое-нибудь предложение в виде заключениях некоторого силлогизма, и тем моментом, когда мы вновь с ним встречаемся как посылкой другого силлогизма, иногда проходит много времени, в течение которого были развернуты многочисленные звенья цепи; и вот может случиться, что за это время мы либо вовсе забыли это предложение, либо, что еще хуже, забыли его смысл. Таким образом, возможно, что мы его заменим другим, несколько отличным от него предложением или, сохраняя его словесное выражение, припишем ему несколько иной смысл; в том и в другом случае мы рискуем ошибиться.

Часто математику приходится пользоваться много раз одним и тем же правилом: в первый раз он, конечно, доказывает себе его справедливость; пока это доказательство остается в его памяти вполне ясным и свежим, пока он совершенно точно представляет себе смысл и широту охвата этого правила, до тех пор нет никакого риска в его употреблении. Но когда в дальнейшем наш математик, полагаясь на свою память, продолжает применять правило уже совершенно механически, тогда какой-нибудь изъян в памяти может привести к ложному применению правила. Так, если взять простой, почти избитый пример, мы иногда делаем ошибки в счете по той причине, что забыли нашу таблицу умножения.

С этой точки зрения специальная способность в математике должна обусловливаться очень верной памятью или скорее необычайной напряженностью внимания. Это качество можно было бы сравнить со способностью игрока в вист запоминать вышедшие карты, или, чтобы взять более сильную степень, со способностью шахматиста обозревать и предвидеть очень большое число комбинаций и удерживать их в памяти. С этой точки зрения всякий хороший математик должен был бы быть в то же время хорошим шахматистом, и наоборот; равным образом, он должен быть силен в числовых выкладках. Конечно, иногда так и бывает; так, Гаусс одновременно был гениальным геометром и очень искусным и уверенным вычислителем.

Но бывают исключения; впрочем, я ошибаюсь, говоря «исключения», ибо тогда исключения окажутся многочисленнее случаев, подходящих под правило. Напротив, именно Гаусс и представляет собой исключение. Что же касается, например, меня лично, то я должен сознаться, что неспособен сделать без ошибки сложение. Равным образом, из меня вышел бы плохой шахматист; я, быть может, хорошо рассчитал бы, что, играя таким-то образом, я подвергаюсь такой-то опасности; я бы разобрал много других ходов, которые отверг бы по тем или другим причинам; но в конце концов я, наверное, сделал бы ход, уже рассмотренный, забыв тем временем о той опасности, которую я раньше предусмотрел.

Одним словом, память у меня неплохая, но она была бы недостаточна для того, чтобы я мог стать хорошим игроком в шахматы.

Почему же она не изменяет мне в трудном математическом рассуждении, в котором растерялось бы большинство шахматистов? Очевидно, по той причине, что здесь моей памятью руководит общий ход рассуждения. Математическое доказательство представляет собой не просто какое-то нагромождение силлогизмов: это силлогизмы, расположенные в известное порядке, причем этот порядок расположения элементов оказывается гораздо более важным, чем сами элементы. Если я обладаю чувством, так сказать, интуицией этого порядка, так что могу обозреть одним взглядом все рассуждения в целом, то мне не приходится опасаться, что я забуду какой-нибудь один из элементов; каждый из них сам по себе займет назначенное ему место без всякого усилия памяти с моей стороны.

Далее, когда я повторяю усвоенное доказательство, мне часто кажется, что я мог бы и сам придумать его; быть может, часто это только иллюзия; но если даже у меня недостаточно сил, чтобы самостоятельно найти такое доказательство, то я по меньшей мере самостоятельно создаю его всякий раз, когда мне приходится его повторять.

Понятно, что это чувство, этот род математической интуиции, благодаря которой мы отгадываем скрытые гармонии и соотношения, не может быть принадлежностью всех людей. Одни не обладают ни этим тонким, трудно оценимым чувством, ни силой памяти и внимания выше среднего уровня, и тогда, они оказываются совершенно неспособными понять сколько-нибудь сложные математические теории. Другие, обладая этим чувством лишь в слабой степени, одарены в то же время редкой памятью и большой способностью внимания. Они запомнят наизусть частности, одну за другой; они смогут понять математическую теорию и даже иной раз сумеют ее применить, но они не в состоянии творить. Наконец, третьи, обладая в более или менее высокой степени той специальной интуицией, о которой я только что говорил, не только смогут понять математику, не обладая особенной памятью, но они смогут оказаться творцами, и их поиски новых открытий будут более или менее успешны, смотря по степени развития у них этой интуиции.

В чем, в самом деле, состоит математическое творчество? Оно заключается не в создании новых комбинаций с помощью уже известных математических объектов. Это может сделать мало ли кто; но число комбинаций, которые можно найти этим путем, было бы бесконечно, и даже самое большое их число не представляло бы ровно никакого интереса. Творчество состоит как раз в том, чтобы не создавать бесполезных комбинаций, а строить такие, которые оказываются полезными; а их ничтожное меньшинство. Творить - это отличать, выбирать.

Как следует производить этот выбор, я объяснил в другом месте; в математике фактами, заслуживающими изучения, являются те, которые ввиду их сходства с другими фактами способны привести нас к открытию какого-нибудь математического закона, совершенно подобно тому, как экспериментальные факты приводят к открытию физического закона. Это именно те факты, которые обнаруживают родство между другими фактами, известными с давних пор, но ошибочно считавшимися чуждыми друг другу.

Среди комбинаций, на которые падает выбор, часто наиболее плодотворными оказываются те, элементы которых взяты из наиболее удаленных друг от друга областей. Я не хочу сказать, что для нового открытия достаточно сблизить возможно глубже различающиеся предметы; большинство комбинаций, построенных таким образом, оказались бы совершенно бесплодными; но некоторые, правда, очень немногие из них, бывают наиболее плодотворными.

Творить, изобретать, сказал я, значит выбирать; но это слово, пожалуй, не вполне подходит. Оно вызывает представление о покупателе, которому предлагают громадное число образчиков и который их пересматривает один за другим, имея в виду сделать свой выбор. Здесь число образчиков было бы так велико, что всей жизни не хватило бы для пересмотра всех их. Но в действительности это обстоит иначе. Бесплодные комбинации даже и не представляются уму изобретателя. В поле его сознания появляются лишь действительно полезные комбинации, да еще некоторые другие, которые он, правда, отбросит в сторону, но которые не лишены характера полезных комбинаций. Все происходит подобно тому, как если бы изобретатель был экзаменатором второй ступени, имеющим дело лишь с кандидатами, успешно прошедшими через первое испытание.

 

II

 

К тому, что мною сказано до сих пор, можно прийти посредством наблюдения или вывода при чтении произведений математиков, если только вдумчиво это делать.

Теперь пора вникнуть глубже и посмотреть, что происходит в самой душе математика. Лучшее, что я могу сделать с этой целью, - это, я полагаю, обратиться к моим личным воспоминаниям. Впрочем, я ограничусь тем, что расскажу вам, как я написал мой первый мемуар о фуксовых функциях. Прошу у вас извинения, ибо мне придется употребить несколько технических выражений; но они не должны вас пугать: вам, собственно, незачем их понимать. Например, я скажу так: я нашел доказательство такой-то теоремы при таких-то обстоятельствах; эта теорема будет носить варварское название, которое для большинства из вас не будет понятно, но это совершенно неважно; все, что интересно здесь для психолога, - это условия, обстоятельства.

В течение двух недель я старался доказать, что невозможна никакая функция, которая была бы подобна тем, которым я впоследствии дал название фуксовых функций; в то время я был еще весьма далек от того, что мне было нужно. Каждый день я усаживался за свой рабочий стол, проводил за ним один-два часа, перебирал большое число комбинаций и не приходил ни к какому результату. Но однажды вечером я выпил, вопреки своему обыкновению, чашку черного кофе; я не мог заснуть; идеи возникали во множестве; мне казалось, что я чувствую, как они сталкиваются между собой, пока, наконец, две из них, как бы сцепившись друг с другом, не образовали устойчивого соединения. Наутро я установил существование класса функций Фукса, а именно тех, которые получаются из гипергеометрического ряда; мне оставалось лишь сформулировать результаты, что отняло у меня всего несколько часов.

Я захотел затем представить эти функции в виде частного двух рядов; это была вполне сознательная и обдуманная мысль; мною руководила аналогия с эллиптическими функциями. Я задал себе вопрос; каковы должны быть свойства этих рядов, если они существуют, и я пришел без труда к образованию рядов, названных мною тета-фуксовыми функциями.

В эту пору я покинул Кан, где я тогда жил, чтобы принять участие в геологической экскурсии, организованной Горным институтом. Среди дорожных перипетий я забыл о своих математических работах; по прибытии в Кутанс мы взяли омнибус для прогулки; и вот в тот момент, когда я заносил ногу на ступеньку омнибуса, мне пришла в голову идея - хотя мои предыдущие мысли не имели с нею ничего общего, - что те преобразования, которыми я воспользовался для определения фуксовых функций, тождественны с преобразованиями неевклидовой геометрии. Я не проверил этой идеи; для этого я не имел времени, так как, едва усевшись в омнибус, я возобновил начатый разговор, тем не менее я сразу почувствовал полную уверенность в правильности идеи. Возвратясь в Кан, я сделал проверку; идея оказалась правильной.

Вслед за тем я занялся некоторыми вопросами арифметики, по-видимому, без особенного успеха; мне и в голову не приходило, что эти вопросы могут иметь хотя бы самое отдаленное отношение к моим предыдущим исследованиям. Раздосадованный неудачей, я решил провести несколько дней на берегу моря и стал думать о совершенно других вещах. Однажды, когда я бродил по прибрежным скалам, мне пришла в голову мысль, опять-таки с теми же характерными признаками: краткостью, внезапностью и непосредственной уверенностью в ее истинности, что арифметические преобразования неопределенных квадратичных трехчленов тождественны с преобразованиями неевклидовой геометрии.

Возвратившись в Кан, я стал размышлять над этой, мыслью и сделал из нее некоторые выводы; пример квадратичных форм показал мне, что, помимо фуксовых групп, которые соответствуют гипергеометрическому ряду, существуют еще и другие; я увидел, что к ним можно приложить теорию тета-фуксовых рядов и что, следовательно, существуют еще иные фуксовы функции, помимо тех, которые происходят из гипергеометрического ряда и которые только и были известны мне до тех пор. Понятно, я задался целью образовать все такие функции; я повел правильную осаду и овладел одним за другим всеми наружными фортами; но один все еще держался; его падение должно было повлечь за собой сдачу крепости. Однако все мои усилия приводили лишь к большему убеждению в трудности задачи; но и это уже имело некоторое значение. Вся эта работа происходила вполне сознательно.

Тут мне пришлось уехать в Мон-Валерьен, где я должен был отбывать воинскую повинность; конечно я был поглощен разнообразнейшими делами. Однажды я шел по бульвару, как вдруг мне представилось решение занимавшей меня задачи. Я не стал тогда же вникать в этот вопрос; это я сделал лишь по окончании военной службы. В руках у меня были все необходимые данные, оставалось только собрать их вместе и расположить в надлежащем порядке. Теперь я уже в один присест без всякого усилия написал свой окончательный мемуар.

 

III

 

Я ограничусь одним только этим примером; было бы бесполезно увеличивать их число, о многих других исследованиях мне пришлось бы повторять почти то же самое; наблюдения, сообщаемые другими математиками в ответе на анкету журнала «Математическое образование», тоже лишь подтвердили бы сказанное.

Прежде всего, поражает этот характер внезапного прозрения, с несомненностью свидетельствующий о долгой предварительной бессознательной работе; роль этой бессознательной работы в процессе математического творчества кажется мне неоспоримой; следы ее можно было бы найти и в других случаях, где она является менее очевидной. Часто, когда думаешь над каким-нибудь трудным вопросом, за первый присест не удается сделать ничего путного; затем, отдохнув более или менее продолжительное время, садишься снова за стол. Проходит полчаса и все так же безрезультатно, как вдруг в голове появляется решающая мысль. Можно думать, что сознательная работа оказалась более плодотворной благодаря тому, что она была временно прервана, и отдых вернул уму его силу и свежесть. Но более вероятно, что это время отдыха было заполнено бессознательной работой, результат которой потом раскрывается перед математиком, подобно тому как это имело место в приведенных примерах; но только здесь это откровение приходит не во время прогулки или путешествия, а во время сознательной работы, хотя в действительности независимо от этой работы, разве только разматывающей уже готовые изгибы; эта работа играет как бы только роль стимула, который заставляет результаты, приобретенные за время покоя, но оставшиеся за порогом сознания, облечься в форму, доступную сознанию.

Можно сделать еще одно замечание по поводу условий такой бессознательной работы; а именно: эта работа возможна или по меньшей мере плодотворна лишь в том случае, если ей предшествует и за нею следует период сознательной работы. Никогда (и приведенные мною примеры достаточны для такого утверждения) эти внезапные внушения не происходят иначе, как после нескольких дней волевых усилий, казавшихся совершенно бесплодными, так что весь пройденный путь в конце концов представлялся ложным. Но эти усилия оказываются в действительности не такими уж бесплодными, как это казалось; это они пустили в ход машину бессознательного, которая без них не стала бы двигаться и ничего бы не произвела.

Необходимость второго периода сознательной работы представляется еще более понятной. Надо пустить в действие результаты этого вдохновения, сделать из них непосредственные выводы, привести их в порядок, провести доказательства; а прежде всего их надо проверить. Я говорил вам о чувстве абсолютной достоверности, сопровождающем вдохновение; в приведенных примерах это чувство меня не обмануло, и так оно бывает в большинстве случаев; но следует остерегаться мнения, что так бывает всегда; подчас это чувство нас обманывает, хотя оно и в этих случаях ощущается не менее живо; ошибка обнаруживается лишь тогда, когда хочешь провести строгое доказательство. Это, по моим наблюдениям, особенно часто имеет место с мыслями, которые приходят в голову утром или вечером, когда я лежу в постели в полусонном состоянии.

 

IV

 

Таковы факты; они наводят нас на следующие размышления. Бессознательное или, как еще говорят, подсознательное «я» играет в математическом творчестве роль первостепенной важности; это явствует из всего предшествующего. Но это подсознательное «я» обычно считают совершенно автоматическим. Между тем мы видели, что математическая работа не есть простая механическая работа; ее нельзя доверить никакой машине, как бы совершенна она ни была. Дело не только в том, чтобы применять известные правила и сфабриковать как можно больше комбинаций по некоторым установленным законам. Полученные таким путем комбинации были бы невероятно многочисленны, но бесполезны и служили бы лишь помехой. Истинная творческая работа состоит в том, чтобы делать выбор среди этих комбинаций, исключая из рассмотрения те, которые являются бесполезными, или даже в том, чтобы освобождать себя от труда создавать эти бесполезные комбинации.

Но правила, руководящие этим выбором, - крайне, тонкого, деликатного характера; почти невозможно точно выразить их словами; они явственно чувствуются, но плохо поддаются формулировке; возможно ли при таких обстоятельствах представить себе решето, способное просеивать их механически?

А в таком случае представляется правдоподобной такая гипотеза: «я» подсознательное нисколько не «ниже», чем «я» сознательное; оно отнюдь не имеет исключительно механического характера, но способно к распознаванию, обладает тактом, чувством изящного; оно умеет выбирать и отгадывать. Да что там! Оно лучше умеет отгадывать, чем «я» сознательное, ибо ему удается то, перед чем другое «я» оказывается бессильным. Одним словом, не является ли подсознательное «я» чем-то более высшим, чем «я» сознательное? Вам понятна вся важность этого вопроса. Бутру в лекции, прочитанной месяца два тому назад, показал, каким образом к тому же вопросу приводят совершенно другие обстоятельства и к каким следствиям привел бы положительный ответ на него.

Приводят ли нас к этому положительному ответу те факты, которые я только что изложил? Что касается меня, то я, признаюсь, отнесся бы к такому ответу далеко не сочувственно. Пересмотрим же вновь факты и поищем, не допускают ли они другого объяснения.

Несомненно, что те комбинации, которые представляются уму в момент какого-то внезапного просветления, наступающего после более или менее продолжительного периода бессознательной работы, в общем случае оказываются полезными и плодотворными, являясь, по-видимому, результатом первого отбора. Но следует ли отсюда, что подсознательное «я», отгадавшее с помощью тонкой интуиции, что эти комбинации могут быть полезны, только эти именно комбинации и построило, или, может быть, оно построило еще множество других, оказавшихся лишенными всякого интереса и потому не переступивших порога сознания?

С этой второй точки зрения все комбинации создаются благодаря автоматизму подсознательного «я», но только те из них, которые могут оказаться интересными, проникают в поле сознания. И это представляется еще более таинственным. В чем причина того, что среди тысяч продуктов нашей бессознательной деятельности одним удается переступить порог сознания, тогда как другие остаются за его порогом? Случайно ли даруется такая привилегия? Очевидно, нет; например, среди всех раздражений наших чувств только самые интенсивные остановят на себе наше внимание, если только оно не привлекается еще и другими причинами. Вообще, среди несознаваемых явлений привилегированными, т. е. способными стать сознаваемыми, оказываются те, которые прямо или косвенно оказывают наибольшее воздействие на нашу способность к восприятию.

Может показаться странным, что по поводу математических доказательств, имеющих, по-видимому, дело лишь с мышлением, я заговорил о восприятии. Но считать это странным значило бы забыть о чувстве прекрасного в математике, о гармонии чисел и форм, о геометрическом изяществе. Всем истинным математикам знакомо настоящее эстетическое чувство. Но ведь здесь мы уже в области чувственного восприятия.

Но какие же именно математические предметы мы называем прекрасными и изящными, какие именно предметы способны вызвать в нас своего рода эстетические эмоции? Это те, элементы которых расположены так гармонично, что ум без труда может охватить целое, проникая в то же время и в детали. Эта гармония одновременно удовлетворяет нашим эстетическим потребностям и служит подспорьем для ума, который она поддерживает и которым руководит. И в то же время, давая нам зрелище правильно расположенного целого, она вызывает в нас предчувствие математического закона. А ведь мы видели, что единственными математическими фактами, достойными нашего внимания и могущими оказаться полезными, являются как раз те, которые могут привести нас к открытию нового математического закона. Таким образом, мы приходим к следующему заключению: полезными комбинациями являются как раз наиболее изящные комбинации, т.е. те, которые в наибольшей степени способны удовлетворять тому специальному эстетическому чувству, которое знакомо всем математикам, но которое до того непонятно профанам, что упоминание о нем вызывает улыбку на их лицах.

Но что же тогда оказывается? Среди тех крайне многочисленных комбинаций, которые слепо создает мое подсознательное «я», почти все оказываются лишенными интереса и пользы, но именно поэтому они не оказывают никакого воздействия на эстетическое чувство, и сознание никогда о них не узнает; лишь некоторые среди них оказываются гармоничными, а следовательно, полезными и прекрасными в то же время; они сумеют разбудить ту специальную восприимчивость математика, о которой я только что говорил; последняя же, однажды возбужденная, со своей стороны, привлечет наше внимание к этим комбинациям и этим даст им возможность переступить через порог сознания.

Это не более как гипотеза; но вот наблюдение, решительно говорящее в ее пользу: когда ум математика испытывает внезапное просветление, то большей частью оно его не обманывает; но иногда все же случается, как я уже говорил, что пришедшие таким образом в голову идеи не выдерживают проверочных операций; и вот замечено, что почти всегда такая ложная идея, будь она верна, была бы приятна нашему естественному инстинкту математического изящества.

Таким образом, именно это специальное эстетическое чувство играет роль того тонкого критерия, о котором я говорил выше; благодаря этому становится понятным и то, почему человек, лишенный этого чувства, никогда не окажется истинным творцом.

 

V

 

Однако такое объяснение не устраняет всех затруднений; сознательное «я» в крайней степени ограничено; что же касается подсознательного «я», то нам неизвестны его границы, и потому нет ничего неестественного в предположении, что оно может за небольшой промежуток времени создать больше различных комбинаций, чем может охватить сознательное существо за целую жизнь. Но тем не менее эти пределы существуют; в таком случае правдоподобно ли, чтобы это подсознательное «я» могло образовать все возможные комбинации, число которых ужаснуло бы всякое воображение? И, однако, это представляется необходимым, ибо если оно создает лишь небольшую часть этих комбинаций, да и то делает на авось, то будет очень уж мало шансов на то, что среди них окажется удачная комбинация, т. е. та, которую надо найти.

Но, быть может, объяснения следует искать в том периоде сознательной работы, который всегда предшествует плодотворной бессознательной работе? Позвольте мне прибегнуть к грубому сравнению. Представим себе будущие элементы наших комбинаций чем-то вроде крючкообразных атомов Эпикура. Во время полного бездействия ума эти атомы неподвижны, как если бы они были повешены на стену; таким образом, этот полный покой ума может продолжаться неопределенно долго, и за все это время атомы не сблизятся ни разу и, следовательно, не осуществится ни одна комбинация.

В противоположность этому, в течение периода кажущегося покоя и бессознательной работы некоторые из атомов отделяются от стены и приходят в движение. Они бороздят по всем направлениям то пространство, в котором они заключены, подобно рою мошек или, если вы предпочитаете более ученое сравнение, подобно молекулам газа в кинетической теории газов. Тогда их взаимные столкновения могут привести к образованию новых комбинаций.

Какова же тогда роль предварительной сознательной работы? Очевидно, она заключается в том, чтобы привести некоторые атомы в движение, сорвав их со стены. Когда мы, пытаясь собрать воедино эти элементы, на тысячу ладов ворочаем их во все стороны, но не находим в конце концов удовлетворительного сопоставления, тогда мы бываем склонны отрицать всякое значение такой работы. А между тем атомы после того возбуждения, в которое их привела наша воля, отнюдь не возвращаются в свое первоначальное состояние покоя. Они продолжают, теперь уже свободно, свою пляску.

Но ведь наша воля взяла их не наугад, она при этом преследовала вполне определенную цель, так что пришли в движение не какие-нибудь атомы вообще, но такие, от которых можно с некоторым основанием ожидать искомого решения. Раз придя в движение, атомы начинают испытывать столкновения, которые приводят к образованию комбинаций этих атомов либо между собой, либо с другими, неподвижными атомами, с которыми они сталкиваются на своем пути. Я еще раз прошу у вас извинения; мое сравнение довольно грубо, но я не знаю иного способа сделать понятной мою мысль.

Как бы там ни было, но единственными комбинациями, образование которых представляется вероятным, являются те, хоть один элемент которых оказывается в числе атомов, свободно выбранных нашей волей. Но ведь очевидно, что именно среди них находится та комбинация, которую я только что назвал удачной. Быть может, здесь мы имеем средство смягчить то, что представлялось парадоксальным в первоначальной гипотезе.

Другое замечание. Никогда не случается, чтобы бессознательная работа доставила вполне готовым результат сколько-нибудь продолжительного вычисления, состоящего в одном только применении определенных правил. Казалось бы, что абсолютное «я» подсознания в особенности должно быть способно к такого рода работе, являющейся в некотором роде исключительно механической. Казалось бы, что, думая вечером о множителях какого-нибудь произведения, можно надеяться найти при пробуждении готовым самое произведение или, еще иначе, что алгебраическое вычисление, например, проверка, может быть выполнено помимо сознания. Но в действительности ничего подобного не происходит, как то доказывают наблюдения.

От таких внушений, являющихся продуктами бессознательной работы, можно ожидать только исходных точек для подобных вычислений; самые же вычисления приходится выполнять во время второго периода сознательной работы, который следует за внушением и в течение которого проверяются результаты этого внушения и делаются из них выводы. Правила этих вычислений отличаются строгостью и сложностью; они требуют дисциплины, внимания, участия воли и, следовательно, сознания. В подсознательном же «я» господствует, в противоположность этому, то, что я назвал бы свободой, если бы только можно было дать это имя простому отсутствию дисциплины и беспорядку, обязанному своим происхождением случаю. Только этот самый беспорядок делает возможным возникновение неожиданных сближений.

Сделаю последнее замечание. Излагая выше некоторые мои личные наблюдения, я рассказал, между прочим, об одной бессонной ночи, когда я работал как будто помимо своей воли; подобные случаи бывают нередко, и для этого нет необходимости в том, чтобы нормальная мозговая деятельность была вызвана каким-нибудь физическим возбудителем, как то имело место в описанном мною случае. И вот в таких случаях кажется, будто сам присутствуешь при своей собственной бессознательной работе, которая, таким образом, оказалась отчасти доступной перевозбужденному сознанию, но нисколько вследствие этого не изменила своей природе. Тогда отдаешь себе в общих чертах отчет в том, что различает оба механизма или, если вам угодно, методы работы обоих «я». Психологические наблюдения, которые я, таким образом, имел возможность сделать, подтверждают те взгляды, которые я только что изложил.

А в подтверждении они конечно нуждаются, так как, вопреки всему, они остаются весьма гипотетическими; однако вопрос столь интересен, что я не раскаиваюсь в том, что изложил вам эти взгляды.

 

11  ​​ ​​ ​​​​ Невероятный шлем!!

Funerary bronze helmet with gold mask from the necropolis at Archontiko Grave 279 Greek mid 6th century BCE

Macedonia, the Heart of Greece

This warrior's grave also included a bronze shield, iron swords, spear-points, gold ornaments, a chariot model, figures, and more. This is one of the earliest gold funerary masks found so far in northern Greece. It appears that the mask was pressed against the deceased's face so as to render the relief of the nose, brows, and lips. Part of the permanent collections of the Archaeological Museum of Pella, Macedonia, the Heart of Greece.

 

12  ​​​​ Дневник Кафки

 

12 ФЕВРАЛЯ 1922 ГОДА

 

Меня всегда отталкивала не та женщина, что говорила: «Я не люблю тебя», а та, что говорила: «Ты не можешь меня любить, как бы ты того ни хотел, ты, на свою беду, любишь любовь ко мне, любовь ко мне не любит тебя». Поэтому неправильно говорить, будто я познал слова «я люблю тебя», я познал лишь тишину ожидания, которую должны были нарушить мои слова «я люблю тебя», только это я познал, ничего другого.

Страх при катании на санках с гор, испуг, когда надо было пройти по скользкому снегу, короткий рассказ, прочитанный мною сегодня, снова вызвали мысль - она давно не приходила в голову, но всегда лежала на поверхности, - не является ли безумное своекорыстие, страх за себя, причем страх не за высокое «я», а страх за самое обыденное благополучие, причиной моей гибели - так, словно я сам вызвал из глубины моего существа мстителя (своеобразное: «правая рука не ведает, что творит левая»). В канцелярии все еще надеются, что моя жизнь начнется лишь завтра, между тем я у последней черты.

 

16  ​​​​ Ученица Гумилева, Полонская Елизаве́та Григо́рьевна (урожденная Мовшенсо́н)

14 (26) июня 1890, Варшава - 11 января 1969, Ленинград.

Русская поэтесса, переводчица, журналистка.

Единственная женщина в составе легендарной питерской литературной группы «Серапионовы братья», с которой связаны ярчайшие достижения русской литературы 1920-х годов. Именно на 1920-е годы приходится пик ее поэтического творчества.

 

Этот стих был написан 71 год назад 16 февраля 1920 года

 

«Не странно ли, что мы забудем все…»

 

Не странно ли, что мы забудем всё:

Зальдевшее ведро с водой тяжелой,

И скользкую панель, и взгляд

Украдкою на хлеб чужой и черствый.

 

Так женщина, целуя круглый лобик

Ребенка, плоть свою, не скажет, не припомнит,

Что содрогалась в напряженье страшном,

мучительных усилиях рожденья.

 

Но грустно мне, что мы утратим цену

Друзьям смиренным, преданным, безгласным:

Березовым поленьям, горсти соли,

Кувшину с молоком, и небогатым

Плодам земли, убогой и суровой.

 

И посмеется внучка над старухой,

И головой лукаво покачает,

Заметив, как заботливо и важно

Рука сухая прячет корку хлеба.

 

23  ​​​​ В этот день 23 февраля 1883 года в Ольденбурге родился Карл Теодор Ясперс, немецко-швейцарский врач, психиатр, философ, юрист, политический мыслитель. Часто считается одним из главных представителей экзистенциализма в Германии, но сам он отвергал свою причастность к этому философскому направлению.

В гитлеровской Германии Ясперс не поддерживал идей национал-социализма, с 1937 года был лишён звания профессора и фактически постоянно находился под угрозой ареста вплоть до окончания Второй мировой войны и падения нацизма.

Долгие восемь лет Ясперс продолжал писать «в стол».

В 1945 году он оказался среди немецких интеллектуалов, которые не были замешаны в связях с нацистами, и начал играть большую роль в жизни германского общества. Ясперс возвращается к преподаванию - сначала в Гейдельберге, а затем, с 1947 года, - в Базельском университете.

Публикует работы: «Вопрос о вине» (1946), «Ницше и христианство» (1946), «О европейском духе» (1946), «Об истине» (1947), «Наше будущее и Гёте» (1947), «Истоки истории и её цель» (1948), «Философская вера» (1948), «Разум и антиразум в нашу эпоху» (1950), «Об условиях и возможностях нового гуманизма» (1962).

Умер Ясперс в Базеле 26 февраля 1969 года.

27  ​​ ​​​​ В этот день ​​ 27 февраля 1863 года в Южном Хедли (штат Массачусетс) родился Джордж Герберт Мид, американский философ, социолог и психолог, заложивший основы символического интеракционизма.

Личное знакомство Мида с Джоном Дьюи определило всю его дальнейшую карьеру: когда создавался Чикагский университет, Дьюи настоял на том, чтобы его друга и коллегу Мида пригласили в новый университет на должность ассистента. Так было положено начало Чикагской школы философии (Дьюи, Дж. Тафтс и Мид).

Научные воззрения Мида хорошо известны благодаря книге «Разум, самость и общество», составленной по в 1928 году по конспектам его лекций.

Концепцию Мида называют «символическим интеракционизмом», поскольку она рассматривает символические элементы взаимодействия людей в обществе.

Отправная точка Мида – приоритет социального над индивидуальным. Социальное действие в отличие от обыкновенного действия обязательно включает как минимум двух людей. В основе социального действия лежит «жест», т. е. действие, которое рассчитано на ответную реакцию окружающих.

Если жест вызывает у говорящего примерно такую же реакцию, как и у слушающего, то такой жест становится «значащим символом». Именно благодаря наличию значащих символов возможна коммуникация (общение между людьми).

Важная составляющая процесса коммуникации – способность человека видеть себя со стороны глазами других людей. Такую способность Мид называл «самость» (self).

Самость – чисто социальное качество. Оно не только отсутствует у животных, но не является врожденным и у самих людей. Развитие самости у ребенка, по Миду, проходит две стадии: стадию ролевых игр, на которой ребенок, изображая разных людей (мать, учителя, продавца, военного и т. д.), учится оценивать себя с точки зрения конкретных других людей.

На второй стадии коллективных игр ребёнок учится оценивать себя как участника группы. Он становится членом некоего сообщества и руководствуется общими для этого сообщества установками.

отражает индивидуальность и своеобразие человека.

Идеи ученого развивали Г. Блумер, И. Гоффман, М. Кун и другие. Взлет популярности этого направления пришелся на 1970-е, когда его идеи стали рассматриваться как альтернатива функционализму Т. Парсонса.

Осознание взаимосвязи внутреннего мира личности с социальными процессами является одним из важнейших достижений социологии и социальной психологии.

 

28 ​​ Ахматова

 

Уже безумие крылом

Души накрыло половину,

И поит огненным вином

И манит в черную долину.

И поняла я, что ему

Должна я уступить победу,

Прислушиваясь к своему,

Уже как бы чужому бреду.

И не позволит ничего

Оно мне унести с собою

(Как ни упрашивать его

И как ни докучать мольбою):

Ни сына страшные глаза –

Окаменелое страданье,

Ни день, когда прошла гроза,

Ни час тюремного свиданья,

Ни милую прохладу рук,

Ни лип взволнованные тени,

Ни отдаленный легкий звук –

Слова последних утешений.

 

В мой ДР сделал себе такой подарок: поставил ее стихи.

 

Март ​​ 

 

2  ​​​​ Дневник Сергея Каблукова

 

2 МАРТА 1917 ГОДА:

 

Вчера в «Р. Весть» Амфитеатров** в статье о Анне Лопухиной, считаемой фавориткой Павла I, говоря о насильственной смерти этого столь же замечательного, сколь негативного и странного государя, говорит, что Петербург праздновал смерть Павла тем, что 11-го марта 1801 г. было выпито там 60 000 бутылок шампанского, и все повторяли экспромт неизвестного сочинителя: «Павле, Павле, кто тебя давил? Добрый барин, граф фон дер Палин». По тону его статьи видно сразу, что к сообщаемому фельетонист относится одобрительно. Но надо иметь совершенно сожженную совесть, чтобы не считать не только сообщаемые им факты, но и его к ним отношение, за мерзейший из видов хулиганства. Смерть чья бы то ни было как предмет пьяной радости и насмешки - есть кощунство и мерзость.

Что гнусному дворянско-придворному и чиновному Петербургу времени Павла I такая мерзость вполне пристала - это несо­мненно, но что мнящий себя сеющим «разумное, доброе, вечное» прогрессивный публицист не понимает и не стыдится этого, явление более удивительное.

 

Сергей Платонович Каблуков (12 сентября 1881 - 25 декабря 1919) - русский религиозный и общественный деятель, связанный, главным образом, с Религиозно-философским обществом в Петербурге (секретарь общества в 1909-1913 гг. и председатель его Христианской секции). В истории русской культуры известен благодаря тесному общению и переписке с И. Ф. Анненским и молодым О. Э. Мандельштамом, дарование которого он оценил одним из первых. Записи дневника Каблукова и его владельческий экземпляр «Камня» - единственный крупный источник к изучению ранней биографии и творчества Мандельштама (ГПБ, ф. 322, ед. хр. 3-50, 63); ряд текстов раннего Мандельштама сохранились только в архиве Каблукова.

 

Алекса́ндр Валенти́нович Амфитеа́тров (14 [26] декабря 1862, Калуга - 26 февраля 1938, Леванто, Италия) - русский прозаик, публицист, фельетонист, литературный и театральный критик, драматург, автор сатирических стихотворений (псевдонимы Old Gentleman, Московский Фауст и др.).

 

2  ​​ ​​​​ Дневник Ги́лберта Че́стертона

 

2 МАРТА 1917 ГОДА:

 

Идея братства превратилась в предмет глупого пустословия, однако она остается единственной непоколебимой точкой отсчета для любых размышлений о человечестве. Если люди не братья, они не люди.

 

Ги́лберт Кит Че́стертон (англ. Gilbert Keith Chesterton; 29 мая 1874, Лондон, Англия - 14 июня 1936, Биконсфилд (англ.), Англия).

Английский христианский мыслитель, журналист и писатель конца XIX - начала XX веков. Рыцарь-командор со звездой ватиканского ордена Святого Григория Великого

 

2  ​​​​ Такие интересные люди! А у меня была встреча не со столь интересным, зато живым человеком: Налем Подольским. Я (по глупости?) не очень ее оценил. Вот что он пишет о себе:

 

Я, Подольский Наль Лазаревич, родился в 1935 году в Ленинграде. Окончил Кораблестроительный институт в 1958 г., а позднее, уже будучи преподавателем математики - Факультет повышения квалификации при Матмехе ЛГУ (1970). Кандидат технических наук, доцент, действительный член Русского Географического Общества, член Российского союза профессиональных литераторов. Автор нескольких десятков научных публикаций в области прикладной математики и механики, а также археологии и этнографии. По окончании Института работал научным сотрудником в ЦНИИ им. Крылова, с 1963 по 1974 - доцент кафедры высшей математики Кораблестроительного института. Далее работал научным сотрудником в области технической кибернетики в фирме Ленэлектронмаш, в Институте археологии АН СССР и в Институте Истории Молдавской ССР, имею большой стаж экспедиционной работы в качестве археолога (более 20 полевых сезонов). В разное время работал также инспектором Речного Регистра РСФСР, топографом, мелиоратором и оператором котельной. Художественную прозу начал писать с 1975 года. За повесть «Кошачья история» получил премию им. В. Даля (Париж, 1979), а за цикл новелл «Успех игры» - предостережение КГБ СССР по приснопамятной 70-й статье. С 1982 года - член Российского союза профессиональных литераторов (его прежние названия - Профком драматургов, затем Союз литераторов РСФСР). Помимо литературных публикаций (список прилагается), писал либретто для пантомимы, сценарии диафильмов и мультфильмов.

 

Что ж, не всем же быть Буниными и Достоевскими.

 

5  ​​​​ В этот день 5 марта 1942 года ​​ Бунины Вера и Иван пишут в дневнике:

 

ПАРИЖ.

Серо, прохладно, нездоровье.

Большой английский налет на предместья Парижа, на заводы, где немцы делают танки.

Второй день без завтрака – в городе решительно ничего нет! Обедали щами из верхних капустных листьев – вода и листья!

И озверелые люди продолжают свое дьяволово дело – убийства и разрушение всего, всего! И все это началось по воле одного человека – разрушение жиз­ни всего земного шара – вернее, того, кто воплотил в себе волю своего народа, которому не должно быть прощения до 77 колена.

Нищета, дикое одиночество, безвыходность, голод, холод, грязь – вот последние дни моей жизни. И что впереди? Сколько мне осталось? И чего? Верно, полной погибели. Был Жорж – мило брякнул (на счет Веры), что у Куталадзе рак начался тоже с язвы желудка. И ужас при мысли о ней. Она уже и теперь скелет, старуха страшная.

Полнолуние. Битвы в России. Что-то будет? Это главное, главное – судьба всего мира зависит от это­го.

Вчера узнали о бомбардировке Парижа. Очень беспокоимся о Зайцевых. Выдержало ли сердце Вероч­ки весь этот шум, грохот? Где они были? Страшно и за Каллаш. Она тоже живет на окраине.

 

Вели совместный дневник? Невероятно.

 

Из словаря современных политиков: «Развязка существующих озабоченностей».

Словно б они из какого-то темного леса. ​​ 

 

7  ​​​​ В этот день 7 марта ​​ 1873 года  ​​​​ Николай Семёнович Лесков пишет Алексею Сергеевичу Суворину:

 

Петербург

 

Не посердитесь, пожалуйста, на меня, уважаемый Алексей Сергеевич, что я о сей пору не прислал Вам обещанного письма. Я его составил, но многого не могу припомнить и к тому же несколько дней лежу больной. Однако на днях все это будет сделано, и я отдам мое письмо Гр. Данилевскому, с которым Вы, кажется, видаетесь, а если это и не так, то он имеет возможность доставить его Вам с одним из сорока тысяч курьеров, какие у него есть для всяких посылок. ​​ Благодарю Вас за добрый ответ и выраженные в нем добрые чувства. Благодарю и за искреннее мнение обо мне и моей деятельности. Как быть? Все мы люди, все человеки, - существа плохие и несовершенные перед идеею абсолютного разума и справедливости. Может быть, и я во многом виноват; может, и Вы в чем-нибудь не безгрешны. В виду нарастающих годов и естественно приближающейся смерти порадуемся хотя тому, что мы еще умели всю жизнь оставаться литераторами и, питаясь тощими литературными опресноками, не продавали себя ни за большие деньги, ни за малые, как это начинается у других, похваляющихся своей бесстрастностью… Кто из нас в чем был правее другого, то решать не нам, а с нас, мне кажется, довольно того утешения, что мы любили и (надеюсь) любим свое дело горячо и служил ему по мере сил и умения искренно и не бесстрастно, не ожидая себе за свою деятельность ниоткуда никаких великих и богатых милостей. В заключение скажу Вам: вряд ли многие из нас теперь в существенных вопросах так противумысленны друг другу, как это кажется. А подумайте, что впереди! Если мы поживем, то, не придется ли нам повоевать заодно против того гадкого врага, который мужает в меркантилизме совести? За что же мы унижаем друг друга? И перед кем? Перед людьми, которые всех нас менее совестливы…

Распря наша часто держится характера чисто сектаторского ((сектантского))… Это худо, но помочь этому могла бы только одна талантливая критика, а ее нет. У нас есть обидчики, но истолкователей нет, а обидчикам, конечно, всегда будет более приятно заботиться о литературной вражде, чем о единодушии и мире. Возможен ли такой мир или он есть утопия, но во всяком случае одна забота о нем сама по себе уже не осталась бы неблаготворною для литературы, и наш лагерь, мне кажется, имеет в этом случае некоторое преимущество перед Вашим. Наши люди как-то более умеют щадить самолюбие и человеческое достоинство своих противников и по крайней мере они едва ли на десять оскорблений отвечают одним, и то всегда гораздо более умеренным. Как хотите, а это несомненный признак порядочности, который нельзя не уважать в самом противумысленном нам человеке.

Вот Вам мой болтливый ответ на Ваше доброжелательное письмо, за которое еще раз благодарю Вас; вполне Вам верю (как и всегда верил) и желаю Вам от души наилучших и во всем успехов и наилучшего счастья.

Преданный Вам

 

Ник. Лесков.

Крестовский тоже пришлет Вам свою записку.

 

Алексе́й Серге́евич Суво́рин (1834, село Коршево Бобровского уезда Воронежской губернии - 1912, Царское Село) - русский журналист, издатель, писатель, театральный критик и драматург. Отец М. А. Суворина.

8  ​​ ​​​​ Франсуаза Саган:

На одном бутерброде и двух комплиментах женщина может продержаться весь день

 

В Париже из-за «финансовых трудностей» закрыт «Дом книги», старейший магазин русской книги.

 

10  ​​ ​​​​ Il mito nella pittura.

Gli amori di Zeus

Любови Зевсацелый цикл!

Leda e il cigno

Dettaglio da un loutrophoros apulo a figure rosse.

330 a.C.

Getty Villa, Malibu

 

15 ​​ В этот день ​​ 15 марта 1958 года Ольга Форш пишет Анне Ходасевич:

 

Дорогая Анна Ивановна, очень благодарю за стихи Владислава Фелициановича. Такую доставили радость, ведь мы с ним много говорили об искусстве, многое любили одинаково. Душа его глубокая, и как ни странно и противоречиво со всей зримой недобротой, внешностью характера - была нежная и детски жаждавшая чуда.

И больно, что при таком совершенстве стиха до конца осталась эта разящая жестокость. Отчего так обидно и страшно выбирал он только больное, бескрылое и недоброе - он же сам, сам был иной.

Я люблю Владислава не только как поэта - как человека, а поэт он первоклассный, и надо об этом писать, и очень хорошо, что Вы собираетесь дать его биографию.

Его высокое понимание поэзии, благоговейная любовь к Пушкину и редкая строгость к себе заслуживают напоминания. Особенно пример он тем, которые пишут с «легкостью неимоверной» - а поэзии ни на грош...»

 

17  ​​​​ Кафка записал в дневнике 17 марта 1912 года:

 

Гете, утешение в боли. Все дают боги, бесчисленные, своим любимцам, все сполна: все радости, бесчисленные, все боли, бесчисленные, все сполна...

25  ​​​​ Белла Ахмадулина:

 

Мне не выпало лишней удачи,

слава богу, не выпало мне

быть заслуженней или богаче

всех соседей моих по земле.

Плоть от плоти сограждан усталых,

хорошо, что в их длинном строю

в магазинах, в кино, на вокзалах

я последнею в кассу стою -

позади паренька удалого

и старухи в пуховом платке,

слившись с ними, как слово и слово

на моем и на их языке.

​​ 

И что кричать, что я – такая же, как вы? Нет, не такая. Хоть и любишь выпить, не такая.

 

27  ​​ ​​​​ ГАЗЕТНЫЕ СТАРОСТИ

 

За 27 МАРТА 1912 ГОДА

 

ЛИТЕРАТУРНАЯ ЛЕТОПИСЬ.

 

По поводу выхода в свет первого тома полного собрания произведений Раблэ в Париже на днях состоялся блестящий банкет «раблэистов». Председателем был избран Ан. Франс - и банкет превратился в чествование виднейшего из современных писателей, которого все присутствовавшие признали лучшим последователем творца «Пантагрюэля». Председатель общества раблэистов Abel Lefranc торжественно вручил ему экземпляр вышедшего тома, заключавшего в себе двадцать две главы из «Гаргантюа», обратившись к нему со словами: «... потому что вы были одним из наших первых друзей и еще более потому, что чувствуем в ваших произведениях то же веяние гуманности и доброжелательства к людям, которые воодушевляли автора «Гаргантюа». В конце банкета, после блестящих речей Ан. Франса, Жореса и др., была разыграна пьеса «Немая жена», как известно, написанная Анатолем Франсом на сюжет, заимствованный им из Раблэ.

 

38  ​​ ​​ ​​​​ Герберт Уэллс

 

Война миров

 

Они вечно торопятся на работу, - я видел их тысячи, с завтраком в кармане, они бегут как сумасшедшие, думая только о том, как бы попасть на поезд, в страхе, что их уволят, если они опоздают. Работают они, не вникая в дело; потом торопятся домой, боясь опоздать к обеду; вечером сидят дома, опасаясь ходить по глухим улицам; спят с жёнами, на которых женились не по любви, а потому, что у тех были деньжонки и они надеялись обеспечить своё жалкое существование. Жизнь их застрахована от несчастных случаев. А по воскресеньям они боятся погубить свою душу. Как будто ад создан для кроликов!

1897

 

31 ​​ Бунин записал в дневнике в этот день 31 марта 1941 года:

 

Хороший, почти летний день.

Марга и Г. завтра переезжают в Cannes - «на два месяца», говорят. Думаю, что навсегда. Дико, противоестественно наше сожительство.

Вчера был в Cannes с Верой у зубного врача. Было солнечно, но с прохл. ветром. «Пикадилли», чай, два тоста, два крохотных блюдечка варенья (28 фр.). Тургеневский или Толстовский господин.

Все битвы и битвы в России. Немцы все грозят весенним (вернее, летним) наступлением. А вдруг и правда расшибут вдребезги? Все кажется, что нарвутся. Теперь все дело в Турции.

Нынче в газетах: «Le Japon veut la destruction complete de lAngl. et des Etas-Unis ((Япония стремится к уничтожению Англии и США (фр.). )). « Ни более, ни менее. Бедные! Сколько работы впереди! А ведь надо еще уничтожить Россию и Китай.

 

Марга = Маргарита (Марга) Августовна Степун - 1895-1971-оперная певица. Младшая сестра Фёдора Августовича Степуна.

Встреча Галины Кузнецовой и Марги произошла в декабре 1933-его года в доме Степунов. Судьбоносная встреча. Судя по воспоминаниям Ирины Одоевцевой, подруги Галины, это произошло так:

 

Степун был писатель, у него была сестра, сестра была певица, известная певица- и отчаянная лесбиянка. Заехали. И вот тут-то и случилась трагедия. Галина влюбилась страшно… ​​ 

 

из письма Ф. А. Степуна И. А. Бунину:

 

Нарисованный Вами образ Марги продиктован, конечно, болью, гневом, ревностью, отвращением к содомскому греху и тем гиперболизмом, который присущ всякому художнику… Мне очень грустно, что она повернулась к Вам своею не лучшей стороной…Так называемая противоестественная любовь, как таковая, ни с гнусностью, ни с грязью ничего общего не имеет: бывает грязь естественных и бывает чистота противоестественных отношений… Прошу Вас в трезвую минуту подумать и умом и сердцем - не правильнее ли прекратить Вам Вашу борьбу против Марги? Мне кажется ей сейчас бесконечно тяжело жить. Правда, не легче, чем Вам

 

Апрель ​​ 

 

1  ​​​​ Признание секс-бомбы: «Я невинна». Хотела озадачить, чтоб платили больше.

 

2  ​​​​ Булгаков:

 

- В чем секрет твоего спокойствия?

- В полном принятии неизбежного - ответил Мастер.

 

- Слушай беззвучие, - говорила Маргарита мастеру, и песок шуршал под ее босыми ногами, - слушай и наслаждайся тем, чего тебе не давали в жизни, - тишиной. Смотри, вон впереди твой вечный дом, который тебе дали в награду. Я уже вижу венецианское окно и вьющийся виноград, он подымается к самой крыше. Вот твой дом, вот твой вечный дом. Я знаю, что вечером к тебе придут те, кого ты любишь, кем ты интересуешься и кто тебя не встревожит. Они будут тебе играть, они будут петь тебе, ты увидишь, какой свет в комнате, когда горят свечи. Ты будешь засыпать, надевши свой засаленный и вечный колпак, ты будешь засыпать с улыбкой на губах. Сон укрепит тебя, ты станешь рассуждать мудро. А прогнать меня ты уже не сумеешь. Беречь твой сон буду я.

 

3  ​​ ​​ ​​​​ Rings made out of gold and laupis lazuli belonging to Ramses the Great

Dynasty19

Ca. 1250 BCE

New Kingdom

Egyptian Museum, Cairo

 

4  ​​​​ Из последнего письма Н. Пунина:

 

4 апреля 1942

 

Здравствуйте, Аничка.

Бесконечно благодарен за Ваше внимание и растроган; и это не заслуженно. Все еще в больнице, не столько потому, что болен, сколько оттого, что здесь лучше, чем на воле: есть мягкая кровать, и кормят, хотя и неважно, но даром. И спокойно. Я еще не вполне окреп, но все же чувствую себя живым и так радуюсь солнечным дням и тихой развивающейся весне. Смотрю и думаю: я живой. Сознание, что я остался живым, приводит меня в восторженное состояние, и я называю это - чувством счастья. Впрочем, когда я умирал, то есть знал, что я непременно умру, - это было на Петровском острове у Голубевых, куда на время переселился, потому что там, казалось, единственная в Ленинграде теплая комната - я тоже чувствовал этот восторг и счастье. Тогда, именно, я думал о Вас много. Думал, потому что в том напряжении души, которое я тогда испытывал, было нечто, как я уже писал Вам в записочке - похожее на чувство, жившее во мне в 20-х годах, когда я был с Вами. Мне кажется, я в первый раз так всеобъемлюще и широко понял Вас - именно потому, что это было совершенно бескорыстно, т. к. увидеть Вас когда-нибудь я, конечно, не рассчитывал, это было действительно предсмертное свидание с Вами и прощание. И мне показалось тогда, что нет другого человека, жизнь которого была бы так цельна и поэтому совершенна, как Ваша; от первых детских стихов (перчатка с левой руки) до пророческого бормотанья и вместе с тем гула поэмы. Я тогда думал, что эта жизнь цельна не волей - и это мне казалось особенно ценным - а той органичностью, т. е. неизбежностью, которая от Вас как будто совсем не зависит. Теперь этого не написать, то есть всего того, что я тогда думал, но многое из того, что я не оправдывал в Вас, встало передо мной не только оправданным, но и, пожалуй, наиболее прекрасным.

 

Никола́й Никола́евич Пу́нин (1888-1953) - российский и советский историк искусства, художественный критик

 

5  ​​​​ Коля-поэт, рабочий сцены, пригласил на «Крутой маршрут» в «Современник». Написано Гинзбург, мамой Аксенова.

Смотреть невозможно. Почему? Потому что страдания прямо на сцену не переводятся.

Прочитанные страдания более адекватны, более интересны, чем увиденные.

 

После первых долларов в кармане первая коронка на зуб. Много первого в моей жизни. Может, это и вызывает презрение Фархада, который и не думает оплачивать мой перевод?

 

«Le cоtе de Guermantes. У Германтов». Очаровательный Пруст.

 

10  ​​​​ Набоков и Ленин! ​​ Два Владимира. Родились оба 10(22) апреля, с интервалом в 29 лет.

 

Владимир Набоков:

 

Цитаты ​​ из романа «Дар»:

 

...В России наблюдалось распространение абортов и возрождение дачников, в Англии были какие-то забастовки, кое-как скончался Ленин...

 

Россию погубили два Ильича (имеется в виду, что первый - Обломов).

 

11  ​​​​ В этот день 11 апреля 1895 года Макс Волошин написал стих:

Посвящается А. М. П<етров>ой

 

Я вечером долго над морем сидел,

Глядел, как в синеющей дали

Темнеющий отблеск заката алел,

А волны мне сказку шептали.

И грустную сказку: о прежних годах,

О прежнем, потерянном счастьи,

О прежних, погибших навеки мечтах,

О сердце, сгоревшем от страсти...

 

Еще можно было писать «счастьи», а не ​​ «счастье». Как человек со столь слабыми стихами был знаменитым? Но тут то же, что и сейчас: знаменит человек, - а уж потом – поэт.

 

13  ​​​​ В этот день 13 апреля 1881 года в городе Кройцлинген, Швейцария, родился выдающийся психиатр и психотерапевт ХХ века Людвиг Бинсвангер (умер в 1966), который применил принципы экзистенциальной феноменологии к психотерапии.

Считая некоторые психические отклонения (например, маниакальный синдром, эксцентричность и манерность) результатом искаженного образа «Я» у пациента и его неадекватного отношения к миру, Бинсвангер разработал вариант психоанализа, практическая цель которого – помочь пациенту осознать себя как целостную личность в её уникальных отношениях с конкретным окружающим миром.

Среди его важнейших трудов – «Основные формы и познание человеческого существования»

 

13 апреля 1743 года в Шэдуэлл, колония Виргиния, родился То́мас Дже́фферсон, деятель Войны за независимость США, глава комитета по созданию Декларации независимости (1776), губернатор Виргинии (1779-1781), первый государственный секретарь США (1789-1795), второй вице-президент (1797-1801) и 3-й президент США (1801-1809), один из отцов-основателей этого государства, выдающийся политический деятель, дипломат и философ эпохи Просвещения.

Был энциклопедистом - агрономом, архитектором, археологом, палеонтологом, изобретателем, коллекционером, теологом, лингвистом.

На основе его коллекции книг и рукописей была создана Библиотека конгресса США.

Купил у Франции Луизиану (1803) и исследовал территорию США до Тихого океана (экспедиция Льюиса и Кларка, 1804-1806).

Джефферсон основал Университет Виргинии и создал его первую программу.

 

14  ​​​​ Газета «Возрождение»

 

За 14 апреля 1939 года

 

Из статьи Ходасевича

 

Диск

 

Под «Диск» были отданы три помещения: два из них некогда были заняты меблированными комнатами (в одно - ход с Морской, со двора, в другое - с Мойки); третье составляло квартиру домовладельца, известного гастрономического торговца Елисеева. Квартира была огромная, бестолково раскинувшаяся на целых три этажа, с переходами, закоулками, тупиками, отделанная с убийственной рыночной роскошью. Красного дерева, дуба, шелка, золота, розовой и голубой краски на нее не пожалели. Она-то и составляла главный центр «Диска». Здесь был большой зеркальный зал, в котором устраивались лекции, а по средам - концерты. К нему примыкала голубая гостиная, украшенная статуей работы Родэна, к которому хозяин почему-то питал пристрастие, - этих Родэнов у него было несколько. Гостиная служила артистической комнатой в дни собраний; в ней же Корней Чуковский и Гумилев читали лекции ученикам своих студий - переводческой и стихотворной. После лекций молодежь устраивала игры и всяческую возню в соседнем холле - Гумилев в этой возне принимал деятельное участие. Однажды случайно я очутился там в самый разгар веселья. «Куча мала!» - на полу барахталось с полтора десятка тел, уже в шубах, валенках и ушастых шапках. Фрида Наппельбаум, маленькая поэтесса, показала мне пальцем:

- А эта вот - наша новенькая студистка, моя подруга.

- А как фамилия?

- Нина Берберова.

- Да которая же? Тут и не разберешь.

- А вот она, вот, в зеленой шубке. Вот, видите, нога в желтом ботинке? Это ее нога.

 

Прибежала молодая поэтесса Ирина Одоевцева, на тоненьких каблучках, с черным огромным бантом в красновато-золотых волосах. Повертелась, пострекотала, грассируя, - и убежала, пообещав подарить мне кольдкрему. Кольдкрема этого, впрочем, я по сей день не дождался... О, люди!

 

Соседкой нашей была О. Д. Форш, начавшая литературную деятельность уже в очень позднем возрасте, но с великим усердием, страстная гурманка по части всевозможных идей, которые в ней непрестанно кипели, бурлили и пузырились, как пшенная каша, которую варить она была мастерица. Идеи занимали в ее жизни то место, которое у других женщин порой занимают сплетни: нашептавшись «о последнем» с Ивановым-Разумником, бежала она делиться философскими новостями к Эрбергу, от Эрберга - к Андрею Белому, от Андрея Белого ко мне - и все это совершенно без устали. То ссорила, то мирила она теософов с православными, православных с сектантами, сектантов друг с другом. В особенности любила всякую религиозную экзотику. С упоением рассказывала об одном священнике, впоследствии примкнувшем к так называемой «живой церкви»:

- Нет, вы подумайте, батька-то наш какое коленце выкинул! Отпел панихиду по Блоке, а потом вышел на амвон да как грохнет:

 

Я послал тебе черную розу в бокале

Золотого, как небо, аи!

 

Это с амвона-то! Вы подумайте! Ха-ха-ха! Ну и прелесть!

По соседству находилась большая, холодная комната Мариэтты Шагинян, к которой почему-то зачастил старый, седобородый марксист Лев Дейч. Мариэтта была глуха. С Дейчем сиживали они, тесно сдвинув два стула и накрывшись одним красным байковым одеялом. «Я его учу символизму, а он меня - марксизму», - говорила Мариэтта. Кажется, уроки Дейча оказались более действительны. Когда Гумилев был расстрелян, Мариэтта выжила его вдову из «Диска» и заняла гумилевские комнаты, населив их своими шумными родственниками.

 

Так жил Дом искусств. Разумеется, как всякое «общежитие», не чужд он был своих мелких сенсаций и дел, порой даже небольших склок и сплетен, но в общем жизнь была очень достойная, внутренне благородная, главное же - как я уже говорил - проникнутая подлинным духом творчества и труда. Потому-то и стекались к нему люди со всего Петербурга - подышать его чистым воздухом и просто уютом, которого лишены были многие. По вечерам зажигались многочисленные огни в его окнах - некоторые видны были с самой Фонтанки, - и весь он казался кораблем, идущим сквозь мрак, метель и ненастье.

За это Зиновьев его и разогнал осенью 1922 года.

 

19  ​​​​ ДР День рождения Ершова

 

Андрей Петрович Ершов (19 апреля 1931, Москва - 8 декабря 1988, Москва) - русский учёный, один из пионеров теоретического и системного программирования, создатель Сибирской школы информатики, академик АН СССР. Его работы оказали огромное влияние на формирование и развитие вычислительной техники во всём мире.

Дональд Эрвин Кнут считает Ершова автором идеи хеширования. Кроме того, Ершов создал один из первых алгоритмов для составления арифметических выражений.

В 1970-е годы активно занимался педагогической деятельностью. Вокруг него складывается неформальный коллектив научных сотрудников ряда академических институтов (прежде всего, Вычислительного центра СО АН СССР) и Новосибирского университета, педвузовских и школьных преподавателей, проводивший широкую программу экспериментов, исследований и разработок в направлении школьной информатики.

 

23  ​​​​ В этот день 23 апреля 1884 года ​​ Мария Башкирцева написала Ги де Мопассану:

 

Париж

Слишком уж остро пахнет Ваше письмо! Вовсе уж не было надобности в такой силе аромата, чтобы заставить меня задохнуться. Так вот что Вы нашли возможным ответить женщине, которая если и провинилась, то разве только в неосторожности? Прекрасно!

Без сомнения, Жозеф во всех отношениях не прав: именно поэтому его так и терзают.

Но одно обстоятельство его вполне оправдывает: его голова оказалась заполненной легкомыслием... ваших книг, точно напевом, от которого напрасно силишься избавиться.

Тем не менее я его строго порицаю, ибо нужно быть уверенным в любезности противника, прежде чем рискуешь шутить таким образом.

Притом, мне кажется. Вы могли б унизить его с большей долей остроумия.

А теперь скажу Вам одну невероятную вещь, которой вы, без сомнения, никогда не поверите, и так как она всплывает на поверхность слишком поздно, то она имеет, если хотите, только исторический интерес.

Скажу вам, что и с меня довольно нашей переписки. После Вашего четвертого письма я охладела...

Пресыщение это, что ли?

Впрочем, я обыкновенно дорожу только тем, что от меня ускользает. Я, значит, должна была бы теперь дорожить Вами? Да, почти.

Почему я Вам писала? В одно прекрасное утро просыпаешься и открываешь, что ты редкое существо, окруженное глупцами. Горько становится на душе при мысли, что рассыпаешь столько жемчуга перед свиньями.

Что если написать человеку знаменитому, человеку достойному того, чтобы понять меня? Это было бы прелестно, романтично, и - кто знает? - быть может, после нескольких писем он стал бы твоим другом да вдобавок еще покоренным при очень оригинальных условиях. И вот спрашиваешь себя: кому же писать? И выбор падает на Вас.

Такого рода переписка возможна только при двух условиях. Первое условие: это поклонение, не знающее границ, со стороны лица, которое остается неизвестным. Безграничное поклонение порождает симпатию, заставляющую вас говорить такие вещи, которые неминуемо должны волновать и интересовать человека знаменитого.

Ни одного из этих двух условий нет налицо. Я Вас избрала в надежде впоследствии поклоняться Вам без границ. Ибо, как я себе представляла, Вы должны быть относительно молоды.

И вот я Вам написала, силясь охладить свой пыл, и кончила тем, что наговорила Вам «непристойностей» и даже неучтивостей, полагая, что Вы удостоите заметить это. Мы дошли до той точки - употребляю Ваше выражение, - когда я готова признаться, что Ваше гнусное письмо заставило меня провести очень скверный день.

Я задета так, словно все Ваши оскорбления и впрямь относятся ко мне. Какой абсурд!

С удовольствием прощаюсь с Вами.

Если у Вас еще сохранились мои автографы, пришлите их мне. Что касается Ваших, то я уже продала их в Америку за сумасшедшую цену.

 

Вот как описывал Марию Башкирцеву французский критик Франсуа Коппе:

 

В эту минуту вошла мадемуазель Мари… В свои 23 года она казалась гораздо моложе, небольшого роста, при изящном сложении, лицо круглое, безупречной правильности: золотистые волосы, темные глаза, светящиеся мыслью, горящие желанием все видеть и все знать, губы, выражавшие одновременно твердость, доброту и мечтательность, вздрагивающие ноздри дикой лошади. М-ль Башкирцева производила с первого взгляда впечатление необычайное... воли, прячущейся за нежностью, скрытой энергии и грации. Все обличало в этой очаровательной девушке высший ум. Под этой женской прелестью чувствовалась железная, чисто мужская сила…

 

27 ​​ В этот день  ​​ ​​​​ 27 апреля 1820 в Дерби родился Герберт Спенсер, английский философ, биолог, антрополог, социолог, психолог и педагог. Дожил до 1903 года.

Свою педагогическую концепцию Спенсер подчинил идее «полноты жизни»: самосохранение; заработок; знание о воспитании детей, о социальной и политической конкуренции; умение наслаждаться искусством.

В США где его книга «Воспитание умственное, нравственное и физическое» (1860) издавалась десятки раз. Он способствовал становлению прагматической педагогики Джеймса и отчасти – Дьюи, а в практике школы – сдвигу учебного плана к естественнонаучному и утилитарному образованию.

Спенсер был очень хорошо известен и в России (рус. пер. - Спб., 1906). Не утратила своей актуальности созданная Спенсером система аргументов о жизненной необходимости педагогических знаний для всех людей, для всех родителей.

Спенсер по-прежнему прав: человечеству необходим психолого-педагогический всеобуч.

 

В этот день 27 апреля 1916 года Цветаева пишет стих:

 

Я пришла к тебе черной полночью,

За последней помощью.

Я - бродяга, родства не помнящий,

Корабль тонущий.

 

В слободах моих - междуцарствие,

Чернецы коварствуют.

Всяк рядится в одежды царские,

Псари царствуют.

 

Кто земель моих не оспаривал,

Сторожей не спаивал?

Кто в ночи не варил - варева,

Не жег - зарева?

 

Самозванцами, псами хищными,

Я до тла расхищена.

У палат твоих, царь истинный,

Стою - нищая!

 

27 апреля 1935 года Джойс пишет дочери Лючии:

 

Париж, Франция

 

Дорогая Лючия. <...> Надеюсь, ты получила книги Толстого. По моему мнению, «Много ли человеку земли нужно» - величайшее произведение мировой литературы. В свое время мне также очень нравился «Хозяин и работник», несмотря на некоторую идейную навязчивость. <...> Да, я прочел в газетах о пожаре в Дублине. Это печальное событие меня, по правде говоря, не слишком расстроило. Мне кажется, что матушка Анна Лиффи не проявила себя с лучшей стороны, в отличие от пожарных. Много дыма и мало воды. Ничего, отыщут другое здание, дабы продолжать в его стенах делать доброе дело во имя дублинских больниц и неимущих докторов, во имя бедных сестер милосердия, бедных больных и бедных священников, скрашивающих последние часы своей паствы. Я лью горькие слезы. И славлю призовых лошадей.

 

Лючия Джойс (1907-1982) - дочь писателя.

Анна Лиффи - поэтическое название реки Лиффи. И славлю призовых лошадей. - Часть выигрыша на скачках отдавалась в пользу больниц.

 

29  ​​​​ День рождения ДР Гаусса.

 

Анри Пуанкаре:

 

Казалось бы, что каждый хороший математик в то же время должен быть и хорошим игроком в шахматы, и наоборот, а также превосходным счётчиком. Конечно, это случается иногда: так, Гаусс был гениальным математиком, и вместе с тем очень верно и быстро считал. Но Гаусс был исключением... Я вынужден сознаться, что положительно не способен сделать без ошибки сложение. Точно так же, я был бы плохим игроком в шахматы; я рассчитал бы, что, играя так-то, я подвергнусь такой-то опасности; затем я рассмотрел бы целый ряд других ходов <...> но кончил бы тем, что сделал бы ход, обдуманный и отвергнутый мною, позабыв при этом опасность, которую сам предвидел. Словом, моя память неплоха; но, чтобы стать хорошим игроком в шахматы, она оказалась бы недостаточной. Почему же она не изменяет мне в сложных математических рассуждениях, в которых запутался бы любой шахматный игрок? Это происходит, очевидно, потому, что в данном случае память моя направляется общим ходом рассуждения. Математическое доказательство не есть простое сцепление силлогизмов: это силлогизмы, расположенные в определённом порядке; и порядок, в котором расположены эти элементы. Если у меня есть чувство <...> этого порядка, вследствие чего я могу сразу обнять всю совокупность рассуждений, мне уже нечего бояться забыть какой-либо элемент; каждый из них сам собой займёт своё место...

 

Май ​​ 

​​ 

1  ​​​​ Владислав Ходасевич

 

Некрополь

 

В эротике Брюсова есть глубокий трагизм, но не онтологический, как хотелось бы думать самому автору, - а психологический: не любя и не чтя людей, он ни разу не полюбил ни одной из тех, с кем случалось ему «припадать на ложе». Женщины брюсовских стихов похожи одна на другую, как две капли воды: это потому, что он ни одной не любил, не отличал, не узнал. Возможно, он действительно чтил любовь. Но любовниц своих он не замечал.

 

Закончив «Огненного ангела», он посвятил книгу Нине <Петровской> и в посвящении назвал ее «много любившей и от любви погибшей». Сам он, однако же, погибать не хотел. Исчерпав сюжет и в житейском, и в литературном смысле, он хотел отстраниться, вернувшись к домашнему уюту, к пухлым, румяным, заботливою рукой приготовленным пирогам с морковью, до которых был великий охотник.

 

1939

 

3  ​​​​ ХОККУ (ХАЙКУ)

 

МАЦУО БАСЁ

 

Вишни расцвели.

Не открыть сегодня мне

Тетрадь с песнями.

 

Два образа в альбоме цветущей вишни: ​​ Хиросиге и Ван Гога

 

5  ​​ ​​​​ Самый острый вопрос: как финансово выдержу путешествие? Это Блоку отец оставил наследство, а я-то как?

1912: 1 русский рб. = 3 фр. фр. Теперь 1 фр. = 5 рб. И сомнительно, что рубль - настоящий.

 

Альбом:

Egyptian wig of Senebtisi with her Circlet

Middle Kingdom, ca. 1850-1775 B.C.

Excavated from the Tomb of Senwosret,

From Memphite Region

 

6  ​​ ​​ ​​​​ Еще одна ученица: японка, жена французского атташе по науке.

И Морис Туссен, атташе по культуре, - тоже ученик.

Они платят - и надеюсь, что поеду с какими-то деньгами.

 

9 ​​ День Победы.

 

Профессор медицины Ион Деген:

 

Мой товарищ

в смертельной агонии,

не зови понапрасну друзей.

Дай-ка лучше согрею

ладони я

над дымящейся кровью

твоей.

Ты не плачь, не стони,

ты не маленький,

ты не ранен, ты просто

убит.

Дай на память сниму

с тебя валенки,

нам еще наступать

предстоит.

 

А еще что в этот день? ​​ 

 

9  ​​ ​​​​ Издание ГАЗЕТНЫЕ СТАРОСТИ

 

За 9 мая 1909 года

 

К ГОГОЛЕВСКИМ ТОРЖЕСТВАМ

 

Сегодня при открытии памятника Н.В. Гоголю будет исполнена кантата М. М. Ипполитова-Иванова следующего содержания:

Памяти Н. В. Гоголя (песня Гусляра):

 

В стольном городе, во Москве родной

Собрался народ со Руси святой,

Он принес привет сыну славному,

Что дарил людей тихой радостью,

Поучал людей, как на свете жить,

Заставлял сквозь смех тихо слезы лить,

Воспитал в любви к своей родине,

По Руси пошли гусляры-певцы,

Кобзари пошли, пошли лирники,

Понесли они миру Божьему

Вести новые, благодатные,

Вот настал для нас праздник радостный,

Притекла толпа всенародная,

Принесла ему до земли поклон

За все доброе, что посеял он.

Шлет привет ему степь украинская,

Шлет привет ему тихий, славный Дон.

Вся великая, неделимая Русь поет ему

Славу громкую всенародную:

Слава! Слава! Слава! Слава!

 

Первый памятник Н. В. Гоголю на Никитском бульваре.

1909 г.; скульптор Николай Андреев; архитектор Ф. Шехтель

 

13  ​​ ​​​​ Начало ​​ вещание телеканала РТР.

Всероссийская государственная телевизионная и радиовещательная компания (ВГТРК) была образована Постановлением Президиума Верховного Совета Российской Федерации от 14 июля 1990 г.

Спустя несколько месяцев после подписания постановления, в эфир вышло «Радио России».

 

16  ​​ ​​​​ Издание

 

ГАЗЕТНЫЕ СТАРОСТИ

 

За 16 МАЯ 1914 ГОДА

 

ВЫСТАВКА СОБАК.

 

Вчера в Зоологическом саду открылась 2-я всероссийская выставка собак Императорского русского о-ва акклиматизации животных и растений. ​​ Выставка представляет неожиданный интерес. ​​ Она гораздо обширнее и удачнее прошлогодней. ​​ Всего выставлено до 300 собак.

Наибольший успех у публики имеет отдел полицейских собак. ​​ Тут собрано всё, что имеется у нас лучшего из полицейских ищеек. ​​ Их, очевидно, беспокоит присутствие посторонних. ​​ Они поминутно срываются с места и подозрительно посматривают на публику. Великолепны собаки из питомника ген. Сыропятова, питомника по применению полицейских собак к полицейской службе и др.

Казанская и Александровская дороги выставили своих собак, находящихся у них на «службе». У каждой собаки имеется свой формуляр, где записывается вся ее работа. Возле павильона для испытания четвероногих сыщиков приготовлены различные сооружения. Тут ищейки должны будут работать по следам преступника. Лучшими затем отделами являются - отдел подружейных собак и догов.

Публики на выставке много, особенно охотников.

 

Журнал

 

«Защита животных»

 

о VI ​​ Шестой Всероссийской выставке собак в 1909 году:

 

В апреле в Санкт-Петербурге состоялась очередная выставка собак. Цены на собак были бешеные, от 50 до 400 рублей, если учесть, что корова и лошадь стоят от 50 до 300 рублей. Продавали борзых, сеттеров, лаек, пойнтеров, овчарок, громадного леонбергера, догов, сенбернаров и других. Интересны были также таксы, болонки, терьеры, но, к сожалению, пробные испытания травли собак на живых зверьках вызвали протесты со стороны Русского общества покровительства животным.

 

24  ​​​​ Праздник славянской письменности

 

Митрополит Иларион

 

Слово о законе и благодати

 

Между 1037 и 1050 годами.

 

Полное ​​ название:

 

О Законе, через Моисея данном, и о Благодати и Истине через Иисуса Христа явленной, и как Закон отошел, (а) Благодать и Истина всю землю наполнили, и вера на все народы распространилась, и до нашего народа русского (дошла). И похвала князю нашему Владимиру, которым мы крещены были. И молитва к Богу от всей земли нашей.

 

Древне-русский:

 

О законѣ мωѵсѣомъ данѣѣмъ, и ω благодѣти и истинѣ исоусомъ христъмъ бывшϊи. И како законъ ѿтиде, благодѣть же и истина всю землю исполни, и вѣра въ всѧ ꙗзыкы простреся и до нашего ꙗзыка роускаго, и похвала каганоу нашемоу влодимероу, ѿ негоже крещени быхомъ и молитва къ богѫ ѿ всеа зьмлѧ нашеа.

 

Этот памятник древнерусской литературы создан за несколько десятилетий до «Повести временных лет». Это  ​​​​ торжественная речь митрополита Илариона.

 

Кусочки:

 

И к тому же, оправдание иудейское скупо было, из-за ревности, не распространялось на другие народы, но только в Иудее одной было. Христианское же спасение благо и щедро простирается во все края земные.

 

Прежде век от Отца рожден, един и сопрестолен Отцу, единосущен, как свет солнцу; сошел на землю, посетил народ Свой, не покинув Отца, и воплотился от Девы чистой, безмужней и непорочной; вошел, как Сам (лишь) ведает, плоть воспринял и так же вышел, как и вошел. Один из Троицы в двух естествах – Божестве и человечестве.

 

Совершенный человек по вочеловечению, а не призрак, но (и) совершенный Бог по Божеству, а не простой человек, явивший на земле Божественное и человеческое.

 

31  ​​​​ Издание

 

ГАЗЕТНЫЕ СТАРОСТИ

 

31 МАЯ 1903 ГОДА

 

ЗАПОЗДАЛОЕ ПРИЗНАНИЕ

 

На днях в Филадельфии за 22 тысячи марок проданы рукопись «Колоколов» Эдгара По и некоторые из неизданных его мелких произведений. А при жизни гонимый и неоцененный поэт терпел страшную нищету и вынужден был - это было в последние годы его жизни, - пешком пройти 12 миль из Нью-Йорка в городок Фордам, где умирала в нищете его жена.

 

Июнь ​​ 

 

3  ​​​​ ДР Кафки. Столь обязан этому рассказу, что решаюсь поместить его целиком.

 

IN DER STRAFKOLONIE

«Es ist ein eigentümlicher Apparat», sagte der Offizier zu dem Forschungsreisenden und ​​ überblickte mit einem gewissermaßen bewundernden Blick den ihm doch wohlbekannten Apparat. Der Reisende schien nur aus Höflichkeit der Einladung des Kommandanten gefolgt ​​ zu sein, der ihn aufgefordert hatte, der Exekution eines Soldaten beizuwohnen, der wegen ​​ Ungehorsam und Beleidigung des Vorgesetzten verurteilt worden war. Das Interesse für diese Exekution war wohl auch in der Strafkolonie nicht sehr groß. Wenigstens war hier in dem

tiefen, sandigen, von kahlen Abhängen ringsum abgeschlossenen kleinen Tal außer dem ​​ Offizier und dem Reisenden nur der Verurteilte, ein stumpfsinniger, breitmäuliger Mensch mit ​​ verwahrlostem Haar und Gesicht und ein Soldat zugegen, der die schwere Kette hielt, in ​​ welche die kleinen Ketten ausliefen, mit denen der Verurteilte an den Fuß- und Handknöcheln

sowie am Hals gefesselt war und die auch untereinander durch Verbindungsketten ​​ zusammenhingen. Übrigens sah der Verurteilte so hündisch ergeben aus, daß es den Anschein hatte, als könnte man ihn frei auf den Abhängen herumlaufen lassen und müsse bei Beginn der Exekution nur pfeifen, damit er käme.

Der Reisende hatte wenig Sinn für den Apparat und ging hinter dem Verurteilten fast sichtbar unbeteiligt auf und ab, während der Offizier die letzten Vorbereitungen besorgte, bald unter ​​ den tief in die Erde eingebauten Apparat kroch, bald auf eine Leiter stieg, um die oberen Teile ​​ zu untersuchen. Das waren Arbeiten, die man eigentlich einem Maschinisten hätte überlassen

können, aber der Offizier führte sie mit einem großen Eifer aus, sei es, daß er ein besonderer Anhänger dieses Apparates war, sei es, daß man aus anderen Gründen die Arbeit sonst niemandem anvertrauen konnte. «Jetzt ist alles fertig!» rief er endlich und stieg von der Leiter ​​ hinunter. Er war ungemein ermattet, atmete mit weit offenem Mund und hatte zwei zarte Damentaschentücher hinter den Uniformkragen gezwängt. «Diese Uniformen sind doch für ​​ die Tropen zu schwer», sagte der Reisende, statt sich, wie es der Offizier erwartet hatte, nach dem Apparat zu erkundigen. «Gewiß», sagte der Offizier und wusch sich die von Öl und Fett ​​ beschmutzten Hände m einem bereitstehenden Wasserkübel, «aber sie bedeuten die Heimat; ​​ wir wollen nicht die Heimat verlieren. - Nun sehen Sie - aber diesen Apparat», fügte er gleich

hinzu, trocknete die Hände mit einem Tuch und zeigte gleichzeitig auf den Apparat. «Bis jetzt war noch Händearbeit nötig, von jetzt aber arbeitet der Apparat ganz allein.» Der Reisende nickte und folgte dem Offizier. Dieser suchte sich für alle Zwischenfälle zu sichern und sagte dann: «Es kommen natürlich Störungen vor; ich hoffe zwar, es wird heute kenne eintreten, immerhin muß man mit ihnen rechnen. Der Apparat soll ja zwölf Stunden ununterbrochen im Gang sein. Wenn aber auch Störungen vorkommen, so sind es doch nur ganz kleine, und sie

werden sofort behoben sein.»

«Wollen Sie sich nicht setzen?» fragte er schließlich, zog aus einem Haufen von Rohrstühlen einen hervor und bot ihn dem Reisenden an; dieser konnte nicht ablehnen. Er saß nun am Rande einer Grube, in die er einen flüchtigen Blick warf Sie war nicht sehr tief Zur einen Seite der Grube war die ausgegrabene Erde zu einem Wall aufgehäuft, zur anderen Seite stand der Apparat. «Ich weiß nicht», sagte der Offizier, «ob Ihnen der Kommandant den Apparat ​​ schon erklärt hat.» Der Reisende machte eine ungewisse Handbewegung; der Offizier verlangte nichts Besseres, denn nun konnte er selbst den Apparat erklären. «Dieser Apparat», sagte er und faßte eine Kurbelstange, auf die er sich stützte, «ist eine Erfindung unseres früheren Kommandanten. Ich habe gleich bei den allerersten Versuchen mitgearbeitet und war auch bei allen Arbeiten bis zur Vollendung beteiligt. Das Verdienst der Erfindung allerdings gebührt ihm ganz allem. Haben Sie von unserem früheren Kommandanten gehört? Nicht? ​​ Nun, ich behaupte nicht zu viel, wenn ich sage, daß die Einrichtung der ganzen Strafkolonie sein Werk ist. Wir, seine Freunde, wußten schon bei seinem Tod, daß die Einrichtung der ​​ Kolonie so in sich geschlossen ist, daß sein Nachfolger, und habe er tausend neue Pläne im Kopf, wenigstens während vieler Jahre nichts von dem Alten wird ändern können. Unsere Voraussage ist auch eingetroffen; der neue Kommandant hat es erkennen müssen. Schade, daß Sie den früheren Kommandanten nicht gekannt haben! - Aber», unterbrach sich der Offizier,

«ich schwätze, und sein Apparat steht hier vor uns. Er besteht wie Sie sehen, aus drei Teilen.

Es haben sich im Laufe der Zeit für jeden dieser Teile gewissermaßen volkstümliche Bezeichnungen ausgebildet. Der untere heißt das Bett, der obere heißt der Zeichner, und hier ​​ der mittlere, schwebende Teil heißt die Egge.» «Die Egge?» fragte der Reisende. Er hatte nicht ganz aufmerksam zugehört, die Sonne verfing sich allzu stark in dem schattenlosen Tal, man konnte schwer seine Gedanken sammeln. Um so bewundernswerter erschien ihm der Offizier, der im engen, parademäßigen, mit Epauletten beschwerten, mit Schnüren behängten Waffenrock so eifrig seine Sache erklärte und außerdem, während er sprach, mit einem Schraubendreher noch hier und da an einer Schraube sich zu schaffen machte. In ähnlicher ​​ Verfassung wie der Reisende schien der Soldat zu sein. Er hatte um beide Handgelenke die Kette des Verurteilten gewickelt, stützte sich mit einer Hand auf sein Gewehr, ließ den Kopf ​​ im Genick hinunterhängen und kümmerte sich um nichts. Der Reisende wunderte sich nicht darüber, denn der Offizier sprach französisch, und Französisch verstand gewiß weder der Soldat noch der Verurteilte. Um so auf fallender war es allerdings, daß der Verurteilte sich dennoch bemühte, den Erklärungen des Offiziers zu folgen. Mit einer Art schläfriger

Beharrlichkeit richtete er die Blicke immer dorthin, wohin der Offizier gerade zeigte, und als dieser jetzt vom Reisenden mit einer Frage unterbrochen wurde, sah auch er, ebenso wie der Offizier den Reisenden an.

«Ja, die Egge», sagte der Offizier, «der Name paßt. Die Nadeln sind eggenartig angeordnet, ​​ auch wird das Ganze wie eine Egge geführt, wenn auch bloß auf einem Platz und viel kunstgemäßer. Sie werden es übrigens gleich verstehen. Hier auf das Bett wird der Verurteilte gelegt. - Ich will nämlich den Apparat zuerst beschreiben und dann erst die Prozedur selbst ausführen lassen. Sie werden ihr dann besser folgen können. Auch ist ein Zahnrad im Zeichner zu stark abgeschliffen; es kreischt sehr, wenn es im Gang ist; man kann sich dann kaum verständigen; Ersatzteile sind hier leider nur schwer zu beschaffen. - Also hier ist das Bett, wie ich sagte. Es ist ganz und gar mit einer Watteschicht bedeckt; den Zweck dessen werden Sie noch erfahren. Auf diese Watte wird der Verurteilte bäuchlings gelegt, natürlich nackt; hier sind für die Hände, hier für die Füße, hier für den Hals Riemen, um ihn festzuschnallen. Hier am Kopfende des Bettes, wo der Mann, wie ich gesagt habe, zuerst mit dem Gesicht aufliegt, ist dieser kleine Filzstumpf, der leicht so reguliert werden kann, daß er dem Mann gerade in den Mund dringt. Er hat den Zweck, am Schreien und am Zerbeißen der Zunge zu hindern. Natürlich muß der Mann den Filz aufnehmen, da ihm sonst durch den ​​ Halsriemen das Genick gebrochen wird.» «Das ist Watte?» fragte der Reisende und beugte sich vor. «Ja, gewiß», sagte der Offizier lächelnd, «befühlen Sie es selbst.» Er faßte die Hand des Reisenden und führte sie über das Bett hin. «Es ist eine besonders präparierte Watte, ​​ darum sieht sie so unkenntlich aus; ich werde auf ihren Zweck noch zu sprechen kommen.»

Der Reisende war schon ein wenig für den Apparat gewonnen; die Hand zum Schutz gegen die Sonne über den Augen, sah er an dem Apparat in die Höhe. Es war ein großer Aufbau. Das Bett und der Zeichner hatten gleichen Umfang und sahen wie zwei dunkle Truhen aus. Der Zeichner war etwa zwei Meter über dem Bett angebracht; beide waren in den Ecken durch vier Messingstangen verbunden, die in der Sonne fast Strahlen warfen. Zwischen den Truhen ​​ schwebte an einem Stahlband die Egge.

Der Offizier hatte die frühere Gleichgültigkeit des Reisenden kaum bemerkt, wohl aber hatte er für sein jetzt beginnendes Interesse Sinn; er setzte deshalb in seinen Erklärungen aus, um dem Reisenden zur ungestörten Betrachtung Zeit zu lassen. Der Verurteilte ahmte den Reisenden nach; da er die Hand nicht über die Augen legen konnte, blinzelte er mit freien Augen zur Höhe.

«Nun liegt also der Mann», sagte der Reisende, lehnte sich im Sessel zurück und kreuzte die Beine.

«Ja», sagte der Offizier, schob ein wenig die Mütze zurück und fuhr sich mit der Hand über das heiße Gesicht, «nun hören Sie! Sowohl das Bett als auch der Zeichner haben ihre eigene elektrische Batterie; das Bett braucht sie für sich selbst, der Zeichner für die Egge. Sobald der Mann festgeschnallt ist, wird das Bett in Bewegung gesetzt. Es zittert in winzigen, sehr ​​ schnellen Zuckungen gleichzeitig seitlich wie auch auf und ab. Sie werden ähnliche Apparate in Heilanstalten gesehen haben; nur sind bei unserem Bett alle Bewegungen genau berechnet; sie müssen nämlich peinlich auf die Bewegungen der Egge abgestimmt sein. Dieser Egge aber ist die eigentliche Ausführung des Urteils überlassen.»

«Wie lautet denn das Urteil?» fragte der Reisende «Sie wissen auch das nicht?» sagte der Offizier erstaunt und biß sich auf die Lippen «Verzeihen Sie, wenn vielleicht meine Erklärungen ungeordnet sind; ich bitte Sie sehr um Entschuldigung. Die Erklärungen pflegte früher nämlich der Kommandant zu geben; der neue Kommandant aber hat sich dieser Ehrenpflicht entzogen; daß er jedoch einen so hohen Besuch» - der Reisende suchte die

Ehrung mit beiden Händen abzuwehren, aber der Offizier bestand auf dem Ausdruck - «einen so hohen Besuch nicht einmal von der Form unseres Urteils in Kenntnis setzt, ist wieder eine ​​ Neuerung, die -», er hatte einen Fluch auf den Lippen, faßte sich aber und sagte nur: «Ich wurde nicht davon verständigt, mich trifft nicht die Schuld. Übrigens bin ich allerdings am besten befähigt, unsere Urteilsarten zu erklären, denn ich trage hier» - er schlug auf seine Brusttasche - «die betreffenden Handzeichnungen des früheren Kommandanten.»

«Handzeichnungen des Kommandanten selbst?» fragte der Reisende: «Hat er denn alles in sich vereinigt? War er Soldat, Richter, Konstrukteur, Chemiker, Zeichner?»

«Jawohl», sagte der Offizier kopfnickend, mit starrem, nachdenklichem Blick. Dann sah er prüfend seine Hände an; sie schienen ihm nicht rein genug, um die Zeichnungen anzufassen; er ging daher zum Kübel und wusch sie nochmals. Dann zog er eine kleine Ledermappe hervor und sagte: «Unser Urteil klingt nicht streng. Dem Verurteilten wird das Gebot, das er  ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​​​ übertreten  ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​ ​​​​ hat, mit der Egge auf den Leib geschrieben. Diesem Verurteilten zum Beispiel» - der Offizier zeigte auf den Mann - «wird auf den Leib geschrieben werden: Ehre deinen Vorgesetzten!».

Der Reisende sah flüchtig auf den Mann hin; er hielt, als der Offizier auf ihn gezeigt hatte, den Kopf gesenkt und schien alle Kraft des Gehörs anzuspannen, um etwas zu erfahren. Aber die Bewegungen seiner wulstig aneinander gedrückten Lippen zeigten offenbar, daß er nichts verstehen konnte. Der Reisende hatte verschiedenes fragen wollen, fragte aber im Anblick des

Mannes nur: «Kennt er sein Urteil?» « Nein» sagte der Offizier und wollte gleich in seinen Erklärungen fortfahren, aber der Reisende unterbrach ihn: «Er kennt sein eigenes Urteil ​​ nicht?» «Nein», sagte der Offizier wieder, stockte dann einen Augenblick, als, verlange er vom Reisenden eine nähere Begründung seiner Frage, und sagte dann: «Es wäre nutzlos, es ihm zu verkünden. Er erfährt es ja auf seinem Leib.» Der Reisende wollte schon verstummen, da fühlte er, wie der Verurteilte seinen Blick auf ihn richtete; er schien zu fragen, ob er den geschilderten Vorgang billigen könne. Darum beugte sich der Reisende, der sich bereits zurückgelehnt hatte, wieder vor und fragte noch: «Aber daß er überhaupt verurteilt wurde, das weiß er doch?» «Auch nicht», sagte der Offizier und lächelte den Reisenden an, als erwarte er ​​ nun von ihm noch einige sonderbare Eröffnungen. «Nein», sagte der Reisende und strich sich über die Stirn hin, «dann weiß also der Mann auch jetzt noch nicht, wie seine Verteidigung aufgenommen wurde?» «Er hat keine Gelegenheit gehabt, sich zu verteidigen», sagte der

Offizier und sah abseits, als rede er zu sich selbst und wolle den Reisenden durch Erzählung dieser ihm selbstverständlichen Dinge nicht beschämen. «Er muß doch Gelegenheit gehabt haben, sich zu verteidigen», sagte der Reisende und stand vom Sessel auf.

Der Offizier erkannte, daß er in Gefahr war, in der Erklärung des Apparates für lange Zeit aufgehalten zu werden; er ging daher zum Reisenden, hing sich in seinen Arm, zeigte mit der ​​ Hand auf den Verurteilten, der sich jetzt, da die Aufmerksamkeit so offenbar auf ihn gerichtet war, stramm aufstellte - auch zog der Soldat die Kette an -, und sagte: «Die Sache verhält sich folgendermaßen. Ich bin hier in der Strafkolonie zum Richter bestellt. Trotz meiner Jugend.

Denn ich stand auch dem früheren Kommandanten in allen Strafsachen zur Seite und kenne auch den Apparat am besten. Der Grundsatz, nach dem ich entscheide, ist: Die Schuld ist immer zweifellos. Andere Gerichte können diesen Grundsatz nicht befolgen, denn sie sind ​​ vielköpfig und haben auch noch höhere Gerichte über sich. Das ist hier nicht der Fall, oder war es wenigstens nicht beim früheren Kommandanten. Der neue hat allerdings schon Lust gezeigt, in mein Gericht sich einzumischen, es ist mir aber bisher gelungen, ihn abzuwehren, und wird mir auch weiter gelingen. - Sie wollten diesen Fall erklärt haben; er ist so einfach wie alle. Ein Hauptmann hat heute morgens die Anzeige erstattet, daß dieser Mann, der ihm

als Diener zugeteilt ist und vor seiner Türe schläft, den Dienst verschlafen hat. Er hat nämlich die Pflicht, bei jedem Stundenschlag aufzustehen und vor der Tür des Hauptmanns zu ​​ salutieren. Gewiß keine schwere Pflicht und eine notwendige, denn er soll sowohl zur Bewachung als auch zur Bedienung frisch bleiben. Der Hauptmann wollte in der gestrigen Nacht nachsehen, ob der Diener seine Pflicht erfülle. Er öffnete Schlag zwei Uhr die Tür und fand ihn zusammengekrümmt schlafen. Er holte die Reitpeitsche und schlug ihm über das Gesicht. Statt nun aufzustehen und um Verzeihung zu bitten, faßte der Mann seinen Herrn bei den Beinen, schüttelte ihn und rief, - Wirf die Peitsche weg, oder ich fresse dich. - Das ist der ​​ Sachverhalt. Der Hauptmann kam vor einer Stunde zu mir, ich schrieb seine Angaben auf und ​​ anschließend gleich das Urteil. Dann ließ ich dem Mann die Ketten anlegen. Das alles war sehr einfach. Hätte ich den Mann zuerst vorgerufen und ausgefragt, so wäre nur Verwirrung entstanden. Er hätte gelogen, hätte, wenn es mir gelungen wäre, die Lügen zu widerlegen, diese durch neue Lügen ersetzt und so fort. Jetzt aber halte ich ihn und lasse ihn nicht mehr.- ​​ Ist nun alles erklärt? Aber die Zeit vergeht, die Exekution sollte schon beginnen, und ich bin mit der Erklärung des Apparates noch nicht fertig.» Er nötigte den Reisenden auf den Sessel nieder, trat wieder zu dem Apparat und begann: «Wie Sie sehen, entspricht die Egge der Form des Menschen; hier ist die Egge für den Oberkörper, hier sind die Eggen für die Beine. Für

den Kopf ist nur dieser kleine Stichel bestimmt. Ist Ihnen das klar?» Er beugte sich freundlich zu dem Reisenden vor, bereit zu den umfassendsten Erklärungen.

Der Reisende sah mit gerunzelter Stirn die Egge an. Die Mitteilungen über das Gerichtsverfahren hatten ihn nicht befriedigt. Immerhin mußte er sich sagen, daß es sich hier

um eine Strafkolonie handelte, daß hier besondere Maßregeln notwendig waren und daß man bis zum letzten militärisch vorgehen mußte. Außerdem aber setzte er einige Hoffnung auf den neuen Kommandanten, der offenbar, allerdings langsam, ein neues Verfahren einzuführen beabsichtigte, das dem beschränkten Kopf dieses Offiziers nicht eingehen konnte. Aus diesem

Gedankengang heraus fragte der Reisende: «Wird der Kommandant der Exekution beiwohnen?» «Es ist nicht gewiß», sagte der Offizier, durch die unvermittelte Frage peinlich berührt, und seine freundliche Miene verzerrte sich: «Gerade deshalb müssen wir uns beeilen.

Ich werde sogar, so leid es mir tut, meine Erklärungen abkürzen müssen. Aber ich könnte ja morgen, wenn der Apparat wieder gereinigt ist - daß er so sehr beschmutzt wird, ist sein einziger Fehler -, die näheren Erklärungen nachtragen. Jetzt also nur das Notwendigste. - Wenn der Mann auf dem Bett liegt und dieses ins Zittern gebracht ist, wird die Egge auf den Körper gesenkt. Sie stellt sich von selbst so ein, daß sie nur knapp mit den Spitzen den Körper berührt; ist die Einstellung vollzogen, strafft sich sofort dieses Stahlseil zu einer Stange. Und nun beginnt das Spiel. Ein Nichteingeweihter merkt äußerlich keinen Unterschied in den Strafen. Die Egge scheint gleichförmig zu arbeiten. Zitternd sticht sie ihre Spitzen in den Körper ein, der überdies vom Bett aus zittert. Um es nun jedem zu ermöglichen, die Ausführung des Urteils zu überprüfen, wurde die Egge aus Glas gemacht. Es hat einige technische Schwierigkeiten verursacht, die Nadeln darin zu befestigen, es ist aber nach vielen Versuchen gelungen. Wir haben eben keine Mühe gescheut. Und nun kann jeder durch das Glas sehen, wie sich die Inschrift im Körper vollzieht. Wollen Sie nicht näherkommen und sich die Nadeln ansehen?»

Der Reisende erhob sich langsam, ging hin und beugte sich über die Egge. «Sie sehen», sagte der Offizier, «zweierlei Nadeln in vielfacher Anordnung. Jede lange hat eine kurze neben sich.

Die lange schreibt nämlich, und die kurze spritzt Wasser aus, um das Blut abzuwaschen und die Schrift immer klar zu erhalten. Das Blutwasser wird dann hier in kleine Rinnen geleitet und fließt endlich in diese Hauptrinne, deren Abflußrohr in die Grube führt.» Der Offizier zeigte mit dem Finger genau den Weg, den das Blutwasser nehmen mußte. Als er es, um es möglichst anschaulich zu machen, an der Mündung des Abflußrohres mit beiden Händen förmlich auffing, erhob der Reisende den Kopf und wollte, mit der Hand rückwärts tastend, zu seinem Sessel zurückgehen. Da sah er zu seinem Schrecken, daß auch der Verurteilte gleich ihm der Einladung des Offiziers, sich die Einrichtung der Egge aus der Nähe anzusehen, ​​ gefolgt war. Er hatte den verschlafenen Soldaten an der Kette ein wenig vorgezerrt und sich auch über das Glas gebeugt. Man sah, wie er mit unsicheren Augen auch das suchte, was die zwei Herren eben beobachtet hatten, wie es ihm aber, da ihm die Erklärung fehlte, nicht gelingen wollte. Er beugte sich hierhin und dorthin. Immer wieder liefer mit den Augen das Glas ab. Der Reisende wollte ihn zurücktreiben, denn, was er tat, war wahrscheinlich strafbar.

Aber der Offizier hielt den Reisenden mit einer Hand fest, nahm mit der anderen eine Erdscholle vom Wall und warf sie nach dem Soldaten. Dieser hob mit einem Ruck die Augen, sah was der Verurteilte gewagt hatte, ließ das Gewehr fallen, stemmt die Füße mit den Absätzen in den Boden, riß den Verurteilten zurück, daß er gleich niederfiel, und sah dann auf ihn hinunter, wie er sich wand und mit seinen Ketten klirrte. «Stell ihn auf!» schrie der

Offizier, denn er merkte, daß der Reisende durch den Verurteilten allzusehr abgelenkt wurde.

Der Reisende beugte sich sogar über die Egge hinweg, ohne sich um sie zu kümmern, und wollte nur feststellen, was mit dem Verurteilten geschehe. «Behandle ihn sorgfältig!» schrie der Offizier wieder. Er umlief den Apparat faßte selbst den Verurteilten unter den Achseln und stellte ihn, der öfters mit den Füßen ausglitt, mit Hilfe des Soldaten auf.

«Nun weiß ich schon alles», sagte der Reisende, als der Offizier wieder zu ihm zurückkehrte.

«Bis auf das Wichtigste», sagte dieser, ergriff den Reisenden am Arm und zeigte in die Höhe: «Dort im Zeichner ist das Räderwerk, welches die Bewegung der Egge bestimmt, und dieses ​​ Räderwerk wird nach der Zeichnung, auf welche das Urteil lautet, angeordnet. Ich verwende noch die Zeichnungen des früheren Kommandanten. Hier sind sie», - er zog einige Blätter aus der Ledermappe - «ich kann sie Ihnen aber leider nicht in die Hand geben, sie sind das Teuerste, was ich habe. Setzen Sie sich, ich zeige sie Ihnen aus dieser Entfernung, dann werden Sie alles gut sehen können.» Er zeigte das erste Blatt. Der Reisende hätte gerne etwas ​​ Anerkennendes gesagt, aber er sah nur labyrinthartige, einander vielfach kreuzende Linien, die

so dicht das Papier bedeckten, daß man nur mit Mühe die weißen Zwischenräume erkannte.

«Lesen Sie», sagte der Offizier. «Ich kann nicht», sagte der Reisende. «Es ist doch deutlich», sagte der Offizier. «Es ist sehr kunstvoll», sagte der Reisende ausweichend, «aber ich kann es nicht entziffern. «Ja», sagte der Offizier, lachte und steckte die Mappe wieder ein, «es ist ​​ keine Schönschrift für Schulkinder. Man muß lange darin lesen. Auch Sie würden es schließlich gewiß erkennen. Es darf natürlich keine einfache Schrift sein; sie soll ja nicht ​​ sofort töten, sondern durchschnittlich erst in einem Zeitraum von zwölf Stunden; für die sechste Stunde ist der Wendepunkt berechnet. Es müssen also viele, viele Zieraten die eigentliche Schrift umgeben; die wirkliche Schrift umzieht den Leib nur in einem schmalen ​​ Gürtel; der übrige Körper ist für Verzierungen bestimmt. Können Sie jetzt die Arbeit der Egge und des ganzen Apparates würdigen? - Sehen Sie doch!» Er sprang auf die Leiter, drehte ein Rad, rief hinunter: «Achtung, treten Sie zur Seite!», und alles kam in Gang. Hätte das Rad

nicht gekreischt, es wäre herrlich gewesen. Als sei der Offizier von diesem störenden Rad überrascht, drohte er ihm mit der Faust, breitete dann, sich entschuldigend, zum Reisenden hin die Arme aus und kletterte eilig hinunter, um den Gang des Apparates von unten zu beobachten. Noch war etwas nicht in Ordnung, das nur er merkte; er kletterte wieder hinauf, ​​ griff mit beiden Händen in das Innere des Zeichners, glitt dann, um rascher hinunterzukommen, statt die Leiter zu benutzen, an der einen Stange hinunter und schrie nun, ​​ um sich im Lärm verständlich zu machen, mit äußerster Anspannung dem Reisenden ins Ohr: ​​ «Begreifen Sie den Vorgang? Die Egge fängt zu schreiben an; ist sie mit der ersten Anlage der Schrift auf dem Rücken des Mannes fertig, rollt die Watteschicht und wälzt den Körper ​​ langsam auf die Seite, um der Egge neuen Raum zu bieten. Inzwischen legen sich die wundbeschriebenen Stellen auf die Watte, welche infolge der besonderen Präparierung sofort

die Blutung stillt und zu neuer Vertiefung der Schrift vorbereitet. Hier die Zacken am Rande der Egge reißen dann beim weiteren Umwälzen des Körpers die Watte von den Wunden, schleudern sie in die Grube, und die Egge hat wieder Arbeit. So schreibt sie immer tiefer die ​​ zwölf Stunden lang. Die ersten sechs Stunden lebt der Verurteilte fast wie früher, er leidet nur Schmerzen. Nach zwei Stunden wird der Filz entfernt, denn der Mann hat keine Kraft zum Schreien mehr. Hier in diesen elektrisch geheizten Napf am Kopfende wird warmer Reisbrei gelegt, aus dem der Mann, wenn er Lust hat, nehmen kann, was er mit der Zunge erhascht.

Keiner versäumt die Gelegenheit. Ich weiß keinen, und meine Erfahrung ist groß. Erst um die ​​ sechste Stunde verliert er das Vergnügen am Essen. Ich knie dann gewöhnlich hier nieder und beobachte diese Erscheinung. Der Mann schluckt den letzten Bissen selten, er dreht ihn nur im Mund und speit ihn in die Grube. Ich muß mich dann bücken, sonst fährt er mir ins Gesicht. Wie still wird dann aber der Mann um die sechste Stunde! Verstand geht dem Blödesten auf Um die Augen beginnt es. Von hier aus verbreitet es sich. Ein Anblick, der einen verführen könnte, sich mit unter die Egge zu legen. Es geschieht ja weiter nichts, der Mann fängt bloß an, die Schrift zu entziffern, er spitzt den Mund, als horche er. Sie haben

gesehen, es ist nicht leicht, die Schrift mit den Augen zu entziffern; unser Mann entziffert sie aber mit seinen Wunden. Es ist allerdings viel Arbeit; er braucht sechs Stunden zu ihrer Vollendung. Dann aber spießt ihn die Egge vollständig auf und wirft ihn in die Grube, wo er auf das Blutwasser und die Watte niederklatscht. Dann ist das Gericht zu Ende, und wir, ich und der Soldat, scharren ihn ein.»

Der Reisende hatte das Ohr zum Offizier geneigt und sah, die Hände in den Rocktaschen, der Arbeit der Maschine zu. Auch der Verurteilte sah ihr zu, aber ohne Verständnis. Er bückte sich ein wenig und verfolgte die schwankenden Nadeln, als ihm der Soldat, auf ein Zeichen des Offiziers, mit einem Messer hinten Hemd und Hose durchschnitt, so daß sie von dem Verurteilten abfielen; er wollte nach dem fallenden Zeug greifen, um seine Blöße zu bedecken, aber der Soldat hob ihn in die Höhe und schüttelte die letzten Fetzen von ihm ab.

Der Offizier stellte die Maschine ein, und in der jetzt eintretenden Stille wurde der Verurteilte unter die Egge gelegt. Die Ketten wurden gelöst und statt dessen die Riemen befestigt; es schien für den Verurteilten im ersten Augenblick fast eine Erleichterung zu bedeuten. Und nun senkte sich die Egge noch ein Stück tiefer, denn es war ein magerer Mann. Als ihn die Spitzen berührten, ging ein Schauer über seine Haut; er streckte, während der Soldat mit ​​ seiner rechten Hand beschäftigt war, die linke aus, ohne zu wissen wohin; es war aber die Richtung, wo der Reisende stand. Der Offizier sah ununterbrochen den Reisenden von der ​​ Seite an, als suche er von seinem Gesicht den Eindruck abzulesen, den die Exekution, die er ihm nun wenigstens oberflächlich erklärt hatte, auf ihn mache.

Der Riemen, der für das Handgelenk bestimmt war, riß; wahrscheinlich hatte ihn der Soldat ​​ zu stark angezogen. Der Offizier sollte helfen, der Soldat zeigte ihm das abgerissene Riemenstück. Der Offizier ging auch zu ihm hinüber und sagte, das Gesicht dem Reisenden zugewendet: «Die Maschine ist sehr zusammengesetzt, es muß hie und da etwas reißen oder brechen; dadurch darf man sich aber im Gesamturteil nicht beirren lassen. Für den Riemen ist übrigens sofort Ersatz geschafft; ich werde eine Kette verwenden; die Zartheit der Schwingungen wird dadurch für den rechten Arm allerdings beeinträchtigt.» Und während er die Ketten anlegte, sagte er noch: «Die Mittel zur Erhaltung der Maschine sind jetzt sehr eingeschränkt. Unter dem früheren Kommandanten war eine mir frei zugängliche Kassa nur ​​ für diesen Zweck bestimmt. Es gab hier ein Magazin, in dem alle möglichen Ersatzstücke aufbewahrt wurden. Ich gestehe, ich trieb damit fast Verschwendung, ich meine früher, nicht jetzt, wie der neue Kommandant behauptet dem alles nur zum Vorwand dient, alte Einrichtungen zu bekämpfen. Jetzt hat er die Maschinenkassa in eigener Verwaltung, und schicke ich um einen neuen Riemen, wird der zerrissene als Beweisstück verlangt, der neue ​​ kommt erst in zehn Tagen, ist dann aber von schlechterer Sorte und taugt nicht viel. Wie ich aber in der Zwischenzeit ohne Riemen die Maschine betreiben soll, darum kümmert sich

niemand.»

Der Reisende überlegte: Es ist immer bedenklich, in fremde Verhältnisse entscheidend einzugreifen. Er war weder Bürger der Strafkolonie, noch Bürger des Staates, dem sie angehörte. Wenn er die Exekution verurteilen oder gar hintertreiben wollte, konnte man ihm ​​ sagen: Du bist ein Fremder, sei still. Darauf hätte er nichts erwidern, sondern nur hinzufügen können, daß er sich in diesem Falle selbst nicht begreife, denn er reise nur mit der Absicht, zu ​​ sehen, und keineswegs etwa, um fremde Gerichtsverfassungen zu ändern. Nun lagen aber hier die Dinge allerdings sehr verführerisch. Die Ungerechtigkeit des Verfahrens und die ​​ Unmenschlichkeit der Exekution war zweifellos. Niemand konnte irgendeine Eigennützigkeit des Reisenden annehmen, denn der Verurteilte war ihm fremd, kein Landsmann und ein zum Mitleid gar nicht auffordernder Mensch. Der Reisende selbst hatte Empfehlungen hoher Ämter, war hier mit großer Höflichkeit empfangen worden, und daß er zu dieser Exekution ​​ eingeladen worden war, schien sogar darauf hinzudeuten, daß man sein Urteil über dieses Gericht verlangte. Dies war aber um so wahrscheinlicher, als der Kommandant, wie er jetzt überdeutlich gehört hatte, kein Anhänger dieses Verfahrens war und sich gegenüber dem ​​ Offizier fast feindselig verhielt.

Da hörte der Reisende einen Wutschrei des Offiziers. Er hatte gerade, nicht ohne Mühe, dem Verurteilten den Filzstumpf in den Mund geschoben, als der Verurteilte in einem unwiderstehlichen Brechreiz die Augen schloß und sich erbrach. Eilig riß ihn der Offizier vom Stumpf in die Höhe und wollte den Kopf zur Grube hindrehen; aber es war zu spät, der Unrat floß schon an der Maschine hinab. «Alles Schuld des Kommandanten!» schrie der Offizier und rüttelte besinnungslos vorn an den Messingstangen. «die Maschine wird mir verunreinigt wie ein Stall.» Er zeigte mit zitternden Händen dem Reisenden, was geschehen war. «Habe ich nicht stundenlang dem Kommandanten begreiflich zu machen gesucht, daß einen Tag vor der Exekution kein Essen mehr verabfolgt werden soll. Aber die neue milde Richtung ist ​​ anderer Meinung. Die Damen des Kommandanten stopfen dem Mann, ehe er abgeführt wird, den Hals mit Zuckersachen voll. Sein ganzes Leben hat er sich von stinkenden Fischen ​​ genährt und muß jetzt Zuckersachen essen! Aber es wäre ja möglich, ich würde nichts einwenden, aber warum schafft man nicht einen neuen Filz an, wie ich ihn seit einem Vierteljahr erbitte. Wie kann man ohne Ekel diesen Filz in den Mund nehmen, an dem mehr als hundert Männer im Sterben gesaugt und gebissen haben?»

Der Verurteilte hatte den Kopf niedergelegt und sah friedlich aus, der Soldat war damit beschäftigt, mit dem Hemd des Verurteilten die Maschine zu putzen. Der Offizier ging zum Reisenden, der in irgendeiner Ahnung einen Schritt zurücktrat, aber der Offizier faßte ihn bei ​​ der Hand und zog ihn zur Seite. «Ich will einige Worte im Vertrauen mit Ihnen sprechen», sagte er, «ich darf das doch?» «Gewiß» sagte der Reisende und hörte mit gesenkten Augen zu.

«Dieses Verfahren und diese Hinrichtung, die Sie jetzt zu bewundern Gelegenheit haben, hat ​​ gegenwärtig in unserer Kolonie keinen offenen Anhänger mehr. Ich bin ihr einziger Vertreter, ​​ gleichzeitig der einzige Vertreter des Erbes des alten Kommandanten. An einen weiteren Ausbau des Verfahrens kann ich nicht mehr denken, ich verbrauche alle meine Kräfte, um zu ​​ erhalten, was vorhanden ist. Als der alte Kommandant lebte, war die Kolonie von seinen Anhängern voll; die Überzeugungskraft des alten Kommandanten habe ich zum Teil, aber seine Macht fehlt mir ganz; infolgedessen haben sich die Anhänger verkrochen, es gibt noch ​​ viele, aber keiner gesteht es ein. Wenn Sie heute, also an einem Hinrichtungstag, ins Teehaus gehen und herumhorchen, werden Sie vielleicht nur zweideutige Äußerungen hören. Das sind lauter Anhänger, aber unter dem gegenwärtigen Kommandanten und bei seinen gegenwärtigen

Anschauungen für mich ganz unbrauchbar. Und nun frage ich Sie: Soll wegen dieses Kommandanten und seiner Frauen, die ihn beeinflussen, ein solches Lebenswerk» - er zeigte auf die Maschine - «zugrunde gehen? Darf man das zulassen? Selbst wenn man nur als ​​ Fremder ein paar Tage auf unserer Insel ist? Es ist aber keine Zeit zu verlieren man bereitet etwas gegen meine Gerichtsbarkeit vor; es finden schon Beratungen in der Kommandantur ​​ statt, zu denen ich nicht zugezogen werde; sogar Ihr heutiger Besuch scheint mir für die ganze Lage bezeichnend; man ist feig und schickt Sie, einen Fremden, vor. - Wie war die Exekution ​​ anders in früherer Zeit! Schon einen Tag vor der Hinrichtung war das ganze Tal von ​​ Menschen überfüllt; alle kamen nur um zu sehen; früh am Morgen erschien der Kommandant ​​ mit seinen Damen; Fanfaren weckten den ganzen Lagerplatz; ich erstattete die Meldung, daß alles vorbereitet sei; die Gesellschaft - kein hoher Beamte durfte fehlen - ordnete sich um die Maschine; dieser Haufen Rohrsessel ist ein armseliges Überbleibsel aus jener Zeit. Die Maschine glänzte frisch geputzt, fast zu jeder Exekution nahm ich neue Ersatzstücke. Vor Hunderten Augen - alle Zuschauer standen auf den Fußspitzen bis dort zu den Anhöhen - wurde der Verurteilte vom Kommandanten selbst unter die Egge gelegt. Was heute ein gemeiner Soldat tun darf, war damals meine, des Gerichtspräsidenten, Arbeit und ehrte mich.

Und nun begann die Exekution! Kein Mißton störte die Arbeit der Maschine. Manche sahen ​​ nun gar nicht mehr zu, sondern lagen mit geschlossenen Augen im Sand; alle wußten: Jetzt geschieht Gerechtigkeit. In der Stille hörte man nur das Seufzen des Verurteilten, gedämpft ​​ durch den Filz. Heute gelingt es der Maschine nicht mehr, dem Verurteilten ein stärkeres Seufzen auszupressen, als der Filz noch ersticken kann; damals aber tropften die schreibenden Nadeln eine beizende Flüssigkeit aus, die heute nicht mehr verwendet werden darf Nun, und dann kam die sechste Stunde! Es war unmöglich, allen die Bitte, aus der Nähe zuschauen zu dürfen, zu gewähren. Der Kommandant in seiner Einsicht ordnete an, daß vor allem die Kinder berücksichtigt werden sollten; ich allerdings durfte kraft meines Berufes immer dabeistehen, oft hockte ich dort, zwei kleine Kinder rechts und links in meinen Armen. Wie nahmen wir alle den Ausdruck der Verklärung von dem gemarterten Gesicht, wie hielten wir ​​ unsere Wangen in den Schein dieser endlich erreichten und schon vergehenden Gerechtigkeit!

Was für Zeiten, mein Kamerad!» Der Offizier hatte offenbar vergessen, wer vor ihm stand; er hatte den Reisenden umarmt und den Kopf auf seine Schulter gelegt. Der Reisende war in großer Verlegenheit, ungeduldig sah er über den Offizier hinweg. Der Soldat hatte die Reinigungsarbeit beendet und jetzt noch aus einer Büchse Reisbrei in den Napf geschüttet.

Kaum merkte dies der Verurteilte, der sich schon vollständig erholt zu haben schien, als er mit der Zunge nach dem Brei zu schnappen begann. Der Soldat stieß ihn immer wieder weg, denn der Brei war wohl für eine spätere Zeit bestimmt, aber ungehörig war es jedenfalls auch, daß der Soldat mit seinen schmutzigen Händen hineingriff und vor dem gierigen Verurteilten

davon aß.

Der Offizier faßte sich schnell. «Ich wollte Sie nicht etwa rühren» sagte er, «ich weiß, es ist ​​ unmöglich jene Zeiten heute begreiflich zu machen. Im übrigen arbeitet die Maschine noch und wirkt für sich. Sie wirkt für sich, auch wenn sie allein in diesem Tal steht. Und die Leiche fällt zum Schluß noch immer in dem unbegreiflich sanften Flug in die Grube, auch wenn nicht, wie damals, Hunderte wie Fliegen um die Grube sich versammeln. Damals mußten wir ​​ ein starkes Geländer um die Grube anbringen, es ist längst weggerissen.»

Der Reisende wollte sein Gesicht dem Offizier entziehen und blickte ziellos herum. Der Offizier glaubte, er betrachte die Öde des Tales; er ergriff deshalb seine Hände, drehte sich um ihn, um seine Blicke zu erfassen, und fragte: «Merken Sie die Schande?»

Aber der Reisende schwieg. Der Offizier ließ für ein Weilchen von ihm ab; mit ​​ auseinandergestellten Beinen, die Hände in den Hüften, stand er still und blickte zu Boden.

Darm lächelte er dem Reisenden aufmunternd zu und sagte: «Ich war gestern in Ihrer Nähe, als der Kommandant Sie einlud. Ich hörte die Einladung. Ich kenne den Kommandanten. Ich verstand sofort, was er mit der Einladung bezweckte. Trotzdem seine Macht groß genug wäre, um gegen mich einzuschreiten, wagt er es noch nicht, wohl aber will er mich Ihrem, dem

Urteil eines angesehenen Fremden aussetzen. Seine Berechnung ist sorgfältig; Sie sind den zweiten Tag auf der Insel, Sie kannten den alten Kommandanten und seinen Gedankenkreis nicht, Sie sind in europäischen Anschauungen befangen, vielleicht sind Sie ein grundsätzlicher Gegner der Todesstrafe im allgemeinen und einer derartigen maschinellen Hinrichtungsart im besonderen, Sie sehen überdies, wie die Hinrichtung ohne öffentliche Anteilnahme, traurig, auf einer bereits etwas beschädigten Maschine vor sich geht - wäre es nun, alles dieses zusammengenommen (so denkt der Kommandant), nicht sehr leicht möglich, ​​ daß Sie mein Verfahren nicht für richtig halten? Und wenn Sie es nicht für richtig halten, werden Sie dies (ich rede noch immer im Sinne des Kommandanten) nicht verschweigen, denn Sie vertrauen doch gewiß Ihren vielerprobten Überzeugungen. Sie haben allerdings viele Eigentümlichkeiten vieler Völker gesehen und achten gelernt, Sie werden daher wahrscheinlich sich nicht mit ganzer Kraft, wie Sie es vielleicht in Ihrer Heimat tun würden, ​​ gegen das Verfahren aussprechen. Aber dessen bedarf der Kommandant gar nicht. Ein flüchtiges, ein bloß unvorsichtiges Wort genügt. Es muß gar nicht Ihrer Überzeugung entsprechen, wenn es nur scheinbar seinem Wunsche entgegenkommt. Daß er Sie mit aller Schlauheit ausfragen wird, dessen bin ich gewiß. Und seine Damen werden im Kreis herumsitzen und die Ohren spitzen; Sie werden etwa sagen: - Bei uns ist das Gerichtsverfahren ein anderes - , oder - Bei uns wird der Angeklagte vor dem Urteil verhört, oder Bei uns gibt es

auch andere Strafen als Todesstrafen, oder ​​ Bei uns gab es Folterungen nur im Mittelalter.

Das alles sind Bemerkungen, die ebenso richtig sind, als sie Ihnen selbstverständlich ​​ erscheinen, unschuldige Bemerkungen, die mein Verfahren nicht antasten. Aber wie wird sie der Kommandant auf nehmen? Ich sehe ihn, den guten Kommandanten, wie er sofort den Stuhl beiseite schiebt und auf den Balkon eilt, ich sehe seine Damen, wie sie ihm nachströmen, ich höre seine Stimme - die Damen nennen sie eine Donnerstimme -, nun, und er spricht: - Ein großer Forscher des Abendlandes, dazu bestimmt, das Gerichtsverfahren in allen Ländern zu überprüfen, hat eben gesagt, daß unser Verfahren nach altem Brauch ein unmenschliches ist. Nach diesem Urteil einer solchen Persönlichkeit ist es mir natürlich nicht mehr möglich, dieses Verfahren zu dulden. Mit dem heutigen Tage also ordne ich an - und so weiter. Sie wollen eingreifen, Sie haben nicht das gesagt, was er verkündet, Sie haben mein Verfahren nicht unmenschlich genannt, im Gegenteil, Ihrer tiefen Einsicht entsprechend, halten Sie es für das menschlichste und menschenwürdigste, Sie bewundern auch diese Maschinerie - aber es ist zu spät; Sie kommen gar nicht auf den Balkon, der schon voll Damen ist; Sie wollen sich bemerkbar machen; Sie wollen schreien; aber eine Damenhand hält Ihnen den Mund zu - und ich und das Werk des alten Kommandanten sind verloren.»

Der Reisende mußte ein Lächeln unterdrücken; so leicht war also die Aufgabe, die er für so schwer gehalten hatte. Er sagte ausweichend: «Sie überschätzen meinen Einfluß; der Kommandant hat mein Empfehlungsschreiben gelesen, er weiß, daß ich kein Kenner der gerichtlichen Verfahren bin. Wenn ich eine Meinung aussprechen würde, so wäre es die Meinung eines Privatmannes, um nichts bedeutender als die Meinung eines beliebigen anderen, und jedenfalls viel bedeutungsloser als die Meinung des Kommandanten, der in dieser Strafkolonie, wie ich zu wissen glaube, sehr ausgedehnte Rechte hat. Ist seine Meinung über dieses Verfahren eine so bestimmte, wie Sie glauben, dann, fürchte ich, ist allerdings das

Ende dieses Verfahrens gekommen, ohne daß es meiner bescheidenen Mithilfe bedürfte.»

Begriff es schon der Offizier? Nein, er begriff noch nicht. Er schüttelte lebhaft den Kopf, sah kurz nach dem Verurteilten und dem Soldaten zurück, die zusammenzuckten und vom Reis abließen, ging ganz nahe an den Reisenden heran, blickte ihm nicht ins Gesicht, sondern irgendwohin auf seinen Rock und sagte leiser als früher: «Sie kennen den Kommandanten nicht; Sie stehen ihm und uns allen - verzeihen Sie den Ausdruck - gewissermaßen harmlos gegenüber; Ihr Einfluß, glauben Sie mir, kann nicht hoch genug eingeschätzt werden. Ich war ja glückselig, als ich hörte, daß Sie allein der Exekution beiwohnen sollten. Diese Anordnung ​​ des Kommandanten sollte mich treffen, nun aber wende ich sie zu meinen Gunsten.

Unabgelenkt von falschen Einflüsterungen und verächtlichen Blicken - wie sie bei größerer Teilnahme an der Exekution nicht hätten vermieden werden können - haben Sie meine Erklärungen angehört, die Maschine gesehen und sind nun im Begriffe, die Exekution zu besichtigen. Ihr Urteil steht gewiß schon fest; sollten noch kleine Unsicherheiten bestehen, so wird sie der Anblick der Exekution beseitigen. Und nun stelle ich an Sie die Bitte: helfen Sie mir gegenüber dem Kommandanten!».

Der Reisende ließ ihn nicht weiterreden. «Wie könnte ich denn das», rief er aus, « das ist ganz unmöglich. Ich kann Ihnen ebenso wenig nützen, als ich Ihnen schaden kann.»

«Sie können es», sagte der Offizier. Mit einiger Befürchtung sah der Reisende, daß der Offizier die Fäuste ballte. «Sie können es», wiederholte der Offizier noch dringender. «Ich habe einen Plan, der gelingen muß. Sie glauben, Ihr Einfluß genüge nicht. Ich weiß, daß er genügt. Aber zugestanden, daß Sie recht haben, ist es denn nicht notwendig, zur Erhaltung dieses Verfahrens alles, selbst das möglicherweise Unzureichende zu versuchen? Hören Sie ​​ also meinen Plan. Zu seiner Ausführung ist es vor allem nötig, daß Sie heute in der Kolonie mit Ihrem Urteil über das Verfahren möglichst zurückhalten. Wenn man Sie nicht geradezu fragt, dürfen Sie sich keinesfalls äußern; Ihre Äußerungen aber müssen kurz und unbestimmt sein; man soll merken, daß es Ihnen schwer wird, darüber zu sprechen, daß Sie verbittert sind,

daß Sie, falls Sie offen reden sollten, geradezu in Verwünschungen ausbrechen müßten. Ich verlange nicht, daß Sie lügen sollen; keineswegs; Sie sollen nur kurz antworten, etwa: -Ja, ich habe die Exekution gesehen, oder - Ja, ich habe alle Erklärungen gehört. Nur das, nichts weiter. Für die Verbitterung, die man Ihnen anmerken soll, ist ja genügend Anlaß, wenn auch nicht im Sinne des Kommandanten. Er natürlich wird es vollständig mißverstehen und in ​​ seinem Sinne deuten. Darauf gründet sich mein Plan. Morgen findet in der Kommandantur

unter dem Vorsitz des Kommandanten eine große Sitzung aller höheren Verwaltungsbeamten ​​ statt. Der Kommandant hat es natürlich verstanden, aus solchen Sitzungen eine Schaustellung ​​ zu machen. Es wurde eine Galerie gebaut, die mit Zuschauern immer besetzt ist. Ich bin gezwungen, an den Beratungen teilzunehmen, aber der Widerwille schüttelt mich. Nun werden Sie gewiß auf jeden Fall zu der Sitzung eingeladen werden; wenn Sie sich heute meinem Plane gemäß verhalten, wird die Einladung zu einer dringenden Bitte werden. Sollten

Sie aber aus irgendeinem unerfindlichen Grunde doch nicht eingeladen werden, so müßten Sie allerdings die Einladung verlangen; daß Sie sie dann erhalten, ist zweifellos. Nun sitzen Sie ​​ also morgen mit den Damen in der Loge des Kommandanten. Er versichert sich öfters durch Blicke nach oben, daß Sie da sind. Nach verschiedenen gleichgültigen, lächerlichen, nur für

die Zuhörer berechneten Verhandlungsgegenständen - meistens sind es Hafenbauten, immer wieder Hafenbauten! - kommt auch das Gerichtsverfahren zur Sprache. Sollte es von seiten des Kommandanten nicht oder nicht bald genug geschehen, so werde ich dafür sorgen, daß es geschieht. Ich werde aufstehen und die Meldung von der heutigen Exekution erstatten. Ganz

kurz, nur diese Meldung. Eine solche Meldung ist zwar dort nicht üblich, aber ich tue es doch.

Der Kommandant dankt mir, wie immer, mit freundlichem Lächeln, und nun, er kann sich nicht zurückhalten, erfaßt er die gute Gelegenheit. Es wurde eben, so oder ähnlich wird er sprechen, die Meldung von der Exekution erstattet. Ich möchte dieser Meldung nur hinzufügen, daß gerade dieser Exekution der große Forscher beigewohnt hat, von dessen unsere Kolonie so außerordentlich ehrenden Besuch Sie alle wissen. Auch unsere heutige Sitzung ist durch seine Anwesenheit in ihrer Bedeutung erhöht. Wollen wir nun nicht an diesen großen Forscher die Frage richten, wie er die Exekution nach altem Brauch und das

Verfahren, das ihr vorausgeht, beurteilt? Natürlich überall Beifallklatschen, allgemeine Zustimmung, ich bin der lauteste. Der Kommandant verbeugt sich vor Ihnen und sagt: - Dann stelle ich im Namen aller die Frage. Und nun treten Sie an die Brüstung. Legen Sie die Hände für alle sichtbar hin, sonst fassen sie die Damen und spielen mit den Fingern. - Und jetzt kommt endlich Ihr Wort. Ich weiß nicht, wie ich die Spannung der Stunden bis dahin ertragen werde. In Ihrer Rede müssen Sie sich keine Schranken setzen, machen Sie mit der Wahrheit Lärm, beugen Sie sich über die Brüstung, brüllen Sie, aber ja, brüllen Sie dem Kommandanten ​​ Ihre Meinung, Ihre unerschütterliche Meinung zu. Aber vielleicht wollen Sie das nicht, es ​​ entspricht nicht Ihrem Charakter, in Ihrer Heimat verhält man sich vielleicht in solchen Lagen anders, auch das ist richtig, auch das genügt vollkommen, stehen Sie gar nicht auf sagen Sie nur ein paar Worte, flüstern Sie sie, daß sie gerade noch die Beamten unter Ihnen hören, es genügt, Sie müssen gar nicht selbst von der mangelnden Teilnahme an der Exekution, von dem kreischenden Rad, dem zerrissenen Riemen, dem widerlichen Filz reden, nein, alles weitere übernehme ich, und, glauben Sie, wenn meine Rede ihn nicht aus dem Saale jagt, so

wird sie ihn auf die Knie zwingen, daß er bekennen muß: Alter Kommandant, vor dir beuge ich mich.- Das ist mein Plan; wollen Sie mir zu seiner Ausführung helfen? Aber natürlich wollen Sie, mehr als das, Sie müssen.» Und der Offizier faßt den Reisenden an beiden Armen und sah ihm schwer atmend ins Gesicht. Die letzten Sätze hatte er so geschrien, daß selbst der Soldat und der Verurteilte aufmerksam geworden waren; trotzdem sie nichts verstehen konnten, hielten sie doch im Essen inne und sahen kauend zum Reisenden hinüber.

Die Antwort, die er zu geben hatte, war für den Reisenden von allem Anfang an zweifellos; er hatte in seinem Leben zu viel erfahren, als daß er hier hätte schwanken können; er war im Grunde ehrlich und hatte keine Furcht. Trotzdem zögerte er jetzt im Anblick des Soldaten und des Verurteilten einen Atemzug lang. Schließlich aber sagte er, wie er mußte: «Nein.» Der Offizier blinzelte mehrmals mit den Augen, ließ aber keinen Blick von ihm. «Wollen Sie eine Erklärung?» fragte der Reisende. Der Offizier nickte stumm. «Ich bin ein Gegner dieses Verfahrens», sagte nun der Reisende, «noch ehe Sie mich ins Vertrauen zogen – dieses Vertrauen werde ich natürlich unter keinen Umständen mißbrauchen - habe ich schon überlegt, ob ich berechtigt wäre, gegen dieses Verfahren einzuschreiten und ob mein Einschreiten auch nur eine kleine Aussicht auf Erfolg haben könnte. An wen ich mich dabei zuerst wenden müßte, war mir klar: an den Kommandanten natürlich. Sie haben es mir noch klarer gemacht, ohne aber etwa meinen Entschluß erst befestigt zu haben, im Gegenteil, Ihre ​​ ehrliche Überzeugung geht mir nahe, wenn sie mich auch nicht beirren kann.»

Der Offizier blieb stumm, wendete sich der Maschine zu, faßte eine der Messingstangen und sah dann, ein wenig zurückgebeugt, zum Zeichner hinauf, als prüfe er, ob alles in Ordnung sei. Der Soldat und der Verurteilte schienen sich miteinander befreundet zu haben; der Verurteilte machte, so schwierig dies bei der festen Einschnallung durchzuführen war, dem Soldaten Zeichen; der Soldat beugte sich zu ihm; der Verurteilte flüsterte ihm etwas zu, und der Soldat nickte.

Der Reisende ging dem Offizier nach und sagte: «Sie wissen noch nicht, was ich tun will. Ich werde meine Ansicht über das Verfahren dem Kommandanten zwar sagen, aber nicht in einer Sitzung, sondern unter vier Augen; ich werde auch nicht so lange hier bleiben, daß ich irgendeiner Sitzung beigezogen werden könnte; ich fahre schon morgen früh weg oder schiffe mich wenigstens ein.» Es sah nicht aus, als ob der Offizier zugehört hätte. «Das Verfahren hat Sie also nicht überzeugt», sagte er für sich und lächelte, wie ein Alter über den Unsinn eines

Kindes lächelt und hinter dem Lächeln sein eigenes wirkliches Nachdenken behält.

«Dann ist es also Zeit», sagte er schließlich und blickte plötzlich mit hellen Augen, die irgendeine Aufforderung, irgendeinen Aufruf zur Beteiligung enthielten, den Reisenden an.

«Wozu ist es Zeit?» fragte der Reisende unruhig, bekam aber keine Antwort.

«Du bist frei», sagte der Offizier zum Verurteilten in dessen Sprache. Dieser glaubte es zuerst nicht. «Nun, frei bist du», sagte der Offizier. Zum erstenmal bekam das Gesicht des ​​ Verurteilten wirkliches Leben. War es Wahrheit? War es nur eine Laune des Offiziers, die vorübergehen konnte? Hatte der fremde Reisende ihm Gnade erwirkt? Was war es? So schien sein Gesicht zu fragen. Aber nicht lange. Was immer es sein mochte, er wollte, wenn er durfte, wirklich frei sein und er begarm sich zu rütteln, soweit es die Egge erlaubte.

«Du zerreißt mir die Riemen», schrie der Offizier, «sei ruhig! Wir öffnen sie schon.» Und er machte sich mit dem Soldaten, dem er ein Zeichen gab, an die Arbeit. Der Verurteilte lachte ohne Worte leise vor sich hin, bald wendete er das Gesicht links zum Offizier. bald rechts zum Soldaten, auch den Reisenden vergaß er nicht. «Zieh ihn heraus», befahl der Offizier dem Soldaten. Es mußte, hiebei wegen der Egge einige Vorsicht angewendet werden. Der Verurteilte hatte schon infolge seiner Ungeduld einige kleine Rißwunden auf dem Rücken.

Von jetzt ab kümmerte sich aber der Offizier kaum mehr um ihn. Er ging auf den Reisenden zu, zog wieder die kleine Ledermappe hervor, blätterte in ihr, fand schließlich das Blatt, das er suchte, und zeigte es dem Reisenden. «Lesen Sie», sagte er. «Ich kann nicht», sagte der Reisende, «ich sagte schon, ich kann diese Blätter nicht lesen.» « Sehen Sie das Blatt doch genau an», sagte der Offizier und trat neben den Reisenden, um mit ihm zu lesen. Als auch das nichts half, fuhr er mit dem kleinen Finger in großer Höhe, als dürfe das Blatt auf keinen Fall berührt werden, über das Papier hin, um auf diese Weise dem Reisenden das Lesen zu erleichtern. Der Reisende gab sich auch Mühe, um wenigstens darin dem Offizier gefällig sein zu können, aber es war ihm unmöglich. Nun begann der Offizier die Aufschrift zu buchstabieren und dann las er sie noch einmal im Zusammenhang. « - Sei gerecht! - heißt es», sagte er, «jetzt können Sie es doch lesen.» Der Reisende beugte sich so tief über das Papier ​​ daß der Offizier aus Angst vor einer Berührung es weiter entfernte; nun sagte der Reisende ​​ zwar nichts mehr, aber es war klar, daß er es noch immer nicht hatte lesen können. « - Sei gerecht! - heißt es», sagte der Offizier nochmals. «Mag sein», sagte der Reisende, «ich glaube ​​ es, daß es dort steht.» «Nun gut», sagte der Offizier, wenigstens teilweise befriedigt, und stieg mit dem Blatt auf die Leiter; er bettete das Blatt mit großer Vorsicht im Zeichner und ordnete das Räderwerk scheinbar gänzlich um; es war eine sehr mühselige Arbeit, es mußte sich auch ​​ um ganz kleine Räder handeln, manchmal verschwand der Kopf des Offiziers völlig im Zeichner, so genau mußte er das Räderwerk untersuchen.

Der Reisende verfolgte von unten diese Arbeit ununterbrochen, der Hals wurde ihm steif, und die Augen schmerzten ihn von dem mit Sonnenlicht überschütteten Himmel. Der Soldat und der Verurteilte waren nur miteinander beschäftigt. Das Hemd und die Hose des Verurteilten, die schon in der Grube lagen, wurden vom Soldaten mit der Bajonettspitze herausgezogen.

Das Hemd war entsetzlich schmutzig, und der Verurteilte wusch es in dem Wasserkübel. Als er dann Hemd und Hose anzog, mußte der Soldat wie der Verurteilte laut lachen, denn die Kleidungsstücke waren doch hinten entzweigeschnitten. Vielleicht glaubte der Verurteilte, verpflichtet zu sein, den Soldaten zu unterhalten, er drehte sich in der zerschnittenen Kleidung im Kreise vor dem Soldaten, der auf dem Boden hockte und lachend auf seine Knie schlug.

Immerhin bezwangen sie sich noch mit Rücksicht auf die Anwesenheit der Herren.

Als der Offizier oben endlich fertiggeworden war, überblickte er noch einmal lächelnd das ​​ Ganze in allen seinen Teilen, schlug diesmal den Deckel des Zeichners zu, der bisher offen gewesen war, stieg hinunter, sah in die Grube und dann auf den Verurteilten, merkte ​​ befriedigt, daß dieser seine Kleidung herausgenommen hatte, ging dann zu dem Wasserkübel, um die Hände zu waschen, erkannte zu spät den widerlichen Schmutz, war traurig darüber, daß er nun die Hände nicht waschen konnte, tauchte sie schließlich - dieser Ersatz genügte

ihm nicht, aber er mußte sich fügen - in den Sand, stand dann auf und begann seinen ​​ Uniformrock aufzuknöpfen. Hierbei fielen ihm zunächst die zwei Damentaschentücher, die er hinter den Kragen gezwängt hatte, in die Hände. «Hier hast du deine Taschentücher», sagte er ​​ und warf sie dem Verurteilten zu. Und zum Reisenden sagte er erklärend: «Geschenke der Damen.»

Trotz der offenbaren Eile, mit der er den Uniformrock auszog und sich dann vollständig ​​ entkleidete, behandelte er doch jedes Kleidungsstück sehr sorgfältig, über die Silberschnüre an seinem Waffenrock strich er sogar eigens mit den Fingern hin und schüttelte eine Troddel ​​ zurecht. Wenig paßte es allerdings zu dieser Sorgfalt, daß er, sobald er mit der Behandlung eines Stückes fertig war, es dann sofort mit einem unwilligen Ruck in die Grube warf. Das letzte, was ihm übrigblieb, war sein kurzer Degen mit dem Tragriemen. Er zog den Degen aus der Scheide, zerbrach ihn, faßte dann alles zusammen, die Degenstücke, die Scheide und den Riemen, und warf es so heftig weg, daß es unten in der Grube aneinanderklang.

Nun stand er nackt da. Der Reisende biß sich auf die Lippen und sagte nichts. Er wußte zwar, ​​ was geschehen würde, aber er hatte kein Recht, den Offizier an irgend etwas zu hindern. War das Gerichtsverfahren, an dem der Offizier hing, wirklich so nahe daran, behoben zu werden - möglicherweise infolge des Einschreitens des Reisenden, zu dem sich dieser seinerseits verpflichtet fühlte dann handelte jetzt der Offizier vollständig richtig; der Reisende hätte an seiner Stelle nicht anders gehandelt.

Der Soldat und der Verurteilte verstanden zuerst nichts, sie sahen anfangs nicht einmal zu.

Der Verurteilte war sehr erfreut darüber, die Taschentücher zurückerhalten zu haben, aber er durfte sich nicht lange an ihnen freuen, denn der Soldat nahm sie ihm mit einem raschen, nicht vorherzusehenden Griff. Nun versuchte wieder der Verurteilte, dem Soldaten die Tücher hinter dem Gürtel, hinter dem er sie verwahrt hatte, hervorzuziehen, aber der Soldat war wachsam. So stritten sie in halbem Scherz. Erst als der Offizier vollständig nackt war, wurden sie aufmerksam. Besonders der Verurteilte schien von der Ahnung irgendeines großen

Umschwungs getroffen zu sein. Was ihm geschehen war, geschah nun dem Offizier.

Vielleicht würde es so bis zum Äußersten gehen. Wahrscheinlich hatte der fremde Reisende ​​ den Befehl dazu gegeben. Das war also Rache. Ohne selbst bis zum Ende gelitten zu haben, wurde er doch bis zum Ende gerächt. Ein breites, lautloses Lachen erschien nun auf seinem Gesicht und verschwand nicht mehr.

Der Offizier aber hatte sich der Maschine zugewendet. Wenn es schon früher deutlich ​​ gewesen war, daß er die Maschine gut verstand, so konnte es jetzt einen fast bestürzt machen, wie er mit ihr umging und wie sie gehorchte. Er hatte die Hand der Egge nur genähert, und sie hob und senkte sich mehrmals, bis sie die richtige Lage erreicht hatte, um ihn zu empfangen; er faßte das Bett nur am Rande, und es fing schon zu zittern an; der Filzstumpf kam seinem Mund entgegen, man sah, wie der Offizier ihn eigentlich nicht haben wollte, aber das Zögern dauerte nur einen Augenblick, gleich fügte er sich und nahm ihn auf. Alles war bereit, nur die Riemen hingen noch an den Seiten hinunter, aber sie waren offenbar unnötig, der Offizier mußte nicht angeschnallt sein. Da bemerkte der Verurteilte die losen Riemen, seiner Meinung ​​ nach war die Exekution nicht vollkommen, wenn die Riemen nicht festgeschnallt waren, er winkte eifrig dem Soldaten, und sie liefen hin, den Offizier anzuschnallen. Dieser hatte schon ​​ den einen Fuß ausgestreckt, um m die Kurbel zu stoßen, die den Zeichner in Gang bringen sollte; da sah er, daß die zwei gekommen waren, er zog daher den Fuß zurück und ließ sich anschnallen. Nun konnte er allerdings die Kurbel nicht mehr erreichen; weder der Soldat noch der Verurteilte würden sie auffinden, und der Reisende war entschlossen, sich nicht zu rühren.

Es war nicht nötig; kaum waren die Riemen angebracht, fing auch schon die Maschine zu ​​ arbeiten an; das Bett zitterte, die Nadeln tanzten auf der Haut, die Egge schwebte auf und ab.

Der Reisende hatte schon eine Weile hingestarrt, ehe er sich erinnerte, daß ein Rad im Zeichner hätte kreischen sollen; aber alles war still, nicht das geringste Surren war zu hören.

Durch diese stille Arbeit entschwand die Maschine förmlich der Aufmerksamkeit. Der Reisende sah zu dem Soldaten und dem Verurteilten hinüber. Der Verurteilte war der lebhaftere, alles an der Maschine interessierte ihn, bald beugte er sich nieder, bald streckte er sich, immerfort hatte er den Zeigefinger ausgestreckt, um dem Soldaten etwas zu zeigen. Dem Reisenden war es peinlich. Er war entschlossen, hier bis zum Ende zu bleiben, aber den ​​ Anblick der zwei hätte er nicht lange ertragen. «Geht nach Hause», sagte er. Der Soldat wäre dazu vielleicht bereit gewesen, aber der Verurteilte empfand den Befehl geradezu als Strafe.

Er bat flehentlich mit gefalteten Händen, ihn hier zu lassen, und als der Reisende ​​ kopfschüttelnd nicht nachgeben wollte, kniete er sogar nieder. Der Reisende sah, daß Befehle hier nichts halfen, er wollte hinüber und die zwei vertreiben. Da hörte er oben im Zeichner ein Geräusch. Er sah hinauf Störte also das eine Zahnrad doch? Aber es war etwas anderes.

Langsam hob sich der Deckel des Zeichners und klappte dann vollständig auf Die Zacken eines Zahnrades zeigten und hoben sich, bald erschien das ganze Rad, es war, als presse irgendeine große Macht den Zeichner zusammen, so daß für dieses Rad kein Platz mehr übrig blieb, das Rad drehte sich bis zum Rand des Zeichners, fiel hinunter, kollerte aufrecht ein Stück im Sand und blieb dann liegen. Aber schon stieg oben ein anderes auf, ihm folgten ​​ viele, große, kleine und kaum zu unterscheidende, mit allen geschah dasselbe, immer glaubte man, nun müsse der Zeichner jedenfalls schon entleert sein, da erschien eine neue, besonders zahlreiche Gruppe, stieg auf; fiel hinunter, kollerte im Sand und legte sich. Über diesem

Vorgang vergaß der Verurteilte ganz den Befehl des Reisenden, die Zahnräder entzückten ihn völlig, er wollte immer eines fassen, trieb gleichzeitig den Soldaten an, ihm zu helfen, zog aber erschreckt die Hand zurück, denn es folgte gleich ein anderes Rad, das ihn, wenigstens im ersten Anrollen, erschreckte.

Der Reisende dagegen war sehr beunruhigt; die Maschine ging offenbar in Trümmer; ihr ​​ ruhiger Gang war eine Täuschung; er hatte das Gefühl, als müsse er sich jetzt des Offiziers annehmen, da dieser nicht mehr für sich selbst sorgen konnte. Aber während der Fall der Zahnräder seine ganze Aufmerksamkeit beanspruchte, hatte er versäumt, die übrige Maschine zu beaufsichtigen; als er jedoch jetzt, nachdem das letzte Zahnrad den Zeichner verlassen hatte, sich über die Egge beugte, hatte er eine neue, noch ärgere Überraschung. Die Egge schrieb nicht, sie stach nur, und das Bett wälzte den Körper nicht, sondern hob ihn nur zitternd in die Nadeln hinein. Der Reisende wollte eingreifen, möglicherweise das Ganze zum Stehen bringen, das war ja keine Folter, wie sie der Offizier erreichen wollte, das war unmittelbarer Mord. Er streckte die Hände aus. Da hob sich aber schon die Egge mit dem aufgespießten Körper zur Seite, wie sie es sonst erst in der zwölften Stunde tat. Das Blut floß in hundert Strömen, nicht mit Wasser vermischt, auch die Wasserröhrchen hatten dismal versagt. Und nun versagte noch das letzte, der Körper löste sich von den langen Nadeln nicht,

strömte sein Blut aus, hing aber über der Grube ohne zu fallen. Die Egge wollte schon in ihre ​​ alte Lage zurückkehren, aber als merke sie selbst, daß sie von ihrer Last noch nicht befreit sei, blieb sie doch über der Grube. «Helft doch!» schrie der Reisende zum Soldaten und zum Verurteilten hinüber und faßte selbst die Füße des Offiziers. Er wollte sich hier gegen die Füße drücken, die zwei sollten auf der anderen Seite den Kopf des Offiziers fassen, und so ​​ sollte er langsam von den Nadeln gehoben werden. Aber nun konnten sich die zwei nicht entschließen zu kommen; der Verurteilte drehte sich geradezu um; der Reisende mußte zu ihnen hinübergehen und sie mit Gewalt zu dem Kopf des Offiiziers drängen. Hierbei sah er ​​ fast gegen Willen das Gesicht der Leiche. Es war, wie es im Leben gewesen war; kein Zeichen

der versprochenen Erlösung war zu entdecken; was alle anderen in der Maschine gefunden ​​ hatten, der Offizier fand es nicht; die Lippen waren fest zusammengedrückt, die Augen waren

offen, hatten den Ausdruck des Lebens, der Blick war ruhig und überzeugt, durch die Stirn ging die Spitze des großen eisernen Stachels.

Als der Reisende, mit dem Soldaten und dem Verurteilten hinter sich, zu den ersten Häusern der Kolonie kam, zeigte der Soldat auf eins und sagte: «Hier ist das Teehaus.»

Im Erdgeschoß eines Hauses war ein tiefer, niedriger, höhlenartiger, an den Wänden und an der Decke verräucherter Raum. Gegen die Straße zu war er in seiner ganzen Breite offen.

Trotzdem sich das Teehaus von den übrigen Häusern der Kolonie, die bis auf die Palastbauten der Kommandantur alle sehr verkommen waren, wenig unterschied, übte es auf den Reisenden doch den Eindruck einer historischen Erinnerung aus, und er fühlte die Macht der früheren Zeiten. Er trat näher heran, ging, gefolgt von seinen Begleitern, zwischen den unbesetzten

Tischen hindurch, die vor dem Teehaus auf der Straße standen, und atmete die kühle, dumpfige Luft ein, die aus dem Innern kam. «Der Alte ist hier begraben», sagte der Soldat, «ein Platz auf dem Friedhof ist ihm vom Geistlichen verweigert worden.

Man war eine Zeitlang unentschlossen, wo man ihn begraben sollte, schließlich hat man ihn hier begraben. Davon hat Ihnen der Offizier gewiß nichts erzählt, denn dessen hat er sich natürlich am meisten geschämt. Er hat sogar einigemal in der Nacht versucht, den Alten auszugraben, er ist aber immer verjagt worden.» «Wo ist das Grab?» fragte der Reisende, der dem Soldaten nicht glauben konnte. Gleich liefen beide, der Soldat wie der Verurteilte, vor ihm her und zeigten mit ausgestreckten Händen dorthin, wo sich das Grab befinden sollte. Sie führten den Reisenden bis zur Rückwand, wo an einigen Tischen Gäste saßen. Es waren wahrscheinlich Hafenarbeiter, starke Männer mit kurzen, glänzend schwarzen Vollbärten.

Alle waren ohne Rock, ihre Hemden waren zerrissen, es war armes, gedemütigtes Volk. A1s ​​ sich der Reisende näherte, erhoben sich einige, drückten sich an die Wand und sahen ihm entgegen. « Es ist ein Fremder», flüsterte es um den Reisenden herum, «er will das Grab ansehen.» Sie schoben einen der Tische beiseite, unter dem sich wirklich ein Grabstein befand. Es war ein einfacher Stein, niedrig genug, um unter einem Tisch verborgen werden zu ​​ können. Er trug eine Aufschrift mit sehr kleinen Buchstaben, der Reisende mußte, um sie zu lesen, niederknien. Sie lautete: «Hier ruht der alte Kommandant. Seine Anhänger, die jetzt keinen Namen tragen dürfen, haben ihm das Grab gegraben und den Stein gesetzt. Es besteht eine Prophezeiung, daß der Kommandant nach einer bestimmten Anzahl von Jahren auferstehen und aus diesem Hause seine Anhänger zur Wiedereroberung der Kolonie führen wird. Glaubet und wartet!» Als der Reisende das gelesen hatte und sich erhob, sah er rings um ​​ sich die Männer stehen und lächeln, als hätten sie mit ihm die Aufschrift gelesen, sie lächerlich gefunden und forderten ihn auf, sich ihrer Meinung anzuschließen. Der Reisende tat, als merke er das nicht, verteilte einige Münzen unter sie, wartete noch bis der Tisch über das Grab geschoben war, verließ das Teehaus und ging zum Hafen.

Der Soldat und der Verurteilte hatten im Teehaus Bekannte gefunden, die sie zurückhielten.

Sie mußten sich aber bald von ihnen losgerissen haben, denn der Reisende befand sich erst in ​​ der Mitte der langen Treppe, die zu den Booten führte, als sie ihm schon nachliefen. Sie wollten wahrscheinlich den Reisenden im letzten Augenblick zwingen, sie mitzunehmen.

Während der Reisende unten mit einem Schiffer wegen der Überfahrt zum Dampfer ​​ unterhandelte, rasten die zwei die Treppe hinab, schweigend, denn zu schreien wagten sie nicht. Aber a1s sie unten ankamen, war der Reisende schon im Boot, und der Schiffer löste es gerade vom Ufer. Sie hätten noch ins Boot springen können, aber der Reisende hob ein schweres, geknotetes Tau vom Boden, drohte ihnen damit und hielt sie dadurch von dem Sprunge ab.

 

Да, этот рассказ длинен, но слишком многое в нем угадывает историю двадцатого века. Нашего века.

Как мне еще отразить мое восхищение Кафкой?

 

5  ​​​​ Маньяк в нью-йоркском метро нападает на женщин с отверткой. А может, он защищался?!

Мне вот в лицо крикнула истринская женщина:

- Ку-ку, е-ена мать!

Если б я ее ударил, и меня б, возможно, зачислили б в маньяки.

Конечно, это бывшая жена моего дон Жуана. И как бы еще я ответил?

Дети написали на двери соседки:

- Ты, что, бабка, о-уела?

Разве эти события – не одного порядка? Люди не хотят быть людьми. От них никто и не требует быть людьми.

 

6  ​​​​ Статуя Нереиды

Statue of a Nereid or Aura

Greek&English text

 

Xαρακτηριστικό δείγμα από τον εντυπωσιακό γλυπτό διάκοσμο του ναού του Aσκληπιού στην Eπίδαυρο. H έφιππη Nηρηίδα ή Aύρα, που σώζεται σχεδόν ακέραιη, ήταν το δεξιό ακρωτήριο του δυτικού αετώματος του ναού. H θεότητα απεικονίζεται καθισμένη στη ράχη του αλόγου, που αναδύεται από τον Ωκεανό και κατευθύνεται προς τα αριστερά, στην κορυφή του αετώματος. Φοράει χιτώνα και ιμάτιο, που κολλούν στο σώμα της από την πνοή του ανέμου, αναδεικνύοντας την πλαστικότητά του. Aντίστοιχη έφιππη μορφή υπήρχε και στην αριστερή πλευρά του αετώματος. Aυτά τα δύο πλευρικά ακρωτήρια πλαισίωναν το κεντρικό, που ήταν μορφή Nίκης. Tο άγαλμα είναι έργο του γλύπτη Tιμόθεου, ο οποίος είχε αναλάβει το σχεδιασμό και τα προπλάσματα του γλυπτού διακόσμου ολόκληρου του ναού του Aσκληπιού.

 

Χρονολόγηση: Κλασική περίοδος, 380 π.Χ.

Τόπος Εύρεσης: Επίδαυρος

Διαστάσεις: ύψος: 0,795 μ.

Υλικό: Πεντελικό μάρμαρο

 

This staue belongs to the impressive sculptural decoration of the temple of Asklepios at Epidaurus, where it formed the right akroterion of the temple΄s west pediment. It represents a Nereid or Aura riding sidesaddle on a horse, which emerges from the Ocean and leaps to the left, towards the pediment΄s peak. She wears a chiton and a himation, which the wind adheres to her body revealing her figure. A similar mounted figure stood on the left edge of the pediment. These two side akroteria framed a central one, which depicted a Nike. They were executed by the sculptor Timotheos, who was responsible for the design and the models of the entire sculptural decoration of the temple of Asklepios.

Classical period, 380 B.C.

Place of discovery: Epidauros

Dimensions: height: 0,795 m

Material: pentelic marble

Чтоб и делать без альбомов!!

 

7  ​​ ​​ ​​​​ Каган Юдифь Матвеевна (вот это инициалы! ни мало, ни много!) ласково плюнула в морду. Может, так принято?!

Петрушевская, та просто смешала с грязью, а здесь мне вежливо объяснили, что и пишу плоховато, и что нехорошо использовать других.

Уже не первый намек на то, что Иду «использую».

Конечно, кое-кто уже уверен, что я с ней сплю. Эта высокообразованная переводчица так и сказала.

И Валерий Волков сделал такое предположение.

Желая мне добра, Ида восстановила всех против меня, наполнила мою жизнь ужасом и ненавистью. Ведь эта среда не прощает ничего!

 

Каган Юдифь Матвеевна (1924-2000), литератор, переводчик, канд. филологических наук (1962). Дочь М.И. Кагана. Окончила отд. классической филологии МГПИ им. В.И. Ленина (1949).

В 1952-55 преподавала лат. яз. в ср. школе.

В 1956-80 – преподавала лат. яз. в Моск. гос. пед. ин-те иностр. яз. им. М.Тореза.

Перевела с латинского яз. «Фацетии» Г. Бебеля (М., 1970); «Утопию» Т. Мора (М., 1978); «Филос. произв.» Эразма Роттердамского (М., 1986).

Автор книг:

«И.В. Цветаев: Жизнь. Деятельность. Личность». (М., 1987);

 

Каган очень похожа на мою учительницу художественного чтения.  ​​​​ Тогда, года 22 назад, я быстро почувствовал, что дело идет плохо – и оставил мечты об актерстве. После театральной студии ЛГУ остатки иллюзий еще мучали меня.

 

9  ​​ ​​ ​​​​ Как мне мимоходом сказал Сережа Бунтман о Тереховой

- Истеричка!

Запросто припечатал, хоть кто он такой, чтоб судить дар так строго?

 

12  ​​ ​​ ​​​​ Журнал «Знамя» празднует свое освобождение от Союза Писателей. И на самом деле! Красная Шапочка спаслась от волка.

14  ​​ ​​ ​​ ​​​​ Юрист Отто Оман Otto Oman прислал «Замок» Кафки и огромное письмо. Как жаль, что разобрать письмо почти невозможно! Египетские иероглифы. Умоляю его печатать на машинке.

 

Письма Цезаря из Британии в Рим шли меньше месяца, а мое в Европу идет все два.

 

17  ​​ ​​ ​​​​ На месяц, как обычно, отключили воду.

 

Люда боится мышей - и завели кота. Теперь вечность мягко сидит рядом.

 

18  ​​ ​​ ​​​​ «Я, Клавдий» Грейвза.

Вот так надо писать об античности! Занимательность, но не любой ценой.

 

Radyard Kipling. Редьяр Киплинг. Неровно.

 

Отто Оман прислал: «Heidegger. Unterwegs zur Sprache. Хайдеггер. По пути к языку».

Это прямо счастье! Теперь дома хорошая библиотека.

 

«Приключения свободы» Леви.

 

23  ​​​​ Костя Лаппо-Данилевский ​​ по телику. ​​ Что-то о Серебряном Веке. ​​ Не впечатляет.

 

Июль

 

7 ​​ ДР Маяковского

Владимир МАЯКОВСКИЙ

 

Я сошью себе черные штаны

из бархата голоса моего.

Желтую кофту из трех аршин заката.

По Невскому мира, по лощеным полосам его,

профланирую шагом Дон-Жуана и фата.

Пусть земля кричит, в покое обабившись:

«Ты зеленые весны идешь насиловать!».

Я брошу солнцу, нагло осклабившись:

«На глади асфальта мне хорошо грассировать!»

Не потому ли, что небо голубо,

а земля мне любовница в этой праздничной чистке,

я дарю вам стихи, веселые, как би-ба-бо

и острые и нужные, как зубочистки!

Женщины, любящие мое мясо, и эта

девушка, смотрящая на меня, как на брата,

закидайте улыбками меня, поэта, -

я цветами нашью их мне на кофту фата!

1914  ​​​​ 

 

17  ​​ ​​ ​​​​ Мюнхен.

Перечел «Вертера». «Handwerker trugen ihn. Его несли мужики».

Мюнцер, изданный в Лейпциге. 1950.

 

Мой Генрих: мистический брак с Девой. ​​ Внутренняя связь с картиной Пуссена «Явление Девы Святому Жаку Мажору».

 

Огромные изменения в языке всего мира. ​​ 

 

Германия. Первая встреча с живым немецким языком. Тысячи людей вокруг меня - и все говорят на немецком.

 

Рассказы Табукки. Витиеватая бессюжетность.

 

Перевожу свою «Утку» на немецкий под одобрительный говор хозяев.

 

«Спасенный язык» Kanetti.

 

Четверг - литературный день: Мэки идет к своим бабам, и Блум пересекает Дублин. ​​ 

 

Август  ​​​​ 

 

5  ​​ ​​​​ Путешествуем с ​​ Ирен Рот. Вдруг вижу очень красивое здание. Гетенаум! Геттианский институт!

Недаром в поезде Ирен подсунула «Rudolf Steiner. Der Orient im Lichte des Okzidenz. Штайнер. Запад в свете востока».

Не о моей ли душе идет речь, когда о связях Запада и Востока? Вот что увлекало Белого!

 

7 ​​ Il mito nella pittura.

Gli amori di Zeus

Il ratto di Europa,

Dettaglio da un cratere realizzato da Assteas, pittore e ceramista, attivo a Paestum nel IV secolo a.C.

Museo Archeologico Nazionale del Sannio Caudino

Castello di Montesarchio (Benevento)

 

10  ​​ ​​​​ Швейцария. ​​ 

В Лозанне у озера Клеман. Подлинное, тающее великолепие! Будто плывешь в волнах.

Это озеро, зовущее, ласковое, - не моя ли душа?

Или моя смерть? Почему я плыву в туманный, дальний брег?

Плыву в детство, в любимые сны.

 

14  ​​​​ Письмо семье из Лозанны от 14 августа 1990 года. ​​ 

Здравствуйте, Людочка и Олежек!

В Мюнхене столько вещей для вас надавали, что на обратном пути я буду вынужден заехать за ними.

Это - время! ​​ 

Уже в Лозанне я к своему ужасу открыл, что домой уехать смогу только в октябре.

В октябре!

Раньше обратных билетов нет.

В Лозанне я встретил первого советского человека за границей (Веру, дочь Иды) - и, конечно, случился скандал: она прямо обвинила меня, что использую ситуацию и т. д.

«Использую»?

Но ведь я ей привёз и водку, и икру!

Жить тут можно, если на всём экономить.

Собственно, и в Москве я делаю то же самое.

Принимают чудесно, но и говорю о Союзе очень много; прямо, как лектор какой.

Без языка тут делать нечего: ценят именно понимание, умение высказать свою веру и мысли.

Сейчас иду купаться в чудном озере.

Уверен, наши отношения станут лучше после моего возвращения: я стал спокойнее, ничего не проклинаю.

Но надо бежать на озеро: уходят хозяева дома.

В Базеле я купил Олегу мазей по твоему рецепту.

Кто знает, помогут ли? Попробуем.

Но пока! Гена.

 

18  ​​​​ Ровно год назад 18 августа 1990 года умер Бе́ррес Фре́дерик Ски́ннер (род 20 марта 1904), американский психолог, бихевиорист, изобретатель, социальный мыслитель и писатель.

Скиннер разработал весьма влиятельную до настоящего времени теорию зависимости поведения от последствий ранее произведённых действий. Если последствия были плохими, то вероятность повторения данной операции невелика. Если же последствия были хорошими, то операции, которые привели к ним, вероятнее всего, будут повторяться. Скиннер назвал это принципом оперантного подкрепления (обусловливания).

Скиннер создал научную школу экспериментального анализа поведения.

Опубликовал 21 книгу и 180 статей.

 

19  ​​​​ В России – переворот!!

Путчисты-протагонисты:

 

Ачалов Владислав Алексеевич (1945–2011) - заместитель министра обороны СССР

 

Бакланов Олег Дмитриевич (р. 1932) - первый заместитель председателя Совета обороны СССР

 

Болдин Валерий Иванович (1935–2006) - руководитель аппарата Президента СССР

 

Варенников Валентин Иванович (1923–2009) - главнокомандующий Сухопутными войсками - заместитель министра обороны СССР

Генералов Вячеслав Владимирович (р. 1946) - начальник охраны резиденции Президента СССР в Форосе

 

Крючков Владимир Александрович (1924–2007) - председатель КГБ СССР

 

Лукьянов Анатолий Иванович (р. 1932) - председатель Верховного Совета СССР

 

Павлов Валентин Сергеевич (1937–2003) - премьер-министр СССР

 

Плеханов Юрий Сергеевич (1930–2002) - начальник Службы охраны КГБ СССР

 

Пуго Борис Карлович (1937–1991) - министр внутренних дел СССР

 

Стародубцев Василий Александрович (р. 1931) - председатель Крестьянского союза СССР

 

Тизяков Александр Иванович (р. 1926) - президент Ассоциации государственных предприятий и объектов промышленности, строительства, транспорта и связи СССР

 

Шенин Олег Семенович (1937–2009) - член Политбюро ЦК КПСС

 

Язов Дмитрий Тимофеевич (р. 1923) - министр обороны СССР

 

Янаев Геннадий Иванович (1937–2010) - вице-президент СССР.

 

25  ​​ ​​ ​​​​ ПАРИЖ

Париж. Легко набрел на могилу Бодлера. И день жаркий, и кладбище Montparnasse! В такой жаре и я сам истончился до вздоха.

Весь мир откликается в этой культуре. От моего Парижа - только искусство, только оно.

 

Толпы арабов, нищих, всеобщее равнодушие друг к другу - это ведь тоже Париж. Останься я здесь, мне придется жить именно в нем, а не в моем любимом искусстве.

Сказал бы я, как Марина?

 

Не обольщусь и языком

Родным, его призывом млечным.

Мне безразлично - на каком

Непонимаемой быть встречным!

 

Нет, не могу. Нет! И в Париже искусство - глас вопиющего в пустыне, и тут оно не нужно.

Мне нигде не спастись от ужаса жизни, везде придется отстаивать себя и свое понимание искусства, - и, конечно, лучше это делать дома.

 

27  ​​ ​​​​ Набоков

 

Дар

 

Он шел по улицам, которые давно успели втереться ему в знакомство, - мало того, рассчитывали на любовь; и даже наперед купили в его грядущем воспоминании место рядом с Петербургом, смежную могилку.

 

Я сознательно выбросил эти псевдочувства.

 

Сентябрь ​​ 

4  ​​​​ ХОККУ (ХАЙКУ)

 

МАЦУО БАСЁ

 

Ей только девять дней,

Но знают и поля, и горы:

Весна опять пришла.

 

5  ​​​​ В этот день месяца 5 сентября 1954 года Лев Гумилев пишет матери:

 

Дорогая, милая мамочка,

получил я твою открытку, где ты сообщаешь, что едешь отдыхать в Голицыно, и посылку с вареньем, медом и очаровательной чайницей. Старая чайница разбилась у меня еще зимой, и я ее очень оплакивал. Что хлопоты твои не увенчались успехом - понятно: ты пошла по неверному пути. Мою невиновность доказывать нечего, она и так всем понимающим людям ясна. Вспомни, что моя опала началась еще в 1946 г. - там и есть корень зла.

Настоящей причины моего бедствия я не знаю, но предполагаю, что оно началось в стенах ИВАН'а 1, т<ак> к<ак> сидящие в Академии бездарники определенно старались избавиться от меня, хотя бы путем самых фантастических и клеветнических измышлений. Они имели к тому же связи, и все завертелось. Сейчас <...> дело со мной зашло так далеко, что посадившие меня ни за что не признают, будто интригами и клеветой они превратили ученого в уголовника.

Я видел, что это ясно для следователя, но видел и то, что он оформлял мое дело против совести и желания. Академ-блат оказался сильнее юстиции. Единственный способ помочь мне - это не писать прошения, которые механически будут передаваться в прокуратуру и механически отвергаться, а добиться личного свидания у К. Е. Ворошилова или Н. Хрущева и объяснить им, что я толковый востоковед со знаниями и возможностями, далеко превышающими средний уровень, и что гораздо целесообразнее использовать меня как ученого, чем как огородное пугало.

Говоря о себе так, я откидываю ложную скромность; дело серьезное, и надо объясниться по существу. Самому мне писать бесполезно - любая моя жалоба попадет в руки бюрократа и получит штампованный ответ. Вспомни бесцельные усилия в 1947-8 гг., когда надо мной вообще никаких обвинений не висело, а меня выгнали отовсюду и материальное положение было хуже, чем сейчас, при твоей помощи. Итак, если у тебя есть возможность добиться встречи и вразумительно объяснить всю бесцельность моей опалы, именно бесцельность, а не необоснованность, которая и без того каждому неидиоту ясна, то действуй, а если это почему-либо нельзя, то бездействуй, не тратя понапрасну нервов и сил. Только, умоляю, извести меня о своем намерении, чтобы не ставить меня опять в глупое положение. Вообще не расстраивайся ни при каком результате, предположи, что я попал под трамвай и умер - «только и делов» - тут волноваться не стоит. Сама жизнь не нужна, если из-за нее возникает столько хлопот.

О себе мне сообщать нечего, никаких событий в моей жизни не бывает. Правда, я ждал, что в посылке из-под слоя сала вылезет второй том «Троецарствия» 2, но жду его теперь ко дню моего рождения. Погода у нас превратилась в осеннюю - завывает холодный ветер. Прости, мамочка, что я это письмо адресую прямо на Москву, но я хочу, чтобы ты скорее его получила, а мне кажется, что ты в Москве.

Виктору Ефимовичу и Нине Антоновне 3 искренний привет.

Целую тебя.

Leon

 

1. Институт востоковедения АН СССР.

 

2. Исторический роман китайского писателя Ло Гуань-чжуна (ок. 1330 - ок. 1400); русский перевод второго тома появился в Москве в октябре 1954 г.

3. Виктор Ефимович Ардов (1900-1976) - драматург; Нина Антоновна Ольшевская (1908-1991) - жена Ардова, актриса. У Ардовых преимущественно Ахматова останавливалась, приезжая в Москву (Большая Ордынка, 17).

 

10 ​​ Моя жизнь во Франции.

Открытия в разговорном «жаре»: «многоговорение» - многоглаголание - ​​ совершенно меняет меня.

Нельзя так много говорить: по десять часов в день.

 

17  ​​​​ ДР Кондорсе.

 

17 сентября 1743 года родился Николя́ де Кондорсе́, французский философ, учёный-математик, академик и политический деятель.

 

Кондорсе:

 

Настанет день, когда солнце будет светить свободным людям, не признающим другого властелина, кроме своего разума, когда тираны и рабы останутся в истории и на сцене, когда ими будут заниматься только затем, чтобы пожалеть их жертвы.

Наши надежды на улучшение человеческого рода в будущем могут быть сведены к трем положениям: уничтожение неравенства между нациями, прогресс равенства между различными классами того же народа, наконец, действительное совершенствование человека.

 

26 ​​ ДР ​​ Хайдеггера.

 

Хайдеггер

 

Парменид

 

Отступление перед Бытиём

 

Для того чтобы узнать, что помыслено и сказано в словах Парменида, мы выбираем самый надежный путь. Мы следуем тексту. Прилагаемый перевод уже содержит какое-то его истолкование. Оно, конечно же, требует пояснения, однако ни перевод, ни его пояснение не будут иметь веса до тех пор, пока помысленное Парменидом само не обратится к нам. Прежде всего НАДО ПРИСЛУШАТЬСЯ К ОБРАЩЕНИЮ, ИСХОДЯЩЕМУ ИЗ МЫСЛЯЩЕГО СЛОВА. Только так, т. е. внимая обращенному к нам, мы постигаем речение. Чему именно внимает человек, как именно он внимает тому, чему внимает, насколько он исконен и постоянен в своем внимании - всем этим и определяется мера того достоинства, которым наделяет человека история.

МЫШЛЕНИЕ ЕСТЬ ВНИМАНИЕ СУЩНОСТНОМУ. В этом внимании заключается глубинное по своей сути, существенное знание. То, что обычно называют «знанием», есть не что иное, как осведомленность в каком-либо деле и его обстоятельствах. Благодаря таким сведениям мы «овладеваем» вещами. Овладевающее «знание» относится к тому или иному сущему, к его устроению и использованию. Такое «знание» захватывает сущее, «господствует» над ним и в силу этого как бы превосходит и постоянно опережает его. Совсем другое - существенное знание. Оно обращено к тому, что есть сущее в своей основе, то есть к БЫТИЮ. Такое «знание» не овладевает своим знаемым, но само затрагивается им. Всякая «наука», например, и все прочее, похожее на нее, есть основанное на информации овладение сущим, горделивое возвышение над ним, опережение его, а порой - и напористое подавление. Все это совершается по способу опредмечивания. Что касается существенного знания, чуткого внимания БЫТИЮ, то оно, напротив, есть ОТСТУПЛЕНИЕ перед ним. Совершая такое отступление, мы видим и улавливаем существенно больше, а точнее говоря - совершенно иное в сравнении с тем, что открывается нам в примечательном наступлении новоевропейской науки, которое всегда есть не что иное, как технически оснащенная атака на сущее и вторжение в него, осуществляемое ради достижения действенного, «созидающего», деятельного и делового «ориентирования».

Мыслящее, вслушивающееся бдение, напротив, представляет собой внимание ПРИЗЫВУ, который исходит не от каких-то единичных фактов и процессов действительного и затрагивает человека не в его лежащих на поверхности повседневных начинаниях. Только тогда, когда в слове Парменида к нам обращается Бытие, а не нечто предметное из всего многообразия сущего, знание его «тезисов» оправдано. Без такого прислушивания к этому обращению всё наше старательное разъяснение природы такого мышления ничего не даст. Последовательность, в которой мы разъясняем те или иные отрывки, определяется истолкованием ведущей мысли, которое мы кладём в основу частичных разъяснений, но которое, правда, само очерчивается лишь постепенно.

Отдельные фрагменты Парменидова текста пронумерованы римскими цифрами. Пусть это покажется произвольным, но мы начнём с рассмотрения одного фрагмента, а именно со стихов 22-32:

«И богиня приняла меня благосклонно, взяла десницей Десницу и, обратившись ко мне, сказала так:

 

О, Курос (Юноша), спутник бессмертных возниц,

На конях, которые тебя несут, прибывший в наш дом,

Привет тебе!

Ибо отнюдь не злая

Участь (Мойра) вела тебя пойти

По этому пути - воистину он запределен тропе человеков - Но Закон (Фемида) и Правда (Дикэ).

Ты должен узнать всё:

Как непогрешимое сердце легко убеждающей Истины,

Так и мнения смертных, в которых нет непреложной достоверности.

Но всё-таки ты узнаешь и их тоже: как о кажущихся вещах Надо говорить правдоподобно, обсуждая их все в совокупности.

 

… Обычное мышление, как и научное, так и донаучное и ненаучное, мыслит сущее, причём мыслит его в отдельных областях, обособленных друг от друга пластах и ограниченных связях. Это мышление есть ни что иное как ориентация в сущем, знание о котором помогает ориентироваться в нём и так или иначе овладевать и господствовать над ним.

В отличие от такого знания, овладевающего сущим, мышление начальных мыслителей есть мышления Бытия. Их мышление есть ОТСТУПЛЕНИЕ перед Бытиём. Помысленное таким образом и в таком мышлении мы называем Началом. Итак, теперь это означает: Бытие есть Начало. Первоначальные мыслители таковы, что они мыслят Начало. Оно есть помысленное в их мысли. Кажется, будто «начало» - это некий предмет, за который мыслители, так сказать, берутся, чтобы его основательно подумать, но на самом деле ​​ ОБЩИМ ДЛЯ МЫШЛЕНИЯ НАСТОЯЩИХ МЫСЛИТЕЛЕЙ ЯВЛЯЕТСЯ ОТСТУПЛЕНИЕ ПЕРЕД БЫТИЁМ...

 

Начало есть то, что само нечто совершает с этими мыслителями, ибо так захватывает их, что им приходится совершить предельное отступление перед Бытиём. Первоначалом самого процесса их мышления оказывается само это Начало, как принудившее их или застигнувшее их в ходе их жизни и обратившее их взгляд на СЕБЯ, как в любовном борении мужчина захватывается взглядом женщины и уже не может отступиться, но вынужден отступить и исследовать. Первоисточником всякого такого помышления является само Начало, а не мыслитель.

 

Октябрь

 

2  ​​ ​​ ​​​​ Германия. Мюнхен. Pfarrer Kurz на службе в церкви и у себя дома. Какое хорошее знакомство!

Он возмущается, что приехал без жены; я объясняю, что ее нельзя заставить путешествовать автостопом.

 

8 ​​ ДР Марины Цветаевой

 

...А я ухожу навек

И думаю: день весенний

Запомнит мой бег - и бег

Моей сумасшедшей тени.

Весь воздух такая лесть,

Что я быстроту удвою.

Нет ветра, но ветер есть

Над этою головою!

Летит за крыльцом крыльцо,

Весь мир пролетает сбоку.

Я знаю своё лицо.

Сегодня оно жестоко.

Как птицы полночный крик,

Пронзителен бег летучий.

Я чувствую: в этот миг

Мой лоб рассекает - тучи.

1909

 

9  ​​ ​​​​ Католичество в его первом, сердечном приближении. Так разом мой Генрих стал мне понятней. Он ведь католик.

10  ​​ ​​ ​​ ​​​​ Священник ​​ Курц общается с Богом, но может посидеть и со мной. Может поговорить и на чистом немецком языке, хоть для баварца его диалект куда ближе.

Антоний вводит в круг своих знакомых.

Это литургия: причащение по лютеранскому обряду. Как это отзовется во мне? ​​ 

 

21  ​​​​ Н. Н. Пунин

 

Дневник

 

21 октября 1914 года

 

Сегодня возвращался из Петрограда с А.Ахматовой. В черном котиковом пальто с меховым воротником и манжетами, в черной бархатной шляпе - она странна и стройна, худая, бледная, бессмертная и мистическая. У нее длинное лицо с хорошо выраженным подбородком, губы тонкие и больные, и немного провалившиеся, как у старухи или покойницы; у нее сильно раз­витые скулы и особенный нос с горбом, словно сломанный, как у Микеланджело; серые глаза, быстрые, но недоумевающие, ос­танавливающиеся с глупым ожиданием или вопросом, ее руки тонки и изящны, но ее фигура - фигура истерички; говорят, в молодости она могла сгибаться так, что голова приходилась ме­жду ног. Из-под шляпы пробивалась прядь черных волос; я ее слушал с восхищением, так как, взволнованная, она выкрикивает свои слова с интонациями, вызывающими страх и любопытство. Она умна, она прошла глубокую поэтическую культуру, она устойчива в своем миросозерцании, она великолепна. Но она невыносима в своем позерстве, и если сегодня она не кривлялась, то это, вероятно, оттого, что я не даю ей для этого достаточного повода.

 

Царское Село, третье заседание Цеха Поэтов у Гумилёва и Ахматовой

 

Ноябрь ​​ 

 

3  ​​​​ ДР Пушкина:

 

Я влюблён, я очарован,

Я совсем огончарован.

С утра до вечера за нею я стремлюсь,

И встреч нечаянных и жажду, и боюсь.

Не ожидай, чтоб в эти лета

Я был так прост!

Люблю тебя, моя кокетка,

Но не люблю твой длинный хвост.

1830г.

 

7  ​​ ​​ ​​​​ ДР Арсения Ивановича Введенского

 

7 ноября 1844 – 30 октября 1909.

Русский литературный критик, библиограф и историк, эссеист и автор фельетонов, которые он публиковал под псевдонимом Аристархов.

Введенский был авторитетным аналитиком трудов Николая Лескова, Николая Лейкина, Евгения Салиас-де-Турнемира, Всеволода Крестовского, Владимира Короленко, Фёдора Достоевского, Всеволода Гаршина и других русских авторов.

В 1891-1893 годах он составил, отредактировал и издал произведения Александра Грибоедова, Ивана Козлова, Алексея Кольцова, Александра Полежаева, Михаила Ломоносова, Дениса Фонвизина, Екатерины Великой.

В 1891 году он начал издавать четырёхтомное академическое издание ПСС М. Ю. Лермонтова.

 

9 ​​ ДР Секстон.

 

Anne Sexton

 

ПОСЛЕ АУШВИЦА

 

Anger,

as black as a hook,

overtakes me.

Each day,

each Nazi

took, at 8: 00 A.M., a baby

and sauteed him for breakfast

in his frying pan.

And death looks on with a casual eye

and picks at the dirt under his fingernail.

Man is evil,

I say aloud.

Man is a flower

that should be burnt,

I say aloud.

Man

is a bird full of mud,

I say aloud.

And death looks on with a casual eye

and scratches his anus.

Man with his small pink toes,

with his miraculous fingers

is not a temple

but an outhouse,

I say aloud.

Let man never again raise his teacup.

Let man never again write a book.

Let man never again put on his shoe.

Let man never again raise his eyes,

on a soft July night.

Never. Never. Never. Never. Never.

I say those things aloud.

I beg the Lord not to hear.

 

Энн Се́кстон Anne Sexton; собственно Энн Грэй Харви, англ. Anne Gray Harvey.

9 ноября 1928 - 4 октября 1974.

Американская поэтесса и писательница, известная благодаря своей предельно откровенной и сокровенной лирике, лауреат Пулитцеровской премии 1967 года. Тематикой некоторых её произведений была и длительная депрессия, которой страдала поэтесса на протяжении многих лет. После ряда попыток, Секстон покончила с собой в 1974 году.

 

10 ​​ Дома.

 

Альбом:

Statua Etrusca, ca. 625 A.C. dalla tomba della Pietrera , Vetulonia, Italia. Statua di pietra calcarea di grandezza quasi naturale, una delle più antiche sculture in Etruria. Il suo costume e i suoi capelli in trecce sciolte sopra le sue spalle e seni si trova solo in Etruria e riflette l'usanza etrusca, mentre la posizione delle mani è stata trovata anche nel vicino Oriente

 

11  ​​​​ Игры ребенка, насмотревшегося телик: распинает куклу. Он сразу много узнал о Библии от мамы, но его реакция остается детской. Держится за батарею и кричит:

- Я - распят!!

 

Мороженое с клубничным вареньем.

 

12  ​​​​ Олег сочинил свое первое стихотворение:

 

Всю помойку облизал

И спасибо не сказал.

 

Мы думали, это о коте, а на самом деле, это о некоем «дядьке».

 

13  ​​ ​​​​ Дневник веду по-итальянски.

 

14  ​​ ​​​​ Известная поэтесса, прошедшая войну, отравилась выхлопными газами. Какой способ самоубийства!

 

25  ​​ ​​ ​​​​ Создание ​​ «ЛангепасУрайКогалымнефть» («ЛУКойл») постановлением Совета министров СССР № 18.

В новом нефтяном концерне были объединены три нефтедобывающих предприятия

«Лангепаснефтегаз»,

«Урайнефтегаз»,

«Когалымнефтегаз»,

а также перерабытывающие предприятия «Пермнефтеоргсинтез»,

Волгоградский и

Новоуфимский нефтеперерабатывающие заводы.

 

Декабрь  ​​​​ 

 

3  ​​ ​​​​ Как начинал учить древнерусскую литературу? ​​ 

Не могу забыть, как еще в 1976 году, когда уже жил один меня пригласил к себе на дачу приятный пожилой человек. Он не был гомиком, ему просто хотелось поговорить - так что я поехал.

 

Помню, взял с собой «Повесть временных лет» в оригинале. Чтение шло так трудно, что мне не верилось, что это - язык моих предков.

Зато после долгих мучений пристрастился к древнерусской литературе!

Так вот: этому человеку и в голову не приходило разделить мои проблемы, мои желания, мы оставались чужими. Он хотел во мне увидеть сына, я хотел найти в нем интересного человека, - но ничегошеньки не вышло. ​​ 

 

5  ​​ ​​​​ Эдгар ​​ По:  ​​​​ «The Pit and the Pendulum. Колодец и маятник».

Ух, как поражает, что герой сумел выбраться из тяжелой ситуации: веревки, что его связывали, он догадался смазать кровью мыши, - и уже другие мыши их перегрызли.

 

10 ​​ Похождения Зевса! ​​ Il mito nella pittura.

Gli amori di Zeus

Leda e il cigno

Affresco da Pompei

Museo Archeologico Nazionale di Napoli.

Это надо в музейный дневник.

 

11  ​​ ​​​​ ДР Солженицына

 

Архипелаг Гулаг

 

Тюрьма для них ​​ - дом родной. Как ​​ ни приласкивает ​​ их власть, как ни смягчает им наказания, как ​​ ни амнистирует ​​ - внутренний рок ​​ приводит их снова и снова сюда... Не им ли и первое слово в законодательстве Архипелага? ​​ Одно время ​​ у ​​ нас и ​​ на ​​ воле право собственности ​​ так успешно

изгонялось (потом изгонщикам самим понравилось иметь) - почему ж должно оно ​​ терпеться в тюрьме? ​​ Ты ​​ зазевался, ты ​​ вовремя ​​ не ​​ съел ​​ своего ​​ сала, ​​ не поделился с друзьями сахаром и табаком - теперь блатные ворошат твой сидор, чтоб исправить ​​ твою ​​ моральную ошибку. ​​ Дав тебе на ​​ сменку ​​ жалкие ​​ отопки ​​ вместо твоих фасонных сапог, ​​ робу замазанную вместо твоего ​​ свитера, они не надолго взяли эти вещи и себе: ​​ сапоги твои - повод пять раз проиграть их и ​​ выиграть в карты, а свитер завтра толкнут за ​​ литр водки и ​​ за круг колбасы.

Через ​​ сутки ​​ и у них ничего ​​ не будет, как и ​​ у тебя. Это - ​​ второе начало термодинамики: уровни должны сглаживаться, сглаживаться...

 

Отставной полковник Лунин, осоавиахимовский чин, расказывал в бутырской камере в 1946 году, как при нём в московском воронке, в день восьмого марта, за время переезда от городского суда до Таганки, урки в очередь изнасиловали ​​ девушку-невесту ​​ (при молчаливом бездействии всех ​​ остальных в воронке). Эта девушка ​​ утром ​​ того же дня, ​​ одевшись ​​ поприятнее, ​​ пришла на ​​ суд ​​ еще как вольная ​​ (её ​​ судили ​​ за ​​ самовольный ​​ уход ​​ с работы ​​ - ​​ да ​​ и ​​ то ​​ гнусно подстроенный ​​ её ​​ начальником, ​​ в ​​ месть за отказ с ним жить.) За полчаса до ​​ воронка девушку осудили на пять лет по Указу, втолкнули в этот воронок и вот теперь  ​​​​ среди ​​ бела ​​ дня,  ​​​​ где-то ​​ на ​​ Садовом ​​ кольце ​​ («Пейте ​​ советское

шампанское!») обратили в лагерную проститутку. И сказать ли, что это учинили ​​ блатные? А не тюремщики? А не тот её начальник?

 ​​ ​​ ​​ ​​​​ Блатная ​​ нежность! ​​ - изнасилованную ​​ девушку они тут же ​​ и ​​ ограбили: сняли с неё ​​ парадные туфли, ​​ которыми она думала ​​ судей поразить, кофточку, ​​ перетолкнули конвою, те остановились, ​​ сходили водки купили, ​​ сюда передали, блатные еще и выпили за счет девочки.

 ​​ ​​ ​​ ​​​​ Когда ​​ приехали ​​ в Таганскую тюрьму, девушка надрывалась и ​​ жаловалась.

Офицер выслушал, зевнул и сказал:

 ​​ ​​ ​​ ​​​​ - Государство не ​​ может предоставлять вам каждому отдельный транспорт. ​​ У нас таких возможностей нет.

17  ​​​​ ДР Хармса

 

Даниил Хармс.

 

Потери

 

Андрей Андреевич Мясов купил на рынке фитиль и понес его домой. ​​ По дороге Андрей Андреевич потерял фитиль и зашел в магазин купить полтораста ​​ грамм полтавской колбасы. Потом Андрей Андреевич зашел в молокосоюз и купил бутылку ​​ кефира, потом выпил в ларьке маленькую кружечку хлебного кваса и встал в очередь за газетой. Очередь была довольно длинная, и ​​ Андрей Андреевич простоял в очереди не менее двадцати минут, но, когда он подходил к газетчику, то газеты перед самым его носом

кончились.

Андрей Андреевич потоптался на месте и пошел домой, но по дороге потерял кефир и ​​ завернул в булочную, купил французскую булку, но потерял полтавскую колбасу.

Тогда Андрей Андреевич пошел прямо домой, но по дороге упал, потерял французскую ​​ булку и сломал свои пенсне.

Домой Андрей Андреевич пришел очень злой и сразу лег спать, но долго не мог заснуть, ​​ а когда заснул, то увидел сон: будто он потерял зубную щетку и чистит зубы каким-то

подсвечником.

 

18  ​​ ​​ ​​​​ Gérard de Nerval:

 

Elle a passé, la jeune fille

Vive et preste comme un oiseau

À la main une fleur qui brille,

À la bouche un refrain nouveau.

C'est peut-être la seule au monde

Dont le coeur au mien répondrait,

Qui venant dans ma nuit profonde

D'un seul regard l'éclaircirait!

Mais non, - ma jeunesse est finie...

Adieu, doux rayon qui m'as lui, -

Parfum, jeune fille, harmonie...

Le bonheur passait, - il a fui!

 

23 ​​ ДР Алекса́ндра Первого Павловича

 

Священный союз (фр. La Sainte-Alliance, нем. Heilige Allianz) - консервативный союз России, Пруссии и Австрии, созданный с целью поддержания установленного на Венском конгрессе (1815) международного порядка. К заявлению о взаимопомощи всех христианских государей, подписанному в октябре 1815 года, впоследствии постепенно присоединились все монархи континентальной Европы, кроме Англии, Папы Римского и турецкого султана. Не являясь в точном смысле слова оформленным соглашением держав, налагавшим бы на них определённые обязательства, Священный союз, тем не менее, вошёл в историю европейской дипломатии как сплочённая организация с резко очерченной клерикально-монархической идеологией, созданная на основе подавления революционных настроений, где бы они ни проявлялись.

 

24  ​​​​ Цветаева пишет Сергею Эфрону

 

24 декабря 1917

 

Лёвашенька! Завтра отправлю Вам деньги телеграфом. Я думаю, Вам уже скоро можно будет возвращаться в Москву, переждите еще несколько времени, это вернее. Конечно, я знаю, как это скучно - и хуже! - но я очень, очень прошу Вас. Я не преуменьшаю Вашего душевного состояния, я всё знаю, но я так боюсь за Вас, тем более, что в моем доме сейчас находится одна мерзость, которую сначала еще надо выселить. А до Рождества этого сделать не придется.

- У Жуковских разграблено и отобрано всё имение, дом уже опечатан, они на днях будут здесь. Ваш сундучок заперт, всё примеряю ключи и ни один не подходит. Но по крайней мере документы в целости. Паспорт деда я нашла и заперла. Может быть, Вы помните, - куда Вы девали ключ от сундучка? У Гольдовских был обыск, нашли 60 пудов сахара и не знаю сколько четвертей спирта. Бальмонт в восторге от стихов Макса и поместил их в какую-то однодневку-газету с другими стихами. Я недавно встретила его на улице.

 

25  ​​​​ Антоний Подольский

 ​​​​ 

 ​​ ​​​​ Стихотворения

 ​​​​ 

Послание священноиерею

 ​​ ​​​​ Симеону Федоровичу

 ​​​​ 

 ​​ ​​​​ Словесныя убо моея и тричастныя душа великому отцу,

 ​​ ​​​​ Во очищении бо грех желающу тоя представити вышнему творцу.

 ​​ ​​​​ Явственно убо о нас пред престолом божественным предстателю,

 ​​ ​​​​ Щедраго же и великаго трисоставнаго бога призывателю.

 ​​ ​​​​ Его же убо божественному и преизящному и честному иерею,

 ​​ ​​​​ Наставнику же и учителю и богоукрашенному верою.

 ​​ ​​​​ Настоятелным убо и богослужителным саном священному,

 ​​ ​​​​ От благаго же и великаго бога предпочтенному.

 ​​ ​​​​ Много обремененну отягчением духовному учителю,

 ​​ ​​​​ Усердну же о моих гресех непрестанному богу молителю.

 ​​ ​​​​ Истинным богоразумием попремногу одержиму,

 ​​ ​​​​ Еуаггелским же и боговещателным учением искусно учиму.

 ​​ ​​​​ Радость же многу о сем сотворяет худости нашей,

 ​​ ​​​​ Еже со вниманием разсуждающе в добродетели вашей.

 ​​ ​​​​ Ю же бо учиши нас на себе понести по божественному вещанию,

 ​​ ​​​​ С величии прилежанием исправляти по усердному тщанию.

 ​​ ​​​​ Елико же убо от тебе изтекает благоспасителное учение,

 ​​ ​​​​ Мне же паки толико сотворяет духовное просвещение.

 ​​ ​​​​ И яко же убо полагавши зде добродетель многу,

 ​​ ​​​​ О словесных бо овцах тщишися ответ дати богу.

 ​​ ​​​​ Ныне же аз своим неразумием о сем что содеяти могу,

 ​​ ​​​​ Умное благолепие того описати по достоянию како возмогу?

 ​​ ​​​​ Философское убо безрителное учение разумно навыче,

 ​​ ​​​​ Еще же и божественным предоброе извыче.

 ​​ ​​​​ Достоянием бо своим любомудреным выну украшается,

 ​​ ​​​​ О неизреченней же и велицей милости божией сподобляется,

 ​​ ​​​​ О ней же убо разум свой во всем благоумне устрояет.

 ​​ ​​​​ Велелепному же тому благожителству мнози ревнуют

 ​​ ​​​​ И своим усердием к богу неуклонно утренюют.

 ​​ ​​​​ Чувствено бо и усердно непрестанно к богу подвизается,

 ​​ ​​​​ Умудренною же верою яко светом украшается.

 ​​ ​​​​ В настоящем бо пребывании за ны непрестанно молящеся,

 ​​ ​​​​ Непредкновенно же своим крепкоразумием нелицемерно молящеся.

 ​​ ​​​​ Алча же и милоственныя струи яко води проливает к богу,

 ​​ ​​​​ Словесному же своему стаду тем сотворяет ползу многу.

 ​​ ​​​​ Тем же убо своим благоверием чада своя по бозе снабдевает,

 ​​ ​​​​ О себе же их благодетелством к добродетели понуждает.

 ​​ ​​​​ Яко же убо тма от света светлением просвещается,

 ​​ ​​​​ Щедротами же божественными того ради милостив кождо обогащается.

 ​​ ​​​​ И сего ради вязания и решения тому от бога вручишася,

 ​​ ​​​​ Христоподобному, понеже нраву по всему научившеся.

 ​​ ​​​​ Поистинне убо "врач душевный" тем да нарицается,

 ​​ ​​​​ Ревностию понеже верою в добродетелях исправляется.

 ​​ ​​​​ Им же убо душевныя вреды далече соотимаются,

 ​​ ​​​​ Сатанинская же неисцелныя ст<р>упы явлением открываются.

 ​​ ​​​​ Но сии бо являемыя язвы спасителным исцеляет учением,

 ​​ ​​​​ О нем же аще кто потрудится со усердным прилежанием,

 ​​ ​​​​ Рачително таковаго исправляет кротости духом,

 ​​ ​​​​ Аще кто слушает его со внимателным слухом.

 ​​ ​​​​ Достойно убо того благочиние описати недоумеваю,

 ​​ ​​​​ О нем же и слухом своего разума не достигаю.

 ​​ ​​​​ Во исправлениях божественых к горним по всему уподобляется,

 ​​ ​​​​ Аще и немощною сею человеческою плотию обязается.

 ​​ ​​​​ Того убо духовная вера яко солнце пред богом светлеется,

 ​​ ​​​​ И к мирским и суетным молвам никако же уклоняется.

 ​​ ​​​​ С великим убо дивлением чюдитися нам сему достоит,

 ​​ ​​​​ Явственно понеже свою добродетел<ь> на небеса возводит.

 ​​ ​​​​ Несумениое бо свое же к богу посылает усердие,

 ​​ ​​​​ Елико ж тем да получит божие великое милосердие.

 ​​ ​​​​ Душеспасителное ж убо и нам житие понужает исправляти,

 ​​ ​​​​ Основателную добродетель к богу устрояти.

 ​​ ​​​​ Сего ради убо того многую благодарим добродетель,

 ​​ ​​​​ Тем бо да отпустит нам владыко злую детель.

 ​​ ​​​​ О том бо нам подобает своя согрешения очищати,

 ​​ ​​​​ И его благосердою верою себе яко елеем умащати.

 ​​ ​​​​ Ныне ж убо аз окаянный что содеяти могу

 ​​ ​​​​ И которое благое поспешение улучити возмогу?

 ​​ ​​​​ Сын убо духовный того паствы нарицаюся,

 ​​ ​​​​ Недостоинством же велиим зело отягчеваюся.

 ​​ ​​​​ Достойное убо того аще и поминаю чювство,

 ​​ ​​​​ Устыдением ж свое забываю велико злоумство.

 ​​ ​​​​ Христоподобному бо того усердию еже к богу удивляюся,

 ​​ ​​​​ От добродетелнаго ж его действа далече отгребаюся.

 ​​ ​​​​ Вскуюж убо аз люто жизненное се житие являю,

 ​​ ​​​​ Нынешнее течение здешнее вотще препровождаю.

 ​​ ​​​​ Якож убо погибшее овча от спасителнаго стада заблудихся,

 ​​ ​​​​ Того ж благоумнаго действа в беззаконии удалихся.

 ​​ ​​​​ Взысканием же обаче душеспасителным желаю обрестися,

 ​​ ​​​​ Оставителным того прашением от грех спастися.

 ​​ ​​​​ Елико убо мое согрешение пререщи б тое множеством,

 ​​ ​​​​ Яко превосходити числа песка морскаго множеством.

 ​​ ​​​​ Преокаянным же убо отягчением зело умножим есмь,

 ​​ ​​​​ Аще и младоумною юностию одержим есмь.

 ​​ ​​​​ Сего ж ради убо благочинное твое молю священие,

 ​​ ​​​​ Толика добродетелнаго нрава украшение.

 ​​ ​​​​ Выспрь воздев руце пр<и>сно о мне ко господу молися,

 ​​ ​​​​ О моем же паки окаянстве добродетелно потщися.

 ​​ ​​​​ Неизреченное же убо свое и великое поели ми благословение,

 ​​ ​​​​ Тем бо да отпустит ми владыко многое мое согрешение.

 ​​ ​​​​ От тебе убо требую очиститися грех моих,

 ​​ ​​​​ Непрестанно же желаю паки молитв твоих.

 ​​ ​​​​ К тебе же убо ныне предлагаю мое моление,

 ​​ ​​​​ Обаче да послет ми бог твоими молитвами умиление.

 ​​ ​​​​ Преудивленное ж убо твое благопребытие в нас вспоминается

 ​​ ​​​​ От великих моих грех избыти сим понуждается.

 ​​ ​​​​ Добродетел<ь> бо твоя елико во уме моем сияет,

 ​​ ​​​​ От смертных налог душу мою попремногу свобождает.

 ​​ ​​​​ Любозрителное твое любомудрие многое,

 ​​ ​​​​ Смышления же моего паче разумение убогое.

 ​​ ​​​​ К твоему убо велеумию отписати по достоянию не могу,

 ​​ ​​​​ Остроумное ж твое разумение похвалити не достигу.

 ​​ ​​​​ Иже бо толикаго моего духовнаго учителя,

 ​​ ​​​​ Благоспасителнаго ж паче моего и усерднаго рачителя.

 ​​ ​​​​ Люботрудным любомудрием како того ублажу,

 ​​ ​​​​ Аще и по премножеству тому всячески изложу.

 ​​ ​​​​ Глаголанием удобным елико тому от части пишу,

 ​​ ​​​​ От него ж убо душеспасителнаго благословения непрестанно прошу.

 ​​ ​​​​ Словесную убо душу сим просветити желаю,

 ​​ ​​​​ Любодейственую ж мою страсть явственно паки проявляю.

 ​​ ​​​​ От страстных бо налог души моей поможение тем свыше сходит,

 ​​ ​​​​ Владыце Христу аще о том со усердием помолит.

 ​​ ​​​​ Елико ж аще и мое множеством непрестанное согрешение,

 ​​ ​​​​ Неизреченное ж того толико духовное поможение.

 ​​ ​​​​ И аще убо и во вселенныя концех ​​ далече от него пребываю,

 ​​ ​​​​ Явственно же и усердно на того моление уповаю.

 ​​ ​​​​ Паки бо прошу твое честное благочиние,

 ​​ ​​​​ Радостное ми от тебе узрети предчинение.

 ​​ ​​​​ Отписати убо молю про свое благоумство,

 ​​ ​​​​ Своим начертанием возвеселити мое чювство.

 ​​ ​​​​ Иже убо о сем радостно возвеселюся,

 ​​ ​​​​ Твоим же всечестным стопам со усердием поклонюся.

 ​​ ​​​​ И о тебе убо мы да позвеселимся явственно,

 ​​ ​​​​ Честное твое пребывание аще к нам проявится здравственно.

 ​​ ​​​​ Естественное же убо свое покажи к нам милосердие,

 ​​ ​​​​ Лютому моему неразумию свое усердие.

 ​​ ​​​​ Остуди ж убо мое прочее многое неистовие,

 ​​ ​​​​ Младенческое и грубое малоумие.

 ​​ ​​​​ Благожизненное ж свое житие аще к нам проявиши,

 ​​ ​​​​ И тогда убо паче по премножеству нас возвеселиши.

 ​​ ​​​​ Елико ж убо твое древнее к себе милосердие воспоминаю,

 ​​ ​​​​ Толико ж и ныняшнего твоего благосердия желаю.

 

 ​​ ​​​​ Виршевая поэзия (первая половина XVII века)

 ​​ ​​​​ М., "Советская Россия", 1989.- (Сокровища древнерусской литературы).

 

Да, вот такой была поэзия 17 века! ​​ Много ее читал.

 

25  ​​​​ Дневник Стефана Цвейга

 

25 декабря 1917

 

Картины Веревкиной ужасно интересны. Это такие оргии цвета, полные жизни и пыла, фантастические сверх всякой меры и при этом великолепные, как тропические цветы. Русские до самого основания!

 

Мариа́нна Влади́мировна Верёвкина Marianne von Werefkin.

29 августа (10 сентября) 1860, Тула - 6 февраля 1938, Аскона, Швейцария.

Русская художница, представительница экспрессионистского течения в живописи.